появилась из тени совсем не похожей на ту, какой она в эту тень погрузилась. Отцовская доброта, с какой он до сих пор обращался с Билли, сменилась начальственной суровостью. Он строго показал фор-марсовому на дверь одного из кормовых салонов и велел ему оставаться там впредь до дальнейших распоряжений. Билли выполнил этот приказ в покорном молчании. Затем, подойдя к той двери каюты, которая выходила на квартердек, капитан Вир сказал стоявшему снаружи часовому: - Передай кому-нибудь, чтобы ко мне прислали Альберта. Когда вестовой явился, капитан, заслонив от него неподвижное тело на полу, приказал: - Альберт, попроси ко мне врача. А сам не возвращайся, пока я тебя не позову. Когда в дверях появился врач (человек опытный, спокойный и уравновешенный, которого, казалось, ничто не могло бы изумить), капитан Вир пошел к нему навстречу, опять заслонив Клэггерта, на сей раз нечаянно, и сказал, прервав официальное приветствие: - Довольно, посмотрите скорее, что с ним. И он указал на распростертую фигуру. Как ни умел врач владеть собой, он не смог скрыть удивления при этом нежданном зрелище. Лицо Клэггерта, всегда бледное, казалось сейчас еще белее, потому что изо рта и уха у него сочилась густая черная кровь. Врачу было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что перед ним - мертвец. - Значит, это верно? - сказал капитан Вир, не спускавший с него глаз. - Я и сам так думал. Но все-таки убедитесь. Проверка только подтвердила первое заключение врача, который, покончив с ней, поглядел на своего начальника вопросительно и озабоченно. Но капитан Вир стоял недвижно, прижимая руку ко лбу. Внезапно он схватил врача за локоть и, указывая на труп, воскликнул: - Свершился суд божий, как над Ананией. Взгляните! Врач, пораженный столь бурным волнением, какого он никогда прежде не наблюдал у командира "Неустрашимого", и все еще ничего не понимающий, предпочел благоразумно промолчать и только недоуменно смотрел на капитана, словно спрашивая, что могло привести к подобной трагедии. Однако тот вновь застыл, погрузившись в раздумье. Затем вздрогнул и воскликнул с еще большим возбуждением: - Сражен ангелом господним. И тем не менее ангела должно повесить! Эти бессвязные восклицания, совершенно не понятные врачу, который по-прежнему пребывал в полном неведении относительно предшествовавших событий, чрезвычайно его смутили и даже испугали. Однако тут капитан Вир, несколько опомнившись, уже более спокойно сообщил ему в кратких словах, что произошло. - Но к делу, - заключил он. - Помогите мне перенести его (он подразумевал труп) вон туда. - И он указал на второй салон, напротив того, где ждал фор-марсовый. Врач беспрекословно повиновался, хотя эта просьба, свидетельствовавшая как будто о желании сохранить случившееся в тайне, показалась ему странной и опять вызвала у него боязливое смущение. - А теперь идите, - сказал капитан Вир уже почти обычным своим голосом. - Я незамедлительно соберу военный суд. Сообщите лейтенантам о том, что произошло. А также мистеру Мортону (это был начальник отряда морской пехоты). И предупредите их, чтобы они молчали. Врач вышел из каюты полный тревоги и дурных предчувствий. Уж не помешался ли капитан Вир? Или это - всего лишь сильное, но краткое волнение, вызванное столь странным и неожиданным происшествием? Созыв военного суда представлялся врачу неблагоразумным, если не сказать больше. По его мнению. Билли Бадда следовало посадить под арест и отложить разбирательство столь необычайного дела до того времени, когда они вернутся к эскадре, а тогда передать его на усмотрение адмирала. Он никак не мог забыть непривычную взволнованность капитана Вира и возбужденные восклицания, столь не вязавшиеся с его обычной манерой держаться. Или все-таки причиной тут безумие? Но если и так, доказать это было бы непросто. Что же ему делать? Трудно придумать более щекотливое положение, чем положение офицера, который подозревает, что его начальник если и не совсем сошел с ума, то несколько повредился в рассудке. Попытка возражать ему была бы дерзостью, а неисполнение его приказов означало бы открытый мятеж. Поэтому он выполнил распоряжение капитана Вира и сообщил о случившемся лейтенантам, а также начальнику морской пехоты, ничего не сказав им о том, в каком тот был состоянии. И все-таки они смотрели на него с озабоченным недоумением. Как и он сам, они, по-видимому, полагали, что такое дело следует передать на усмотрение адмирала. Кто, глядя на радугу, способен указать точную границу, где кончаются синие тона и начинаются оранжевые? Мы ясно видим различие цветов, но где все-таки один сменяет другой? Вот так же обстоит дело и с болезнями рассудка. Когда безумие вполне овладело человеком, все ясно. Но когда речь идет о менее явных признаках, мало кто возьмется провести разграничивающую черту, хотя кое-какие эксперты-профессионалы и не откажутся сделать это за приличный гонорар. Ведь всегда находятся люди, которые за деньги возьмутся сделать что угодно. Другими словами, порой нет средства определить, здоров ли человек душевно, или к нему уже подкрадывается болезнь. Оказался ли капитан Вир, как заключил врач, невольной жертвой внезапного безумия или нет, читатель должен будет решить сам, довольствуясь тем светом, который может бросить на этот вопрос наше дальнейшее повествование. XVIII Описанное злополучное событие не могло бы случиться в более неподходящее время. Ибо оно произошло слишком скоро после подавления двух мятежей, в те трудные для морских властей дни, когда от каждого английского командира требовалось одновременное проявление двух качеств, причем таких, которые сочетаются далеко не просто, - благоразумной осторожности и неколебимой строгости. И в довершение всего само это дело заключало в себе критическое противоречие. Прихотливая игра обстоятельств, предшествовавших и сопутствовавших трагедии на борту "Неустрашимого", а также требования военных законов, согласно с которыми ее предстояло судить, привели к тому, что невиновность и вина, олицетворенные в Клэггерте и Билли Бадде, по сути, поменялись местами. С юридической точки зрения видимой жертвой был тот, кто стремился злонамеренно погубить ни в чем не повинного человека, а ответный поступок этого последнего согласно с морским уставом составлял тягчайшее военное преступление. Более того. Чем яснее проявлялось в этом деле столкновение истинной правоты и неправоты, тем горше становилась ответственность добросовестного морского командира, уполномоченного решать его, исходя лишь из узко-юридических принципов. Неудивительно, что капитан "Неустрашимого", при обычных обстоятельствах человек менее всего склонный к колебаниям, в данном случае готов был поставить осмотрительность даже выше, чем быстроту действий, которую также почитал необходимой. Ввиду всех обстоятельств он полагал, что следует избегать какой бы то ни было огласки не только до тех пор, пока он не обдумает во всех подробностях, как и что следует предпринять, но и до той самой минуты, когда настанет пора привести в исполнение заключительную меру. Быть может, в этом он заблуждался, а быть может, нет. Верно, во всяком случае, одно: впоследствии многие офицеры в частных беседах высказывали осуждение по его адресу - впрочем, его друзья и с особенным пылом его кузен Джек Дентон объясняли это профессиональной завистью, которую подобные зоилы испытывали к Звездному Виру. Правда, кое-какая почва для неблагожелательных предположений была. Таинственность, окружавшая это дело настолько, что известия о нем долгое время не выходили за пределы того места, где произошло нечаянное убийство, то есть за пределы капитанской каюты, действительно вызывала в памяти дворцовые трагедии, не раз и не два случавшиеся в столице, которую основал Петр Варвар. И капитан "Неустрашимого" с безмерным облегчением предпочел бы умыть руки и ограничиться лишь арестом фор-марсового, с тем чтобы после возвращения к эскадре доложить о случившемся адмиралу и предоставить решение ему. Но в одном отношении искренне верный присяге офицер сходен с искренне благочестивым монахом: он с таким же самоотречением выполняет свой воинский долг, как тот - свой обет послушания. Капитан Вир был убежден, что поступок фор-марсового, стань он известен на батарейных палубах прежде, чем будут выполнены все требования закона, может раздуть среди команды пламя Нора, если оно действительно еще тлеет в душе некоторых матросов, и эта необходимость торопиться взяла верх над прочими соображениями. Но, будучи строгим блюстителем устава и дисциплины, он любил власть вовсе не ради самой власти, и его отнюдь не прельщала возможность взять на себя всю полноту тяжкой моральной ответственности - во всяком случае, тогда, когда ее можно было бы уступить его собственному начальнику или разделить с равными себе, а то и с подчиненными. А потому он только с облегчением решил воспользоваться обычаем, который дозволял ему передать это дело на рассмотрение суда, составленного из его офицеров, а за собой (поскольку в конечном счете ответственность все равно ложилась на него) оставить право наблюдать за разбирательством, вмешиваясь в него лишь изредка, в случае особой необходимости. Он незамедлительно назначил и судей - первого и второго лейтенантов, а также начальника морской пехоты. Пригласив армейского офицера участвовать вместе с морскими в рассмотрении дела, касавшегося матроса, капитан Вир, пожалуй, несколько отступил от принятого обычая. Выбор его объяснялся тем, что он знал начальника морской пехоты за человека разумного, рассудительного и вполне способного справиться с задачей, далеко выходящей за пределы его прежнего опыта. И все же капитан остановился на нем не без некоторых колебаний, так как начальник морской пехоты отличался величайшим добродушием, любил вкусно поесть, а потом сладко вздремнуть и был склонен к тучности. Короче говоря, он принадлежал к тем людям, чье мужество в бою неколебимо, но для кого тем не менее сложная моральная дилемма, да к тому же еще трагическая, может оказаться неразрешимой. Что же касается лейтенантов, то капитан Вир прекрасно знал, что оба они при всей своей безукоризненной честности и испытанной храбрости не блещут особым умом и ничем, кроме профессиональных обязанностей, не интересуются. Суд заседал в той самой каюте, где случилось непредвиденное несчастье. Каюта эта, принадлежавшая капитану, занимала всю кормовую надстройку и состояла из четырех помещений. Ближе к корме располагались два небольших салона (из которых один служил сейчас временной тюрьмой, а другой - мертвецкой), разделенные коридорчиком, который ближе к носу расширялся во внушительный прямоугольник, тянувшийся от борта до борта. Свет в эту часть каюты попадал через световой люк скромных размеров и через два задраенных иллюминатора - они находились на противоположных концах прямоугольника, и в случае нужды их легко можно было превратить в порты для легких каронад. Приготовления были быстро завершены, и Билли Бадд предстал перед своими судьями. Капитан Вир, естественно, выступал в роли единственного свидетеля, на время как бы отказавшись от привилегий своего чина, не считая одной, казалось бы, самой незначительной, - он давал показания, стоя у правого борта, а поэтому, заранее имея это в виду, судей посадил у левого. Он сжато и точно изложил события, которые привели к трагедии, не упустив ни одной подробности из обвинении Клэггерта, и описал, как воспринял эти обвинения подсудимый. Все трое судей глядели на Билли Бадда с изумлением, так как еще совсем недавно готовы были поклясться, что он равно не способен как на мятежные замыслы, приписанные ему Клэггертом, так и на поступок, который бесспорно совершил. Первый лейтенант, взявший на себя роль председателя, обратился к подсудимому со словами: - Капитан Вир кончил. Так ли было все, как говорил капитан Вир? Ответ был произнесен более четко, чем можно было бы ожидать: - Капитан Вир говорит правду. Все было так, как говорит капитан Вир, но не так, как говорил каптенармус. Я ел хлеб моего короля, и я не изменник моему королю. - Я верю тебе, любезный, - произнес свидетель, и в его голосе проскользнуло сдержанное волнение, которое ничем другим он не выдал. - Да благословит вас бог, ваша честь! - заикаясь, сказал Билли и чуть было не разрыдался. Однако его тотчас привел в себя новый вопрос, на который он ответил, по-прежнему лишь с трудом преодолевая свой обычный недостаток. - Нет, между нами не было вражды. Я никогда не питал вражды к каптенармусу. Я сожалею о его смерти. Я не хотел его убивать. Если бы язык меня слушался, я бы его не ударил. Но он подло оболгал меня прямо в глаза перед моим капитаном, и я должен был ответить ему. Вот я и ответил ударом. Да простит мне бог! Безыскусственная горячность Билли, его наивное простодушие объяснили судьям слова, сначала ввергнувшие их в недоумение, поскольку они исходили от свидетеля трагедии и были произнесены сразу же после того, как Билли страстно опроверг самую мысль о том, что у него могли быть мятежные замыслы, - объяснили им слова капитана Вира: "Я верю тебе, любезный". Затем его спросили, знает ли он или подозревает ли о каких-либо беспокойных настроениях среди тех или иных членов команды (слова "мятеж" судьи тщательно избегали) . Билли ответил не сразу. Судьи, естественно, приписали это тому же речевому недостатку, который замедлял его прежние ответы или придавал им невнятность. Но на этот раз причина крылась в другом. Билли тотчас вспомнил свой разговор с ютовым на руслене. Однако в нем слишком сильно было врожденное отвращение к роли доносчика, тем более когда дело касалось его товарищей, - то природное чувство чести, пусть ошибочное, которое помешало ему тогда же доложить о случившемся, хотя этого требовала от него присяга, и подобное умолчание, будь оно доказано, грозило бы ему тягчайшим наказанием. Это чувство вкупе с твердой уверенностью, что на самом деле никаких мятежных умыслов ни у кого нет, взяло в нем верх, и он, справившись наконец с заиканием, ответил отрицательно. - Еще один вопрос, - сказал начальник морской пехоты, в первый раз прервав молчание и говоря с некоторым душевным волнением. - Ты утверждаешь, что каптенармус обвинял тебя лживо. Но почему же он лгал, и лгал так злобно, если, по твоим же словам, между вами не было вражды? Вопрос этот, непреднамеренно затронувший ту сферу понятий и чувств, которая лежала вообще вне представлений Билли, вверг его в полную растерянность, и смущение на его лице могло бы представиться наблюдателям определенного толка неопровержимым, хотя и невольным свидетельством виновности. Тем не менее Билли попытался было сказать что-то, но сразу оставил тщетные попытки и умоляюще посмотрел на капитана Вира, словно считая его своим заступником и другом. Капитан Вир встал со стула, на который было опустился, и произнес, обращаясь к спросившему: - Вопрос, который вы ему задали, вполне естествен. Но как может он дать на него верный ответ? Или кто-нибудь другой, за исключением разве что лежащего там? - Тут капитан указал на салон, где лежал труп. - Но он не встанет, дабы явиться на ваш суд. Однако мне представляется, что ответ, которого вы ищете, не имеет касательства к делу. Какими бы ни были побуждения, руководившие каптенармусом, и чем бы ни был вызван удар, военный суд в настоящем случае рассматривает лишь следствие этого удара, каковое следствие бесспорно проистекало из действий подсудимого. Билли скорее всего был не способен уловить скрытый смысл этих слов, и тем не менее он обратил на говорившего грустный вопросительный взгляд, который по своей немой выразительности напоминал взгляд породистой собаки, старающейся по лицу хозяина угадать, что означает тот или иной жест, недоступный собачьему пониманию. На судей эти слова также произвели заметное впечатление, и особенно на начальника морской пехоты. Они уловили в них то, чего не ждали, - твердое, заранее вынесенное решение. Это еще больше усугубило недоумение и растерянность, которые они испытывали. Начальник морской пехоты снова заговорил с некоторым смущением, обращаясь одновременно и к своим товарищам, и к капитану Виру: - Здесь ведь нет никого... никого из экипажа, хочу я сказать, кто был бы в. состоянии, если только это возможно, пролить свет на таинственную сторону этого дела. - Совершенно справедливо, - заметил капитан Вир. - Я понимаю, что вы имеете в виду. Да, тут есть тайна, но, говоря языком Писания, это "тайна неправедности", и подлежит она веденью духовных лиц. Но что до нее военному суду? Не говоря уж о том, что мы даже не можем ее расследовать, ибо он там (тут капитан вновь указал на временную мертвецкую)... умолк навеки. Нет, нам надлежит рассматривать поступок подсудимого, и только. Начальник морской пехоты не нашелся, что ответить на эти аргументы и особенно на последний из них, а потому печально промолчал. Первый лейтенант, который с самого начала - вполне естественно - взял на себя председательство, теперь после властного взгляда капитана Вира, взгляда более действенного, нежели слова, вновь вернулся к роли председателя. - Бадд, - объявил он, повернувшись к подсудимому и с трудом сохраняя ровный тон. - Бадд, если ты имеешь еще что-нибудь сказать в свое оправдание, так говори. Молодой матрос вновь бросил быстрый взгляд на капитана Вира и, словно найдя в его лице подтверждение собственной внутренней уверенности, что говорить ничего больше не нужно, ответил лейтенанту: - Я все сказал, сэр. Солдат (тот самый часовой, который стоял у капитанской каюты, когда в нее вошли фор-марсовый, а за ним каптенармус), не отходивший от Билли в течение всего разбирательства, теперь получил приказание отвести его назад в салон и остаться с ним там. Едва они вышли, как трое судей, словно освободившись от скованности, которую как бы вызывало самое присутствие Билли, переменили позы и обменялись взглядами, исполненными тревожной нерешительности. Тем не менее они чувствовали, что обязаны принять решение, и принять его безотлагательно, хотя капитан Вир сидел, отвернувшись от них, и словно бы в рассеянии, как это с ним бывало, глядел сквозь иллюминатор правого борта на окутанную сумерками однообразную равнину пустого моря. Но судьи хранили молчание, лишь изредка прерывая его, чтобы шепотом обменяться тем или иным мнением, и капитан Вир, казалось, почерпнул в этом какую-то новую уверенность. Он встал и прошелся вдоль каюты. Когда он возвращался к иллюминатору, ему пришлось подниматься вверх по наклонному полу, так как "Неустрашимый" в это мгновение шел с креном на левый борт. И каждое его движение, хотя он этого и не сознавал, как бы символизировало неумолимую решимость, готовую преодолеть даже природные инстинкты, могучие, как ветер и волны. Затем он остановился перед судьями и внимательно всмотрелся в их лица. Он медлил, но не как человек, собирающийся с мыслями, а как тот, кто просто обдумывает способ изложить эти мысли людям хотя и благонамеренным, но не склонным к умствованиям, людям, которым необходимо сначала растолковать принципы, ему самому представляющиеся лишь аксиомами. Возможно, подобная же необходимость вот так подбирать слова и мешает своеобразно мыслящим личностям выступать с речами перед большими скопищами людей, под каковое определение подпадают законодательные собрания многих республик. Когда же капитан Вир все-таки заговорил, и содержание, и форма его речи могли служить примером того, как одинокие бдения над книгами влияют на деятельные привычки, умеряя и преображая их. Это, а также некоторые его словесные обороты, и служило основанием для того, чтобы моряки чисто практической закалки приписывали ему педантизм и сухость, хотя они же с полной искренностью признали бы, что во флоте его величества короля английского мало кто из самых уважаемых офицеров того же ранга может сравниться со Звездным Виром. Сказал же он примерно следующее: - До сих пор я был всего лишь свидетелем, и я не стал бы сейчас обращаться к вам по-иному, как ваш советчик, если бы не заметил в вас - и в такую критическую минуту! - томительной неуверенности, которая, полагаю, порождается столкновением воинского долга с нравственными сомнениями, к тому же еще усиленными жалостью. Что до жалости, то могу ли я не разделять ее? Тем не менее, памятуя о наиглавнейшей нашей обязанности, я подавляю в себе эти сомнения, не позволяя им повлиять на единственно возможное решение. При этом, господа, я отдаю себе отчет в исключительности самого дела. Рассуждая умозрительно, его следовало бы передать на рассмотрение ученых правоведов. Но мы тут не правоведы и не моралисты, и для нас это - конкретное дело, которое мы должны решить практически, в соответствии с военными законами. Ну, а ваши сомнения? Ведь они неясны, словно их прячут сумерки. Так потребуйте от них отзыв. Принудьте их выйти на свет и назвать себя! Вот послушайте, не это ли мнится вам в них: "Если, не принимая во внимание смягчающие обстоятельства, мы обязаны считать смерть каптенармуса деянием подсудимого, то не представляет ли оно собой тягчайшее преступление, караемое смертью? Но допускает ли естественная справедливость, чтобы мы рассматривали самый поступок подсудимого, и ничего больше? Можем ли мы обречь скорой и позорной казни собрата-человека, невинного перед богом, ибо таким мы его и считаем?" Верно ли я все изложил? Вы скорбно кивнули. Что же, я в полной мере разделяю ваши чувства. Они согласны с Природой. Но вот эти пуговицы на наших мундирах, разве они свидетельствуют о том, что мы присягали в верности Природе? Нет, мы присягали королю. Хотя океан, воплощение вечной первозданной природы, есть та стихия, чье лоно мы бороздим и кому принадлежим, как моряки, наш долг, долг королевских офицеров, лежит ли и он в сфере столь же естественной? Отнюдь! Ведь, получив наши патенты, мы утратили естественную свободу в самых важных областях бытия. Когда объявляют войну, советуются ли предварительно с нами, хотя вести ее должны мы? Мы сражаемся потому, что нам приказывают Если мы считаем войну справедливой, это лишь частность, которая ничего не меняет. И так во всем. И в настоящем случае - мы ли сами вынесем приговор или же его вынесет военный закон, для которого мы лишь орудие? Ответственность за этот закон и за его строгость лежит не на нас. Принесенная же нами присяга обязывает нас к следующему: как бы безжалостен ни был закон, мы следуем ему и исполняем его. Однако исключительность этого дела трогает ваши сердца. Как и мое сердце. Но нельзя позволить, чтобы жар сердца возобладал над рассудком, которому надлежит быть холодным. На берегу, разбирая уголовное дело, допустит ли нелицеприятный судья, чтобы удрученная горем мать или сестра подсудимого искала встречи с ним вне стен суда и рыданиями пыталась его растрогать? Наши сердца сейчас подобны этой несчастной женщине. И как ни тягостно, мы не должны их слушать. Он помолчал, внимательно вглядываясь в судей, а затем продолжал свою речь: - Однако выражение ваших лиц как будто указывает, что в вас говорит не только сердце, но еще и совесть, ваша личная совесть. И все же скажите, не должна ли наша личная совесть, совесть людей, занимающих официальные посты, отступать перед государственной совестью, воплощенной в законах и уставах, которыми мы только и обязаны руководствоваться в своей служебной деятельности. Все трое судей при этих словах вновь переменили позу, не столько убежденные, сколько смущенные его доводами, которые только усугубляли терзавшие их внутренние противоречия. Заметив это, капитан Вир немного помолчал, а затем заговорил снова, резко переменив тон: - Пусть же нам помогут сами факты. Во время войны матрос на военном корабле наносит удар высшему в чине, и удар этот причиняет смерть. Но даже если оставить в стороне его последствия, этот удар согласно с дисциплинарным уставом сам по себе является преступлением, которое карается смертью. Далее... - Конечно, сэр, - с чувством вскричал начальник морской пехоты, - в определенном смысле это так. Но ведь Бадд, бесспорно, не замышлял ни мятежа, ни убийства. - Вы правы. И суд менее деспотичный и более милосердный, чем военный, несомненно, счел бы это важным смягчающим обстоятельством. На Страшном суде этого будет достаточно для оправдания. Но здесь? Мы руководствуемся Законом о мятеже. Дитя не так повторяет в своих чертах черты отца, как закон этот по духу своему уподобляется тому, что его породило, - войне. На службе его величества - и на этом корабле тоже - есть англичане, которых принудили сражаться за короля против их воли. Возможно, это даже противно их совести. Как собратья-люди мы можем сочувствовать их положению, но как морские офицеры считаемся ли мы с ним? И еще менее считается с ним враг. Он равно радуется, косят ли его ядра наших насильственно завербованных матросов или тех, кто пришел на флот добровольно. И точно так же мы не щадим вражеских матросов, хотя некоторые из них, быть может, питают к цареубийственной французской Директории не меньшее отвращение, чем мы сами. Война глядит только на фасад, на внешность. И Закон о мятеже, дитя войны, следует в этом за своим родителем. Намерения Бадда или отсутствие их у него к делу не относятся. Но покуда, я вновь повторяю то, что уже говорил, подвигнутый на это вашими сомнениями, которые искренно уважаю, покуда мы столь необычно затягиваем разбирательство вместо того, чтобы незамедлительно его завершить, дозорные могут заметить врага, и нам придется готовиться к бою. Надо кончать. И выбор у нас невелик - либо смертный приговор, либо полное оправдание. - Но не можем ли мы, признав его виновным, смягчить кару? - неуверенно спросил второй лейтенант, впервые прервав молчание. - Лейтенант, даже если бы при данных обстоятельствах мы могли, не отступив от буквы закона, вынести такой приговор, подумайте о последствиях подобной снисходительности. Простые люди (так он назвал матросов) обладают природным здравым смыслом, а очень многие отлично знают морские законы и обычаи, так как же они истолкуют такую мягкость? Даже если бы мы объяснили им - чего наше официальное положение не допускает, - долгое нерассуждающее подчинение деспотической дисциплине притупило в них ту чуткость и гибкость ума, которая позволила бы им понять все правильно. Нет, для матросов поступок фор-марсового, как бы он ни был назван в официальном оповещении, останется убийством, совершенным в момент открытого бунта. Им известно, какое за это положено наказание. Но оно не воспоследует. Почему? - задумаются они. Вы же знаете матросов. Неужели они не вспомнят про недавнее восстание в Норе? Им известно, какую вполне обоснованную тревогу... какую панику вызвало оно по всей Англии. Они сочтут, что ваш снисходительный приговор продиктован трусостью. Они решат, что мы дрогнули, что мы испугались их - испугались применить законную кару, хотя обстоятельства требовали именно ее, - так как опасались вызвать новую вспышку. Каким позором для нас явится подобный их вывод и как губительно скажется он на дисциплине! Вы понимаете, к чему я упорно веду, следуя велениям долга и закона. Однако прошу вас, друзья мои, не поймите меня превратно. Я не менее вас сострадаю злополучному юноше. Но мне кажется, натуре его свойственно такое великодушие, что он, если бы мог заглянуть в наши сердца, сам почувствовал бы сострадание к нам, поняв, сколь тяжело для нас то, чего требует от нас военная необходимость. Умолкнув, он вновь отошел в дальний конец каюты и сел возле иллюминатора, тактично предоставив трем судьям прийти к решению. Они же хранили смятенное молчание. Верные подданные короля, люди простые и не склонные к умствованиям, они, хотя в глубине души соглашались не со всеми доводами капитана Вира, были не способны, да и не стремились опровергнуть мнение человека, глубокую убежденность которого чувствовали, и к тому же человека, стоявшего выше их не только по табели о рангах, но и по духовному развитию. Однако не лишено вероятности, что никакие даже самые убедительные его аргументы не подействовали на них так, как заключительный призыв к ним, как к морским офицерам. Ведь он предсказал, какими губительными последствиями для дисциплины (учитывая неустойчивые настроения во флоте в те дни) будет чревато убийство матросом в море высшего в чине, если убийцу не приговорить к смертной казни, и притом незамедлительно. Правдоподобным кажется предположение, что состояние их духа было сходно с той мучительной тревогой, которая в 1842 году понудила капитана американского военного брига "Сомерс" казнить во время плавания (на основании так называемого дисциплинарного устава, составленного по образцу английского Закона о мятеже) мичмана и двух унтер-офицеров, замышлявших захватить бриг и поднять на нем пиратский флаг. Это решение, принятое и исполненное в дни мира, всего в нескольких сотнях миль от родных берегов, было несколько месяцев спустя оправдано и подтверждено военно-морским следственным судом, разбиравшим вопрос о правомочности действий капитана. Таково свидетельство истории, которое приводится здесь без каких-либо оценок. Правда, положение на борту "Сомерса" заметно отличалось от положения на борту "Неустрашимого". Но в обоих случаях равно ощущалась необходимость безотлагательных действий (оправданная или нет- это иной вопрос). Некий писатель, известный лишь немногим, говорит: "Через сорок лет после битвы людям, не принимавшим в ней участия, легко рассуждать о том, как ее следовало бы вести. Но совсем другое дело - лично руководить ею, находясь под огнем противника, когда все вокруг затянуто пороховым дымом. То же относится и к прочим разнообразным кризисам и практического и нравственного порядка, когда от человека требуются мгновенные решения и действия. Чем гуще туман, тем опаснее он для парохода, а приказ прибавить скорости увеличивает угрозу столкновения с другим судном. Люди же, играющие в карты в уютном салоне, даже не думают о человеке, который бессонно бдит на капитанском мостике, ощущая на своих плечах все бремя ответственности". Короче говоря, Билли Бадд был по всем правилам признан виновным и приговорен к повешению. Приговор предстояло привести в исполнение рано утром, так как уже наступила ночь. Если бы не это обстоятельство, казнь совершилась бы немедленно. В дни войны и на суше, и на море смертный приговор, вынесенный военно-полевым судом (а на поле битвы иной раз - и просто кивком генерала), обжалованию не подлежит и приводится в исполнение тут же, на месте. XIX Капитан Вир пожелал сам сообщить о приговоре подсудимому и, войдя в салон, где тот содержался под арестом, приказал часовому на время удалиться. Приговор был сообщен, но что еще происходило во время этой беседы, осталось навеки неизвестным. Однако зная характер тех, кто на недолгий срок затворился в этой каюте, зная редкостные, восполняющие друг друга черты их натур (настолько редкостные, что умы заурядные. пусть даже и образованные, постигнуть их не в силах). можно позволить себе некоторые догадки. Душевный склад капитана Вира был таков, что, скорее всего, не позволил ему скрыть что-либо от осужденного. и, наверное, он откровенно поведал ему о собственной роли в его осуждении и объяснил побуждения, им руководившие. А Билли, без всякого сомнения, принял это признание с такой же открытой душой, с какой оно было сделано. Возможно даже, он ощутил нечто вроде радости. подумав о том, сколь высокого мнения должен быть о нем капитан, если так ему доверился. И конечно, он почувствовал, что приговор сообщен ему как мужественному человеку, который не боится смерти. Но можно предположить и большее. Под конец капитан Вир мог дать волю тому скрытому жару, который нередко таится под оболочкой стоической невозмутимости. По возрасту он годился Билли в отцы. И этот суровый служитель воинского долга, уступив первозданным чувствам, которые цивилизованное человечество привыкло держать под спудом, в последнюю минуту, возможно, прижал Билли к сердцу, точно так же, как Авраам мог прижать к сердцу юного Исаака, готовясь без колебаний принести его в жертву по безжалостному повелению свыше. Но высокое таинство, в котором при обстоятельствах, подобных описанным, соучаствуют два благороднейших создания великой Природы, пребывает скрытым от насмешливых глаз злорадного мира. Эти минуты священны для того, кто остается в живых, и благое забвение, всегда сопутствующее божественным движениям души, неизменно скрывает все своим непроницаемым покровом. Первый лейтенант увидел капитана Вира, когда тот выходил из салона. И мука сильного духом, которую он прочел в чертах его лица, глубоко поразила этого пятидесятилетнего человека, много повидавшего на своем веку. Сам осужденный, по-видимому, страдал меньше, чем тот, кто был главным орудием его осуждения, - об этом свидетельствует его восклицание, которое мы приведем при описании сцены, которой вскоре вынуждены будем коснуться. Рассказ о цепи событий, стремительно сменяющих друг друга в пределах краткого срока, может потребовать времени более долгого, чем то, которое заняли сами события, особенно если для лучшего их понимания необходимо бывает добавить пояснения или рассуждения. Между моментом, когда в капитанскую каюту вошли тот, кому не суждено было покинуть ее живым, и тот, кто покинул ее осужденным на смерть, и завершением упомянутой выше тайной беседы протекло не более полутора часов. Тем не менее и этого времени оказалось достаточно, чтобы матросы принялись гадать, почему каптенармус и Детка Бадд так долго остаются в капитанской каюте, - ведь кто-то видел, как они туда вошли, но вот обратно ни тот ни другой не вышел. Этот слух стремительно распространился по батарейным палубам и по реям - матросы большого военного корабля чрезвычайно сходны с жителями маленьких деревушек в том, что подмечают малейшие подробности мельчайших происшествий или же их отсутствие. Вот почему, когда во время второй полувахты, хотя погода отнюдь не была бурной, раздалась команда "все наверх!", весьма редкая в такие часы, матросы почти не сомневались, что им предстоит услышать нечто необыкновенное и к тому же как-то связанное с продолжительным отсутствием каптенармуса и юного фор-марсового. Волнение на море было несильным, и почти уже круглый диск недавно взошедшей луны лил серебристый свет на белый спардек, исчерченный длинными четкими тенями снастей и движущихся людей. По обеим сторонам квартердека выстроились караулы морской пехоты, и капитан Вир, окруженный всеми офицерами корабля, обратился к матросам с речью. Он держался так, как подобало командиру корабля. Коротко и ясно он сообщил им обо всем происшедшем в его каюте, о смерти каптенармуса и о том, что убивший его матрос уже предстал перед судом, приговорен к смерти и на рассвете будет казнен. Он ни разу не употребил слова "мятеж". Не воспользовался он этим случаем и для того, чтобы строго напомнить о требованиях дисциплины, полагая, вероятно, что при существующих обстоятельствах лучше предоставить последствиям нарушения дисциплины самим говорить за себя. Стоящие рядами матросы выслушали своего капитана в немом безмолвии, подобном тому, с каким сидящие рядами прихожане, чья вера в загробное возмездие неколебима, слушают, как их священник провозглашает свою кальвинистскую доктрину. Однако под конец его речи раздался неясный ропот. Он начал было усиливаться, но тут по знаку капитана его пронизал и заглушил пронзительный свист боцманских дудок, подающих сигнал "свободная вахта вниз!". Тело Клэггерта было передано унтер-офицерам, с которыми он столовался и которым надлежало приготовить его для погребения. И тут, чтобы не отвлекаться в дальнейшем, следует прибавить, что в назначенный час труп каптенармуса был предан морским волнам с церемониями, какие положены этому чину. С той минуты, когда трагедия стала достоянием гласности, все совершалось в строжайшем согласии с требованиями обычая. Любое самое незначительное отступление от него, как в отношении Клэггерта, так и в отношении Билли Бадда, вызвало бы нежелательные толки среди команды, ибо матросы - и особенно матросы военного флота - великие блюстители обычая. По этой же причине всякие сношения между капитаном Виром и осужденным прекратились после описанной беседы за закрытыми дверями, и Билли Бадда теперь готовили к смерти обычным порядком. Из капитанской каюты его увели под стражей, но, казалось, без каких-либо особых предосторожностей - во всяком случае, видимых. На военном корабле существует негласное правило: ни в коем случае не допускать, чтобы матросы догадывались о том, что офицеры подозревают их в каких-нибудь противозаконных замыслах. И чем серьезней положение, тем старательнее офицеры прячут свои опасения, хотя и стараются быть готовыми ко всему. В описанном нами случае часовой получил строжайший приказ не позволять приближаться к осужденному никому, кроме священника. И приказ этот был подкреплен другими не столь явными, но действенными мерами. XX На старинном семидесятичетырехпушечном корабле так называемая верхняя батарейная палуба находилась под спардеком, который, хотя на нем тоже стояли пушки, был почти полностью открыт. При обычных обстоятельствах она была круглые сутки свободна от коек - они вешались на нижней батарейной палубе и на жилой палубе, которая служила не только общей спальней, но и местом хранения матросских сумок, а по обеим ее сторонам тянулись большие рундуки, заменявшие матросским артелям кладовые и посудные шкафы. И вот мы видим Билли Бадда у правого борта верхней батарейной палубы "Неустрашимого", где он, закованный в железа, лежит под охраной часового в узком пространстве между двумя пушками, которые расставлены через равные промежутки вдоль обоих бортов, выглядывая дулами в порты. Обе эти батареи состояли из самых тяжелых орудий, какие существовали в ту пору. Они были уложены в громоздкие деревянные станки и казались еще более неуклюжими из-за мощных рымов у казенной части и брюков - толстых канатов, с помощью которых их выдвигали в порты. Пушки, станки, а также подвешенные над ними длинные банники и более короткие пальники были, по обычаю того времени, выкрашены черной краской, да и цвет пеньковых просмоленных брюков не уступал им в похоронной мрачности. На таком траурном фоне одежда распростертого возле пушки матроса - белая фуфайка и белые парусиновые штаны, хотя и довольно замызганные, - смутно белела в полутьме этой глубокой ниши, точно пятно потемневшего снега в начале апреля перед черным провалом какой-нибудь горной пещеры. Собственно говоря, он уже облачен в саван, потому что другого у него не будет. Над ним, покачиваясь, еле теплятся подвешенные к двум толстым бимсам спардека два боевых фонаря, которые заправлены ворванью, полученной от военных поставщиков (чья прибыль, честная и нечестная, в любой стране составляет заранее учитываемую долю в урожае смерти). Скудное мерцание грязновато-желтого света только оскверняет бледные лунные лучи, которые с трудом просачиваются через открытые порты над жерлами пушек, заткнутых дульными пробками. И остальные фонари, покачивающиеся через равные промежутки по всей длине батарейной палубы, нисколько не разгоняют сумрака в тупиках между пушк