тать в таком состоянии перед этой беспомощной, страждущей душой. - Присцилла говорит, что согласна на все, если вы этого хотите. Электрошок. Тебя ударяют по черепу. Так стучат по неисправному радиоприемнику, чтобы он заработал. Мне необходимо взять себя в руки. Присцилла... - Надо... еще... подумать, - сказал я. - Брэд, что случилось? - Ничего. Распад мозговых клеток. - Вы больны? - Да. - Что с вами? - Я влюблен. - О, - сказал Фрэнсис. - В кого? - В Джулиан Баффин. Я не собирался ему говорить. Я сказал потому, что тут было что-то схожее с Присциллой. Та же безысходность. И ощущение, будто тебя так измолотили, что уже все нипочем. Фрэнсис принял новость совершенно спокойно. Что же, наверно, так и надо. - И что, очень плохо вам? Я имею в виду, из-за вашей болезни. - Очень. - Вы ей сказали? - Не валяйте дурака, - проговорил я. - Мне пятьдесят восемь, а ей двадцать. - Ну и что? Любовь не считается с возрастом, это известно каждому. Можно, я налью себе еще виски? - Вы просто не понимаете, - сказал я. - Я не могу... выставлять свои... чувства перед этой... девочкой. Она просто испугается. И, насколько я понимаю, никакие такие отношения с ней невозможны... - А почему? - сказал Фрэнсис. - Вот только нужно ли - это другой вопрос. - Не мелите такого... Тут же встает нравственная проблема и прочее... Я почти старик, а она... Ей противно будет... Она просто не захочет меня больше видеть. - Ну, это еще неизвестно. Нравственная проблема? Возможно. Не знаю. Теперь все так переменилось. Но неужели вам будет приятно и дальше встречаться с ней и держать язык за зубами? - Нет, конечно, нет. - Ну а тогда, прошу прощения за прямолинейность, не лучше ли выйти из игры? - Вы, наверно, никогда не были влюблены. - Нет, был, и еще как. И... всегда безнадежно... всегда без взаимности. Так что мне уж не говорите... - Я не могу выйти из игры, я еще только вошел. Не знаю, что делать. Я просто схожу с ума. Я попал в силки. - Разорвите их и бегите. Поезжайте в Испанию, что ли. - Не могу. Я встречаюсь с ней в среду. Мы идем в оперу. О Господи. - Если хотите страдать, дело ваше, - сказал Фрэнсис, подливая себе виски. - Но если хотите выкарабкаться, я бы на вашем месте ей сказал. Напряжение бы ослабло, и все пошло бы своим чередом. Так легче исцелиться. Терзаться втихомолку всегда хуже. Напишите ей письмо. Вы же писатель, вам писать - одно удовольствие. - Ей будет противно. - А вы осторожно, намеками. - В молчании есть достоинство и сила. - В молчании? - сказал Фрэнсис. - Но вы уже его нарушили. О моя душа, пророчица! Это была правда. - Конечно, я никому ни слова. Но мне-то вы зачем сказали? Не хотели ведь и сами потом будете жалеть. Может, даже возненавидите меня. Прошу вас, не надо. Вы сказали мне потому, что вы не в себе. Просто не могли удержаться. А рано или поздно вы и ей скажете. - Никогда. - Не стоит все усложнять, а насчет того, что ей противна будет, - вряд ли. Скорее она просто рассмеется. - Рассмеется? - Молодые не принимают всерьез стариковские чувства нашего брата. Она будет даже тронута, но решит, что это смешное умопомешательство. Ее это развлечет, заинтригует. Для нее это будет событие. - Убирайтесь вы, - сказал я. - Убирайтесь. - Вы сердитесь на меня. Я же не виноват, что вы мне сказали. - Убирайтесь. - Брэд, как же все-таки насчет Присциллы? - Поступайте, как сочтете лужным. Оставляю все на ваше усмотрение. - Вы не собираетесь ее проведать? - Да, да. Потом. Сердечный ей привет. Фрэнсис подошел к двери. Я сидел и тер глаза. Смешное медвежье лицо Фрэнсиса все сморщилось от тревоги и огорчения, и вдруг он напомнил мне свою сестру, когда она с такой нелепой нежностью смотрела на меня в синей тьме нашей старой гостиной. - Брэд, почему бы вам не ухватиться за Присциллу? - Не понимаю. - Ухватитесь за нее, как за спасательный круг. Пусть это заполнит вашу жизнь. Думайте только о том, чтобы ей помочь. Правда, займитесь этим всерьез. А остальное выкиньте из головы. - Ничего вы не понимаете. - Ну хорошо. Тогда попробуйте ее уговорить. Что тут особенного? - О чем это вы? - Почему бы вам не завести роман с Джулиан Баффин? Ей это нисколько не повредит. - Вы... негодяй. О Господи, как я мог сказать вам, именно вам, я с ума сошел. - Ну хорошо, молчу. Ладно, ладно, ухожу. Когда он ушел, я как безумный заметался по квартире. Зачем, ах, зачем я нарушил молчание. Я расстался со своим единственным сокровищем, отдал его дураку. Я не боялся, что Фрэнсис меня предает. Но к моим страданиям добавились новые, куда страшнее. В шахматной партии с Черным Принцем я, возможно, сделал неверный и роковой ход. Через некоторое время я сел и принялся думать о том, что мне сказал Фрэнсис. Разумеется, не обо всем. О Присцилле я вовсе не думал. "Мой дорогой Брэдли! Я попал в ужаснейший переплет и чувствую, что должен Вам все открыть. Возможно, это Вас не так уж и удивит. Я безумно влюблен в Кристиан. Представляю себе, с какой убийственной иронией отнесетесь Вы к этому сообщению. "Влюбились? В Вашем-то возрасте? Ну, знаете!" Мне известно, как Вы презираете всякую "романтику". Это предмет наших давних споров. Позвольте заверить Вас: то, что я чувствую, не имеет никакого отношения к розовым грезам или к "сантиментам". Никогда в жизни я еще не был в таком мраке и никогда еще не чувствовал себя таким реалистом. Боюсь, Брэдли, что это серьезно. Ураган, в существование которого, я думаю, Вы просто не верите, сбил меня с ног. Как мне убедить Вас, что я нахожусь in extremis? {В крайности (лат.).} Последнее время я несколько раз хотел встретиться с Вами, попытаться объяснить, убедить Вас, но, возможно, в письме это мне лучше удастся. Во всяком случае, пункт первый. Я действительно влюблен, и это мучительно. По-моему, я никогда еще ничего подобного не чувствовал. Я вывернут наизнанку, я живу в фантастическом мире, я перестал быть самим собой, меня подменили. Я уверен, между прочим, что я стал совершенно другим писателем. Это взаимосвязано, иначе и не может быть. Что бы ни произошло, мои книги отныне будут гораздо лучше и тяжелей. Господи, мне тяжело; тяжело, тяжело. Не знаю, поймете ли Вы меня. Перехожу к следующему пункту. Есть две женщины: люблю из них я одну, но и другую совсем не собираюсь бросать. Разумеется, мне не безразлична Рейчел. Но увы, иногда случается, что от кого-то страшно устаешь. Конечно, наш брак существует, но у нас от него ничего не осталось, кроме усталости и опустошенности; он превратился в пустую оболочку, боюсь, навсегда. Теперь я так ясно это вижу. Между нами уже нет живой связи. Я вынужден был искать настоящей любви на стороне, а моя привязанность к Рейчел стала привычной, как роль, в которую ты вошел. Тем не менее я не оставлю ее, я сохраню их обеих, это - мой долг, оставите сейчас кого-нибудь из них равносильно смерти, и поэтому совершенно ясно: чему быть, того не миновать, и если это означает иметь две семьи, что поделаешь. Не я первый, не я последний. Слава Богу, я могу себе это позволить. Рейчел, конечно, кое-что подозревает (ничего похожего на ужасную правду), но сам я ей еще ничего не говорил. Я знаю, что чувств у меня хватит на обеих. (Почему считается, что запас любви ограничен?) Трудно будет только на первых порах, я имею в виду стадию устройства. Время все сгладит. Я удержу их и буду любить обеих. Я знаю, все, что я говорю, возмущает Вас (Вас ведь так легко возмутить). Но уверяю Вас, я все так ясно и чисто себе представляю, и тут нет ни романтики, ни "грязи". И я не думаю, что это будет легко, - просто это неизбежно. Третий пункт касается Вас. При чем тут Вы? Мне очень жаль, но Вы, безусловно, в этом замешаны. Мне бы этого не хотелось, но дело в том, что Вы можете оказаться даже полезным. Простите мою холодную прямоту. Возможно, теперь Вы поймете, что я имею в виду, употребляя такие слова, как "тяжело", "чисто" и прочее. Короче, мне необходима Ваша помощь. Я знаю, в прошлом мы враждовали и в то же время любили друг друга. Мы - старые друзья и старые враги, но больше - друзья; вернее, дружба включает в себя вражду, но не наоборот. Вам это понятно. Вы связаны с обеими женщинами. Если я скажу: освободите одну и утешьте другую, я грубо и примитивно выражу то, чего я от Вас хочу. Рейчел Вас очень любит, я знаю. Я не спрашиваю, "что у вас было" недавно или когда-нибудь раньше. Я вообще не ревнив и сознаю, что бедная Рейчел в разные времена, и в особенности сейчас, очень от меня натерпелась. В том горе, которое ее ждет, Вы будете ей большой поддержкой, я уверен. Ей важно иметь друга, которому можно жаловаться на меня. Я хочу, чтобы Вы - и в этом заключается моя конкретная просьба встретились с ней и рассказали про меня и про Крис. Я думаю, психологически правильнее всего, чтобы именно Вы ей это сказали, и, кроме того, Вы сумеете ее подготовить. Скажите ей, что это "очень серьезно" - не то, что мимолетные увлечения, которые были раньше. Скажите насчет "двух семей" и т. д. Откройте ей все, и пусть она, во-первых, поймет самое плохое, а во-вторых - что все еще может неплохо устроиться. На бумаге это звучит чудовищно. Но мне кажется, любовь сделала меня таким безжалостным чудовищем. Я уверен, что, если она обо всем этом узнает от Вас (и неоткладывая, сегодня же или завтра), она скорее с этим примирится. Это, безусловно, свяжет Вас с ней особыми узами. Радует ли Вас такая перспектива, я не спрашиваю. Теперь о Кристиан, и это тоже Вас касается. О ее чувствах я пока ничего не сказал, но, кажется, намекнул достаточно ясно. Да, она любит меня. За последние несколько дней случилось многое. Больше, наверно, чем за всю мою жизнь. То, что Кристиан сказала Вам в последний раз, разумеется, только шутка - она просто была в приподнятом настроении, как Вы, полагаю, заметили. Она такая веселая и добрая. Но Вы, конечно, ей не безразличны, и она хочет получить от Вас - довольно трудно подобрать для этого слово - своего рода благословение, хочет уладить все старые споры и заключить полный мир, хочет, чтобы Вы ей пообещали - я уверен, Вы это сделаете, - что Вы останетесь ее другом, когда она будет жить со мной. Я могу добавить, что Кристиан, будучи щепетильной, в первую очередь озабочена интересами Рейчел и тем, как Рейчел со всем "справится". Надеюсь, что и на этот счет Вы ее сможете успокоить. Обе они поистине поразительные женщины. Брэдли, вы меня понимаете? Во мне смешались радость, и страх, и твердая решимость - не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь. Я сам занесу Вам письмо, но не стану пытаться с Вами увидеться. Вы, конечно, придете навестить Присциллу, тогда и встретимся. Не стоит откладывать разговор с Рейчел до тех пор, пока мы с Вами увидимся. Чем скорее Вы с ней поговорите, тем лучше. Но я бы хотел встретиться с Вами до того, как Вы пойдете к Кристиан. Господи, Вам хоть что-нибудь понятно? Я взываю о помощи - и, Ваше тщеславие должно быть польщено. Наконец-то Вы взяли верх. Помогите мне. Прошу во имя нашей дружбы. Арнольд. P. S. Если Вам все это не по душе, ради Бога, будьте, по крайней мере, великодушны и не изводите меня. Я могу показаться слишком рационалистичным, но я страшно расстроен и совсем потерял рассудок. Мне так не хочется обижать Рейчел. И, пожалуйста, не кидайтесь к Кристиан и не огорчайте ее - ведь сейчас только-только все налаживается. И к Рейчел не ходите, если не можете поговорить с ней спокойно и так, как я просил. Простите, простите меня". Я получил это любопытное послание на следующее утро. Немного раньше оно вызвало бы во мне целую бурю противоречивых чувств. Но любовь настолько притупляет интерес ко всему остальному, что я глядел на письмо, как на счет из прачечной. Я прочитал его, отложил в сторону и забыл. Теперь я не могу повидать Присциллу - вот единственный вывод, который я для себя сделал. Я пошел в цветочный магазин и оставил там чек, чтобы ей ежедневно посылали цветы. Не берусь описывать, как я просуществовал следующие несколько дней. Бывает безысходность, о которой можно дать понять только намеками. Я словно потерпел крушение и с ужасом смотрел на собственные обломки. И все же по мере того, как приближалась среда, во мне все росло и росло возбуждение, и при мысли, что я просто буду с ней, меня уже заливала мрачная радость, - это был демонический отблеск той радости, которую я испытал на башне Почтамта. Тогда я пребывал в невинности. Ныне я был виновен и обречен. И - правда, только по отношению к себе самому - неистов, груб, жесток, непримирим... И все же: быть с нею снова. В среду. Разумеется, я подходил к телефону, на случай если это она. Каждый телефонный звонок пронзал меня словно электротоком. Звонила Кристиан. Звонил Арнольд. Я бросал трубку. Пусть думают, что хотят. И Арнольд, и Фрэнсис оба звонили в дверь, но я разглядел их сквозь матовое стекло в двери и не впустил. Не знаю, видели они меня или нет, мне было все равно. Фрэнсис просунул записку, сообщая, что Присциллу начали лечить шоковой терапией и ей, кажется, лучше. Приходила Рейчел, но я спрятался. Потом она позвонила, взволнованная, - я отвечал ей односложно и обещал позвонить. Так я коротал время. Несколько раз я принимался писать Джулиан. "Моя дорогая Джулиан, я попал в ужаснейший переплет и должен тебе все открыть". "Дорогая Джулиан, прости, но мне надо уехать из Лондона, и я не могу с тобой встретиться в среду". "Джулиан, любимая, я люблю тебя, и если бы ты знала, как это мучительно, любовь моя". Разумеется, я разорвал, все эти письма, написал их только для себя. Наконец после столетий тоски наступила среда. Джулиан держала меня под руку. Я не пытался взять под руку ее. И теперь она судорожно сжимала мою руку, вероятно, бессознательно, от возбуждения. После меркнущей улицы мы оказались в залитом ярким светом вестибюле Королевской оперы и, пробирались сквозь шумную толпу. На Джулиан было довольно длинное красное шелковое платье с синими тюльпанами в стиле art nouveau {Новое искусство (фр.).}. Ее волосы, которые она украдкой тщательно расчесывала в тот момент, когда я ее увидел, вопреки обыкновению образовали нечто вроде шлема у нее на голове - они мягко поблескивали, словно длинные плоские металлические нити. Лицо было отсутствующее, радостно-рассеянное, сиявшее улыбкой. Я ощутил счастливую муку желания, как будто меня вспороли кинжалом от паха до горла. И еще я испугался. Я боюсь толпы. Мы вошли в зал - Джулиан уже тащила меня - и нашли свои места в середине партера. Люди вставали, чтобы нас пропустить. Ненавижу все это. Ненавижу театры. Слышался ровный гул приглушенных голосов цивилизованной публики, ожидавшей своего "зрелища", - безумная болтовня тщеславных людей между собой. И все нарастала неподражаемо грозная какофония настраивающегося оркестра. Как я отношусь к музыке - вопрос особый. Я не лишен музыкального слуха, хотя, пожалуй, лучше бы мне его не иметь. Музыка трогает меня, она до меня доходит, может меня волновать и даже мучить. Она доходит до меня, как доходит зловещее бормотание на языке, который тебе почти понятен, и ты с ужасом подозреваешь, что бормочут о тебе. Когда я был моложе, я даже любил слушать музыку; я глушил себя путаными эмоциями и воображал, будто испытываю великое душевное потрясение. Истинное наслаждение искусством - холодный огонь. Я не отрицаю, что есть люди - их меньше, чем можно подумать, слушая разглагольствования мнимых знатоков, - которые получают чистое и математически ясное удовольствие от этой мешанины звуков. Но для меня музыка - просто предлог для собственной фантазии, поток беспорядочных чувств, мерзость моей души, облеченная в звуки. Джулиан выпустила мою руку, но сидела, наклонясь ко мне, так что ее правая рука от плеча до локтя слегка касалась моей левой. Я сидел не дыша, весь отдавшись этому прикосновению. Только осторожно придвинул свою левую ногу к ее правой ноге, чтобы наши туфли соприкасались. Так тайно подсылают своего слугу подкупить служанку возлюбленной. Я судорожно дышал и молил Бога, чтобы это было не слышно. В оркестре продолжались нестройные причитания полоумных птиц. Там, где должен был находиться мой живот, я ощущал огромную, во все здание театра пустоту, и ее рассекал шрам желания. Меня мучил страх, не то физический, не то душевный, и предчувствие, что скоро я утрачу власть над собой, закричу, потеряю сознание или меня вырвет. В то же время я блаженствовал, ощущая легкое, но по-прежнему явственное касание руки Джулиан. Я вдыхал свежий острый запах ее шелкового платья. Осторожно, словно к яичной скорлупе, я прикасался к ее туфле. Нестройно звучавший, красный с золотом зал заколыхался у меня перед глазами, начал чуть заметно кружиться, напоминая что-то из Блейка - огромный разноцветный мяч, гигантскую елочную игрушку, дымчато-розовый, сверкающий, переливающийся и щебечущий шар, в середине которого, повиснув, вращаемся мы с Джулиан, соединенные головокружительным, непрочным и легким, как перышко, касанием. Где-то над нами сияло синее, усыпанное звездами небо, а вокруг полуобнаженные женщины высоко держали красные факелы. Моя рука горела. Колено дрожало от напряжения. Я был в пурпурных, золотых джунглях, оглашаемых трескотней обезьян и свистом птиц. Кривая сабля сладких звуков рассекала воздух и, вонзаясь в кровавую рану, превращалась в боль. Я сам был этим карающим мечом, я сам был этой болью. Я был на арене, окруженный тысячью кивающих, гримасничающих лиц, я был приговорен к смерти через звуки. Меня убьют птичьим щебетом и похоронят в бархатной яме. Меня позолотят, а потом сдерут с меня кожу. - Брэдли, что с тобой? - Ничего. - Ты не слушаешь. - А ты что-нибудь сказала? - Я спрашиваю, ты знаешь содержание? - Содержание чего? - "Кавалера роз". - Конечно, я не знаю содержания "Кавалера роз". - Ну, тогда скорей читай программу. - Нет, лучше ты мне расскажи. - О, все очень просто. Это об одном молодом человеке, Октавиане, его любит жена фельдмаршала, они любовники, только она намного старше его и боится его потерять, потому что он может влюбиться в свою ровесницу... - А сколько лет ему и сколько ей? - Ему, кажется, лет двадцать, а ей, наверно, тридцать. - Тридцать? - Ну да, кажется, в общем, совсем старая и понимает, что он относится к ней как к матери и что их связь не может длиться долго. В начале оперы они в постели, и она, конечно, очень счастлива, потому что она с ним, но и очень несчастна, потому что уверена: она непременно его потеряет и... - Хватит. - Ты не хочешь знать, что будет дальше? - Нет. В эту минуту раздался рокот аплодисментов, перешедший в грохот, неумолимый прибой сухого моря, буря из перестука кастаньет. Звезды потухли, красные факелы померкли, и, когда дирижер поднял палочку, наступила жуткая, плотная тишина. Тишина. Мрак. Затем порыв ветра, и по темному залу свободно покатилась волна нежной пульсирующей боли. Я закрыл глаза и склонил перед нею голову. Сумею ли я преобразить эту, льющуюся извне нежность в поток чистой любви? Или она меня погубит, опозорит, задушит, разорвет на части? И вдруг почти сразу я почувствовал облегчение - из глаз полились слезы. Дар слез, который был мне когда-то дан и отнят, вернулся как благословение. Я плакал, и мне стало несказанно легко, и я расслабил свою руку и ногу. Быть может, если из моих глаз будут непрерывно литься слезы, я все это вынесу. Я не слушал музыки, я отдался ей, и моя тоска лилась из глаз и увлажняла" жилет, а мы с Джулиан летели теперь свободно, взмахивая крыльями, как два сокола, два ангела, слившиеся воедино, в темной пустоте, прошиваемой вспышками огня. Я боялся только, что долго не смогу плакать тихо и зарыдаю в голос. Занавес вдруг раздвинулся, и я увидел огромную двуспальную кровать в пещере из кроваво-красных, ниспадавших фестонами полотнищ. На минуту я успокоился, вспомнив "Видение святой Урсулы" Карпамчо. Я даже пробормотал про себя, как заклятие: "Карпаччо". Но охлаждающее сравнение скоро улетучилось, и даже Карпаччо не мог меня спасти от того, что произошло дальше. Не на кровати, а на подушках на авансцене лежали в обнимку две девушки. (Вероятно, одна из них изображала юношу.) Потом они начали петь. Звук поющего женского голоса - один из самых щемяще-сладостных звуков на свете, самый проникновенный, самый грандиозно значительный и вместе с тем самый бессодержательный звук; а дуэт в два раза хуже соло. Возможно, пение мальчиков хуже всего. Не знаю. Две девушки разговаривали с помощью чистых звуков, голоса кружились, отвечали друг другу, сливались воедино, сплетали зыбкую серебряную клетку почти непристойной сладости. Я не знаю, на каком языке они пели, слов было не разобрать, слова были излишни, слова - эти монеты человеческой речи самой высшей чеканки - расплавлялись, стали просто песней, потоком звуков, ужасных, чуть ли не смертоносных в своем великолепии. Несомненно, она оплакивала неизбежную потерю своего молодого возлюбленного. Прекрасный юноша возражал ей, но сердце его в этом не участвовало. И все это претворялось в пышный, сладкий, душераздирающий каскад приторных до тошноты звуков. О Господи, это было невыносимо! Я понял, что застонал, так как сосед справа, которого я только теперь заметил, повернулся и уставился на меня. В то же мгновение мой желудок скользнул куда-то вниз, потом подскочил обратно, и я почувствовал внезапную горечь во рту. Пробормотав "прости" в сторону Джулиан, я неуклюже поднялся. Нелепо скрипнули кресла в конце ряда, когда шесть человек торопливо встали, чтобы меня пропустить. Я протиснулся мимо них, споткнулся на каких-то ступеньках, а неумолима сладкое тремоло все впивалось когтями мне в плечи. Наконец я добрался до светящейся таблички "Выход" и очутился в залитом ярким светом, совершенно пустом и внезапно тихом фойе. Я шел быстро. Я знал, что меня вот-вот вырвет. Для собственного достоинства далеко не безразлично, где тебя вырвет: неподходящее место лишь усиливает ужас и позор этого акта. Только бы не на ковер, не на стол, не на платье хозяйки дома. Я хотел, чтобы меня вырвало вне пределов Королевского оперного театра, - и мне это удалось. Меня встретила безлюдная грязная улица и острый едкий запах ранних сумерек. Сиявшие светлым золотом колонны театра казались в этом убогом месте портиком разрушенного, или призрачного, или выросшего по волшебству дворца, и рынок лепился к нему зелеными и белыми аркадами чужеземного фруктового базара, как будто из итальянского Возрождения. Я свернул за угол и увидел перед собой ящики с персиками, выстроенные бессчетными рядами за решеткой. Я осторожно ухватился за решетку, наклонился, и меня вырвало. Рвота весьма любопытное явление, совершенно sui generis {Своеобразное (лат.).}. Потрясающе, до какой степени она непроизвольна, ваше тело неожиданно проделывает что-то совершенно необычное с удивительной быстротой и решительностью. Спорить тут невозможно. Тебя просто "схватывает". Рвота подымается с таким поразительным напором, совершенно обратным силе тяжести, что кажется, будто тебя хватает и сотрясает какая-то враждебная сила. Я слышал, что есть люди, которые получают удовольствие от рвоты, и хотя не разделяю их вкуса, мне кажется, я могу их в какой-то мере понять. Такое чувство, что ты что-то совершаешь. И если не противиться приказу желудка, то испытываешь своего рода удовлетворение от того, что ты его беспомощное орудие. Облегчение, которое наступает после того, как тебя вырвало, разумеется, совсем другое дело. Я стоял наклонясь и смотрел на то, что я натворил, и чувствовал, что лицо мое влажно от слез и его овевает прохладный ветер. Я вспомнил драгоценную оболочку, содрогающуюся в агонии, эту приторную засахаренную сталь. Вспомнил неизбежную утрату любимой. И я ощутил Джулиан! Я не могу этого объяснить. Совершенно изнуренный, поверженный, загнанный в угол, я просто понял, что она есть. В этом не было ни радости, ни облегчения, только точное бесспорное сознание, что я проник в ее сущность. Внезапно я почувствовал, что кто-то стоит рядом. - Ну, как ты, Брэдли? - спросила Джулиан. Я зашагал от нее прочь, нащупывая носовой платок. Я тщательно вытер рот и постарался прополоскать его слюной. Я шел вдоль коридора из клеток. Я был в тюрьме. В концлагере. Это была стена, сложенная из полиэтиленовых мешков с огненно-рыжей морковью. Они смотрели на меня, как насмешливые рожи, как обезьяньи зады. Я осторожно и размеренно дышал, я прислушивался к своему желудку, мягко его поглаживая. Я вошел под освещенный свод и подверг свой желудок новому испытанию, вдохнув запах гниющего латука. И продолжал идти, занятый процессом вдохов и выдохов. Только теперь я почувствовал пустоту и слабость. Я понял, что это предел. Как олень, который не может больше бежать, поворачивается и склоняет голову перед собаками, как Актеон, подвергшийся каре богини, загнанный и растерзанный. Джулиан шла за мной. Я слышал постукивание ее каблучков по липкому тротуару и всем телом ощущал ее присутствие. - Брэдли, может, кофе выпьешь? Рядом закусочная. - Нет. - Давай где-нибудь присядем. - Тут негде сесть. Мы прошли между двумя грузовиками молочно-белых коробок с вишнями и вышли из лабиринта. Темнело, фонари уже освещали элегантные, строгие, военные очертания овощного рынка, напоминавшего арсенал, обшарпанные казармы восемнадцатого века; в это время дня он был тихий и мрачный, как монастырь. Напротив виднелся осыпающийся восточный портик церкви Иниго Джонса, заставленный тележками, в дальнем его конце пристроилась закусочная, о которой говорила Джулиан. Скудный свет фонарей, сам казавшийся грязным, выхватывал из темноты толстые колонны, несколько отдыхающих грузчиков и сторожей, груду овощных отбросов и поломанных картонных коробок. Как нищий итальянский городок, изображенный Хогартом {Xогарт (1697-1764) - английский живописец, график и теоретик искусства.}. Джулиан уселась на цоколь одной из колонн в дальнем конце портика, и я сел рядом, или, точнее, почти рядом, насколько позволяла выпуклость колонны. Под собой, под ногами, позади я чувствовал жирную, клейкую лондонскую грязь. Сбоку в тусклом луче я видел задравшееся шелковое платье Джулиан, дымчато-синие колготки, сквозь которые розовело тело, ее туфли, тоже синие, которых я так осторожно касался в театре своим ботинком. - Бедный Брэдли, - сказала Джулиан. - Прости, пожалуйста. - Это из-за музыки, да? - Нет, это из-за тебя. Прости. Мы молчали, как мне показалось, целую вечность. Я вздохнул, прислонился к колонне, и запоздалые слезы, чистые и спокойные, опять медленно подступили к глазам и потекли по лицу. Я рассматривал синие туфли Джулиан. Джулиан сказала: - Как из-за меня? - Я в тебя безумно влюблен. Но ты, пожалуйста, не беспокойся. Джулиан присвистнула. Нет, не совсем так. Она просто выдохнула воздух задумчиво, сосредоточенно. Через некоторое время она" сказала: - Вообще-то я догадывалась. - Как, откуда ты узнала? - сказал я, потер рукой лицо и уткнулся губами, в свою мокрую ладонь. - По тому, как ты меня поцеловал на прошлой неделе... - А... Ну что ж. Прости. А сейчас мне, наверно, лучше пойти домой. Завтра я уеду из Лондона. Прости, что испортил тебе вечер. Надеюсь, ты извинишь мое скотское поведение. Надеюсь, ты не испачкала свое прелестное платьице. Спокойной ночи. Я действительно встал. Я чувствовал, что я пуст и легок, способен передвигаться. Сначала тело, потом уже дух. Я зашагал к Генриетта-стрит. Джулиан была передо мной. Я увидел ее лицо - птичья маска, лисья маска, - напряженное и ясное. - Брэдли не уходи. Посидим еще минутку. - Она положила ладонь мне на локоть. Я отпрянул. - Это не игрушка для маленьких девочек, - сказал я. Мы смотрели друг на друга. - Сядем. Пожалуйста. Я вернулся к колонне. Сел и закрыл лицо руками. Потом я почувствовал, что Джулиан пытается просунуть руку мне под локоть. Я отстранил ее. Так решительно и с такой яростью, словно в ту минуту ненавидел ее и готов был убить. - Брэдли, не надо... так. Ну, скажи мне что-нибудь. - Не прикасайся ко мне, - сказал я. - Хорошо, не буду. Только скажи что-нибудь. - А не о чем говорить. Я сделал то, чего поклялся никогда не делать. Я рассказал тебе, что со мной происходит. Преувеличить трудно, думаю, ты и так поняла, что это чересчур серьезно. Завтра я сделаю то, что мне давно уже следовало сделать, - уеду. Но потакать твоему девчоночьему тщеславию и выставлять свои чувства напоказ я не собираюсь. - Слушай, слушай, Брэдли. Я не умею объяснять, не умею спорить, но пойми: нельзя тебе вылить все это на меня и сбежать. Это нечестно. Пойми. - Какая уж тут честность, - сказал я. - Я просто хочу выжить. Я понимаю твое любопытство, и, естественно, тебе хочется его удовлетворить. Наверно, простая вежливость требует, чтобы я был не так резок с тобой. Но мне, ей-богу, плевать, оскорблю я твои чувства или нет. Это, вероятно, худшее, что я сделал в жизни. Но раз дело сделано, нечего тянуть канитель и анатомировать собственные переживания, даже если тебе это доставляет удовольствие. - И тебе не хочется рассказать мне о своей любви? Вопрос был убийствен своей простотой. Ответ на него был мне предельно ясен. - Нет, все уже испорчено. Я сто раз воображал, как я объяснюсь тебе, но это относилось к миру фантазий. В реальном же мире этому нет места. Нельзя. Не то чтобы преступно - просто абсурдно. Я холоден как лед, мне все равно. Ну, чего ты хочешь? Чтобы я воспевал твои глаза? - Ты сказал, что любишь... и сразу все... прошло? - Нет. Но... слов уже нет... я должен носить это в себе и с этим жить. Пока я молчал, я мог без конца представлять себе, как я тебе это говорю. Теперь... мне отрубили язык. - Я... Брэдли, не уходи... мне надо... о, помоги же мне... подыскать слова... Это так важно... Это же и меня касается... Ты говоришь только о себе...... - А о ком же еще речь? - сказал я. - Ты - просто нечто в моих мечтах. - Неправда. Я не мечта. Я живая. Я тебя слышу. Я, может быть, страдаю. - Страдаешь? Ты? - Я рассмеялся, встал и двинулся прочь. Но не успел я и шагу сделать, как Джулиан, не поднимаясь, схватила меня за руку. Я посмотрел вниз на ее лицо. Я хотел вырвать у нее руку, но приказ мозга затерялся на полпути к руке. Я стоял и глядел на ее настойчивое лицо, вдруг сделавшееся жестче и старше! Она смотрела без нежности, нахмурясь, глаза сузились в два тоненьких вопросительных прямоугольника, губы раскрылись, нос сморщился в требовательном недоверии. - Сядь, пожалуйста, - сказала она. Я сел, и она выпустила мою руку. Мы смотрели друг на друга. - Брэдли, ты не можешь уйти. - Похоже, что так. Знаешь, ты очень жестокая молодая особа. - Это не жестокость. Мне нужно понять. Ты говоришь, что думаешь только о себе. Прекрасно. Я тоже думаю о себе. Ты сам начал, верно, но ты не можешь кончить, когда тебе заблагорассудится. Я полноправный партнер в игре. - Надеюсь, игра тебя радует. Наверное, приятно почувствовать на коготках кровь. Будет о чем с удовольствием подумать перед сном в постельке. - Не груби, Брэдли. Я не виновата. Я тебя не просила влюбляться. Мне такое и в голову не приходило. Когда это случилось? Когда ты начал меня замечать? - Слушай, Джулиан, - сказал я. - Подобного рода воспоминания приятны, когда двое любят друг друга.. Но когда один любит, а другой нет, они утрачивают; свою прелесть. То, что я имел несчастье влюбиться в тебя, совсем не означает, что я не знаю тебе цену: ты очень молодая, очень необразованная, очень неопытная и во многих отношениях очень глупая девочка. И ты не дождешься, я не стану тешить тебя и выкладывать историю своей любви. Знаю, тебя бы это потешило. Ты была бы в восторге. Но постарайся быть чуточку взрослее и просто все забыть. Это не игрушки. Тебе не удастся удовлетворить свое любопытство и тщеславие. Надеюсь, что, в отличие от меня, ты сумеешь держать язык за зубами. Я не могу приказать тебе не шушукаться и не смеяться надо мной - я просто тебя об этом прошу. Немного подумав, Джулиан сказала: - По-моему, ты меня совсем не знаешь. Ты уверен, что любишь именно меня? - Хорошо. Допустим, я могу довериться твоей скромности. Ну, а теперь избавь меня от сурового и неуместного допроса. Помолчав еще немного, Джулиан сказала: - Значит, ты завтра уезжаешь? Куда? - За границу. - Ну, а мне что, по-твоему, делать? Перечеркнуть сегодняшний вечер и забыть? - Да. - И ты думаешь, это возможно? - Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. - Ясно. А сколько тебе понадобится времени, чтобы избавиться от этого, как ты выражаешься, несчастного увлечения? - Я не говорил "увлечения". - Ну, а если я скажу, что ты просто хочешь спать со мной? - Говори себе, пожалуйста. - Значит, тебе безразлично, что я думаю? - Теперь безразлично. - Потому что ты испортил всю радость своей любви, перенеся ее из фантастики в мир действительности? Я поднялся и зашагал прочь, на этот раз я отошел довольно далеко. Я видел ее будто во сне: она бежала, как юная спартанка, пестрело синими тюльпанами красное шелковое платье, мелькали блестящие синие туфли, руки протянулись вперед. Она опять преградила мне дорогу, и мы остановились около грузовика с белыми коробками. Особенный, неопределимый запах налетел на меня, как рой пчел, неся ужасные ассоциации. Я прислонился к борту грузовика и застонал. - Брэдли, можно до тебя дотронуться? - Нет. Уходи, пожалуйста. Если хоть немножко жалеешь меня, уходи. - Брэдли, ты растревожил меня, дай мне выговориться, мне тоже надо разобраться в себе. Тебе и в голову не приходит, как... - Я знаю, тебе противно. - Ты говоришь, что не думаешь обо мне. Ты и правда не думаешь! - Что за ужасный запах? Что в этих коробках? - Клубника. - Клубника! - Запах юных иллюзий и жгучей мимолетной радости. - Ты говоришь, что любишь меня, но я тебя совершенно не интересую. - Нисколько. Ну, до свидания, слышишь? - Ты, конечно, и не представляешь себе, что я могу ответить тебе взаимностью. - Что? - Что я могу ответить тебе взаимностью. - Не дурачься, - сказал я, - что за ребячество. Голуби, не понимая, день сейчас или ночь, прохаживались возле, наших ног. Я посмотрел на голубей. - Твоя любовь... как же это... сплошной солипсизм, раз ты даже не задумываешься, что могу чувствовать я. - Да, - сказал я, - это солипсизм. Ничего не поделаешь. Это игра, в которую я играю сам с собой. - Тогда незачем было мне говорить. - Тут я совершенно с тобой согласен. - Но неужели же ты не хочешь знать, что я чувствую? - Я не собираюсь волноваться из-за того, что ты чувствуешь. Ты очень глупая маленькая девочка. Ты возбуждена и польщена, что немолодой человек ставит себя перед тобой в глупое положение. Возможно, с тобой это в первый раз, но уж несомненно - не в последний. Конечно, тебе хочется поисследовать ситуацию, покопаться в своих переживаниях, поиграть в "чувства". Мне это ни к чему. Я, конечно, понимаю, что тебе бы надо быть куда старше, сильнее и хладнокровнее, чтобы просто не обратить на все никакого внимания. Значит, ты вроде меня не можешь поступить так, как следовало бы. Жаль. Ну, пошли от этой проклятой клубники. Пора домой. Я зашагал прочь, на этот раз не так поспешно. Джулиан шла рядом. Мы свернули на Генриетта-стрит. Я страшно разволновался, но решил не показывать вида. Я чувствовал, что сделал шаг, который мог стать роковым, или, во всяком случае, не сдержался. Заявил, что не буду говорить о любви, а сам говорил о любви - и ни о чем другом. И это принесло мне горькую, сладостную, редкую радость. Объяснение, спор, борьба, раз начавшись, могли длиться и длиться и перейти в пагубную привычку. Если ей хочется говорить, разве у меня хватит сил отказаться? Умри я от такого разговора, я был бы счастлив. И я с ужасом понял, что даже за двадцать минут общения с Джулиан моя любовь безмерно возросла и усложнилась. Она и прежде была огромна, но ей недоставало частностей. Теперь же открылись пещеры, лабиринты. А ведь скоро... Сложность сделает ее еще сильней, значительней, неискоренимей. Прибавилось так много пищи для размышлений, питательной пищи. О Господи. - Брэдли, сколько тебе лет? Вопрос застиг меня врасплох, но я ответил тотчас: - Сорок шесть. Трудно объяснить, зачем мне понадобилась эта ложь. Отчасти просто горькая шутка: я был так поглощен подсчетами урона, какой нанесет мне нынешний вечер, представляя себе, как увеличится боль утраты, ревности и отчаяния, что вопрос о том, сколько мне лет, был последней каплей, последней щепоткой соли, насыпанной на рану. Оставалось отшутиться. И конечно, она знала, - сколько мне лет. Но, кроме того, в уголке мозга у меня шевелилась мысль: да нет же, нет мне пятидесяти восьми и быть не может, Я чувствую себя молодым, молодо выгляжу. Инстинкт подсказал, что нужно скрыть правду. И я хотел сказать "сорок восемь", но перепрыгнул на сорок шесть. Кажется, подходящий возраст, вполне приемлемый. Джулиан помолчала. Она, кажется, удивилась. Мы свернули на Бедфорд-стрит. Тогда она сказала: - О, значит, ты чуть постарше папы. Я думала, моложе. Я беспомощно рассмеялся, сетуя про себя на эту нелепость, на это утонченное безумие. Конечно, молодежь не разбирается в летах, не ощущает возрастной разницы. Раз после тридцати - им уже все равно. А тут еще моя обманчивая моложавая маска. Ох, как нелепо, нелепо, нелепо. - Брэдли, что за дикий смех, в чем дело? Пожалуйста, перестань и поговорим, мне надо как следует поговорить с тобой. - Ну что ж, поговорим. - Где это мы? - Все перед тем же гостеприимным Иниго Джонсом. Войдя в скромную калитку и миновав два задрапированных материей ящика для пожертвований, мы оказались у западного придела, где находился единственный вход в церковь. Я свернул в темный двор и вышел в сад. Дорожка упиралась в дверь, ведущую к обиталищу вечного покоя Лили, Уичерли, Гринлинга Гиббонса, Арнс и Эллен Терри {Питер Лили (Питер ван дер Фаес, 1618-1680) - голландско-английский художник-портретист, представитель фламандской школы живописи. Уильям Уичерли (1640-1716) - английский драматург. Гринлинг Гиббонс (1648-1721) - английский скульптор. Томас Аугустин Арнс (1710-1778) - английский композитор. Эллен Алисия Терри (1847-1928) - английская актриса.}. Кирпичный портик был исполнен домашнего, чисто английского изящества. Я сел на скамейку в темном саду. Чуть поодаль фонарь тускло светил на оранжевые розы, делая их восковыми. Шмыгнула кошка, беззвучно и быстро, как тень птицы. Когда Джулиан села рядом, я отодвинулся. Я ни за что, ни за что не дотронусь до нее. Чистое безумие продолжать препирательство. Но я ослабел от своего умопомрачения и от нелепости происходящего. После лжи о возрасте всякое благоразумие, все попытки самосохранения были уже ни к чему. - Никого никогда еще не рвало из-за меня, - сказала Джулиан. - Не обольщайся. Тут еще и Штраус. - Милый старый Штраус. Я сидел, как египтянин, - прямо, руки на коленях, - и глядел в темноту, где мелькала и резвилась тень кошки. Теплая рука вопросительно легко дотронулась до моих стиснутых пальцев. - Не надо, Джулиан. Я правда сейчас пойду. Не мучай меня. Она отняла руку. - Брэдли, ну что ты так