падать. Уж больно кружной получался у меня путь. Я собрал последние силы, чтобы подготовиться к встрече с Келли, а теперь все могло пойти прахом. Могли нахлынуть воспоминания. А я не хотел их. Я ведь впервые увидел Деирдре в тот же день, что и Келли, в этих апартаментах, девять лет назад, и воспоминание это было не из приятных. Дебора боялась своего отца. Когда Келли обращался к ней, губы ее дрожали. Я никогда еще не видел ее столь беспомощной, в ее поведении таился намек на то, что брак со мной она считала позором. И лишь Деирдре в какой-то мере спасла тот вечер. Она не виделась с матерью больше месяца, шесть недель назад ее привезли из Парижа повидаться с Келли, но она кинулась сразу ко мне, не обратив внимания на мать и деда. -- Moi, je suis gros garсon, -- сказала она. Для трехлетней она была очень мала ростом. -- Tu es tres chic, mais tu n'as pas bien L'air d'un garсon. -- Alors, c'est grand papa gui est gros garсon.* * Я славный парень. -- Ты просто блеск, но ты не похожа на славного парня. -- Так, значит, это дедушка у нас славный парень? (фр.) Мы засмеялись. И больше в тот вечер никто не рассмеялся ни разу. Рута отвлекла меня от воспоминаний, положив руку мне на плечо. -- Не знаю, готов ли я сейчас к встрече с Деирдре, -- сказал я. -- Здесь платят наличными, -- заметила Рута и повела меня к детской. -- Я постараюсь дождаться вас тут. Мне нужно кой о чем поговорить с вами. -- Она улыбнулась, открыла дверь и сказала: -- Деирдре, пришел твой отчим. Та тут же выпрыгнула из постели. Тощая, точно скелет с ручонками, она крепко обняла меня. -- Включи-ка свет, -- сказал я. -- Хочу поглядеть, на что ты стала похожа. На самом же деле мне просто было страшно оставаться с нею в темноте, точно мой мозг стал бы тогда слишком прозрачен. Но когда свет зажегся, картины минувшей ночи исчезли. Я почувствовал, что очень рад видеть Деирдре. В первый раз с той минуты, как я вошел в отель, мне стало хорошо. -- Ну, давай поглядим. Последний раз я видел ее на Рождество, она очень выросла за это время и обещала стать высокой и стройной. Уже сейчас я не смог бы поцеловать ее в темечко. Нежные, точно птичьи перышки, волосы Деирдре напоминали о лесе, где птицы вьют свои гнезда. Она не была хорошенькой, в ней не было ничего, кроме глаз. У нее было тонкое треугольное лицо с острым подбородком, такой же широкий, как у Деборы, рот и нос с чересчур четко вылепленными для ребенка ноздрями -- но зато глаза! Огромные глаза глядели на тебя чисто и лучезарно, с каким-то животным испугом -- маленький зверек с огромными глазами. -- Я боялась, что не увижу тебя. -- С чего ты взяла? Я никуда не денусь. -- Не могу поверить во все это. Она всегда разговаривала как взрослая. У нее было милое произношение, которое появляется у детей, воспитанных в монастырской школе, нечто бесплотное в ее голосе напоминало чеканную и почти беззвучную речь монахинь. -- Мама не хотела умирать. -- Не хотела. Слезы прихлынули к глазам Деирдре, словно волны, залившие две ямки в песке. -- Никто по ней не горюет. Это так страшно. Даже дедушка совершенно спокоен. -- Спокоен? -- Чудовищно. -- Она зарыдала. -- Ох, Стив, мне так одиноко. Она сказала это голосом безутешной вдовы, а затем поцеловала меня чистыми губами печали. -- Все просто в шоке, а для дедушки это самый страшный шок. -- Нет, это не шок. Я не знаю, что это такое. -- Он подавлен? -- Нет. Горе унеслось из нее, как ветер. Теперь она была просто задумчива. Я вдруг понял, как сильно она потрясена и как расшатаны ее нервы: только кожа не давала ей рассыпаться, но нервы кричали из каждой поры. Один плакал, другой размышлял, третий тупо озирался по сторонам. -- Однажды, Стив, мы с мамочкой приехали сюда и застали дедушку в очень хорошем настроении. Он сказал: "Знаете, детки, давайте устроим праздник. Я заработал сегодня двадцать миллионов" -- "Должно быть, это было страшно скучно", -- сказала мамочка. "Нет, -- ответил он, -- на этот раз скучно не было, потому что мне пришлось здорово рисковать". Ну вот, сейчас он выглядит точно так же. -- Она вздрогнула. -- Мне невыносимо находиться тут. Я сочиняла стихотворение, когда утром мне сообщили об этом. Но внизу меня никто не ждал, только дедушкин лимузин с шофером. Она писала замечательные стихи. -- Ты помнишь стихотворение? -- спросил я. -- Только последнюю строчку. "И хлебу раздай дураков". Такая вот строчка. -- Она словно обнимала меня своим взглядом. -- Мамочка ведь не хотела умирать. -- Мы уже говорили об этом. -- Стив, я ненавидела ее. -- С девочками такое бывает. Иногда они ненавидят своих матерей. -- Нет, все совсем не так! -- Мое замечание явно обидело ее. -- Я ненавидела ее за то, что она чудовищно к тебе относилась. -- Мы оба чудовищно относились друг к другу. -- Мамочка однажды сказала, что у тебя душа молодая, а у нее старая. И оттого все беды. -- А ты поняла, что она имела в виду? -- По-моему, она говорила о том, что живет на земле не впервые. Что она, быть может, жила во времена французской революции и в эпоху Возрождения, и даже была римской матроной, и смотрела, как мучают христиан. А у тебя душа молодая, сказала она, ты еще ни разу не жил на земле. Это было очень интересно, но она постоянно твердила, что ты трус. -- Наверно, так оно и есть. -- Нет. Просто люди с молодыми душами испытывают страх, потому что не знают, суждено ли им родиться на свет еще раз. -- Она вздрогнула. -- А теперь я боюсь мамочки. Пока она была жива, я ее все-таки немножко любила. Время от времени она бывала со мной добра, очень добра. Но все равно я ее страшно боялась. Когда она уехала от тебя, я сказала ей все, что об этом думала, -- мы поскандалили. Она задрала сорочку и показала мне шрам на животе. -- Да, я знаю этот шрам. -- Жуткий шрам. -- Да, очень большой. -- Она сказала: "Это проклятое кесарево сечение сделали для того, чтобы ты, детка, могла появиться на свет. Так что не хнычь. Дети, рожденные таким образом, всегда причиняют много хлопот. Ну, а ты Деирдре, стала настоящей крысой". А я сказала: "У тебя на животе крест". Так оно и было, Стив. У нее там складка поперек живота и шрам кесарева сечения рассекает ее пополам. -- Что-то вдруг остановило ее, грустное желание не говорить о таких вещах. -- Стив, те несколько минут были сущим кошмаром. Мамочка повторяла снова и снова: "Мне очень жаль, Деирдре, но ты стала настоящей крысой". И я страшно обиделась, ведь она говорила правду -- я похожа на крысу. Ты ведь знаешь мамочку, когда она что-то говорит о тебе, ты чувствуешь себя насекомым, насаженным на булавку. И никуда не спрятаться. Я знаю, что теперь всегда буду смотреть на себя ее глазами. Ох, Стив, и тогда я сказала ей: "Если я крыса, то ты жена Дракулы". Что было совершенно нелепо, потому что я имела в виду не тебя, а дедушку, и мамочка поняла, что я говорю именно о нем. Она замолчала и заплакала. Я никогда прежде не видела ее плачущей. Она сказала, что в нашей крови живут вампиры и святые. Потом сказала, что жить ей осталось совсем немного. Она была уверена в этом. А еще сказала, что по-настоящему любит тебя. Что ты единственная любовь ее жизни. И тут мы обе заплакали. Никогда раньше мы не бывали так близки с нею. Но она, конечно, все испортила. Она сказала: "Да, несмотря ни на что, он, в сущности, любовь всей моей жизни". -- Она так сказала? -- А я заявила ей, что она тварь. А она говорит: "Берегись тварей. В них есть качества, которые остаются живы еще три дня после того, как тварь умирает". -- Что? -- Это она так сказала, Стив. -- О, Господи! -- И сейчас у меня нет чувства, что она уже действительно мертва. И тут над нами словно затворились какие-то ворота. Я огляделся по сторонам. -- Знаешь, детка, я просто сопьюсь и умру под забором. -- Ты не имеешь права. Обещай, что не станешь сегодня пить. Это было невыполнимым требованием, после уже выпитого я не мог не пить. Но я кивнул. -- Великий грех нарушить обещание, -- с серьезным видом сказала она. -- Капли в рот не возьму. А теперь пора спать. Она улеглась послушно, как дитя. И снова стала ребенком. -- Стив, ты возьмешь меня к себе жить? -- Прямо сейчас? -- Да. Я немного помолчал. -- Знаешь, Деирдре, с этим придется немного обождать. -- У тебя роман? Ты ее любишь? Я заколебался. Но с Деирдре можно было говорить о чем угодно. -- Да. -- А как она выглядит? -- Она блондинка, очень красивая. С юмором и поет в ночных клубах. -- Поет? -- Деирдре была очарована. -- Стив, она поет в ночных клубах! Это чудо, найти такую девицу. -- Она была просто потрясена. -- Я хочу познакомиться с нею, Стив. Можно? -- Через пару месяцев. Понимаешь, у нас все началось только прошлой ночью. Она мудро кивнула головкой. -- Смерть вызывает в людях желание заняться любовью. -- Замолчи. -- Стив, я не смогла бы жить с тобою. Я только сейчас это поняла. Тучи печали сгустились до одной-единственной слезы, перетекшей из ее узкой груди в мою. Я снова любил Шерри. -- Благослови тебя Господь, детка, -- сказал я и, к собственному удивлению, заплакал. Я плакал по Деборе, и Деирдре плакала вместе со мной. -- Пройдут годы, прежде чем удастся осознать все до конца, -- сказала Деирдре и одарила меня детским слюнявым поцелуем в ухо. -- "Чаши зачаты в печали". Это первая строчка стихотворения о хлебе и дураках. -- Спокойной ночи, малышка. -- Позвони мне завтра утром. -- Она приподнялась на постели, охваченная внезапным приступом страха. -- Нет, завтра похороны. Ты на них будешь? -- Не знаю. -- Дедушка просто взбесится. -- Послушай меня, детка. Едва ли я завтра буду в состоянии прийти на похороны. Я не стану пить всю ночь, но и на похоронах быть не обещаю. Она откинулась на подушки и закрыла глаза, веки ее дрожали. -- Не думаю, что твоей матери хотелось бы, чтобы я был на похоронах. Мне кажется, она предпочла бы, чтобы я просто думал о ней. Так будет лучше. -- Ладно, Стив. Я на этом и ушел. Рута поджидала меня, -- Что, было очень скверно? -- спросила она. Я кивнул. -- А нечего было убивать мамочку. Я ничего не ответил. Я был похож на боксера, пропустившего слишком много ударов. Я улыбался, но с нетерпением ждал конца раунда, чтобы принять стаканчик и выстоять следующий раунд. -- Послушайте, -- прошептала Рута, -- сейчас нам поговорить не удастся. Он уже вас заждался. Мы вошли в гостиную. Там был Келли и старуха, которую я сразу узнал. У нее была репутация самой жуткой ведьмы на Ривьере, не более и не менее. Эдди Гануччи тоже был тут. Но в присутствии Келли оба они для меня не имели никакого значения. Он протянул ко мне руки и обнял крепким, весьма удивившим меня объятием, ибо никогда прежде не снисходил ни до чего, кроме рукопожатия, а сейчас он обнимал меня, словно в порыве истинного чувства. Иногда Дебора встречала меня точно так же, но такое случалось лишь когда я, припоздав, в одиночестве прибывал на вечеринку, а она была уже пьяна. Тогда она обнимала меня крепко и торжественно, ее тело замирало в объятии, словно она чувствовала себя виноватой в самых грязных изменах и теперь заглаживала вину, демонстрируя рабскую преданность. Но в глубине этого показного раболепия всегда таилась легкая насмешка, обнимая меня на глазах дюжины или даже сотни людей, она словно сулила мне союзничество, на которое при иных обстоятельствах я не мог бы рассчитывать. В редкие мгновения, когда ледяное предательство, чудившееся мне в наших совокуплениях, съеживалось до привкуса последней опустошенности, обладание Деборой становилось похоже на величественное шествие по дворцу, и каждое движение моей плоти было подобно шагу по красному бархату. Теперь я угодил как раз в такое объятие, я слышал, как бьется сердце Келли -- подобно могучему источнику в пещере, -- но тут -- как в объятиях Деборы -- я почувствовал намек на предательство, которое можно распознать лишь во сне, когда спишь один, окна закрыты, а листы бумаги сдувает ветром со стола. Под ароматом церемонности и сдержанности в Келли таился более глубинный запах, похожий на запах нечистого кота, напоминающий о случке, на запах мяса на крюке у мясника и еще некий душок ржави и йода морской водоросли, побелевшей на прибрежном песке. А еще тут был запах богатства, ароматы, таящие в себе скипидар ведьминого проклятия, вкус медяков во рту, привкус могилы. Все это напоминало мне о Деборе. -- О Господи, Господи, -- бормотал Келли. А потом вдруг оттолкнул меня ловким движением банкира, предлагающего вам первым войти в дверь. В глазах у него стояли слезы, от взгляда на них заслезились и мои глаза, ибо Келли был похож на Дебору, тот же широкий изогнутый рот, зеленые глаза с булавочными искорками света, -- и во мне вдруг поднялась волна любви, которую я никогда не мог дать ей, и когда он отпустил меня, мне захотелось обнять его, словно его плоть сулила мне успокоение, словно то были мы с Деборой в один из редких случаев, когда после отчаянной схватки, доведшей нас до полного изнеможения, мы обнимались с некоей грустью, когда исчезало мое восприятие себя как мужчины и мужа, и ее как жены и женщины, и мы оба становились детьми в той сердечной печали, которая взывает к утешительному бальзаму и на мгновенье уравнивает между собой мужскую плоть и женскую. И потому, когда он отпустил меня, я чуть было не обнял его, ибо я чувствовал в нем скорее Дебору, чем его самого. Но тут я понял, что пребываю в том же состоянии, что и Деирдре, что нервы мои расшатаны, -- и если то, что я ощущал, можно назвать горем, то оно вдруг взорвалось, как маленькая бомба. В следующую секунду я уже был холоден и бесчувствен, я ощутил настороженность по отношению к нему, так как он, стерев слезы с лица элегантным движением носового платка, вперил в мои глаза взгляд, пронзивший меня, как прожектор, и сразу все понял -- если у него до сих пор еще и имелись какие-то сомнения, то сейчас они развеялись: он знал, что я убил Дебору. -- Ладно, -- сказал он. -- О, Господи, что за жуткий час для всех нас. И я ощутил, как все его чувства сходят на нет. Я, точно бык, рванулся всей мощью на красную тряпку и вот обнаружил, что атаковал пустоту. -- Извините меня, -- сказал он гостям. -- О чем речь, Освальд, -- откликнулась дама. -- Мне все равно давно пора уходить. Вам надо поговорить с зятем. Это так понятно. -- И не думайте об уходе, -- ответил Келли. -- Побудьте еще хоть немного. Давайте выпьем. -- Он решил представить мне гостей. -- С мистером Гануччи ты уже встречался, он рассказал, что вас столкнуло друг с другом. Какая странная история. А это наша Бесси -- ты ведь ее тоже знаешь? Я кивнул. Ее звали Консуэло Каррузерс фон Зегрейд-Трилаун, и она состояла в дальнем родстве с матерью Деборы. Когда-то слыла знаменитой красавицей -- и по-прежнему была замечательно хороша собой. Великолепный профиль, сине-фиолетовые глаза, волосы цвета чего-то среднего между ртутью и бронзой, молочно-белая кожа и искорки земляничных румян на щеках. Правда, голос у нее был надтреснутый. -- Мы с Деборой были однажды у вас, -- сказал я. -- Конечно. Я как раз рассказывала сегодня об этом Освальду. Освальд, если уж мне придется выпить, то плесни мне еще "Луи Трез". Рута тут же встала и подошла к столу, чтобы приготовить ей напиток. -- С тех пор как мы виделись в последний раз, вы изменились к лучшему, -- сказала мне Бесс. -- В чем-то к лучшему, в чем-то к худшему, -- ответил я. Я пытался вспомнить одну историю про Бесс. В ее жизни был какой-то широко известный всем эпизод, какая-то скверная история, но сейчас я не мог вспомнить, в чем там было дело. -- О, не трудитесь занимать меня беседой, -- сказала она. -- Коньяку за наше здоровье, -- пробормотал Келли. -- Не хочу и слышать о коньяке, -- сказала Бесс. -- Я пью виски с тупицами, кока-колу с правнуками, а коньяк оставляю на самые жуткие часы. -- Перестань, Бесс, -- сказал Келли. -- Нет уж. Поплачьте, поплачьте оба. Отрыдайтесь как следует. Вас покинуло самое изумительное создание в этом достославном мире. Что ж тут сдерживаться. -- Сущий персик, -- прохрипел Гануччи. -- Слышали? -- спросила Бесс. -- Даже этот старый макаронник все понимает. Келли на секунду обхватил голову руками, а потом снова поднял глаза. Он был крепким мужчиной, хорошего сложения, с чрезвычайно белой кожей, не бледной, а именно белой, точно пахта, в красную крапинку. Пожалуй, он был чуть полноват в талии, но очертания тела были столь плавными, что оно казалось великолепным постаментом для головы. А голова у него была большая с маленьким острым подбородком, курносым носом и высоким лбом. Поскольку он уже наполовину облысел, высота лба казалась равной расстоянию между подбородком и глазами. Порой он бывал похож на симпатичного малыша из тех, что в трехмесячном возрасте кажутся пятидесятилетними здоровяками. На самом деле ему было шестьдесят пять, и он был в превосходной физической форме, ибо обладал тем здоровым юмором, что царит в среде генералов, магнатов, политиков, адмиралов, издателей газет, президентов и премьер-министров. Он и в самом деле смахивал на одного из президентов и одного из премьер-министров, у него были две различные повадки -- одна британская, другая американская, которые нужно было уметь различать. Английская была веселой, стремительной, магнатообразной: он мог приказать вас зарезать, но при определенных обстоятельствах подмигнуть вам в момент исполнения приказа. Американской была твердость его глаз -- они становились то серыми, то зелеными, серыми они были, когда лицо его холодело, эти глаза могли купить вас, продать, умертвить, пройти мимо вашей вдовы, они глядели на вас в упор, они были по-ирландски грязными, они могли подсыпать грязного песку вам в бетон. Тембр его голоса был богат, он играл на нем, как на музыкальном инструменте: мурлыкал и журчал весьма благожелательно. Лишь в самом конце высказывания вы постигали его уничижительный для вас смысл. Люди поговаривали, что Келли способен очаровать любого, кто ему понравится, -- но я ему не нравился никогда. -- Выпей коньяку, Стивен, -- сказал он. -- Я и так хорош. -- Ничего удивительного. Я тоже на взводе. Наступило молчание. Келли жестом отослал Руту прочь от бара, сам подошел к нему, налил в большой бокал немного "Реми Мартина" и протянул мне. Его ноготь коснулся моего, оставив электрический заряд утраты, словно меня погладила по руке красавица, и я услышал обещание, что мне предстоит познать восхитительные тайны. Я взял бокал, но, помня слово, данное Деирдре, даже не пригубил. И снова возникла пауза. Я сидел с бокалом в руке, -- молчание обволакивало все вокруг своей завесой, от блаженства, охватившего меня при разговоре с Деирдре, не осталось и следа. -- Знаете, мистер Келли, -- заговорил Гануччи, голос его скрежетал, как кулак, скребущий по коре, -- я начинал в нищете. -- Ну и что, я тоже, -- ответил Келли, очнувшись от задумчивости. -- И я всегда чувствовал себя бедняком. -- О себе я, пожалуй, такого сказать не могу, -- заметил Келли. -- Всегда чувствовал себя бедняком в одном отношении -- я любил класс. Ваша дочь обладала классом, ну просто ангел. Она обращалась с тобой как с равным, вот в чем суть. Поэтому я и пришел сегодня принести вам мои соболезнования. -- Для меня большая честь видеть вас у себя, мистер Гануччи. -- Спасибо, вы очень любезны. Я знаю, что сегодня у вас побывало очень много народу, и вы, конечно, устали, но я пришел сказать вам одну вещь: может быть, в глазах некоторых я -- большой человек. Но я себя не обманываю. Вы куда больше, чем я. Вы очень большой человек. И я пришел принести свои соболезнования. Я ваш друг. Я сделаю для вас что угодно. -- Дружочек, -- вмешалась Бесс, -- вы уже все сказали. Пора закругляться. -- Дорогая, -- сказал Келли, -- стоит ли сегодня так разговаривать с мистером Гануччи? -- Я вот-вот взорвусь, -- сказала Бесс. Зазвонил телефон. Рута взяла трубку. -- Это из Вашингтона, -- сказала она Келли. -- Я подойду в другой комнате. Как только Келли вышел, Гануччи сказал: -- Так я не разговариваю даже с желтолицым мальцом, который чистит мне ботинки. -- У него все в грядущем, -- сказала Бесс. -- Вот именно, -- ответил Гануччи, -- а мы с вами уже мертвецы. -- Один из нас мертвее другого, дружочек. Одним шипы, другим розы. -- Нет. Мы с вами определенно мертвы. -- Одним шипы, другим розы, -- повторила Бесс. -- Вы ведь знаете, что такое мертвецы. Они вроде бетона. Из вас получился бы неплохой участок Четвертой дороги в Нью-Джерси. -- Это та, что ведет к парку Текседо? -- осведомилась Бесс. -- Именно та. -- Скверная дорога. Гануччи закашлялся. -- И пожалуйста, не называйте меня макаронником. -- Но вы же действительно макаронник. Вернулся Келли. -- Это был Кеннеди, -- сказал он мне. -- Он передает тебе свои соболезнования. Сказал, что это было для него страшным ударом и он понимает, в каком ты, наверно, состоянии. Я не знал, что ты с ним знаком. -- Мы встречались в Конгрессе. -- А, ну конечно. -- Собственно, я и с Деборой познакомился благодаря ему. -- Да-да, я теперь вспомнил. Помню даже, как она тогда рассказывала мне о тебе. Она сказала: "Следи-ка за мной получше, а то тут завелся один полужидок, от которого я без ума". А я ответил ей: "Валяй-валяй". В ту пору я был против Кеннеди. Конечно, я был не прав. Чертовски не прав. И я был не прав с Деборой. О, Господи, -- внезапно голос его упал, точно зверь, в которого угодила пуля. -- Извините меня, -- сказал он и снова вышел. -- Ну, уж теперь-то нам определенно пора, -- сказала Бесс. -- Не уходите, -- сказала Рута. -- Он рассердится, если не застанет вас, вернувшись. -- Ты, кажется, неплохо знаешь его? А, дорогуша? Рута улыбнулась: -- Никто не может похвастаться тем, что хорошо знает мистера Келли. -- Глупости, -- возразила Бесс. -- Я знаю его как облупленного. -- Неужели, миссис Трилаун? -- спросила Рута. -- Дорогуша, я была его первой великой любовью. Ему исполнилось всего двадцать четыре, но он уже был что надо. Тогда-то я и узнала его. Узнала как облупленного. Я тебе вот что скажу, дорогуша: он на тебе не женится. -- О-ля-ля. -- Будь умницей и поставь ему холодный компресс. И передай, что мне пришлось уйти. Едва Рута вышла, Бесс обернулась ко мне: -- Будь начеку, малыш. Барней намерен растерзать тебя сегодня ночью. -- Барней Келли этим не занимается, -- возразил Гануччи. -- Разумеется, мистер Гануччи. И вы тоже, уверена, этим не занимаетесь. Вы просто зарабатываете себе на хлеб с маслицем наркотиками, проституцией и похоронами макаронников в кипящем асфальте. -- Прекратите, -- сказал Гануччи и закашлялся. -- Боитесь, небось, помереть? -- осведомилась Бесс. -- Мертвецы, -- сказал Гануччи, -- это асфальт. Часть тротуара. И все. -- Ну, вам-то придется держать отчет. Вас отправят к нашему святому покровителю, и тот скажет: "Эдди Гануччи нет прощения. Подвесьте его на крюке". Гануччи вздохнул. Его живот издал безутешный звук, нечто вроде бульканья в стиральной машине, когда там меняют воду. -- Я очень больной человек, -- сказал он. Увы, это было так. Мы молчали, Гануччи был в мрачнейшем настроении, от него веяло заразой, доносился треск асфальта, из которого безуспешно пытался выбраться замурованный туда червь жизни. Смерть уже коснулась его. Как в вопле птицы, схваченной ястребом, уже слышен стон агонии, издаваемый самой природой, так и Гануччи распространял вокруг себя эссенцию умирания, некий дух с древа смерти. Я знал, стоит к нему приблизиться, и почувствуешь исходящую от него вонь -- нескончаемый запах гангрены и разложения. Мне захотелось выпить, мой язык, прижавшись к зубам, требовал алкоголя, словно только алкоголь мог бы смыть частицы, долетающие до меня изо рта Гануччи. -- Позвольте, я расскажу вам одну историю, -- сказал Гануччи. -- Как-то раз друзья подарили мне попугая. И научили его говорить. "Эдди Гануччи, -- говорила эта птичка, -- дерьмо. Эдди -- дерьмо". А я отвечал: "Дружок, если не переменишь тему, это плохо для тебя кончится". А он говорил: "Гануччи -- дерьмо, Эдди Гануччи -- дерьмо". А я отвечал: "Продолжай в том же духе, и ты скоро сдохнешь". А он говорил: "Гануччи -- дерьмо", -- а потом заболел и умер. Очень грустная история. Бесс достала носовой платок. -- Какая же тут вонища, -- сказала она. Я подошел к балконной двери, открыл ее и вышел на балкон. Он был довольно большой, футов тридцать в длину и двадцать в ширину, я прошел по нему из конца в конец и перегнулся через парапет -- каменное ограждение дюймов сорок высотой, -- дающий возможность поглядеть на улицу, на все тридцать, а то и более, этажей падения, парения и остановки, полета и падения, и вновь падения, это была целая вечность, простиравшаяся до сырого тротуара, и во мне вновь возникло желание, еще слабое, точно первое прикосновение смычка к струне в пустом зале. Луна продиралась сквозь рваные облака, и по лицу ее пробегали тени. Я знал, что чем дольше буду стоять у парапета, тем сильнее будет искушение, -- свежий воздух кружил мне голову, как стихи. И вдруг у меня возникла мысль: "Если бы ты любил Шерри, ты бы прыгнул", представлявшая собой скорее аббревиатуру мысли более пространной -- она зачала от меня ребенка, и поэтому смерть, моя насильственная смерть, даст силы этому только что зачатому эмбриону, и я сам буду зачат вновь, свободный от своего прошлого. Желание броситься вниз было приятным, чистым и смелым, манящим, как все самое лучшее, что мне доводилось делать, но я все не мог решиться. Однако я чувствовал, что возвращение в гостиную будет равнозначно отказу от всего лучшего во мне, и я решил все же забраться на парапет, ибо мое желание логически приближало его исполнение, страх, которым было чревато это решение, не отпускал меня, меня била дрожь, как бывает в подростковом возрасте, когда вдруг понимаешь, что наконец-то дорвался до секса и сейчас все познаешь, -- но какой я испытывал ужас! Я весь дрожал. Но тут я вдруг словно вступил в некое царство покоя, того покоя, который я обрел когда-то, карабкаясь вверх по склону итальянского холма, и я встал на кресло и шагнул на парапет. Он был в фут шириной -- вполне достаточно, чтобы устоять, и я встал на него, ноги мои обмякли, я впустил в свою душу некую часть небес, некий прохладный свод над входом и ощутил покой, царящий там. "Бог есть", подумал я и хотел уже бросить взгляд вниз, в бездну, но оказался не готов к этому, ибо не был еще столько свят, -- улица темнела безумным изгибом тротуаров -- я отвернулся, глянул в глубь балкона, спрыгнуть туда было очень просто, и я чуть было не спрыгнул, но понял, что сходить с парапета сейчас преждевременно, желание броситься вниз от этого лишь усилится. "Но ведь и не обязательно прыгать, -- сказал мне голос, -- можно просто прогуляться по парапету". "Я не в силах сделать и шага", -- сказал я. "И все же сделай шаг". Я продвинул вперед ногу, медленно, дюйм за дюймом: обуреваемая противоположными желаниями, душа моя затрепетала, я взглянул вперед и обмер: я находился на самой середине, в пятнадцати футах от края балкона, в пятнадцати футах ходьбы по парапету шириной в один фут, а подо мной было тридцать этажей бездны. Дойдя до края, мне предстояло повернуть назад и пройти еще двадцать футов до того места, где парапет упирался в стену. Это было выше моих сил. И все же я сделал шаг, потом еще один. Возможно, я бы осилил и весь путь, но тут вдруг подул ветер, словно вихрь, которым обдает тебя проносящийся мимо грузовик, и я чуть не оступился: я был на волосок от падения, на волосок на бритвенном лезвии Шаго, и я соскочил на балкон и увидел у двери Келли. -- Заходи, -- сказал он. На лице его, освещенном светом из комнаты, не было и намека на то, что он видел меня на парапете, может, он и в самом деле не видел, может, он вышел на балкон мгновение спустя или в первый момент не разглядел меня в темноте, и все же он ухмылялся, уверенной и радостной ухмылкой человека, разгадавшего загадку. Когда мы входили в комнату, я ощутил исходящую от него силу, четкую, точно приказ. Он приказывал остальным уйти. Приказ, вольный, точно полет безумия, свет в комнате на секунду потускнел, а потом вспыхнул вновь. -- Да, -- сказал Гануччи, -- уже поздновато. Не угодно ли прокатиться на лифте? -- спросил он у Бесс. Лицо ее было похоже на маску, теряющую пудру и румяна, сквозь них проступала кость. Это длилось всего мгновение -- некое видение того, какою она видела самое себя, -- но война, похоже, была безнадежной. -- Да, пойдемте, -- сказала она Гануччи. Келли направился к двери, чтобы проводить их до лифта. Оставшись наедине со мной, Рута занервничала. Должно быть, ей многое нужно было мне сказать, а времени не было. Я же вздохнул с облегчением. Три шага по парапету лишили меня сил, но усталость была приятной, словно я очнулся от глубокого сна. Конечно, несмотря на мои подвиги на парапете, меня не оставляло чувство неудовлетворенности от того, что я знал: дело не доведено до конца. Но, по крайней мере, сейчас я в комнате, Келли еще минуту-другую не будет, это была передышка, и Рута показалась мне чуть ли не старым другом. Впрочем, ее взгляд, резкий, как запах нашатырного спирта, разом вывел меня из спячки. -- Твоя двойная жизнь, судя по всему, закончилась, Рута. -- Очень жаль. Я люблю двойную жизнь. -- А тебе не было противно шпионить за Деборой? -- Вашу жену милой женщиной не назовешь. Все богатые девушки -- свиньи. Но ведь я была не просто служанкой, вы знаете. -- Не знал, а следовало бы знать. -- Разумеется, у меня не было никакого официального поручения. Мне нужно было просто заниматься своей работой. Так хотел Барней, так я и делала. И присматривала за всем. -- За чем, например? -- Ну, за некоторыми занятиями вашей жены. -- Ты давно знакома с Келли? -- Несколько лет. Мы познакомились в Западном Берлине на премилой вечеринке. Не ревнуйте, пожалуйста. -- А теперь ты... -- Я хотел было сказать: "стала премилой маленькой шпионкой". -- А теперь я никто. Просто помогаю мистеру Келли. -- Но Дебора водилась со шпионами. Она и вправду была шпионкой? -- Абсолютной дилетанткой. -- Ты ведь не думаешь, что я тебе поверил? -- У нее не было настоящего умения, -- гордо заявила Рута. -- И тем не менее она стала причиной каких-то крупных неприятностей? -- Чудовищных неприятностей. Прошлой ночью, должно быть, никто не ложился спать в министерстве по всему миру. Жгли свет всю ночь. -- Она говорила с наэлектризованным сладострастием в голосе. -- Они-то и велели, чтобы вас оставили в покое. Ведь никто не мог бы сказать, много вы знаете или нет, расследование могло завести черт знает куда. -- Она не смогла сдержать улыбки. -- Но der Teufel -- это вы сами, и вы знаете, чего хотите. -- Рута, но ты еще не рассказала мне главного. -- А если я расскажу, вы мне поможете кое в чем? -- Я попытаюсь ответить на твои вопросы в той же мере, в какой ты ответишь на мои. -- Это было бы неплохо. -- Чего добивалась Дебора? -- Этого не знает никто. -- То есть? -- Никто ничего не знает наверняка. Это ведь всегда бывает так. Мистер Роджек, чем больше вы узнаете, тем лучше поймете, что это всего лишь новые вопросы, а вовсе не ответы. -- И все же я хотел бы узнать, скажем, парочку фактов. -- Фактов? -- Она пожала плечами. -- Они вам и так известны. -- Мне известно лишь то, что у Деборы было трое любовников. -- А кто они, вы не знаете? -- Нет. -- Ну, ладно, я расскажу вам. Один из них американец, довольно значительная шишка. -- В правительстве? -- Давайте считать, что я не слышала вашего вопроса. -- А другой? -- А другой -- атташе из советского посольства. Третий -- англичанин, представитель одной шотландской фирмы, во время войны работал в британской разведке. -- И разумеется, работает до сих пор. -- Разумеется. -- И это все? -- Еще у нее были какие-то дела с человеком по имени Тони, он навещал ее раз-другой. -- Ей нравился Тони? -- Пожалуй, не слишком. -- Но чего же она все-таки добивалась? -- Если хотите знать мое мнение... -- Хочу. -- Она стремилась ошарашить собственного папашу. Она хотела, чтобы он сам пришел к ней и на коленях умолял прекратить этот любительский шпионаж, пока все влиятельные люди в мире не решили, что Барней Келли затеял что-то дурное или что он не в состоянии контролировать поведение собственной дочери. -- А что интересовало Дебору? -- Много чего. Очень много. Все и ничего в отдельности, можете мне поверить. Она собирала слухи и претендовала на важную роль. Если хотите услышать мое личное мнение, мне кажется, что это доставляло ей чисто сексуальное наслаждение. Одним женщинам нравятся жокеи, другим -- лыжники, третьим -- грубияны-поляки, а у Деборы была petite faiblesse* к лучшим агентам мира. Впрочем, что бы это ни было, для ее отца все складывалось скверно. Он очень переживал. * Маленькая слабость (фр.). -- Ладно, Рута, спасибо, -- сказал я. Несмотря на приступы ревности, вызванные каждым из трех ее любовников, в сердцевине боли таилось легкое опьянение тем, что я наконец-то что-то узнал. -- Но я еще не задала своих вопросов, -- заметила Рута. -- Что ж, задавай. -- Мистер Роджек, как вы думаете, почему я работаю на мистера Келли? На что я рассчитываю? -- Выйти за него замуж? -- А что, это бросается в глаза? -- Нет. Но я верю миссис Трилаун. -- Но все же мои намерения как-то просматриваются? -- В некоторой степени. Но, разумеется, ты очень умна. -- Очевидно, недостаточно умна, чтобы скрыть их. Вернее, умна и достаточно, но у меня нет достаточных козырей. Поэтому мне нужна поддержка. -- Поддержка помощника? -- Скажем, партнера, который руководил бы мною. -- Но, дорогая моя, Бесс права. Он не женится на тебе. -- Вы, мистер Роджек, рассуждаете, как глупец. А вы ведь не глупец. Я не настолько помешана на себе, чтобы не понимать, что мистер Келли в состоянии купить и продать девушку вроде меня десять тысяч раз. Но я кое-что знаю. -- Ее глаза показались мне немного выпученными, на немецкий лад, словно мысли давили на них изнутри. -- Ты и в самом деле что-то знаешь? -- Массу всякого. И потому у меня есть шанс женить его на себе. Если я правильно распоряжусь своими картами. -- А что ты намерена предложить своему консультанту? -- Вы мне говорили, что из вас гвозди делать можно. И я вам верю. Я не стала бы пытаться обвести вокруг пальца человека вроде вас. Кроме того, вы можете доверять мне. Ее слова позабавили меня. -- Весь трюк в том, -- сказал я, -- чтобы не терять чувства меры. С какой это стати я буду доверять тебе? Я наверняка не мог бы доверять тебе в делах с легавыми. -- Легавыми? -- Она не знала этого слова, и это раздражало ее, как поиск куда-то запропастившегося инструмента. -- С полицией. -- Ах, это! Прошлой ночью! Вы вроде бы пообещали сделать мне ребенка. Я вовсе не так уж хочу ребенка, но вы пообещали, а не сделали. Может, это и мелочь, но мелочи такого рода не рождают в женщине верности до гроба. Тем не менее эта мелочь напомнила нам о проведенном вместе вечере. -- Был ведь и второй раз, -- сказал я. Рута усмехнулась. -- Да, был и второй раз, -- сказала она. -- Но это пролетело. -- Весьма сожалею. -- Чаще всего пролетает. -- Может, у тебя какая-то инфекция? -- Ха-ха-ха, этого мне только и не хватало. -- А Келли нас не подслушивает? -- неожиданно для самого себя спросил я. Я вдруг остро ощутил его отсутствие. -- Думаю, он пошел поглядеть на Деирдре. Мне захотелось спросить, не может ли он как-нибудь подслушать наш разговор. Правда, в комнате не ощущалось той спертости воздуха, которая наводит на мысль о микрофонах, но, с другой стороны... -- Нет ли тут подслушивающего устройства? -- Он велел убрать его. -- Вот как? А почему? -- Потому что однажды мне посчастливилось обнаружить, что его уборная не заперта, и подслушать его беседу в библиотеке. Она произвела на меня столь сильное впечатление, что я не удержалась и записала все на магнитофон. -- И в тот день ты узнала то, что теперь знаешь? -- Да, в тот день. -- И это так важно, что он на тебе женится? -- Может быть, женится, а может, и нет. -- Но, наверно, этого вполне достаточно, чтобы убрать тебя? -- Ну, -- ответила она, -- я надежно припрятала копии пленки. -- С тобой лучше не ссориться. -- Спасибо. Но это еще не согласие на союз. -- Тогда открой мне свою информацию. Кто знает, чего она стоит? -- Кто знает? -- рассмеялась она. -- Она стоит дорого, можете мне поверить. В ответ я тоже рассмеялся. -- А может, я не хочу тебе верить? Может, я догадываюсь, что это за информация? -- Может быть, и догадываетесь. Все, тупик. Я понятия не имел, о чем она говорит, правда, казалось, я вот-вот должен был догадаться, словно где-то в самой глубине мне уже была послана весть. То есть в моем мозгу вспыхнул приказ не развивать эту тему. Словно я всю жизнь прожил в темном подвале, а сейчас тут зажегся свет. Но я слишком долго жил без него. Я вновь почувствовал желание выйти на балкон и прогуляться по парапету. -- Давай-ка выпьем, -- сказал я. Что-то в самом деле случилось. Тихо, мирно, забыв об обещании, данном Деирдре, я решил выпить. Мы выпили молча, каждый ждал, пока заговорит другой. И тут вернулся Келли. -- Деирдре еще тревожится? -- спросила Рута. -- Да, очень. -- Пойду попробую убаюкать ее. И вот мы остались вдвоем с Келли. Он откинул голову назад, словно пытаясь всмотреться в мое лицо. -- Давай поговорим? -- Я готов. -- Ты и представить не можешь, что у меня был за денек, -- он потер глаза. -- Впрочем, у тебя, должно быть, тоже было немало тяжелых минут. Я промолчал. Келли понимающе кивнул. -- Толпы людей. Друзья, враги, кто угодно. Я только что распорядился внизу -- больше никого не впускать. Все равно, наверно, уже очень поздно. Который час на твоих? -- Третий. -- А я думал, что уже ближе к рассвету. Ты в порядке? -- Сам не знаю. -- Я про себя тоже. Весь день был в каком-то отупении. Один раз разрыдался. Среди всего этого столпотворения я все время почему-то ожидал, что вот сейчас появится Дебора и потребует выпить. И вдруг -- бах! Никакой Деборы больше нет! -- Он проговорил все это очень мягко и кивнул. -- А ты все еще помалкиваешь, Роджек? -- Мы с Деборой сильно поцапались, чего уж тут скрывать. -- Признание говорит в твою пользу. Но мне всегда казалось, что ты от Деборы без ума. -- Долгое время так оно и было. -- Жаль, что кончилось. -- Жаль. -- Все вокруг уверены, что ты ее столкнул. Мне пришлось целый день убеждать их в том, что ты этого не делал. -- Я этого и не делал. -- Очень хорошо. Замечательно. -- Разумеется, хорошо, если говорить об услуге, оказанной вами мне. -- Давай-ка выпьем, -- сказал Келли. -- Я ведь тоже помалкиваю. Я молча налил себе коньяку. Я был чертовски трезв, но первый же глоток сбил меня с панталыку: вес моей души потащил вниз по склону холма. Я разом опьянел, тем особым опьянением мозга, -- мне захотелось рассказать ему правду. -- Собственно говоря, если ты и убил ее, это немногое меняет. Я виноват не менее тебя. -- Он решитель