равно падает на все ладони, исходящий от лица самого бога. Великий, непогрешимый бог! Средоточие и вселенский круг демократии! Его вездесущность - наше божественное равенство! И потому, если в дальнейшем я самым последним матросам, отступникам и отщепенцам, припишу черты высокие, хотя и темные; если я оплету их трагической привлекательностью; если порой даже самый жалкий среди них и, может статься, самый униженный будет вознесен на головокружительные вершины; если мне случится коснуться руки рабочего небесным лучом; если я раскину радугу над его гибельным закатом, тогда, вопреки всем смертным критикам, заступись за меня, о беспристрастный Дух Равенства, простерший единую царственную мантию над всеми мне подобными! Заступись за меня, о великий Бог демократии, одаривший даже темноликого узника Бэньяна бледной жемчужиной поэзии; Ты, одевший чеканными листами чистейшего золота обрубленную, нищую руку старого Сервантеса; Ты, подобравший на мостовой Эндрью Джэксона и швырнувший его на спину боевого скакуна; Ты, во громе вознесший его превыше трона! Ты, во время земных своих переходов неустанно сбирающий с королевских лугов отборную жатву - лучших борцов за дело Твое; заступись за меня, о Бог! Глава XXVII. РЫЦАРИ И ОРУЖЕНОСЦЫ Вторым помощником плыл Стабб, уроженец Кейп-Кода. Это был не трус, не герой, а просто беспечный сорвиголова, всегда готовый встретить опасность с полным безразличием и даже на охоте, перед лицом неотвратимой угрозы, делающий свое дело спокойно и сосредоточенно, будто мастеровой-поденщик, на целый год заручившийся работой. Веселый, беззлобный, беззаботный, он командовал вельботом, словно любая смертельная схватка - это не более как званый обед, а вся его команда - всего лишь любезные гости. Особое внимание уделял он тому, чтобы расположиться в лодке со всем возможным комфортом, точно старый кучер, стремящийся поуютнее устроиться у себя на облучке. А сблизившись с китом в самый разгар схватки, он с такой же бесстрастной непринужденностью действовал беспощадной острогой, как орудовал бы, посвистывая, мирный жестянщик безобидным своим молотком. Оказавшись бок о бок с обезумевшим от ярости чудовищем, он, бывало, продолжал напевать себе под нос излюбленную разухабистую песенку. В силу многолетней привычки Стабб даже в зубах у смерти чувствовал себя, как в кресле. Что он думал о самой смерти, неизвестно. Да и вообще-то думал ли он о ней, кто знает? Но если случалось ему иной раз после сытного обеда пораскинуть мозгами в этом направлении, я не сомневаюсь, что, как бравый моряк, он представлял себе смерть особой командой вахтенного, вроде: "Марсовые к вантам, на фок и грот!", по которой он должен будет немедля вскарабкаться вверх и приняться там за дело, а за какое именно, он узнает, исполнив первое приказание, и никак не раньше. Если было еще кое-что, со своей стороны способствовавшее выработке у Стабба его легкого характера и превращению его самого в такого бесстрашного, неунывающего человека, который тащит преспокойно бремя существования, легко шагая по нашему миру, где так и кишат мрачные коробейники, согбенные до земли под тяжестью своих товаров; если было еще кое-что, вызывавшее к жизни это его почти безбожное добродушие, то таким предметом могла быть только его трубка. Ибо не в меньшей мере, чем нос, коротенькая черная трубка была неотъемлемой чертой его лица. Скорее уж можно было ожидать, что он встанет со своей койки без носа, чем без трубки. У него над койкой была прибита особая планка, за которую он затыкал набитые трубки; стоило ему, ложась спать, только протянуть руку - и он мог выкурить их все подряд, раскуривая одну от другой до победного конца, а потом снова набить и оставить наготове. Ибо, вставая по утрам, Стабб, вместо того чтобы сначала всунуть ноги в брюки, прежде всего совал себе трубку в рот. Я думаю, что беспрерывное курение служило по крайней мере одной из причин его редкостного расположения духа; ведь всякому известно, как опасно заражен утренний воздух, что на берегу, что в море, несказанными муками бессчетного множества смертных, которые в предрассветный час испускают в него свой многострадальный дух; и подобно тому, как во время холерной эпидемии некоторые ходят, прижав ко рту пропитанный камфарой носовой платок, точно так же, быть может, и табачный дым служил для Стабба своего рода дезинфицирующим средством против всех человеческих треволнений. Третьим помощником был Фласк, родом из Тисбери, что на острове Вайньярд, низкорослый, тучный молодой человек, настроенный крайне воинственно по отношению к китам, словно он считал могучих левиафанов своими личными и наследственными врагами и полагал для себя делом чести убивать их при каждой встрече. Ему настолько чуждо было всякое чувство благоговения перед многими чудесами и таинственными повадками морского исполина, настолько недоступна всякая мысль об опасности, связанной с ними, что в его примитивном представлении чудесный кит был чем-то вроде гигантской мыши или, самое большее, морской крысы, и нужно было употребить только долю хитрости и потратить немного времени и сноровки, чтобы забить и выварить его. Это невежественное бессознательное бесстрашие вызывало у него к киту отношение шутливо-легкомысленное; он охотился за китами просто веселья ради; и трехлетнее плавание в обход мыса Горн было для него всего лишь растянувшейся на все это время забавной шуткой. Как плотник разделяет гвозди на кованые и резаные, так можно разделить и все человечество. И маленький Фласк был, конечно, гвоздем кованым, предназначенным для того, чтобы схватывать накрепко и надолго. На "Пекоде" его прозвали Водорезом, потому что с виду он немало походил на короткий квадратного сечения брус, известный под этим названием у китобоев Арктики, - оснащенный вделанными в него и торчащими во все стороны деревянными пальцами, он помогает кораблю отбиваться от леденящих набегов арктических волн. Таковы были Старбек, Стабб и Фласк - самые значительные члены нашей команды. Им по универсальному закону промысла принадлежали командные посты в наших трех вельботах. В предстоящем великом сражении, когда капитан Ахав должен будет обрушить на китов свои войска, этим трем китобоям предназначена роль трех полковых командиров. Или, может быть, вооруженные длинными, словно пики, зазубренными острогами, они походили скорее на трех уланских офицеров, в то время как гарпунеры определенно смахивали на метателей копий. На китобойных судах каждый помощник капитана, возглавляющий команду вельбота, подобно средневековому рыцарю, имеет своего оруженосца - рулевого и гарпунщика, который подает ему в случае необходимости запасную острогу взамен безнадежно погнутой или выбитой из рук во время нападения; обычно этих двоих людей связывают самые близкие и дружественные отношения; вот почему я полагаю, что здесь подобает перечислить гарпунщиков "Пекода" и указать, с которым из помощников каждый плавал. Первым среди них упомянем Квикега, которого выбрал себе в оруженосцы Старбек. Но с Квикегом мы уже знакомы. Следующим идет Тэштиго, чистокровный индеец из Гейхеда, самой западной оконечности острова Вайньярда, где по сей день сохранились последние остатки поселения краснокожих, долгое время поставлявшего соседнему острову Нантакету самых отважных гарпунщиков. Длинные, редкие, иссиня-черные волосы Тэштиго, его выступающие скулы и темные круглые глаза, удивительно большие для индейца и с каким-то антарктическим блеском - все это достаточно ясно выказывало в нем прямого и законного наследника гордых воинов-охотников, некогда бродивших с луком в руках по следам могучих лосей в девственных лесах Новой Англии. Но сам Тэштиго бросил след дикого лесного зверя, теперь он по морям преследовал великих китов; и верный сыновний гарпун с честью занял место без промаха бьющей отцовской стрелы. Глядя на его красновато-коричневое, жилистое и по-змеиному гибкое тело, вы готовы были понять суеверные представления ранних пуритан и почти согласиться с ними, что этот дикий индеец - сын князя Воздушной Стихии. Тэштиго был оруженосцем второго помощника Стабба. Третьим гарпунщиком был Дэггу, черный как смоль негр-исполин с походкой льва, настоящий Агасфер с виду. В ушах у него болтались такие огромные золотые обручи, что матросы называли их рымами и любили поговорить о том, что за них очень удобно бы крепить фалы. В юности Дэггу добровольно нанялся на китобойное судно, бросившее как-то якорь в затерянной бухте у его родных берегов. За всю свою жизнь он побывал, кроме Африки, только в Нантакете и в дальних языческих гаванях, посещаемых китобойцами, он провел все эти годы в героической погоне за китами, плавая на судах, владельцы которых с особым вниманием относятся к подбору команд; вот почему Дэггу сохранил все дикарские добродетели и расхаживал по палубе, возвышаясь, точно жираф, во всем великолепии своих шести футов пяти дюймов росту. Глядеть на него снизу вверх было как-то физически унизительно; стоя рядом с ним, белый человек походил на маленький белый флаг, просящий о перемирии могучую крепость. И смешно сказать, этот царственный негр, этот Агасфер-Дэггу был оруженосцем маленького Фласка, который выглядел в сравнении с ним, как жалкая пешка. Что же до остальных членов нашего экипажа, заметим здесь, что среди многих тысяч матросов, плавающих в настоящее время на американских китобойцах, едва ли половина окажется американцами по рождению, хотя командирами ходят почти исключительно американцы. То же самое можно сказать и относительно американской армии и нашего военного и торгового флота, а также и об инженерных частях, занятых на строительстве железных дорог и каналов. То же самое, - потому что во всех этих случаях Америка в изобилии поставляет мозги, а весь остальной мир не менее щедро обеспечивает предприятие мускулами. Многие китобои происходят родом с Азорских островов, куда нередко заглядывают нантакетские суда со специальной целью пополнить свою команду суровыми жителями этих скалистых берегов. Подобным же образом китобойцы из Лондона или Гулля по дороге в Гренландию заходят на Шетландские острова, чтобы окончательно укомплектовать там свои экипажи. А на обратном пути они завозят матросов-шетландцев домой. В чем тут дело, неизвестно, но лучшими китобоями всегда бывают островитяне. И на "Пекоде" тоже почти все были островитяне, так сказать, изоляционисты, не признающие единого человеческого континента и обитающие каждый на отдельном континенте своего бытия. Но какую отличную федерацию образовали теперь эти изоляционисты, объединившиеся у одного киля! Целая депутация Анахарсиса Клоотса со всех островов и со всех концов земли, сопровождающая на "Пекоде" старого Ахава в его стремлении призвать к ответу все обиды мира; немногие из них вернулись живыми с этого поединка. Маленький негритенок Пип - он вот не вернулся - какое там! он покинул нас еще раньше. Бедный мальчик из Алабамы! Вы скоро увидите его на баке мрачного "Пекода", где он бьет в тамбурин, предвещая тот вечный час, когда его призовут на шканцы и повелят вскарабкаться ввысь, к ангелам, и оттуда колотить со славой в свой тамбурин, чтобы, прослывши трусом здесь, там оказаться героем! Глава XXVIII. АХАВ Вот уже несколько дней, как мы покинули Нантакет, а капитан Ахав все еще не показывался на палубе. Его помощники сменяли друг друга на вахте, и можно было подумать, что они - единственные командиры корабля, если бы только они не выходили порой из капитанской каюты с такими неожиданными, не допускающими возражения приказами, что сразу становилась очевидной вся условность их власти. Там, внизу, находился их верховный господин и диктатор, по сей день недоступный взорам тех, кто не обладал правом входа в святая святых капитанской каюты. Всякий раз, подымаясь на палубу по окончании вахты внизу, я спешил взглянуть на шканцы - не появилось ли там новое лицо; ибо мое прежнее смутное беспокойство при мысли о таинственном капитане обернулось теперь, в морском безлюдье, каким-то смятением, и оно еще усилилось под влиянием той сатанинской несусветицы, которую плел оборванец Илия и которую я теперь все чаще вспоминал невольно, но до тонкостей отчетливо. Я не в силах был противиться воспоминаниям, хотя в иные минуты и готов был сам смеяться над торжественно причудливыми словами пристанского пророка. Но как ни сильны были во мне дурные предчувствия, как ни глубоко было мое беспокойство, всякий раз, как я оглядывал палубу, я убеждался, насколько беспочвенны подобные ощущения. Правда, команда во всем составе, включая гарпунеров, являла собою сборище гораздо более варварское, дикое и пестрое, чем миролюбивые экипажи купеческих судов, на которых я плавал прежде, но я относил это - и относил совершенно справедливо - за счет свирепого своеобразия неистовой скандинавской профессии, на путь которой я уже ступил безвозвратно. А вид трех главных командиров судна, трех помощников капитана, был словно рассчитан на то, чтобы успокоить все эти тусклые опасения, чтобы внушать уверенность и бодрость в преддверии долгого плавания. Это были три превосходных командира, три отличных - каждый на свой лад - человека, какие не так-то часто теперь встречаются, и все трое родом американцы - с Нантакета, Вайньярда и Кейп-Кода. Наш корабль вышел из гавани как раз на рождество, так что вначале нас сопровождал трескучий полярный мороз, хотя мы все время убегали от него к югу, с каждым градусом и каждой минутой северной широты оставляя позади безжалостную зиму с ее непереносимой стужей. И вот в одно туманное утро, уже не столь удручающее, но все еще достаточно серое и мрачное, когда подгоняемый попутным ветром корабль летел вперед, с угрюмой быстротой мстительно врезаясь в морское лоно, я по зову вахтенного поднялся на палубу, взглянул, как обычно, по гака-борту и содрогнулся. Действительность превзошла опасения: на шканцах стоял капитан Ахав. Никаких следов обычной физической болезни и недавнего выздоровления на нем не было заметно. Он был словно приговоренный к сожжению заживо, в последний момент снятый с костра, когда языки пламени лишь оплавили его члены, но не успели еще их испепелить, не успели отнять ни единой частицы от их крепко сбитой годами силы. Весь он, высокий и массивный, был точно отлит из чистой бронзы, получив раз навсегда неизменную форму, подобно литому Персею Челлини. Выбираясь из-под спутанных седых волос, вниз по смуглой обветренной щеке и шее спускалась, исчезая внизу под одеждой, иссиня-белая полоса. Она напоминала вертикальный след, который выжигает на высоких стволах больших деревьев разрушительная молния, когда, пронзивши ствол сверху донизу, но не тронув ни единого сучка, она сдирает и раскалывает темную кору, прежде чем уйти в землю и оставить на старом дереве, по-прежнему живом и зеленом, длинное и узкое клеймо. Была ли та полоса у него от рождения, или же это после какой-то ужасной раны остался белый шрам, никто, конечно, не мог сказать. По молчаливому соглашению в течение всего плавания на палубе "Пекода" об этом почти не говорили. Только однажды старший земляк Тэштиго, пожилой индеец из Гейхеда, стал суеверно утверждать, будто, только достигнув полных сорока лет от роду, приобрел Ахав это клеймо и будто получил он его не в пылу смертной схватки, а в битве морских стихий. Однако это дикое утверждение можно считать опровергнутым словами седого матроса с острова Мэн, дряхлого старца, уже на краю могилы, который никогда прежде не ходил на нантакетских судах и никогда до этого не видел неистового Ахава. Тем не менее древние матросские поверья, вечно живущие фантастические вымыслы, которые он помнил без счета, придали старцу в глазах окружающих сверхъестественную силу проницательности. И потому ни один из белых матросов не вздумал спорить с ним, когда старик заявил, что если капитану Ахаву суждено когда-либо мирное погребение - чего едва ли можно ожидать, добавил он вполголоса, - те, кому придется исполнить последний долг перед покойником и омыть тело, убедятся тогда, что это у него белое родимое пятно от макушки до самых пят. Мрачное лицо Ахава, перерезанное иссиня-мертвенной полосой, так потрясло меня, что вначале я даже и не заметил, что немалую долю этой гнетущей мрачности вносила в его облик страшная белая нога. Еще раньше я слышал от кого-то о том, как эту костяную ногу смастерили ему в море из полированной челюсти кашалота. "Это правда, - подтвердил старый индеец, - он потерял ногу у берегов Японии, а его судно потеряло там все мачты. Но он смастерил себе и мачты, и ногу, не возвращаясь домой. Такого добра у него всегда вдоволь". Меня поразила поза, в которой он стоял. С обеих сторон на юте "Пекода" под самыми бизань-вантами в настиле палубы были пробуравлены отверстия примерно на полдюйма в глубину. В такое отверстие он вставлял свою костяную ногу и, подняв одну руку, держался за ванты; он стоял выпрямившись и глядел не отрываясь вперед, в море, которое расстилалось перед носом бегущего судна. И в этом пристальном, бесстрашном, вперед направленном взоре была бездна несгибаемой твердости и непреоборимой, упрямой целеустремленности. Ни слова не произносил он; ни слова не говорили ему помощники; но в каждом их жесте, в каждом шаге сквозило неприятное, почти болезненное ощущение того, что они находятся под внимательным хозяйским глазом. Отягченный угрюмым раздумьем стоял перед ними Ахав, словно распятый на кресте; бесконечная скорбь облекла его своим таинственным, упорным, властным величием. Недолго пробыв первый раз на воздухе, капитан Ахав удалился в свою каюту. Но с этого дня команда могла видеть его каждое утро: он либо стоял у своего опорного углубления, либо сидел на специальном костяном стуле, либо тяжело ходил по палубе. По мере того как небо над нами утрачивало суровость и становилось дружелюбнее, он все меньше времени проводил в своем уединении; будто только безжизненный зимний холод, царивший в северных водах, принуждал его к затворничеству в начале плавания. И вот теперь мало-помалу мы привыкли к тому, что его можно было видеть на палубе почти что круглые сутки; но, залитый лучами долгожданного солнца, он все еще в своем бездействии казался здесь совершенно ненужным, словно лишняя мачта на палубе корабля. Однако "Пекод" еще только направлялся в промысловые области, настоящее плавание было впереди, а всеми необходимыми приготовлениями к охоте распоряжались помощники, так что во внешней жизни не было пока ничего, чем мог бы заняться и увлечься Ахав, разогнав хоть на краткий миг темные тучи, что гряда за грядой громоздились на его челе, ибо тучи всегда избирают высочайшие горные пики. И все-таки спустя немного времени теплые переливчатые увещевания ласковых, праздничных дней начали, колдуя, рассеивать понемногу его мрачность. Подобно тому как даже самый обнаженный, корявый, разбитый молнией старый дуб пускает наконец несколько зеленых побегов, радуясь приходу веселых гостий, когда Апрель и Май, румяные девочки-плясуньи, возвращаются домой, в застывшие, унылые леса, так и Ахав наконец все же поддался манящей девичьей игривости южных ветерков. И не однажды проглядывали у него во взоре тонкие ростки, которые у всякого другого человека распустились бы вскоре цветком улыбки. Глава XXIX. ВХОДИТ АХАВ, ПОЗДНЕЕ - СТАББ Прошло еще несколько дней, льды и айсберги остались у "Пекода" за кормой, и теперь мы шли среди яркой эквадорской весны, неизменно царящей в океане на пороге вечного августа тропиков. Нежные, прохладные, ясные, звонкие, пахучие, щедрые, изобильные дни были, словно хрустальные кубки с персидским шербетом, через верх полные мягкими хлопьями замороженной розовой воды. Звездные величавые ночи казались надменными герцогинями в унизанном алмазами бархате, хранящими в гордом одиночестве память о своих далеких мужьях-завоевателях, о светлых солнцах в золотых шлемах! Когда же тут спать? Нелегко сделать выбор между этими чарующими днями и обольстительными ночами. Но колдовская сила немеркнущей красоты придавала новые могущественные чары не только внешнему миру. Она проникала и внутрь, в душу человека, особенно в те часы, когда наступал тихий, ласковый вечер; и тогда в бесшумных сумерках вырастали светлые, как льдинки, кристаллы воспоминаний. Все эти тайные силы воздействовали исподволь на сердце Ахава. Старость не любит спать; кажется, что чем длительнее связь человека с жизнью, тем менее привлекательно для него все, что напоминает смерть. Старые седобородые капитаны чаще других покидают свои койки, чтобы посетить объятые тьмою палубы. Так было и с Ахавом; разве только что теперь, когда он чуть ли не круглые сутки проводил на шканцах, правильнее было бы сказать, что он покидал ненадолго палубу, чтобы посетить каюту, а не наоборот. "Точно в собственную могилу нисходишь, - говорил он себе вполголоса, - когда такой старый капитан, как я, спускается по узкому трапу, чтобы улечься на смертное ложе своей койки". И вот каждые двадцать четыре часа, когда заступала ночная вахта и люди на палубе стояли на страже, охраняя сон своих товарищей внизу; когда, вытаскивая на бак бухту каната, матросы не швыряли ее о доски, как днем, а осторожно опускали в нужном месте, стараясь не потревожить спящих; когда воцарялась на корабле эта ровная тишина, безмолвный рулевой начинал поглядывать на дверь капитанской каюты, и немного спустя старик неизменно появлялся у люка, ухватившись, чтобы облегчить себе подъем, за железные поручни трапа. Какая-то человечность и внимательность была ему все же свойственна, ибо в эти часы он обычно воздерживался от хождения по шканцам; ведь в ушах усталых помощников, ищущих отдохновения всего лишь в шести дюймах под его костяной пятой, тяжкий его шаг отозвался бы такими трескучими оглушительными раскатами, что им мог бы присниться только скрежет акульих зубов. Но как-то раз он вышел, слишком глубоко погруженный в раздумье, чтобы заботиться о чем бы то ни было; своим тяжелым, громыхающим шагом он мерил палубу от грот-мачты до гака-борта, когда второй помощник, старый Стабб, поднялся к нему на шканцы и с неуверенно-шутливой просьбой в голосе заметил, что если капитану Ахаву нравится ходить по палубе, то никто не может против этого возражать, но что можно ведь как-нибудь приглушить шум; вот если бы взять что-нибудь такое, скажем, вроде комка пакли, и надеть бы на костяную ногу... О Стабб! плохо же ты знал тогда своего капитана! - Разве я пушечное ядро, Стабб, - спросил Ахав, - что ты хочешь намотать на меня пыж? Но я забыл; ступай к себе. Вниз, в свою еженощную могилу, где такие, как ты, спят под гробовыми покровами, чтобы заранее к ним привыкнуть. Вниз, собака! Вон! В конуру! Ошарашенный столь непредвиденным заключительным восклицанием и внезапно вспыхнувшим презрительным гневом старого капитана, Стабб на несколько мгновений словно онемел, но потом взволнованно произнес: - Я не привык, чтобы со мной так разговаривали, сэр; такое обращение, сэр, мне вовсе не по вкусу. - Прочь, - заскрежетал зубами Ахав и шагнул в сторону, словно хотел бежать от яростного искушения. - Нет, сэр, повремените, - осмелев, настаивал Стабб. - Я не стану покорно терпеть, чтобы меня называли собакой, сэр. - Тогда ты трижды осел, и мул, и баран! Получай и убирайся, не то я избавлю мир от твоего присутствия. И Ахав рванулся к нему с таким грозным, с таким непереносимо свирепым видом, что Стабб против воли отступил. - Никогда еще я не получал такого, не отплатив как следует за оскорбление, - бормотал себе под нос Стабб, спускаясь по трапу в каюту. - Очень странно. Постой-ка, Стабб, я вот и сейчас еще не знаю, то ли мне вернуться и ударить его, то ли - что это? - на колени, прямо вот здесь, и молиться за него? Да, да, именно такая мысль пришла мне сейчас в голову, а ведь это будет первый раз в моей жизни, чтобы я молился. Странно, очень странно, да и он сам тоже странный, н-да, как ни смотри, а Стаббу никогда еще не случалось плавать с таким странным капитаном. Как он на меня бросился! Глаза - словно два ружейных дула! Что он, сумасшедший? Во всяком случае, у него должно быть что-то на уме, как наверняка что-то есть на палубе, если трещат доски. И потом, он проводит теперь в постели не больше трех часов в сутки; да и тогда он не спит. Ведь стюард Пончик рассказывал мне, что по утрам постель старика всегда бывает так ужасающе измята и изрыта, простыни сбиты в ногах, одеяло чуть ли не узлами завязано; а подушка такая горячая, будто на ней раскаленный кирпич держали. Да, горячий старик. Видно, у него, это самое, совесть, о которой поговаривают иные на берегу; это такая штуковина, вроде флюса или... как это?.. Не-врал-не-лги-я. Говорят, похуже зубной боли. Н-да, сам-то я точно не знаю, но не дай мне бог подхватить ее. В нем все загадочно; и для чего это он спускается каждую ночь в кормовой отсек трюма - так, во всяком случае, думает Пончик, - зачем он это делает, хотелось бы мне знать? Кто это ему там в трюме свидания назначает? Ну разве ж это не странно? Только где уж тут узнать. Вот всегда так. Пойду-ка я вздремну. Да, черт возьми, ради того только, чтоб уснуть, и то уж стоило родиться на свет. А ведь правда, младенцы, как родятся, так сразу же и принимаются спать. Как подумаешь, странно и это. Черт возьми, все на свете странно, если подумать. Да только это против моих убеждений. "Не думай" - это у меня одиннадцатая заповедь; а двенадцатая: "Спи, когда спится". - Так что идем-ка еще соснем немного. Однако постой, постой. Ведь он, кажется, назвал меня собакой? проклятье! он обозвал меня трижды ослом, а сверху навалил еще целую груду мулов и баранов! Да он мог бы и ногой меня ударить, если на то пошло. Может, он даже ударил меня, да только я не заметил, потому что очень уж меня поразило его лицо. Оно светилось, точно побелевшая от времени кость. Да что же это за чертовщина со мной происходит? Меня ноги не держат. Словно вот поцапался со стариком и меня от этого наизнанку всего вывернуло. Клянусь богом, мне все это, наверное, приснилось. Но как же, как, как? Остается только упихать все это подальше.. И скорее добраться до койки. А завтра еще посмотрим на это проклятое колдовство при дневном свете, может, чего и надумаем. Утро вечера мудренее. Глава XXX. ТРУБКА После ухода Стабба Ахав стоял некоторое время, перегнувшись за борт корабля; потом, как это стало у него уже привычкой, он подозвал к себе матроса и послал его в каюту за костяным стулом и за трубкой. Раскурив трубку от нактоузного фонаря и поставив стул с подветренной стороны на палубе, он сел и затянулся. Во времена древних викингов троны морелюбивых датских королей, как гласит предание, изготовлялись из нарвальих клыков. Возможно ли было теперь при взгляде на Ахава, сидящего на костяном треножнике, не задуматься о царственном величии, которое символизировала собой его фигура? Ибо Ахав был хан морей, и бог палубы, и великий повелитель левиафанов. Несколько мгновений он молча курил, и густой дым вылетал у него изо рта частыми, быстрыми клубами, которые ветром относило назад, ему в лицо. "В чем тут дело? - заговорил он наконец, обращаясь к самому себе и извлекая мундштук изо рта. - Курение уже не успокаивает меня. О моя трубка! Видно, круто мне приходится, если даже твои чары исчезли. Мне предстоят труды и тяготы, а не развлечения, а я, неразумный, все время курю и пускаю дым против ветра; так отчаянно пускаю против ветра дым, точно посылаю в воздух, как умирающий кит, последние свои фонтаны, самые мощные, самые грозные. Зачем мне трубка? Ей положено в безмятежной тишине сплетать белые дымные клубы с белыми шелковистыми локонами, а не с такими седыми взъерошенными космами, как у меня. Я не стану курить больше..." И он швырнул горящую трубку в море. Огонь зашипел в волнах; мгновение - и корабль пронесся над тем местом, где остались пузыри от утонувшей трубки. А по палубе, надвинув шляпу на лоб, снова расхаживал Ахав своей шаткой походкой. Глава XXXI. КОРОЛЕВА МАБ На следующее утро Стабб рассказывал Фласку: - Никогда еще не видел я таких странных снов. Водорез. Понимаешь, мне приснилось, будто наш старик дал мне пинка своей костяной ногой; а когда я попробовал дать ему сдачи, то, вот клянусь тебе вечным спасением, малыш, у меня просто чуть нога не отвалилась. А потом вдруг гляжу - Ахав стоит вроде этакой пирамиды, а я как последний дурак все норовлю ударить его ногой. Но самое удивительное, Фласк, - ведь знаешь, какие удивительные сны снятся нам порой, - но самым удивительным было то, что, как я ни злился на него, а будто все время думал при этом, что, мол, вовсе это и не такое уж тяжкое оскорбление, этот пинок Ахава. "Подумаешь, - говорю я себе, - чего уж тут такой шум поднимать? Ведь нога-то не настоящая". А это большая разница, чем тебя ударили: живой ли ногой или там рукой - или же каким-нибудь мертвым предметом. Потому-то, Фласк, пощечина в тысячу раз оскорбительнее, чем удар палкой. Живое прикосновение жжет, малыш. И так у меня в этом сне все перепутано и неувязано, я пока знай колочу, все пальцы на ноге разбил об чертову пирамиду, а сам думаю про себя: "Ну что там его нога? Та же палка. Вроде костяной трости. Ей-богу, думаю, ведь это он просто шутя задел меня тросточкой, а вовсе не давал мне унизительного пинка. К тому же, думаю, погляди-ка хорошенько: вон у него какой конец ноги - там, где ступня должна быть, - прямо острие; вот если бы какой-нибудь фермер пнул меня своей тяжелой босой ступней, тогда бы это было действительно тяжкое, наглое оскорбление. А ведь тут оскорбление сведено почти что на нет, сточено в острие". Но тут-то и случилось самое забавное, Фласк. Я все еще колошматил ногой по пирамиде, как вдруг меня кто-то за плечи берет. Смотрю: это какой-то взъерошенный горбатый старик, вроде водяного. Берет он меня за плечи, поворачивает и говорит: "Что это ты делаешь, а?" Ну, знаешь, и перепугался же я. Что за рожа - бр-р! Но я все-таки взял себя в руки и говорю: "Что я делаю? А тебе-то какая забота, хотел бы я знать, дорогой мистер Горбун? Может, тоже пинка в зад захотел?" Клянусь богом, не успел я этого сказать, Фласк, как он уже поворачивается ко мне задом, нагибается, задирает подол из водорослей - и что б ты думал я там вижу? Представь, друг, провалиться мне на этом месте, у него весь зад утыкан свайками, остриями наружу. Подумал я и говорю: "Я, пожалуй, не стану давать тебе пинка в зад, старина". - "Умница, Стабб, умница", - отвечает он мне, да так и принялся повторять это без конца, а сам шамкает, как старая карга. Я вижу, он все никак не остановится, знай твердит себе: "Умница, Стабб, умница,. Стабб", тогда я подумал, что смело можно снова приниматься за пирамиду. Но только я поднял ногу, он как заорет: "Перестань сейчас же!" - "Эй, - говорю я, - чего тебе еще надо, старина?" - "Послушай, - говорит он. - Давай-ка обсудим с тобой это дело. Капитан Ахав дал тебе пинка?" - "Вот именно, - отвечаю, - в это самое место". - "Отлично, - продолжал он. - А чем? Костяной ногой?" - "Да". - "В таком случае, - говорит он, - чем же ты недоволен, умница Стабб? Ведь он тебя пнул из лучших побуждений. Он же не какой-то там сосновой ногой тебя ударил, верно? Тебе дал пинка великий человек, Стабб, и при этом - благородной, прекрасной китовой костью. Да ведь это честь для тебя. Так и относись к этому. Послушай, умница Стабб. В старой Англии величайшие лорды почитают для себя большой честью, если королева ударит их и произведет в рыцари ордена Подвязки; а ты, Стабб, можешь гордиться тем, что тебя ударил старый Ахав и произвел тебя в умные люди. Запомни, что я тебе говорю: пусть он награждает тебя пинками, считай его пинки за честь и никогда не пытайся нанести ему ответный удар, ибо тебе это не под силу, умница Стабб. Видишь эту пирамиду?" И тут он вдруг стал каким-то непонятным образом уплывать от меня по воздуху. Я захрапел, перевалился на другой бок и проснулся у себя на койке! Ну, так что же ты думаешь об этом сне, Фласк? - Не знаю. Только, на мой взгляд, глупый этот сон. - Может статься, что и глупый. Да вот меня он сделал умным человеком, Фласк. Видишь, вон там стоит Ахав и глядит куда-то в сторону, за корму? Так вот, лучшее, что мы можем сделать, это оставить старика в покое, никогда не возражать ему, что бы он ни говорил. Постой-ка, что это он там кричит? Слушай! - Эй, на мачтах! Хорошенько глядите, все вы! В этих водах должны быть киты! Если увидите белого кита, кричите сколько хватит глотки! - Ну, что ты на это скажешь, Фласк? Разве нет тут малой толики непонятного, а? Белый кит - слыхал? Говорю тебе, в воздухе пахнет чем-то странным. Нужно быть наготове, Фласк. У Ахава что-то опасное на уме. Но я молчу; он идет сюда. Глава XXXII. ЦЕТОЛОГИЯ Мы уже смело бороздим морскую пучину: пройдет немного времени, и мы затеряемся в безбрежной необъятности открытого океана. Но прежде чем это произойдет, прежде чем закачается увитый водорослями корпус "Пекода" подле облепленной ракушками туши левиафана, еще в самом начале следует уделить пристальное внимание одному общему вопросу, выяснение которого совершенно необходимо для глубокого и всестороннего понимания тех более частных открытий, сопоставлений и ссылок, какие нам еще предстоят. Я имею в виду подробную систематизацию всех родов китообразных, которую мне бы очень хотелось здесь привести. Но это задача нелегкая. Она равносильна попытке классифицировать составляющие мирового хаоса. Вот что говорят по этому поводу величайшие новейшие авторитеты. "Ни одна отрасль зоологии не является столь запутанной, как та, что именуется цетологией", - пишет капитан Скорсби, 1820 г. н. э. "В мои намерения не входит - даже если б это было мне под силу - исследование истинных способов деления китообразных на классы и семейства. У специалистов по этому вопросу нет ни малейшего взаимопонимания", - утверждает судовой врач Бийл, 1839 г. н. э. "Неприспособленность к проведению исследований на больших глубинах". "Непроницаемые покровы, препятствующие нашему изучению китообразных". "Поле, усеянное шипами". "Все эти неполные данные способны только терзать душу натуралиста". Так отзываются о ките великий Кювье, Джон Хантер и Лессон, эти светила зоологии и анатомии. Но хотя истинное знание ничтожно, количество книг велико. Так во всем, так и в цетологии, или науке о китах. Много было людей: великих и малых, древних и современных, моряков и неморяков, которые подробно ли, мельком ли, но писали о китах. Пробегите глазами лишь некоторые имена: авторы Библии; Аристотель; Плиний; Альдрованди; сэр Томас Браун; Джеснер; Рэй; Линней; Ронделециус; Уиллоуби; Грин; Артеди; Сиббальд; Бриссон; Мартен; Ласепэд; Боннетерр; Демарэ; барон Кювье; Фредерик Кювье; Джон Хантер; Оуэн; Скорсби; Бийл; Беннет; Дж. Росс Браун; автор "Мириам Коффин"; Олмстед и преподобный Т. Чивер. Но к чему сводятся обобщающие результаты всех этих трудов, мы видели по вышеприведенным отрывкам. Из всех перечисленных здесь авторов лишь те, что следуют после Оуэна, видели живых китов своими глазами; и только один из них был настоящим китоловом и гарпунером-профессионалом. Я имею в виду капитана Скорсби. По частным вопросам, связанным с гренландским, или настоящим, китом, он является самым крупным существующим авторитетом. Но Скорсби ничего не знал и ничего не писал о великом спермацетовом ките, в сравнении с которым гренландский кит просто недостоин упоминания. Да будет здесь сказано, что гренландский кит - это узурпатор на троне морей. Он даже не самый крупный из китов. Однако в силу старинного права первенства в притязаниях, а также благодаря полнейшему людскому неведению, которое еще каких-нибудь семьдесят лет тому назад окутывало мифического или же совершенно неизвестного тогда спермацетового кита-кашалота, каковое неведение и по сей день еще царит во всем мире, за исключением кельи иного ученого и отдельных промысловых портов, узурпация эта была во всех отношениях полной. Достаточно просмотреть те места у великих поэтов прошлого, где упоминаются левиафаны, и станет ясно, что для них, не имея соперников, царил в океанах один гренландский кит. Но вот наконец настало время объявить новость. Мы - на Черинг-кроссе: слушайте, слушайте, люди добрые, гренландский кит свергнут, ныне царствует кашалот! Существуют только две книги, где делаются попытки изобразить живого кашалота, и притом попытки хотя бы в отдаленнейшей степени успешные. Это книги Бийла и Беннета, которые оба в свое время плавали судовыми врачами на английских китобойцах по Южным морям и оба являются людьми положительными и добросовестными. Вполне естественно, что труды их содержат не так уж много оригинальных данных о спермацетовом ките, однако тот материал, что там есть, превосходен, хотя и сводится по преимуществу только к научному описанию. Тем не менее еще и по сей день кашалот ни в научной, ни в художественной литературе не получил всестороннего освещения. Биография его в значительно большей мере, чем у других китов, все еще остается ненаписанной. Различные виды китов необходимо подвергнуть доступной, наглядной классификации, на первых порах хотя бы в черновой схеме, которую последующие труды смогли бы заполнить по частям. И поскольку никто из более достойных не берется за это дело, я предлагаю читателю свои собственные жалкие услуги. Ничего законченного я не обещаю, потому что всякое дело рук человеческих, объявленное законченным, тем самым уже является делом гиблым. Не берусь я и за детальные анатомические сопоставления различных видов, а также - по крайней мере в этом месте - и вообще за подробные описания. Моя цель - просто набросать здесь проект систематики китообразных. Я архитектор, а не строитель. Но это - грандиозная задача; простому сортировщику писем в почтовой конторе она не по плечу. Вслепую пробираться вслед за ними на дно морское; шарить руками в неизреченных основах, в плечевом и тазовом поясе самого мира - разве это не жутко? Кто я таков, чтобы мне осмелиться подцепить на крючок левиафана? Ужасные дерзости Иова должны бы устрашить меня. "Сделает ли он (левиафан) договор с тобой? Ибо, гляди, тщетна надежда". Но я избороздил в долгих плаваниях библиотеки и океаны; я сам, собственной персоной, имел дело с китами; я не шучу; и я готов попытаться. Только предварительно необходимо разрешить кое-какие вопросы. Прежде всего. Неопределенность, неразработанность цетологии как науки уже в самом начале подтверждается тем фактом, что для некоторых по сей день остается спорным вопрос, является ли кит рыбой. В своей "Систематике природы" (1776 г. н. э.) Линней заявляет: "Я отделяю китов от рыб". Однако по собственному своему опыту я знаю, что вплоть до 1850 года акулы и пузанки, сардины и сельди вопреки недвусмысленному указу Линнея по-прежнему обитают в одних морях с левиафаном. В качестве основания для своей попытки изгнать китов из воды Линней добавляет следующее: "По причине их теплого двухкамерного сердца, легких, подвижного глазного века, полых ушей, penem intrantem feminam mammis lactantem"(1), и наконец "ех lege naturae jure meritoque"(2). Я передал все это на рассмотрение моим товарищам Саймону Мэйси и Чарли Коффину из Нантакета, с которыми мы вместе плавали однажды, и они единодушно высказались в том смысле, что представленные доводы явно недостаточны. А нечестивый Чарли даже дал мне понять, что это просто чушь. ------------------ (1) Проникающего члена, самок, кормящих молоком грудных желез (лат.). (