всю жизнь у меня были железные нервы, но тут я был -- знаешь такое выражение Кьеркегора, да ты его наверняка знаешь, -- я был в страхе и трепете. Я стоял у окна целый час. И чуть не выл от собственной трусости. А похотливый козел не оставлял меня в покое: "Она у себя, -- шептал он мне. -- Она в постели, она ждет тебя, Освальд". А я отвечал: "Избави мя, Господи!" И наконец я услышал, как некий голос отчетливо произнес: "Прыгай! Это утолит твое желание, дружище. Прыгай!" Бог, как видишь, по отношению ко мне не лишен чувства юмора. "Господи, -- взмолился я, -- уж лучше я откажусь от Деборы". И бесхитростная мысль посетила меня: "Позволь мне, Господи, отправить ее обратно в монастырь". И стоило мне это подумать, как я понял, что я отрекся от Деборы. И наваждение исчезло. -- И вы вернули ее в монастырь? -- Да. -- И отреклись от собственной дочери? -- Да. Ну, а теперь понимаешь, почему ты должен явиться на похороны? Это как-то связано с тем, о чем я тебе рассказал: тогда она простит меня, я уверен, что простит. Боже мой, Стивен, разве ты не видишь, как я страдаю? Но страдающим он как раз и не выглядел. Его глаза полыхали зеленым пламенем, на щеках горел румянец, никогда еще он не был так похож на большого и сильного зверя. И аура звериной алчности витала вокруг него. -- Послушай, -- сказал он, видя, что я не тороплюсь с ответом, -- знаешь, зачем ко мне приходил Гануччи? -- Нет. -- Потому что в наших с ним делах он сейчас в проигрышной ситуации. Итальянцы -- умный народ. Они понимают, что, когда в семью приходит смерть, можно рассчитывать на амнистию. Я понял, на что он намекал. -- Но захочу ли я предоставить амнистию вам? -- сказал я. Наконец-то мне удалось вывести его из себя. Его глаза глядели на меня с убийственной злобой. -- Забавно, -- сказал Келли, -- что ты так и не научился понимать итальянцев. Впрочем, я и сам долго не понимал того, что, когда итальянцы говорят о ком-нибудь "он рехнулся", это значит, что человек утратил чувство страха и, следовательно, напрашивается на то, чтобы его убили. И будь я итальянцем, я сказал бы, что ты рехнулся. -- Я буквально умираю от страха. -- В таком случае, ты ведешь себя весьма странно. Что это ты проделывал там, на балконе? -- Так, небольшой эксперимент. -- Что-то связанное с тем, о чем я тебе рассказал? -- Возможно. -- Да, Дебора объяснила мне как-то раз, что ты намерен опровергнуть теории доброго старого Фрейда, доказав, что корень неврозов в трусости, а не в старичке Эдипе. Я всегда говорю: чтобы превзойти еврея, нужен другой еврей. Господи, значит, ты проводил на парапете небольшие маневры? Чтобы выяснить, чья возьмет? Верно, Стивен? И теперь ты готов к настоящей прогулке по парапету? В его голосе я услышал Деборины интонации и потому ответил чересчур поспешно: -- Да, я готов, -- заявил я, сказав тем самым слишком много. -- Готов? -- Еще не совсем. -- А почему еще не совсем? -- Я слишком много выпил. -- И ты не решишься? -- Не решусь, если ничто не будет поставлено на карту. Он держал в руке рюмку с коньяком и глядел в нее так, словно видел там не просто игру света на поверхности жидкости, а потроха жертвы, на которых производится гадание. -- А если кое-что поставить на карту? -- спросил он. -- Тогда возможно. -- Надо бы еще выпить, -- сказал он. Но когда я поднес рюмку к губам, локоть соскользнул с ручки кресла, и джин выплеснулся мне на щеку. А может быть, это была кровь? Капли Дебориной крови у меня на щеке, когда я обнимал ее, лежащую на мостовой, тесным и лживым объятием? Ощущение чего-то мокрого на щеке буквально сводило меня с ума. Я испытывал ужас оттого, что меня заставляли пройти по парапету, я не знал, смогу ли это сделать, но сама эта комната навевала на меня настроение, которое я не смел потревожить, казалось, что в наказание за это собственная плоть изменит мне, новое бремя тошноты, слабости и отчаяния обрушится на меня, стоит мне только встать и уйти отсюда. Кроме того, я не знал, сколь далеко простирается власть Келли. Может быть, ему достаточно просто поднять трубку, и какой-нибудь автомобиль налетит на меня прямо на выходе из отеля? Ничто уже не казалось мне невозможным. Я знал только, что угодил в трудную, почти безвыходную ситуацию, в которую он старается завлечь меня все глубже и глубже, как шахматный мастер, форсирующий свою победу, пока я не признаю, что потерпел поражение, и не выйду на балкон. А этого я не мог допустить. -- Ладно, Роджек, -- сказал Келли, -- давай поговорим начистоту. Есть только одна причина, по которой ты не можешь прийти на похороны. Верно? -- Да. -- И она заключается в том, что ты убил Дебору. -- Да. Молчание сковало всю комнату. Вестник уже прибыл. Все разом сошлось в едином мгновении. -- Да, я убил ее, -- сказал я, -- но я не соблазнял ее в пятнадцатилетнем возрасте, никогда не отшвыривал от себя и никогда не порывал с нею. И я решительно подался вперед, словно он был теперь в моей власти и я очистился от вины, порчи и земной грязи, и, поглядев на него, понял, что именно этого он от меня и добивался, что он потратил целую ночь на то, чтобы загнать меня в угол, и на губах у него заиграла улыбка, она играла на лице у Келли, как огни в гавани -- иди сюда, говорили мне русалки, ты отнял у нас королеву, а мы захватили твоего короля, шах и мат, дружище, и, утратив последние крохи душевного здоровья, за которые я и так цеплялся, я рухнул в бездонную яму, где гудели электронные сирены и звучали стихи, надиктованные рентгеновским аппаратом, -- ибо волна жуткой вони, что исходит от похотливого козла, отхлынула от него и обрушилась на меня. Я уже не понимал ни что делаю, ни почему, я очутился в некоем подводном царстве, и у меня не было иного выбора, кроме как плыть дальше -- плыть и не останавливаться. Ибо стоит мне только остановиться, и меня постигнет несчастье. Воздух в комнате натянулся как струна. Возможно, причиной тому было спиртное в желудке, но мне чудилось, будто какая-то часть меня уплывает по коридору и чье-то порывистое дыхание, чья-то ненависть били мне в лицо, словно я прорывался через какое-то заграждение. В Келли просыпалось бешенство, которое порой овладевало Деборой: неистовый ураган, зарождающийся в болотной трясине, готовность к резне и каннибализму, -- я задыхался от гнилостного запаха смерти, источаемого им. Скорее всего, уже через минуту мне суждено умереть, ярость Деборы бушевала сейчас в нем, он стал послушным орудием ее мести, и смерть витала надо мной, как перекличка голосов в эфире. Я ждал, что Келли вот-вот бросится на меня, казалось, мне стоит только закрыть глаза, и он подойдет к камину и схватит кочергу, -- сдерживаемое до поры бешенство накаляло атмосферу. Нас словно окутали клубы дыма. Потом приступ удушья прошел, и его сменила мертвая тишина, -- я слышал биение его пульса столь же отчетливо, как и биение своего собственного, громкий стук его сердца походил на шумы в микрофоне, -- и я поплыл на волне опьянения к его берегу, манившему своей силой, ледяным наличием интеллекта и пламенеющим зноем похоти. Его тело пылало жаром, и между нами сейчас был жар примерно такой же, как между мною и Рутой в холле у Деборы, и я вдруг понял, как это у него получилось с Шерри, -- почти так, как у меня с Рутой, -- и понял, как у него получалось с Деборой, какой это был жаркий пламенный зверь о двух спинах, и я услышал, как он предлагает мне: давай приведем сюда Руту и займемся этим втроем, руками, ногами, губами и чем угодно, понежимся и помечемся на этом роскошном ложе, пока глаза не вылезут из орбит, похороним наконец дух Деборы, мародерствуя на ее трупе, ибо это была именно та кровать, то самое ложе, на котором он отправлялся с Деборой в путешествие по лунным горам и кратерам. А теперь ему хотелось поскорее похоронить ее, его одолевало желание накинуться на свою добычу, и вдруг такое желание охватило и меня -- гулкое эхо того мгновения, когда я намеревался отведать с Рутой тела Деборы. "Давай же, -- бормотал Келли, восседая на своем троне, -- какого хрена робеть?" И голос его звучал так глухо, словно он пережевывал собственные зубы, а я по-прежнему пребывал в той пустоте, где копится молчание и смрад насилия еще не проникает в ноздри. И тут зонтик соскользнул у меня с колен, и сухой звук его удара о ковер коснулся моего слуха, как взмах крыла, и смерть, паря на крыльях, пронеслась меж нами, и я увидел Шаго Мартина, стучащего в дверь Шерри, и она открыла ему, открылась ему, распахнула халат и раскрыла лоно, -- увидел все это столь же отчетливо, как когда-то Келли видел свой охваченный пламенем дом. Я никогда не прощу ей Келли, подумал я, и во мне вновь проснулся страх, я был уверен, что она сейчас с Шаго, это было в порядке вещей: она находилась там с Шаго, а я здесь с Келли. И в эти же минуты кого-то убивали в Гарлеме -- картина в моем мозгу была размыта ужасом, но я чувствовал, как дубиной крушат чей-то череп, как жертва задыхается и кричит (или это кричу я сам?), удаляясь в аллею мрака, уносясь на тридцать миль на тридцатый этаж этого здания -- а может быть, убийца бросился бежать и был задержан сошедшим с небес патрулем? Нет, это я угодил в ловушку. Мне хотелось избавиться от своего провидческого дара, способности видеть картину убийства с одной стороны и Шерри с Шаго с другой, хотелось освободиться от чар похотливого Дьявола и грозного Бога, чтобы снова стать холодным рационалистом, цепляющимся за факты, как за юбки баб, разумным человеком, не зрящим сквозь толщу вод. Но у меня не было сил сделать это. Я наклонился, чтобы поднять зонтик, и услышал посланную мне весть: "Пройди по парапету, -- гласила она. -- Пройди по парапету, или Шерри умрет". Но я боялся за себя куда сильнее, чем за Шерри. "Пройди, -- снова сказал голос, -- или тебя ожидает нечто худшее, чем сама смерть". И тут я все понял -- я увидел, как тараканы в страхе ползут по отвесной стене. -- Ладно, -- сказал я Келли, -- пошли на балкон. Я произнес это совершенно спокойно, вероятно, я надеялся, что он начнет умолять меня остаться в комнате, -- мне никогда не приходилось испытывать желания, столь жадно устремленного на объект вожделения, как то, что исходило сейчас от Келли, -- но у него была железная воля: он любил выигрывать, но не на дурачка. И Келли кивнул мне: "Как тебе будет угодно. Пошли", -- невозмутимо ответил он в полной уверенности, что так или иначе, но своего добьется. Страх сковал мое тело, я был напуган, как ребенок, которого подбили на неравную драку. Я посмотрел на Келли -- не знаю, что можно было прочесть в моем взгляде, скорее всего мольбу о пощаде, как будто ему стоило только сказать: "Ладно, хватит, мы и так зашли уже слишком далеко", и мне сразу бы полегчало. Но его глаза ничего не говорили и не посылали мне никакого сигнала. А я был не в силах вымолвить ни слова, голос комком застрял у меня в горле, -- так умирающий постепенно утрачивает способность видеть, слышать и все прочее, -- и я понял, что должен чувствовать человек, которого выводят на расстрел, и позавидовал тому человеку, потому что его смерть была неизбежна и он мог подготовить себя к ней, тогда когда мне надлежало быть готовым неизвестно к чему, и это было страшнее, чем страх перед собственной неминуемой гибелью. Мы вышли через французскую дверь на балкон. Дождь шел уже сильнее, и запах мокрой травы пронизывал темноту, прилетая на ветру из парка. Я не знал, хватит ли у меня сил взобраться на парапет. Мысль о том, чтобы сначала встать на кресло, была чисто умозрительной. Лучше уж начать все от стены возле балконной двери. Мы оба молчали. Келли следовал за мной с чинным видом капеллана, сопровождающего арестанта. Но двигаться все же было легче, чем оставаться на месте. С жизнью своей я уже распрощался. И подобно тому, как умирающий, преисполненный страха, беспомощный и окутанный туманным облаком, тем не менее понимает, что он уже во власти смерти и, следовательно, сумеет дождаться ее, -- я почувствовал, как смерть приблизилась ко мне, как тень, поджидающая, пока ты не скользнешь мимо последних отмелей сознания на островок забвения. "Что ж, -- подумал я, -- кажется, я готов умереть". -- Отдай-ка мне зонтик, -- сказал Келли, заметив, что я собираюсь взобраться на парапет. И я рассердился, как умирающий, которому докучает своими бесполезными уколами врач. Я не желал, чтобы Келли стоял рядом, мне хотелось остаться одному. Его требование отдать зонтик почему-то казалось мне чудовищно несправедливым, но не хотелось и спорить с ним, словно спор этот лишил бы меня чего-то жизненно важного. И я протянул ему зонтик. Но в душе возникло чувство утраты, и мне вновь стало страшно взбираться на парапет. Да и сделать это было нелегко. Мне придется высоко задрать ногу, почти до уровня плеча, и затем, уцепившись правой рукой за какую-нибудь выемку в стене, рвануться вверх, как при прыжке в высоту, и если рывок этот окажется слишком резким, я могу просто перелететь через парапет. И тут я наконец вновь обрел дар речи. -- Вы когда-нибудь пробовали сделать это? -- спросил я. -- Нет. Даже и не думал, -- ответил Келли. -- А вот Дебора пробовала, -- вдруг заявил я. -- Да, она пробовала. -- И смогла пройти по парапету? -- Нет, спрыгнула на полдороге.. -- Бедняжка Дебора, -- сказал я, и в моем голосе опять зазвучал страх. -- Не тебе жалеть ее, -- ответил Келли. И его слова подтолкнули меня вверх. Я вцепился пальцами в стену, -- один ноготь сломался и почти оторвался, -- и одним рывком очутился наверху, на парапете шириной не больше фута. И тут же меня охватило нестерпимое желание спрыгнуть с него, и я чуть было не свалился обратно на балкон. Я стоял на парапете, трясясь от страха, правая рука, как только я оторвал ее от стены, непроизвольно задергалась, я чувствовал себя совершенно обнаженным, ибо у меня больше не было никакой опоры. Я не мог решиться сделать хоть один шаг, ибо лишился последних остатков воли, я стоял, не шевелясь, только дрожа и чуть покачиваясь. Быть может, я разревелся бы как дитя, но мне было страшно даже заплакать. И вдруг я почувствовал жуткое отвращение к собственной трусости. "Каждому таракану случалось разок-другой сорваться со стены", -- прошептал мне или во мне какой-то голос, я был весь мокрый, но все же решился на первый шаг, самый настоящий шаг, моя нога была тяжелой, словно обутой в свинцовый башмак, но я подтянул к ней другую ногу, а потом сделал еще шаг вперед той же тяжелой ногой -- так ребенок, взбираясь по лестнице, выставляет вперед только правую ногу, а затем сделал и третий шаг и остановился, оглядывая огромное спящее здание отеля, стены, уходящие ввысь справа и слева от зияющей предо мною пропасти, а там, ниже, снова стены и уступы, и другие стены -- водопад застывших каменных стен. Но я больше не ощущал себя таким беззащитным, как прежде, мне удавалось удерживать равновесие, будто сами стены нашептывали мне, как телу сохранить вертикальное положение. Я сделал шаг, еще один и вдруг заметил, что не дышу, и глубоко вздохнул, и осмелился бросить взгляд вниз, и тут же невольно отшатнулся назад, сопротивляясь импульсу, побуждавшему меня воспарить, подобно аэроплану. И вновь почувствовал дрожь во всем теле. Мне потребовалась целая минута, чтобы успокоиться, а потом я сделал шаг и вдох, еще шаг и вдох, и еще десять таких же шагов по парапету, бесконечной дорогой уходящему вдаль. Оставалось еще десять шагов до того места, где парапет под прямым углом сворачивал влево и шел параллельно улице. Я заставил себя сделать эти шаги, решив, что срыгну на балкон на повороте. Но оказавшись там, не смог срыгнуть -- ведь предстояло еще пройти по двум сторонам, я выполнил только треть своего задания. И я застыл на повороте и поглядел на улицу подо мной, и бездна показалась мне вдвое глубже, чем была на самом деле, словно сама мостовая разверзлась, как пропасть, углублявшаяся прямо у меня на глазах. Что-то задышало у меня за спиной, какой-то порыв ветра, и, влекомый им, я преодолел поворот и, не останавливаясь, прошел два, три, четыре, пять шагов, и почти добрался до середины пути. Ледяной дождь хлестал меня -- температура за поворотом понизилась градусов на пять. Я сделал шаг и еще один шаг. Я уже больше не подтягивал одну ногу к другой, но тело мое было чуть наклонено в сторону балкона -- мне было страшно выпрямиться и снова поглядеть вниз, в бездну. Я одолел чуть больше половины пути, но уже чувствовал себя таким же усталым, как моряк, во время шторма на долгие часы привязанный к мачте парусного судна. Струи дождя кололи меня, как булавки. И вдруг ветер задул еще сильнее, криком боли пронзив мне уши, и принялся раскачивать меня из стороны в сторону, чуть не столкнув на балкон, а потом оттолкнул к улице, нога моя заскользила, и в этот миг я снова заглянул в бездну. Колени у меня задрожали, я застыл на месте, вслушиваясь в вой ветра, который доносился сейчас отовсюду. Такой вой раздается, когда кого-то рвут на части. И тут я чуть не упал на одно колено, потому что кто-то ударил меня кулаком в спину -- но ведь Келли находился в десяти футах от меня? Надо было идти дальше, как только я останавливался, становилось еще хуже. Но ноги почти не слушались. Я шагнул вперед, и мощный порыв ветра обрушился на меня. И печальные зеленые глаза Деборы заглянули мне в глаза. Она положила мне руки на плечи, пытаясь столкнуть меня вниз, я почувствовал ее дыхание -- а может, мне только так показалось? -- и затем все исчезло. Я сделал еще два шага и добрался до второго поворота. Теперь нужно было дойти до стены. Но ветер стал еще сильнее. Зрение отказывало мне, узкая полоска парапета плыла перед глазами, поехала влево, поехала вправо -- нет, это я закачался. В глазах у меня померкло, потом зрение вернулось, исчезло и вернулось вновь. Мне захотелось убраться прочь с балкона, воспарить ввысь. Некая нервная сила наверняка поможет мне, поможет взлететь, но тут я пришел в себя и понял, что стою на самом краю пропасти, как усталый водитель, засыпающий на дороге в машине, и сказал себе: "Пора кончать. Ты уже ничего не видишь". Но кто-то другой сказал: "Взгляни на луну". Луна серебряным китом выплыла из-за туч и сияла, покоясь на полуночном морском просторе, я видел ее бледный призрак. Луна, владычица усопших, понимала, что я не в силах освободиться от ее чар. И вот очень спокойный голос произнес: "Ты совершил убийство. И теперь заточен у нее в темнице. Так что изволь заслужить свою свободу. Пройди по парапету еще раз". И эта мысль была сформулирована столь четко, что я пошел дальше по третьей стороне парапета, я приближался к стене, и тело мое оживало, и с каждым шагом в меня вливалось нечто благое, и теперь я уже знал, что сумею сделать это, детское блаженство растекалось у меня по легким. Я приближался к стене -- еще десять футов, восемь, шесть. И тут ко мне подошел Келли, и я остановился. -- Похоже, ты это осилишь, -- сказал он. Мне не хотелось объяснять ему, что я должен пройти еще раз, в обратном направлении. -- Вот уж не думал, что ты это осилишь, -- сказал Келли. -- Мне казалось, что ты сразу же сорвешься. -- И на лице у него появилась сладкая улыбка. -- Знаешь ли, Стивен, а ты не так уж плох. Но я не позволю тебе выкрутиться так легко. И он уперся кончиком зонтика мне в ребра и толкнул, собираясь сбросить меня вниз. Но я вовремя обернулся, и толчок получился смазанным. Я схватился за зонтик и спрыгнул на балкон. Он выпустил зонтик, и я ударил его ручкой так сильно, что он рухнул на пол. Я чуть было не ударил его еще раз -- но если бы я сделал это, то уже не смог бы остановиться, я лупил бы и лупил его, ничто не могло бы меня удержать. И с каким-то облегчением, не знаю уж с каким, я отвернулся и выбросил зонтик Шаго на улицу, и зонтик исчез, и я вошел в библиотеку, прошел через бар и был уже у дверей в холл, как вдруг вспомнил, что не прошел по парапету в обратном направлении, и вновь прямо перед собой увидел зеленые глаза Деборы. "Нет, нет, нет, -- сказал я себе. -- Я и так сделал достаточно". "Этого не достаточно. Если ты не пройдешь еще раз, это не засчитается", -- сказал голос. "Да пошел ты, -- ответил я. -- Я и без того чуть было не рехнулся". В холле я заметил выходящую из комнаты Руту. Она была уже в пеньюаре. Но я прошмыгнул мимо и помчался вниз по пожарной лестнице, пробежал четыре этажа, пять, шесть, семь, а на восьмом, выбившись из сил, направился к лифту. Выждал секунд десять-двадцать, борясь с искушением вернуться на парапет. И понял, что, если лифт не подойдет в ближайшие секунды, я пойду обратно наверх. Но лифт прибыл и мгновенно спустил меня вниз к тому выходу, где раньше толпились полицейские. Возле отеля стояла машина, словно поджидая меня. Я назвал адрес Шерри, и мы поехали. Но на Лексингтон-авеню вспыхнул красный свет, и вопреки воле я вновь ощутил тревогу, вернувшуюся ко мне, как рецидив болезни. "Первый проход по парапету ты совершил ради себя самого, -- сказал голос. -- Второй следовало совершить ради Шерри". И я представил себе парапет и дождь, замерзающий на лету, и мне стало страшно возвращаться. -- Поехали, -- сказал я водителю. -- Красный свет, приятель, -- ответил он. Но потом вспыхнул и зеленый, и мы поехали по Лексингтон-авеню через анфиладу огней со скоростью двадцать две мили в час. Но уже через несколько минут я почувствовал себя совершенно паршиво. -- Который час? -- спросил я у шофера. -- Без четверти четыре. -- Я выйду здесь. Я зашел в бар прямо перед закрытием и выпил двойной бурбон -- спиртное влилось в мои недра, как любовь. Через несколько минут я увижу Шерри, а завтра мы купим машину и будем путешествовать очень долго. И потом, если Господу будет угодно, вернемся к Деирдре. Я выкраду ее у Келли, какой-нибудь способ наверняка отыщется. Я почувствовал, как забилось мое сердце при мысли о Шерри, -- жизнь с нею сулила мне счастье. Смакуя свой бурбон в этой забегаловке, я заглядывал себе в душу -- воспоминания о Деборе были теперь подобны свитку, который надлежало прочесть в обратном порядке, от конца к началу, и мысль "ты легко отделался" удерживала меня в баре, потому что страх опять волной накатил на меня. Я вдруг увидел дом Шерри, охваченный пламенем, и услышал вой пожарных машин. Но это и в самом деле была пожарная машина, которая через несколько секунд с воем пронеслась мимо бара. Я вышел на улицу и попытался поймать такси. Ничего не происходило -- было лишь ощущение прерванного сна, и люди шептались, ворочаясь в своих постелях. Город просыпался. В Нью-Йорке обитает некий демон. Иногда он на время засыпает, и в какие-то ночи его нет в городе, но сейчас его присутствие ощущалось повсюду. Я понял, что случилось что-то скверное и все неожиданно сорвалось, -- но было уже поздно возвращаться на парапет. В трех кварталах от меня послышались крики и вопли уличной банды. Я почувствовал, как внутри у меня все обрывается, такое бывало со мной в долгие ночи последнего года, когда Дебора делала очередной шаг во тьму нашей разлуки. В воздухе повеяло бедой. И тут подошло такси. Перед парком Гремерси мы свернули на Вторую авеню, поехали в южном направлении в сторону Нижнего Ист-Сайда и через Хьюстон-стрит выбрались на Первую. Но когда мы поехали к северу по Первой, дорога оказалась заблокированной. Три пожарные машины перегородили проезжую часть, и несмотря на столь ранний час там собралась большая толпа. Пожар бушевал в здании, находившемся в полутора кварталах от дома Шерри, довольно далеко, и потому никто не обращал внимания на то, что у ее дома стояли полицейская и санитарная машины. На улице не было людей, только лица в каждом окне. Такси остановилось, и я расплатился. Подъехала еще одна полицейская машина, и из нее вылез Робертс. Он быстро направился ко мне и схватил меня за руку: -- Роджек, где вы были сегодня ночью? -- Нигде. И не совершал никаких преступлений. От меня несло виски. -- А в Гарлеме вы не были? -- Нет, я провел последние два часа с Барнеем Освальдом Келли. А что случилось в Гарлеме? -- До смерти избили Шаго Мартина. -- Не может быть, -- сказал я. -- Господи, не может быть. -- И вдруг кое-что вспомнил. -- А чем его избили? -- Кто-то проломил ему череп железной трубой в Морнинг-Сайд-парке. -- Вы в этом уверены? -- Труба валялась возле тела. -- Так почему же вы здесь? -- спросил я, словно считывая свой вопрос с машинописного текста. -- Почему здесь? Теперь у него была возможность со мной расквитаться. Он заговорил очень медленно. -- Мы заехали, чтобы узнать, что скажет по этому поводу бывшая любовница Шаго. Но кто-то опередил нас. Не больше десяти минут назад. Говорят, что к ней кто-то вломился. А пуэрториканцы подняли шум. И как раз в это мгновение дверь парадной распахнулась, и двое санитаров вынесли из дома носилки. На них лежала Шерри. Она была прикрыта простыней, и простыня была мокрой от крови. Санитары опустили носилки на землю и пошли открывать двери кареты. Один из детективов попытался отвести меня в сторону. -- Оставьте, это моя жена, -- сказал я. -- С вами мы поговорим позднее. Шерри открыла глаза, увидела меня и улыбнулась мне той же улыбкой, что и в полицейском участке. -- О, мистер Роджек, -- сказал она, -- наконец-то вы вернулись. -- С тобой... все в порядке? -- Честно говоря, сэр, я сама не знаю. На лице у нее были следы чудовищных побоев. -- Уходите отсюда, -- сказал мне врач. -- Никому не разрешается находиться возле пострадавшей. Я взялся за ручку носилок, а врач обернулся, ища кого-нибудь, кто мог бы помочь ему. Так я выиграл несколько минут. -- Подойди поближе, -- сказала она. Я склонился над нею. -- Не поднимай шума, -- прошептала она. -- Это был друг Шаго. Он все понял неправильно, идиот несчастный. Одни тайны сменяются другими. -- Дорогой! -- Что, милая? -- Я умираю. -- С тобой все будет в порядке. -- Нет, дружок. На это раз не будет. И когда я потянулся к ней, Шерри удивленно вздохнула и умерла. И Робертс повел меня в кабак, который не закрывался на ночь, и с поистине материнской заботой напоил меня виски, и в конце концов признался, что прошлой ночью, возвращаясь домой после того, как допросил меня, он разбудил одну свою прежнюю любовницу и выпил с ней, впервые за три года он пил всю ночь, исколошматил любовницу и до сих пор еще так и не позвонил жене. Потом он спросил, имею ли я какое-то отношение к смерти Шаго, и, когда я сказал "нет", добавил, что вовсе не любовницу он поколотил, а жену, и сам не знает почему, а Шерри была порядочной мерзавкой, а когда я в бешенстве поглядел на него, удивляясь вероломству, которое одолевает ирландцев почище проказы, он сказал: "А знаете ли, что она работала на нас?", и сказал таким тоном, что я не понял и никогда не пойму, говорил ли он это всерьез, но голос его звучал серьезно, и затем он добавил: "Если вам это не по вкусу, пошли на улицу, разберемся", и тогда я с яростью погорельца сказал: "Да, пошли на улицу", а Робертс заметил: "Знаете, как угнетает полицейского эта служба? Вот потому-то мы все постепенно и утрачиваем -- профессионализм, качество...", и его лицо исказилось, и Робертс заплакал. Ирландцы -- единственные люди на всем свете, которые способны оплакивать любую пролившуюся на земле грязную кровь. ЭПИЛОГ И СНОВА ГАВАНИ ЛУНЫ По дороге на Запад, путешествуя по самой настоящей Америке, я сделал остановку на юге штата Миссури, чтобы немного отдохнуть от развилок и автострад, заправочных станций, придорожных закусочных и бешеной гонки на дорогах Америки. Я заехал к своему армейскому дружку, ныне врачу, он прочел мою книгу "Психология палача" и ответил мне на нее собственным винным погребом. "Ты так много пишешь о смерти, Роджек, что отведай-ка этой отравы". Что я и сделал. А на следующее утро, после пятичасового сна и с изрядным количеством алкоголя в крови, я присутствовал при вскрытии. Не было никакой возможности избежать этого. Человек умирал от рака, но сутки назад умер от прободного аппендицита и перитонита. Запах, струившийся из его нутра, был столь отвратительным, что мне пришлось стиснуть зубы, чтобы не проблеваться прямо в желудок трупа. Помню, я вбирал в себя воздух только верхней частью легких, не осмеливаясь вдохнуть глубже. Давил его в адамовом яблоке. Через полчаса легкие заболели и болели до самого вечера, но втягивать в себя этот смрад было невыносимо. Закончив вскрытие, мой друг извинился за запах, сказав, что нам не повезло и с подобной вонью ему не доводилось сталкиваться уже три года. Я не должен думать, подчеркнул он, что все трупы таковы, потому что здоровое тело и после смерти пахнет прилично и наблюдать за вскрытием весьма интересно. Я согласился, мне было интересно наблюдать даже за потрошением этого старческого непотребства -- если бы только не запах. Я не мог от него отвязаться еще пару дней, он преследовал меня на протяжении всего пути по высушенным, жестким рельефам Оклахомы, северного Техаса, Нью-Мексико, на пути в пустыни Аризоны и южной Невады, где под зеркалом луны расположен Лас-Вегас. Да и потом, еще несколько недель, я был не в силах избавиться от него. Вначале мертвец являлся мне на каждом повороте дороги, из каждого фосфатного удобрения на фермерском поле, вставал из тушки мертвого кролика на дороге, вырастал привидением из каждого пня, затем он стал появляться, как только в потоке моих мыслей возникла пауза или обрыв, он возвещал, что именно так будут выглядеть твои органы, когда ты выжмешь из них столько же, сколько он. Омерзительные останки венчала голова благообразного старца, застывшее восковое лицо словно наблюдало за ходом вскрытия. Оно могло быть лицом фермера или местного банкира. Оно было порочным и гордым, в нем была ненависть, хотя и обузданная. В лице было нечто генеральское. И может быть, дисциплина и давление воли отпустили его только в тот момент, когда скальпель вспорол его живот. Раздался шипящий звук, похожий на свист вырвавшегося из заточения призрака, долгий звук, который издает, скрежеща по асфальту, лопнувшая шина автомобиля, мчавшегося со скоростью восемьдесят миль в час. И потом появился этот запах. И безумие, таящееся в нем. Маниакальный запах. Вероятно, безумие проникает в нас вместе с воздухом, проходит сквозь жернова крови и с выходом выходит наружу. Но в некоторых случаях оно проникает в душу. Некоторые люди впускают в себя безумие и обуздывают его железной дисциплиной воли. Запирают безумие на замок. И оно расходится по телу и поглощается клетками. Клетки сходят с ума. Это и называется раком. Рак -- это произрастание безумия, наличие которого отрицается. И в этом трупе я разглядел безумие, проникшее в кровь, лейкоциты задушили печень, селезенку, увеличенное сердце и фиолетово-черные легкие, проникли в кишечник и породило этот смрад. Страшно было рыться в этом трупе. Ведь не только зловоние проникало мне в легкие, я впустил в себя и само безумие. Запах мертвеца странствовал со мной по пустошам Оклахомы и северного Техаса, по пустыне Нью-Мексико и Аризоны, на въезде в долину Луны. Я приехал в Лас-Вегас в пять утра после двухчасового ночного путешествия, в марте здесь стояла июльская жара, черная и накатывающаяся на тебя волнами. В городе горели огни, небо было темным, улицы светлыми, светлей, чем Бродвей в канун Рождества. В пять утра было уже девяносто градусов. Машина сделала круг по Стрипу, карбюратор вонял горелым воздухом, он выплевывал из себя безумие и снова пожирал его. Запах смерти стоял у меня в носу, я нашел отель и распаковал запылившиеся пожитки. В спальне было холодно, семьдесят градусов, погреб, кондиционированная могила. Я провалился в беспамятство и устремился вдаль по виражам дорог в жарких вихрях Лас-Вегаса, которые на крыльях неврастенического сна перенесли меня обратно в Нью-Йорк, где я обходил одного за другим всех своих друзей, одалживая деньги на покупку машины. Я все же пошел на похороны, но это были похороны Шерри. Мне хотелось побывать и еще на одних -- у Шаго, но я не решился. Не решился повстречаться с желтолицым негроидом, который будет поджидать меня за дверьми. Был конец марта, скоро наступит апрель. Жара накатывала волна за волной. Я существовал как бы в двух атмосферах. По пять, по восемь, а то и по шестнадцать раз на дню я переходил из отеля в машину, прогулка по раскаленной сковородке с температурой не меньше ста десяти градусов, пробежка по Стрипу (рекламные щиты величиной с каньон), бешеная гонка в машине, лучшие гонки во всей Америке, когда машина не только несет тебя в своем чреве, но и бежит наперегонки с другими машинами, находящимися в твоем поле зрения на шести или семи полосах дороги. Это была общественная жизнь в лучшем смысле этого слова, а потом машина сворачивала в сторону, чтобы припарковаться у следующего отеля, легкие вдыхали воздух пустыни, раскаленный до ста десяти градусов, более жаркий, чем фланель воротничка на горле, и было бессмысленно даже пытаться понять, сумеешь ли ты добраться до конца или часа через два, четыре, шесть или двадцать шесть жара окутает твой мозг некой завесой, и в шатре этой завесы разгорится безумие. Но выдержать этот зной на протяжении пяти-десяти минут было не трудно и даже приятно, почти так же приятно, как входить в сауну -- жара, пустынный зной, горячий, как пожар в лесу. А потом отель, и там уже была другая атмосфера, кондиционированный воздух, градусов семьдесят, воздух, казалось, пришедший сюда из путешествия по космосу, как будто вы попали в некое заведение на Луне, и воздух доставлялся сюда ракетами, ежедневно прибывающими с Земли. Но этой атмосфере был присущ какой-то особый запах -- пустой, высосанной кондиционером, оставляющий после себя дыру, которая постепенно становилась все глубже. Это был запах пустоты, в которой кто-то умирал в одиночестве. Жить в такой атмосфере по двадцать четыре (минус один) часа в сутки -- все равно что жить на подводной лодке или в лунном кратере. И никто не осознавал того, что эта пустыня Запада, огромная, дикая, слепая пустыня производит на свет свое новое племя людей. Я пропадал у игорных столов. Я был частью этого нового племени. Шерри оставила мне в наследство свой дар. Точно так же, как Келли отправлялся некогда спать, зная, какие именно акции пойдут на повышение на рассвете, и знал, будет ли сопутствовать удача человеку, подходившему к игорному столу. Я знал, когда пасовать, а когда вистовать. Сам я старался играть поменьше, прекращая торговлю при первой возможности, но я умел раззадорить того, кому суждено было подсесть, и заработал на этом кучу денег. Через четыре недели у меня было двадцать четыре тысячи, я расплатился с долгами -- все шестнадцать тысяч плюс то, что я одолжил на машину, -- и готов был двинуться дальше. Где-то в джунглях Гватемалы жил мой друг, старый друг, и я собирался поехать к нему. А потом на Юкатан. В ночь перед тем, как покинуть Лас-Вегас, я отправился в пустыню, чтобы поглядеть на луну. На горизонте был виден город, словно изукрашенный драгоценными камнями, и духи воспаряли ввысь в ночи, но драгоценности эти были диадемами из электричества, а духи -- неоновыми огнями на высоте в десять этажей. Я был в плохой форме и не смог бы взобраться наверх и сорвать их. Поэтому я все дальше и дальше уходил в пустыню, куда уходили многие безумцы и до меня, думая о том, что могу угодить в засаду. Чьи-то глаза следили за мной все четыре недели -- они уже знали, кто я такой, и мне был вынесен приговор. В Лас-Вегасе я чувствовал себя в безопасности, там со мной не могло случиться ничего страшного -- и только тут, в пустыне, смерть приближалась ко мне, как скорпион с ядовитым жалом. Если кому-то угодно пристрелить меня, то он будет подкарауливать меня здесь. Но никого не было, и я шел все дальше и вышел к будке у пустынной дороги, к будке с заржавевшим диском. Вошел в нее и набрал номер, и попросил Шерри. И в лунном свете мне ответили милым голосом: "Привет, дурачок, а я уж решила, что ты не соберешься позвонить. Здесь у нас довольно холодно, и девочки простудились. Мерилин тебе кланяется. Мы с ней дружим, это странно, верно? Ведь женщины плохо ладят друг с другом. Но не горюй, милый, и не вздумай платить за разговор, ведь светит Луна, а я ее дочь". Я повесил трубку и пошел назад в сияющий огнями город, и решил, что прежде, чем я распрощаюсь с духами, смогу позвонить ей еще разок. Но на рассвете я вроде бы пришел в себя, упаковал вещи и отправился в Гватемалу.