чиняя всякие ругательные эпитеты, на которые тот якобы не скупился. Каптенармус принимал все это за чистую монету - и особенно эпитеты, ибо прекрасно знал, какую тайную неприязнь может вызвать каптенармус (во всяком случае, каптенармус тех времен, ревностно исполняющий свои обязанности) и как поносят и высмеивают его между собой матросы: самое его прозвище (Тощий Франт) скрывало под шутливой формой их неуважение и враждебность. Ненависть всегда жадно выискивает предлоги, чтобы еще более ожесточиться, а потому Клэггерт обошелся бы и без нашептывании капрала. Утонченной безнравственности обычно сопутствует сугубая осмотрительность, так как она боится выдать себя. А потому, когда речь идет всего лишь о воображаемой обиде, это стремление затаиться не позволяет узнать правду или избежать недоразумения. Такой человек начинает рьяно действовать, опираясь на собственные умозаключения, как на неопровержимые факты. И подобное мщение чаще всего чудовищно не соответствует предполагаемому оскорблению: ибо когда же месть в своих требованиях не превосходила самого свирепого ростовщика? Ну, а совесть Клэггерта? Ведь совесть есть у каждого мыслящего существа, не исключая бесов в Писании, которые "верили и трепетали". Но совесть Клэггерта, прислужница его воли, раздувала пустяки в преступления и, вероятно, как ловкий законник, доказывала, что побуждение, предположительно толкнувшее Билли пролить похлебку тогда, когда он ее пролил, в совокупности с вышеупомянутыми эпитетами уже само по себе является достаточным свидетельством его виновности и оправдывает неприязнь к нему, преображая ее в праведное воздаяние. Фарисей, подобно Гаю Фоксу, рыщет по тайным подземельям натур, подобных Клэггерту. И натуры эти не способны представить себе, что злоба вовсе не обязательно порождает ответную злобу. Быть может, каптенармус начал исподтишка травить Билли, рассчитывая довести его до белого каления, но все его усилия оставались тщетными: в поведении фор-марсового по-прежнему не было ничего, что позволило бы прибегнуть к официальным мерам или хотя бы оправдало вражду к нему. Вот почему случай с похлебкой, сам по себе ничтожный пустяк, был весьма приятен для того своеобразного чувства, которое заменяло Клэггерту совесть и, вероятно, подтолкнуло его на дальнейшие попытки. XII Не прошло и нескольких дней, как новый странный случай поверг Билли Бадда в недоумение, какого ему еще не доводилось испытывать. Ночь выдалась жаркая даже для этих широт, и наш фор-марсовый, сменившийся с вахты, дремал на верхней палубе, куда он забрался, покинув койку, которая словно обжигала тело - одну из сотен коек, так тесно подвешенных на нижней батарейной палубе, что они даже не покачивались. Билли лежал словно в тени пригорка, растянувшись у штабеля запасных реев, возле самой большой корабельной шлюпки, которая носит название "катер". Рядом спали еще трое беглецов с нижней палубы. Билли устроился с краю, у того конца штабеля, который был ближе к фок-мачте. Поскольку во время вахты его место на вантах было прямо над местом бакового матроса на палубе, то по корабельному обычаю он имел право находиться тут в свободные часы. Неожиданно он пробудился, потому что кто-то тронул его за плечо, по-видимому, предварительно проверив, крепко ли спят его соседи. Едва он приподнял голову, как у него над ухом раздался быстрый шепот: - Спустись-ка на левый носовой руслень. Билли. Есть дело. Смотри, ни звука. И побыстрей. Я буду тебя там ждать. Голос смолк, и говоривший исчез. Билли, подобно многим добрым людям, обладал слабостями, часто свойственными доброте. Так, он не умел, прямо-таки не мог ответить "нет" на внезапную просьбу, если только она не производила впечатление нелепой, не была продиктована недоброжелательством и не содержала в себе ничего явно нечестного или противозаконного. Его живой и бойкой натуре была чужда флегматичность, отвечающая на просьбу равнодушным бездействием. И он не был скор на подозрительные опасения - как и страх, они просыпались в нем нелегко. К тому же в эту минуту мысли его все еще были затуманены сном. Во всяком случае, он послушно встал и, сонно прикидывая, что это может быть за дело, спустился на указанный руслень - одну из шести узких площадок, расположенных с наружной стороны высоких бульварков и скрытых от взгляда громоздкими юферсами, высокими талрепами и бакштагами. Размеры их на огромных военных кораблях этой эпохи были пропорциональны мощному корпусу. Короче говоря, они представляли собой висящие над морем просмоленные балкончики, настолько укромные, что на "Неустрашимом" старый матрос-сектант даже устроил себе на руслене собственную маленькую молельню. Едва Билли забрался туда, как незнакомец присоединился к нему. Луна еще не взошла, звездный свет терялся в туманной дымке, и Билли не мог рассмотреть его лица. Однако что-то в очертаниях фигуры незнакомца, в его манере держаться подсказало ему, что перед ним ютовый, - и, как выяснилось в дальнейшем, он не ошибся. - Тсс, Билли! - произнес тот все тем же быстрым настороженным шепотом. - Тебя ведь завербовали насильно? Ну, так и меня тоже. - Тут он умолк, словно проверяя, какое впечатление произвели его слова. Но Билли, не понимая, к чему он клонит, попросту ничего не ответил. - Мы же тут, Билли, не одни такие, - продолжал неизвестный. - Нас много. Так ты бы... не помог... в случае чего? - Ты это про что? - сердито спросил Билли, наконец стряхнув с себя дремоту. - Тсс, тсс! - Торопливый шепот сделался сиплым. - Вот посмотри! - И незнакомец протянул ему два маленьких кружка, тускло блеснувших в ночной мгле. - Это тебе, Билли, если только ты... Но Билли перебил его. Он был охвачен негодованием и, торопясь скорее высказать его, по обыкновению начал заикаться. - Ч-ч-черт, я не знаю, к-к-куда ты клонишь и з-з-за-чем все это говоришь, т-т-только проваливай отсюда, да п-п-поскорей! Но тот словно окаменел, и Билли, вскочив на ноги, крикнул: - П-п-поживей, не то п-п-полетишь у меня к-к-ку-вырком! Было ясно, что он не замедлит привести свою угрозу в исполнение, и таинственный эмиссар поспешно шмыгнул в тень снастей и исчез где-то в направлении грот-мачты. - Э-э-эй! Что тут еще такое? - рявкнул один из баковых, разбуженный криком. Билли перелез через борт, и матрос его узнал. - А, Красавчик, это ты? Видно, что-то случилось, раз ты з-з-заикаешься. - Да я наткнулся тут у нас на ютового, - ответил Билли, уже справившийся со своим заиканием. - Ну и отправил его туда, откуда он пришел. - Только и всего, фор-марсовый? - проворчал второй баковый, пожилой матрос, которого товарищи за раздражительный характер, багровую физиономию и рыжие волосы прозвали Красным Перцем. - Я бы такого пролазу оженил на дочке пушкаря. Это выражение означало, что он с удовольствием подверг бы такого пролазу наказанию плетьми, положив его на пушечный ствол. Тем не менее объяснение Билли вполне их удовлетворило, так как баковые - по большей части ветераны, закосневшие в морских предрассудках, - весьма ревниво относятся к покушениям на свои территориальные права, особенно со стороны ютовых, потому что ставят их чрезвычайно низко, как сухопутных крыс, которые только и умеют, что убрать грот или взять на нем рифы, и на мачте выше первого рея не бывали, а о том, чтобы свайкой орудовать или, скажем, с юферсом управиться, так и говорить нечего. XIII Это происшествие ввергло Билли Бадда в тягчайшее недоумение. Ничего подобного с ним прежде не случалось. Никогда еще никто не пробовал подговаривать его тайком на какие-то темные делишки. И ведь этого готового он вовсе не знал: слишком уж далеко друг от друга располагались их посты - один нес вахту на носу высоко над палубой, второй стоял на палубе у самой кормы. Что же это означало? И неужели те две блестящие штучки, которые чужак поднес к его (Билли) глазам, и вправду были золотые гинеи? Откуда они у него? Ведь в море даже лишняя пуговица, и та редкость. Чем больше Билли ломал голову над этим случаем, тем больше он терялся, и в нем нарастало неясное беспокойство. В том, как он с омерзением отмахнулся от этих гиней, хотя толком не понял, чего от него хотят, и лишь инстинктивно почувствовал, что дело нечисто, его можно уподобить молодому необъезженному жеребчику, который впервые в жизни глотнул дыма химической фабрики и долго фыркает, чтобы очистить от него свои ноздри и легкие. У нашего фор-марсового не было ни малейшего желания возобновлять разговор с незнакомцем - пусть даже для того лишь, чтобы узнать, зачем тот к нему приходил. И в то же время он не прочь был бы поглядеть, как его ночной гость выглядит при свете дня, - любопытство вполне естественное. Он высмотрел его на следующий день среди курильщиков, собравшихся в носовой части верхней батарейной палубы, где было отведено место для любителей трубочки. Узнал он его по фигуре и телосложению, а не по круглому весноватому лицу и выпуклым молочно-голубым глазам под белесыми ресницами. И все же Билли испытывал некоторые сомнения: неужто это и вправду он - вон тот парень, его ровесник, который весело болтает и смеется, небрежно прислонившись к пушке? С лица вроде бы приятный, и сразу видно, что без царя в голове. Вот разве что толстоват для матроса, пусть даже ютового. Короче говоря, малый из тех, кого никак не заподозришь в склонности долго вынашивать мысли, а тем более - крамольные, опасные мысли, без чего не может обойтись ни один настоящий заговорщик или даже его подручный. Хотя Билли этого и не подозревал, ютовый, исподтишка настороженно косившийся по сторонам, заметил его первым и теперь, перехватив его взгляд, весело кивнул ему, точно старому знакомому, а сам продолжал болтать с приятелями. Два дня спустя, проходя вечером мимо Билли во время прогулки по батарейной палубе, ютовый дружески с ним поздоровался. От неожиданности Билли оторопел, а вспомнив сомнительные обстоятельства их знакомства, вовсе смутился и предпочел промолчать и сделать вид, будто ничего не заметил. Теперь Билли пребывал уже в полной растерянности. Бесплодные размышления были ему чужды и тягостны, а потому он старательно отмахивался от всяких непрошеных мыслей. При этом ему даже в голову не пришло, что по долгу службы он обязан был бы сообщить начальству о столь сомнительном происшествии. Впрочем, даже посоветуй ему кто-нибудь это сделать, его от такого шага, вероятнее всего, удержало бы простодушное опасение оказаться в гнусной роли доносчика. Как бы то ни было, Билли предпочел помалкивать. Правда, один раз он не удержался и все-таки заговорил об этом со стариком датчанином - быть может, под разнеживающим воздействием ласковой южной ночи. Был полный штиль, и они сидели рядом на палубе, привалившись к борту. Долгое время оба хранили молчание, а потом Билли начал рассказывать старику о том, что с ним случилось. Но рассказал он далеко не все и опустил многие важные подробности - та излишняя щепетильность, о которой говорилось выше, мешала ему быть откровенным до конца. Однако проницательный старый мудрец, по-видимому, о многом догадался сам. Он погрузился в размышления, и морщины на его лице сошлись так, что оно вовсе утратило обычную насмешливую мину. Потом он сказал: - Разве ж я тебя не предупреждал, Детка Бадд? - О чем? - с недоумением спросил Билли. - А о том, что Тощий Франт на тебя взъелся. - Да при чем тут Тощий Франт?- изумленно осведомился Билли.- Я думаю, этот ютовый просто свихнулся! - Хо-хо! Так, значит, это был ютовый... Кошкин хвост, кошкин хвост! Издав это загадочное восклицание, то ли относящееся к узкой облачной полоске между звезд, то ли содержащее тонкий намек на роль ютового, старый Мерлин впился черными зубами в толстую табачную плитку, отломил кусок жвачки и умолк. Он всегда погружался в молчание, если его многозначительные высказывания встречались скептическим недоверием, хотя им в полной мере были присущи неясность и двусмысленность, вообще свойственные изречениям любого оракула. XIV Весьма возможно, что долгий и горький опыт научил старика той ожесточенной осторожности, которая запрещает вмешиваться во что бы то ни было или давать советы. Несмотря на упорные намеки датчанина, что конечной причиной странных неприятностей, с которыми Билли столкнулся на борту "Неустрашимого", был не кто иной, как каптенармус, сам молодой матрос скорее был готов подумать на кого угодно, но только не на человека, у которого, по собственному выражению Билли, "всегда находилось для него ласковое слово". Как удивительно! А впрочем, так ли уж и удивительно? Некоторые матросы и в зрелые годы во многих отношениях сохраняют безыскусственную наивность. А уж молодой матрос с характером нашего богатыря фор-марсового - и вовсе большой ребенок. Но детская невинность ведь не более чем оборотная сторона полной умственной неосведомленности, и по мере того, как развивается ум, невинность эта постепенно сходит на нет. Однако, если говорить о Билли Бадде, развитие ума, каков бы этот ум ни был, не нанесло почти никакого ущерба его простодушию. Опыт, бесспорно, великий наставник, но Билли был еще слишком юн, чтобы успеть набраться опыта. Не обладал он и той интуитивной способностью распознавать зло, которая у натур дурных или недостаточно хороших предшествует опыту, а потому может быть присуща - а в иных случаях и явно присуща - даже юности. Да и самые представления Билли о людях, в сущности, сводились к его представлению о матросах. Матрос старой школы, буквально выросший на палубе и с отрочества не знавший ничего, кроме моря, хотя и принадлежит к тому же виду, что и обитатель суши, тем не менее в некоторых отношениях разительно от него отличается. Моряк весь как на ладони, обитатель суши скрытен и уклончив. И жизнь для матроса - это вовсе не игра, требующая хитрости и смекалки, не сложная шахматная партия, в которой редкий ход делается без задней мысли, а цель достигается с помощью долгих коварных маневров, не запутанная и томительная бесплодная игра, которая не стоит жалкой свечи, сгорающей, чтобы она могла быть сыграна. Да, в целом матросы по своему характеру - юное племя. Даже в их пороках и проступках есть что-то детское. И тем более справедливо это в отношении матросов той эпохи, когда жил Билли. Кроме того, определенные черты, общие для всех матросов, сильнее проявляются у молодых. И наконец, каждый матрос приучен выполнять приказы, не обсуждая их. В море его жизнь подчинена строгому распорядку, и он не волен над ней даже в мелочах. Он не вступает в то тесное и свободное общение с другими людьми на равных началах (во всяком случае, равных внешне), которое очень скоро научило бы его, что только бдительность, прямо пропорциональная видимой честности и порядочности тех, с кем он имеет дело, может оградить его от беды. Привычная сдержанная недоверчивость настолько присуща не только дельцам, но и вообще людям, хорошо изучившим своих ближних в сфере отношений куда более широкой, чем чисто деловые, - то есть так называемым бывалым людям, - что они попросту перестают ее за собой замечать. Некоторые из них, возможно, искренне удивились бы, услышав, что именно эта черта составляет чуть ли не основу их характера. XV Однако после пустячного происшествия с похлебкой у Билли Бадда перестали случаться непонятные недоразумения из-за койки, сумки с одеждой и прочего. А вот улыбка, порой ему сиявшая, и ласковые слова, брошенные мимоходом, сделались, пожалуй, еще более приветливыми. Но вместе с тем теперь можно было бы заметить и кое-что другое. Если взгляд Клэггерта неприметно останавливался на Билли, который во время второй полувахты прогуливался по верхней батарейной палубе, обмениваясь залпами веселых шуток с другими молодыми матросами, взгляд этот провожал веселого морского Гипериона задумчиво и печально, а на глаза каптенармуса навертывались странные жгучие слезы. В такие минуты казалось, что Клэггерта томит глубокое горе. А иногда к этой грусти примешивалась тоскливая нежность, словно Клэггерт мог бы даже полюбить Билли, если бы не роковой запрет судьбы. Но выражение это было мимолетным, и его как бы со стыдом тотчас сменял взгляд, полный такой неумолимости, что все лицо каптенармуса вдруг испещрялось бороздами, точно грецкий орех. Порой, заметив издали, что навстречу ему идет наш фор-марсовый, Клэггерт, когда они сближались, чуть-чуть отступал в сторону и пропускал Билли мимо себя, сверкая на него всеми зубами в притворной улыбке. Но если они встречались неожиданно, в глазах каптенармуса вспыхивали красные огоньки, точно искры под молотом в сумрачной кузнице. Эти краткие яростные молнии производили особенно странное впечатление потому, что их метали глаза, цвет которых в минуты покоя бывал почти фиалковым самого нежного оттенка. Билли, конечно, иногда замечал эти адские вспышки, но по самой своей натуре не способен был правильно их истолковать. Ум его едва ли достигал той степени тонкой духовной чуткости, благодаря которой самый простодушный человек подчас инстинктивно угадывает близость зла. А потому Билли просто считал, что на каптенармуса иногда что-то находит. Только и всего. Но приятную улыбку и приветливые слова молодой матрос принимал за чистую монету - ему еще не доводилось слышать поговорки "на языке мед, а под языком лед". Разумеется, знай наш фор-марсовый за собой какие-нибудь поступки или слова, которые могли навлечь на него гнев каптенармуса, пелена спала бы с его глаз, даже если бы зрение его и не сделалось острее. Оставался он слеп и еще к одному обстоятельству. Два унтер-офицера - оружейный мастер и баталер, с которыми он ни разу даже словом не обмолвился, так как по своим обязанностям фор-марсовые вообще с ними не соприкасались, - теперь при случайных встречах начали смотреть на него с неодобрением, неопровержимо свидетельствующим, что смотрящий кем-то настроен против того, кому адресован его взгляд. Но Билли не придал этому ни малейшего значения и ничего не заподозрил, хотя отлично знал, что оружейный мастер и баталер, а также писарь и фельдшер, по морскому обычаю, едят за одним столом с каптенармусом, а потому могли многого от него наслушаться. Наш Красавец Матрос снискал себе общие симпатии мужественным прямодушием и веселой благожелательностью, лишенной даже следа того умственного превосходства, которое способно возбудить завистливые чувства, и доброе расположение почти всех, с кем ему приходилось иметь дело, заслоняло от него безмолвную враждебность, подобную той, о которой только что говорилось. Да и ютовый, хотя по причинам, перечисленным выше, встречались они очень редко, всякий раз дружески кивал Билли, а то и говорил мимоходом что-нибудь приятное. Такая его манера как будто ясно показывала, что, каковы бы ни были первоначальные намерения этого ловкого малого (или намерения тех, чьим эмиссаром он мог быть), теперь он совершенно от них отказался. Плутоватая самонадеянность (а мелкие негодяи всегда самонадеянны) на сей раз его обманула: простак, которого он рассчитывал с легкостью обвести вокруг пальца, взял над ним верх именно благодаря своей простоте. Проницательные читатели могут счесть неправдоподобным, что Билли не подошел к ютовому и не потребовал от него объяснения, с какой, собственно, целью он заманил его на руслень, откуда затем убрался с такой поспешностью. Проницательные читатели, кроме того, пожалуй, полагают, что для Билли было бы естественно потолковать кое с кем из насильственно завербованных и проверить, была ли доля истины в темных намеках его ночного собеседника на их недовольство. Пусть проницательные читатели думают, что им хочется. Но чтобы понять характер, подобный характеру Билли Бадда, требуется, пожалуй, нечто большее, а вернее, нечто совсем иное, нежели простая проницательность. Что касается Клэггерта, то мания (если это была мания), которая порой сквозила в его манерах и взглядах, чаще всего надежно маскировалась его сдержанным и разумным поведением. Но, подобно подземному огню, она все больше и больше пожирала его изнутри. Долго это продолжаться не могло. XVI После загадочного разговора на руслене - разговора, который Билли оборвал столь резко, - некоторое время не происходило ничего, что имело бы прямое отношение к нашей истории, пока не начались события, о которых пойдет речь теперь. Где-то раньше уже упоминалось, что в то время английская эскадра, действовавшая у Гибралтара, не располагала фрегатами (бесспорно, более быстроходными, чем линейные корабли), а потому семидесятичетырехпушечный "Неустрашимый" использовался не только для разведки, но подчас и откомандировывался для выполнения более важных поручений. Такой выбор объяснялся не одними лишь его ходовыми качествами, хотя они и были выше, чем у других кораблей того же класса, но в основном характером его капитана: он считался человеком особенно подходящим для выполнения миссий, сопряженных с неожиданностями, которые могли внезапно потребовать самостоятельных решений, а также знаний и способностей помимо тех, что необходимы просто хорошему моряку. И вот когда "Неустрашимый", выполняя поручение как раз такого рода, находился на наиболее удаленном расстоянии от своей эскадры, дозорный в конце дневной вахты доложил, что на горизонте виден вражеский корабль. Это был фрегат, и его капитан, рассмотрев в подзорную трубу, что преимущество и в людях, и в вооружении в случае боя окажется на стороне английского корабля, решил воспользоваться своей быстроходностью для бегства и приказал поставить все паруса. "Неустрашимый" бросился в почти безнадежную погоню, которая длилась до самой середины первой полувахты, когда фрегату наконец удалось уйти. Вскоре после того, как "Неустрашимый" отказался от погони, когда еще не улеглось вызванное ею возбуждение, каптенармус поднялся из порученных его надзору темных недр корабля, направился к грот-мачте и остановился там со шляпой в руке, ожидая, пока его заметит капитан Вир, который в одиночестве прохаживался по квартердеку вдоль правого борта, без сомнения, несколько раздраженный недавней неудачей. На то место, где стоял Клэггерт, нижние чины приходили, когда им требовалось по какому-нибудь особенному делу обратиться к вахтенному офицеру или к самому капитану. Впрочем, обращаться к последнему в ту эпоху хватало духа редко у какого матроса или унтер-офицера: такую дерзость могло оправдать лишь нечто действительно из ряда вон выходящее. Несколько минут спустя капитан, собираясь в задумчивости повернуться, чтобы вновь направиться к корме, вдруг заметил Клэггерта и увидел, что тот прижимает к груди шляпу, смиренно, но упрямо ожидая, когда на него обратят внимание. Надо сказать, что капитан Вир лично почти не знал этого унтер-офицера, так как Клэггерт появился на борту перед самым их выходом в море - его прежнему кораблю предстояла долгая починка, и он был переведен на "Неустрашимый", каптенармус которого получил серьезные увечья и был списан на берег. Едва капитан увидел, кто столь почтительно ждет у грот-мачты, как на его лице появилось странное выражение. Такую невольную гримасу делает тот, кто нежданно встречает человека, которого хотя и знает, но не настолько долго и хорошо, чтобы узнать по-настоящему, и вдруг теперь впервые замечает в его облике что-то отталкивающее. Тем не менее он остановился, принял свой обычный сдержанный вид и спросил: - Ну, в чем дело, каптенармус? Голос его и тон тоже были обычными, однако в первом слове проскользнуло что-то похожее на неудовольствие. Клэггерт, услышав это приглашение, а вернее, приказ изложить свое дело, заговорил с видом подчиненного, который удручен тем, что ему приходится быть вестником несчастья, но собирается ничего не утаивать, хотя и избегая при этом преувеличений. Не приводя его собственных слов, свидетельствовавших, между прочим, что их произносит человек не без образования, передадим лишь общий смысл сказанного им. Сообщил же он следующее: во время погони и приготовлении к возможному бою у него был случаи убедиться, что среди матросов есть по меньшей мере один смутьян, представляющий особую опасность для корабля, насчитывающего в своем экипаже не только тех, кто был причастен к недавним бунтам, но и тех, кто - подобно матросу, о котором идет речь, - не поступил во флот добровольно, а был взят на службу его величества иным способом. Тут капитан Вир с некоторым раздражением перебил его: - Говори прямо, любезный, - те, кто был завербован насильно. Клэггерт угодливо поклонился и продолжал. В последнее время он (Клэггерт) начал подозревать, что вышеупомянутый матрос исподтишка разжигает недовольство, но не считал себя вправе докладывать об этом, пока не сумеет выяснить чего-либо более определенного. Однако нынче, наблюдая за указанным матросом, он успел заметить достаточно много, и его подозрения сменились почти твердой уверенностью, что на корабле что-то втайне готовится. Ему ясна, добавил Клэггерт, вся мера ответственности, которую он берет на себя ввиду последствий, каковые его доклад может повлечь для главного виновника, не говоря уж об усугублении естественной тревоги, какой не может не испытывать капитан всякого военного корабля ввиду неслыханных событий, случившихся столь недавно, как те, которые нет нужды называть, о чем он упоминает лишь с глубоким прискорбием. В начале этой речи капитан Вир, захваченный врасплох, не сумел полностью скрыть свое беспокойство, но затем на его лице появилось досадливое выражение, словно ему не нравилось что-то в манере, с какой она произносилась. Тем не менее он слушал, не прерывая. Однако затем Клэггерт добавил: - Упаси бог, ваша честь, чтобы на "Неустрашимом" произошло то же, что на... - Довольно! - перебил капитан, и лицо его вспыхнуло гневом, ибо он понял, что каптенармус намеревался назвать корабль, на котором во время мятежа в Hope события приняли особенно трагический оборот и чуть было не стоили жизни его командиру. Такой намек в подобных обстоятельствах возмутил его. Офицеры "Неустрашимого" упоминали о недавних волнениях во флоте с большой осторожностью и деликатностью, а тут унтер-офицер без всякой необходимости вдруг дерзко и развязно заговаривает о них в присутствии своего капитана! Его чувство собственного достоинства было столь щепетильно, что в этих словах ему даже почудилась попытка его испугать. Кроме того, он был несколько удивлен, что каптенармус, который до сих пор, насколько ему было известно, выполнял свои обязанности с большим тактом, сейчас словно бы вовсе лишился этого такта. Однако на смену этим и другим недоумениям внезапно пришла интуитивная догадка, которая хотя и не успела приобрести четкости, тем не менее в значительной мере определила его отношение к столь дурным новостям. Во всяком случае, ясно одно: капитан Вир, превосходно осведомленный о всех тонкостях сложной жизни батарейных палуб, таившей, подобно жизни в любых других сферах, свои ловушки и темные стороны, о которых вслух не говорилось, не испытал чрезмерной тревоги, да и общий тон доклада его подчиненного не внушил ему особых опасений. Разумеется, ввиду недавних событий первые же явные признаки нарушения дисциплины требовали принятия немедленных мер, и все же, по его мнению, не следовало торопиться с заключением, будто скрытое недовольство действительно все еще тлеет подспудно, и придавать веру сообщениям доносчика - пусть даже его собственного подчиненного, в обязанности которого, среди прочего, входило и полицейское наблюдение за командой. Возможно, он не так легко поддался бы этой мысли, если бы ранее уже не было случая, когда патриотическое рвение Клэггерта показалось ему излишне пылким и нарочитым и вызвало у него досадливое раздражение. К тому же самая манера, уверенная, почти хвастливая, с какой каптенармус излагал свои соображения, почему-то привела ему на память некоего музыканта, лжесвидетельствовавшего перед военным судом, членом которого был и он, капитан Вир, тогда еще лейтенант. Дело это разбиралось на суше, и обвиняемому грозила смертная казнь. И вот, властно оборвав Клэггерта, когда тот хотел было позволить себе неуместный намек, он тотчас задал ему следующий вопрос: - Ты сказал, что на борту есть по меньшей мере один опасный человек. Назови его! - Уильям Бадд, фор-марсовый, ваша честь. - Уильям Бадд! - повторил капитан с непритворным изумлением. - Тот матрос, которого лейтенант Рэтклифф не так давно забрал с торгового судна? Молодой человек, который успел стать любимцем команды, - Билли, Красавец Матрос, как его называют? - Он самый, ваша честь. Но хоть он молод и хорош собой, а себе на уме. И он недаром втирается в доверие к своим товарищам: авось в случае нужды они за него заступятся, не делом, так словом. А лейтенант Рэтклифф не рассказывал вашей чести о том, как Бадд вскочил на носу катера, когда они проходили под кормой купца, и что он выкрикнул? С виду он, конечно, пригож. Да только под цветами, бывает, прячется ловушка. Разумеется, Красавец Матрос, заметная фигура среди нижних чинов, не мог не привлечь к себе внимания капитана, едва появившись на борту. Капитан Вир, хотя обычно он держался со своими офицерами несколько сухо, даже поздравил лейтенанта Рэтклиффа с редкой удачей, присовокупив, что новый матрос - поистине великолепный образчик genus homo[*Рода человеческого (лат.)] и без одежды мог бы позировать для статуи юного Адама до грехопадения. Что же касается прощального привета, который Билли послал судну "Права человека", то лейтенант, неверно усмотрев в этих словах сатирический выпад, действительно сообщил их капитану, но просто как забавный анекдот, и они еще более расположили капитана к новобранцу - веселая бодрость, с какой он принял насильственную перемену в своей судьбе, пришлась по душе военному моряку. Поведение фор-марсового на борту в той мере, в какой оно было известно капитану, казалось, вполне подтверждало это первое благоприятное впечатление, а его матросская сноровка была настолько выше похвал, что капитан прочил его на такое место, где мог бы сам чаще за ним наблюдать, и намеревался рекомендовать старшему офицеру назначить его на бизань-мачту старшим крюйсельным взамен ветерана, чьи годы делали его уже малопригодным для выполнения подобных обязанностей. Заметим в скобках, что паруса, с которыми имеют дело крюйсельные, не столь широки и тяжелы, как нижние паруса фок- и грот-мачты, а потому для должности старшего там больше всего подходит молодой человек, какого туда и назначают, если только он обладает прочими необходимыми качествами, в подчинении же у него находятся совсем уж юные матросы, чуть ли не подростки. Короче говоря, капитан Вир с самого начала счел Билли Бадда тем, что на морском жаргоне того времени именовалось "королевским барышом", то есть весьма выгодным приобретением для флота его британского величества, которое потребовало лишь самых малых затрат, а то и вовсе никаких. Вот о чем живо вспомнил капитан Вир, обдумывая весомость последнего клэггертовского намека, заключенного во фразе "под цветами, бывает, прячется ловушка", и все больше и больше сомневаясь в правдивости доносчика. Внезапно он прервал молчание и сказал гневно: - И ты являешься ко мне, каптенармус, со столь маловразумительной историей? Можешь ли ты назвать какие-нибудь поступки Бадда или его слова, которые подтвердили бы эти туманные обвинения? Погоди, - добавил капитан, шагнув к нему. - Взвесь то, что ты намерен сказать. В такое время и в таком деле лжесвидетелю полагается петля. - Ах, ваша честь, - вздохнул Клэггерт и с кроткой укоризной покачал красивой головой, словно удрученный столь незаслуженным подозрением. Затем он вдруг выпрямился, как будто готовый встать на защиту своей безупречной добросовестности, и подробно описал некоторые якобы достоверно ему известные слова и поступки Билли, которые в совокупности, если принять их за истину, неопровержимо свидетельствовали о явной виновности этого последнего. И многое из сказанного он может незамедлительно подтвердить весомыми доказательствами. Капитан Вир слушал, и его серые глаза с досадой и недоверием пытливо всматривались в спокойные фиалковые глаза Клэггерта, словно пытаясь разгадать, что они скрывают. Потом он погрузился в задумчивость, и теперь уже Клэггерт, словно проверяя, насколько удачной оказалась его тактика, в свою очередь устремил на него пристальный взгляд, который было бы нелегко истолковать - таким взглядом, должно быть, смотрел на Иакова тот из его завистливых сыновей, кто с лживыми речами протянул опечаленному патриарху окропленную кровью одежду юного Иосифа. Незаурядным нравственным качествам капитана Вира сопутствовала особого рода проницательность, которая, точно пробный камень, открывала ему подлинную сущность натуры того, с кем ему приходилось иметь дело, однако в отношении Клэггерта и истинной подоплеки его действий он испытывал не столько интуитивную уверенность, сколько сильнейшие подозрения, тем не менее сопряженные с непрошеным сомнением. И колебался он не потому, что мысленно взвешивал обвинение (как, вероятно, решил Клэггерт), а потому, что искал способа, как вернее разобраться с обвинителем. Сперва он, естественно, склонен был потребовать представления тех доказательств, которыми Клэггерт, по его словам, располагал. Но это означало немедленное разглашение дела, что, по его мнению, могло бы неблагоприятно подействовать на команду. Если Клэггерт лжесвидетельствует... тогда на этом все и окончится. А потому прежде, чем проверить донос, следует приватно испытать правдивость доносчика вдали от любопытных глаз и ушей. План, на котором он остановился, требовал смены места действия, перенесения его в обстановку более уединенную, нежели широкий квартердек. Правда, находившиеся там офицеры-артиллеристы согласно с требованиями морского этикета отошли к левому борту, едва капитан Вир начал прогуливаться у правого, и во время его беседы не осмеливались подойти ближе, сам же он говорил тихо, а голос Клэггерта был негромким и серебристым, так что свист ветра в снастях и плеск воды и вовсе заглушал их слова, но тем не менее их затянувшаяся беседа уже привлекла внимание марсовых, некоторых матросов на шканцах и даже баковых. Обдумав свой план, капитан Вир сразу же начал приводить его в исполнение. Внезапно обернувшись к Клэггерту, он спросил: - Каптенармус, Бадд сейчас на вахте? - Нет, ваша честь. - Мистер Уилкс, - окликнул капитан ближайшего мичмана, - попросите ко мне Альберта. Альберт был вестовым капитана Вира, своего рода морским камердинером, и тот давно привык полагаться на его преданность и умение молчать. Вестовой явился. - Ты знаешь Бадда, фор-марсового? - Знаю, сэр. - Ну так разыщи его. Он сейчас свободен. Скажешь ему так, чтобы никто другой не слышал, что его требуют на ют. Присмотри, чтобы он ни с кем не обменялся ни единым словом. Отвлеки его разговором. И только когда вы будете уже на корме, - не раньше! - сообщи ему, что ты ведешь его в мою каюту. Ты понял? Исполняй. Каптенармус, спустишься на нижнюю палубу и, когда Альберт, по твоим расчетам, пройдет с матросом на корму, незаметно последуешь за ними. XVII Когда наш фор-марсовый оказался в капитанской каюте, так сказать, с глазу на глаз с самим капитаном и с Клэггертом, он был очень удивлен. Но к его удивлению не примешивалось никаких опасений или подозрений. Детские натуры, честные и добрые, ни от кого не ждут козней и редко их предчувствуют. И молодой матрос подумал только: "Значит, недаром мне все казалось, что капитан поглядывает на меня с одобрением. Может, он хочет произвести меня в младшие боцманы. А хорошо бы! Вот он и решил расспросить про меня каптенармуса". - Часовой, затвори дверь, - приказал капитан Вир. - Встань снаружи и никого не впускай. А теперь, каптенармус, повтори этому матросу все, что ты сообщил мне о нем. Затем он отступил на шаг и приготовился внимательно наблюдать за лицами обоих. Клэггерт почти вплотную приблизился к Билли со спокойной неторопливостью психиатра, который в каком-нибудь публичном месте замечает, что у больного вот-вот начнется припадок, и, устремив на него гипнотический взгляд, коротко изложил свои обвинения. Билли понял его не сразу. А когда понял, его золотисто-розовые щеки стали белыми, как у прокаженного. Он стоял, пригвожденный к месту, словно чувствуя во рту жестокий кляп. А глаза обвинителя, по-прежнему впивавшиеся в лазурь его широко раскрывшихся глаз, вдруг непонятным образом преобразились: их обычный глубокий фиалковый тон помутнел, стал грязновато-лиловым. Эти светильники человеческого разума вдруг утратили все человеческое и студенисто выпучились, точно уродливые органы зрения еще неведомых науке обитателей морских глубин. Первый гипнотический взгляд только парализовал, последний был как жадный рывок электрического ската. - Говори же, любезный! - сказал капитан Вир, обращаясь к окаменевшему фор-марсовому, чей вид поразил его даже больше, чем вид Клэггерта. - Говори же, докажи свою невиновность! Но Билли ответил на этот призыв лишь непонятными конвульсивными жестами и хрипом. Подобное обвинение, столь внезапно обрушенное на неопытного юношу, а может быть, и ужас перед обвинителем связали ему язык, стократно усилили его нервическую немоту. Судорога сжала ему горло, он всем телом устремился вперед в тщетном усилии заговорить, опровергнуть навет, и от этого его лицо приобрело выражение, какое, наверное, могло исказить черты преступившей обет весталки, когда ее погребали заживо и начиналась агония удушья. Капитан Вир, разумеется, не знал, что Билли в минуты душевного волнения теряет дар речи, но тотчас же об этом догадался, ибо лицо и вся поза Билли живо напомнили ему, как его школьный товарищ, умный и способный мальчик, был однажды вот так же поражен внезапной немотой, когда, поспешно опережая остальных, вскочил с места, чтобы ответить на вопрос учителя. Подойдя к молодому матросу, он положил руку ему на плечо и ласково проговорил: - Не торопись, мой милый. Успокойся. Не торопись. Однако вопреки намерениям капитана эти слова и отеческий тон, которыми они были произнесены и который, несомненно, проник в самое сердце Билли, только понудили его усугубить усилия, и без того отчаянные, что вовсе замкнуло его уста, и черты его изобразили такую муку, какую можно увидеть только у распятого. В следующий миг его правая рука взметнулась, как язык пламени, вырывающийся из жерла пушки в ночном сражении, и Клэггерт рухнул на пол. То ли рассчитанно, то ли из-за высокого роста юного силача, но удар пришелся прямо в лоб каптенармуса, столь красивый и мудрый на вид, а потому он опрокинулся навзничь всем телом, словно тяжелая доска, которую перед этим поставили стоймя. Судорожный вздох, еще один, и он застыл в неподвижности. - Злосчастный! - произнес капитан Вир тихо, почти шепотом. - Что ты наделал! Но помоги же мне. Вместе они приподняли распростертое тело за плечи и придали ему сидячую позу. Худое туловище подчинилось их усилиям легко, но вяло. Они как будто сгибали мертвую змею. Тогда они вновь опустили его на пол. Капитан Вир выпрямился, прикрывая лицо ладонью. Внешне он казался столь же невозмутимым, как бездыханный труп у его ног. Раздумывал ли он над случившимся, взвешивая, что следует сделать, и не только сию минуту, но и потом? Он медленно отнял ладонь от лица, и впечатление было такое, будто затмившаяся луна