. Он с болью вспомнил утреннюю сцену, когда Милли так изругала его в присутствии пасынка. Это, к сожалению, не было сном. Его ударили, прогнали с позором. При мысли о том, что Пат это видел, он испытывал физическую боль. Барни любил своих пасынков, хотя немного и робел перед ними. Он знал, что уважать его им не за что; но так обидно было, что из-за этого его любовь к ним пропадает впустую. Один только раз, еще давно, он попытался приблизиться к Пату, вступив с этой целью в Волонтеры, и пережил минуту чистой радости, когда Пат сделал открытие, что Барни - отличный стрелок. Руководило им тогда и смутное желание нанести удар по социальной несправедливости. Сколько раз он воображал себя священником в трущобах, защищающим бедняков от богачей. Теперь он захотел отвлечься от собственных страданий, обратившись к страданиям человечества. Однако оказалось, что человечество - это что-то слишком уж расплывчатое, а Волонтеры, как и все остальное, - не то, что ему нужно. С болью вспоминая об утреннем унижении, Барни спускался от кингстаунского трамвая, мимо Народного парка над таинственной железнодорожной выемкой к морю. Слава Богу, что нет дождя, думал он, а то куда бы им с Франсис деваться? Каждый вторник, во второй половине дня, Барни встречался с Франсис и они гуляли по молу, а потом пили чай в кондитерской О'Халлорана. Барни с удовольствием предвкушал эти часы: то были часы невинности. С Франсис у Барни были чудесные отношения, только с ней у него и остались отношения ничем не замутненные, не запятнанные. Франсис, одна только Франсис просто любила его. Он знал ее с детства, а с ее переезда в Сэндикоув узнал хорошо. Он понимал, что для Франсис имеет притягательную силу его репутация грешника. Интриговала ее также его религия; и для нее он почему-то мог выставлять напоказ всю свою сложную, трагическую биографию, хотя подробностей. она, конечно, не знала. Она догадывалась, что в чем-то он потерпел крушение, и жалела его, а отчасти застенчиво снисходила к нему, как чистая молодая девушка - к падшему мужчине. О его отношениях с Милли она ничего на знала, хотя и до нее дошел слух, что из Мэйнута его исключили из-за "какой-то женщины". Ей ужасно хотелось побольше узнать о его прошлом, и она часто пыталась что-нибудь выспросить. Барни забавы ради намекал на свою связь с одной известной проституткой. В подтверждение этой версии он дал Франсис понять, что в свое время обследовал все публичные дома Дублина. Выдумка эта, в которой для Барни заключалась некая символическая правда, слегка волновала и его, и девушку, Барни, как и всем, давно было известно, что Франсис предназначена в жены его племяннику Эндрю. Прежде это его радовало, поскольку теснее включало Франсис в семейный круг. Но теперь, когда свадьба была так близка, чувства его изменились. Он догадывался, что Эндрю хочет увезти Франсис в Англию. Сам он не мог туда уехать. Ему было необходимо видаться с Милли, а еще более необходимо - следить за ней в перерывах между свиданиями. С отъездом Франсис он оставался во власти кошмара. Франсис была для него источником света. С удивлением он обнаружил в своем отношении к этому браку и самую обыкновенную ревность. Племянника он любил, но просто не хотел, чтобы Франсис ему досталась. Мысль была глупейшая, и Барни спешил переключиться на душеспасительные картины: милый старый дядюшка Барнабас, совсем одряхлевший и очень благоразумный, подкидывает на коленях детишек. Иногда это помогало. Но все же он теперь очень огорчался из-за Франсис. День был ветреный. Ветер гнал круглые черно-золотые облачка по желтоватому небу над Кингстауном и дальше, к морю, к мягкой, туманной, почти неподвижной гряде облаков, которая всегда висела на горизонте; как далекая горная цепь. А на море, наверно, волнение. Барни уже видел его впереди - холодное, чешуйчато-зеленое, с белыми гребешками. Спуск кончился, и он вступил в мрачные заросли, именуемые Садом Старичков. Здесь черные тропинки петляли среди ольховых кустов, густо покрывавших склоны холма до самого моря: невеселое место, в детстве казавшееся ему таинственным лабиринтом. Чуть ниже волны с ревом взбегали на узкую полосу скользких зеленых камней и пенились вдоль полуразрушенного волнореза - такими юный Барни представлял себе руины Древнего Рима. Дальше, подобная странной береговой линии, тянулась длинная скалистая рука мола, а не доходя его, пустые и величественные - на детский взгляд, точь-в-точь египетские храмы, - высились два каменных навеса, под которыми Барни провел на каникулах немало счастливых часов, глядя, как дождь без конца изливается в море. Барни прошел мимо навесов, прежде чем подняться на мол, где он должен был встретиться с Франсис. Стены навесов, из пятнистого бетона, напоминающего естественный камень, были, как всегда, разукрашены листовками, которые королевская ирландская полиция еще не успела содрать: "Закон об охране королевства - как бы не так!", "Последний бросок Англии -- головой в канаву", "Воюйте не за католическую Бельгию, а за католическую Ирландию!" Пройдя мимо листовок, Барни поднялся наверх, откуда через проход в толстой стене мола можно было попасть на ту его сторону, что была обращена к порту. Здесь он оглянулся: солнце как раз осветило разноцветные фасады домов, сбегавших к морю, а за ними - два соперничающих кингстаунских шпиля, католический и протестантский, вечно меняющих свое положение по отношению друг к другу, если только не смотреть на них со сторожевой башни в Сэндикоуве, когда один из них загораживал другой. Самый мол, на который Барни теперь ступил, сложенный из огромных глыб желтого гранита, всегда казался ему сооружением древним и божественным, вроде ступенчатого вавилонского зиккурата, чем-то, построенным не человеком, а "руками великанов для королей-богов". Длинные руки мола, каждая с крепостью-маяком на конце, охватывали широкое пространство стоящих на якоре судов и суденышек. С внутренней стороны поверхность мола шла уступами, и на нем были расставлены разные причудливые каменные постройки - башни, обелиски, огромные кубы с дверями, - отчего он еще больше напоминал языческий памятник. А дальше расстилалась полосатая синева Дублинской бухты, слева виднелись предместья Дублина - лиловатое пятно в неверном свете, низкая темная линия Клонтарфа и горбатый мыс Хоут. Барни с беспокойством отметил, что на Хоуте, кажется, идет дождь. Впрочем, на Хоуте всегда идет дождь. А вот и она, милая девушка, машет ему снизу рукой, спешит навстречу. - Ну как вы, Барни, ничего? - Ничего, пока держусь. Не молодею, понимаешь ли, не молодею, но пока держусь. Франсис всегда задавала этот вопрос, и Барни всегда отвечал в таком духе. Ничто, пожалуй, не было более похоже на проявление любви, о которой так тосковало его сердце, чем это ее тревожное: "Как вы, ничего?" На Франсис была накидка с капюшоном и клетчатая, в складку юбка, завивавшаяся вокруг лодыжек. На ходу она крепко прихватывала юбку, забрав несколько складок в кулак. Они молча пошли вдоль мола, снова поднявшись на его верхний уступ, где мощные каменные плиты отливали на неярком солнце холодным золотом. Здесь они не всегда разговаривали. Часто это было невозможно - мешал ветер. - Что ты сказала, Франсис? - Я просто сказала: вон идет пароход. - И верно. - Как ясно видны на солнце все цвета, а он ведь еще так далеко. Это который? - "Гиберния". - Многолетний опыт научил Барни различать почти одинаковые пароходы, по каким признакам - он и сам не мог бы сказать. Он добавил: - Запаздывает. Должно быть, была тревога из-за подводных лодок, - Как им, наверно, страшно. - Кому, пассажирам? - Нет, немцам, тем, что в подводных лодках. Наверно, там просто ужасно. Барни никогда не приходило в голову пожалеть немцев в подводных лодках. Но Франсис, конечно, права - там должно быть ужасно. Потом он обратился мыс- лями к себе. Нарочно растравляя свою рану, сказал: - Вот и ты скоро уедешь на этом пароходе. - Что? - Я говорю, скоро и ты уедешь на этом пароходе. - Почему? - Эндрю тебя увезет. Ну, после свадьбы. Франсис промолчала. - Когда ты выходишь замуж? - спросил Барни. Он долго откладывал этот вопрос, он не хотел знать, он слишком этого страшился. - Не могу сказать, Барни, Эндрю еще ничего не уточнил, а до тех пор... - Скоро уточнит. Придется, пока он еще... Счастливец он. - Везет же людям, подумал Барни. Почему его, когда он был молод, не ждала, раскрыв объятия, милая, прелестная девушка? Франсис взяла Барни под руку, и они решительно зашагали вперед, против ветра. - Но ведь я все равно, наверно, не уехала бы из Ирландии. - Уехала бы. Ты же знаешь, Эндрю ненавидит Ирландию. Она стиснула его руку, не то утешая его, не то возражая, и некоторое время они шли молча. Дойдя до одного из "храмов" - каменного куба на постаменте, увенчанного шестом с тремя железными плошками, стремительно гнавшимися друг за другом, - они остановилась, чтобы отдохнуть от ветра, до жара исхлеставшего их лица, и прислонились к высокой стене мола. Солнце скрылось, и ближние облака были теперь сине-серые. Шпили Кингстауна почернели, словно их обмакнули в раствор темноты, но на сбегающие к морю дома падал таинственный свет, и окна горели бликами. Горы на заднем плане были почти черные, только в одном месте, очень далеко, солнце освещало ржаво-зеленый склон. Барни попробовал разжечь трубку. - Вы еще состоите в Волонтерах, Барни? - Скорей всего. Я не заявлял о выходе. Но последнее время я что-то от них отошел. Франсис молчала, глядя в сторону Кингстауна; Шпиль церкви Моряков скинул черный плащ и мягко серебрился. Вдруг она заговорила: - Не понимаю, как все это не взлетит на воздух. - Что именно? - Ну, не знаю... общество, вообще все. Почему бедняки нас терпят? Почему люди идут сражаться в этой дурацкой, отвратительной войне? Почему они не скажут нет, нет, нет? - Я с тобой согласен, Франсис. Просто диву даешься, с чем только люди не мирятся. Но они чувствуют свое бессилие. Что они могут? Что можем мы все? - Люди не должны чувствовать свое бессилие. Что-то надо делать: Я сегодня видела на Стивенc-Грин - я утром ездила в город... ох, как это было печально - мать, совсем молодая, наверно, не старше меня, одета... да какая там одежда, одни лохмотья, и с ней четверо детей, все маленькие, босые, она просила милостыню, а дети наряжены, как обезьянки, и пытаются плясать, а сами все время плачут... - Наверно, голодные. - Это безобразие, это свинство, общество, которое допускает такие вещи, нужно взорвать, камня на камне от него не оставить. - Но, Франсис, милая, ты, должно быть, сто раз видела таких нищих. В Дублине их полно. - Да, знаю, в том-то и ужас. Привыкаешь. Просто я последнее время больше об этом думаю. Так не должно быть. И мне непонятно, почему они не нападают на нас, не накидываются на нас, как звери, а только тянут руку за подаянием. Барни согласился, что так быть не должно. Но что можно сделать? Нищенка-мать, голодные дети, солдаты в окопах, немцы в своих лодках, под водой. Безумный, трагический мир. Вот если бы он был священником... - Барни, как вы думаете, в Ирландии будут беспорядки? - Ты имеешь в виду вооруженные столкновения? - Да, из-за гомруля, и вообще... - Нет, конечно. Гомруль нам обеспечен после войны. - Значит, не из-за чего и сражаться? - Разумеется. - А папа говорит, что у них все равно нет оружия. Они не могут сражаться. - Ну да, не могут. - Барни, а чем гомруль поможет той женщине с детьми? Барни с минуту подумал. - Решительно ничем. - Этих людей он вообще не коснется? - Ну как же, их тогда будет эксплуатировать не Джон Смит, а Патрик Фланаган, разве этого мало? - Значит, за гомруль и не стоит сражаться. - Постой, - сказал Барни, - национальная борьба тоже чего-нибудь да стоит. - Все это представлялось ему не особенно четко. - Когда Ирландия освободится от Англии, легче будет навести порядок в своем доме. - Не понимаю почему. Некоторые люди говорят, что нужно восстание против всего вместе - и против англичан, и против ирландских работодателей. Это Джеймс Конноли говорит, да? - Да, но это пустые мечты, Франсис. Это им не под силу. А если попробуют, получится бог знает что. Эти люди не способны управлять страной. - А те, которые допускают, чтобы женщина просила милостыню, а ее дети голодали, - те способны? - Я тебя понял. Но закон и порядок тоже нужны. Рабочим лучше держаться за тред-юнионов, вот их путь к лучшей жизни. - Но правительство и работодатели не хотят разрешать тред-юнионы. - Разрешат, ничего другого им не останется. А ты стала разбираться в политике, Франсис. Чего доброго, скоро наденешь военную форму. - Мне бы надо носить военную форму. Беда в том, что я не знаю, какую! - Она говорила с горечью, ударяя ладонью по сырому камню у себя за спиной. Клетчатую юбку раздуло ветром, прибило к стене. Она добавила: - Сама не знаю, что говорю. Не учили меня как следует. Сплошная каша в голове. Может, женщины и правда ничего не смыслят в политике. Проливать кровь за что бы то ни было - это не может быть хорошо. По-моему, эта ужасная война с Германией - просто преступление. Что творится в окопах... и эта шрапнель... Как-нибудь это наверняка можно прекратить. Просто все солдаты должны побросать оружие. - Ну-ну, не хочешь же ты, чтобы Эндрю отказался служить в армии! - Если бы Эндрю отказался служить в армии, я бы ему ноги целовала. Барни, немного удивленный, оглянулся на нее, но она резко от него отодвинулась. - Пойдем на ту сторону, поглядим на скалы. Это тоже было у них в обычае. С внутренней стороны мола шли ровные уступы и храмы. С наружной, там, где о него билось открытое море, громоздились горы огромных острых камней. Барни и Франсис прошли туда через один из просветов в верхней стене и глянули вниз. Пинки и ласки моря не подействовали ни на форму этих камней, ни даже на их цвет. Они остались желтыми и бессмысленно зазубренными, нагромождение многогранников. Там и тут какая-нибудь исполинская глыба, опершись на две соседние глыбы, покачивалась взад-вперед под ударами волн. В других местах скалы лежали теснее, словно сдвинутые вместе чьим-то полусознательным усилием. Но почти всюду они были точно насыпаны как попало, без мысли и умысла. А между ними зияли провалы и ямы, кривые щели и трещины, в которых ревело море, то и дело взметаясь вверх, вскипая на равнодушных гранитных гранях. Барни всегда боялся этих скал, даже когда мальчишкой привычно перескакивал с одной на другую. Его пугали глубокие трещины, по которым можно соскользнуть в какую-нибудь страшную подводную пещеру. А еще больше пугала невероятная тяжесть этих скал, их потрясающая твердость, бесчувственность. Они как тот огромный, тяжкий, безмозглый мир, что выкатился из лона Господня. Они самое бессмысленное из всего, что он знал в жизни, бессмысленное, как смерть. Он поглядел на Франсис. Казалось, она тоже все это чувствовала, когда, тревожно наморщив брови, смотрела вниз на огромные волны, которые быстро, одна за другой ударялись о скалы, чтобы тут же разбиться в клочья яростной пены. Разговаривать здесь было невозможно. Брызги, подхваченные ветром, летели в лицо, как дождь. Франсис поежилась и повернула назад, к просвету в стене. Через ее плечо Барни увидел, что пароход входит в гавань. Ступив на мол, он убедился, что и в самом деле пошел дождь. Небо над головой стало туманно-серым, из-за Дублина неслись густые черные тучи. И вода в гавани почернела. - Пойдем отсюда, - сказала Франсис. - Холодище какой! - В голосе ее слышались слезы. Подхватив юбку, она быстро пошла вперед. Он шел следом, не пытаясь ее догнать. "Гиберния" бросила якорь. Она вполсилы зажгла огни и до странности четко выделялась на потемневшем фоне. Люди сходили на берег, сотни людей текли по сходням и растекались во все стороны по дождливой Ирландии. Глава 8 В атаку, друзья, не жалейте сил, Pardonnez-moi je vous en prie {*}, Пока хватает в пере чернил, Деньги нам не нужны! {* Простите меня, прошу вас (франц.).} - Перестань петь эту песню, Кэтел. - Почему? - Она мне не нравится. - Почему не нравится? - Не люблю такие песни. - Почему ты не любишь такие песни? - Хочешь получить по уху? - Прелестное у тебя сегодня настроение. Ладно, буду петь не такую песню. За то Уолф Тон и лорд Эдвард погибли в цвете лет, Чтобы над алым вознесен был наш зеленый цвет {*}. {* Алый - цвет английской нации; зеленый - цвет Ирландии.} - Если уж поешь эту песню, надо петь ее всерьез. - А я и пою всерьез. Как это можно петь всерьез или не всерьез? Поешь, и все тут. А Уолфа Тона я люблю, ты это отлично знаешь, и я не стал бы... - У тебя голова полна скверных стихов. "В цвете лет" - пошлятина. И размер не выдержан. Как будто обязательно погибать "в цвете лет". Скверные стихи - это ложь. - Пусть будут хоть какие-нибудь, а хороших стихов про лорда Эдварда и Уолфа Тона нам пока еще не сочинили. Жалко, что меня не назвали в его честь. Уолф Тон Дюмэй. Я сидел, над могилой Уолф Тона склонен, И думал, как горестно умер он - В цепях, за отчизну скорбя, одинок... Это я про себя говорю. - Что говоришь? - Что сидел над его могилой. Когда мы были в Боденстауне. Когда вы все пошли на митинг, я сел и стал думать о нем. Не над самой могилой, но близко. - Молод ты сидеть над чужими могилами. - Я умру молодым, значит, на самом деле я старше. Мой возраст надо считать по-другому, как для кошек и собак. - Ты просто надоедливый мальчишка и доживешь до ста лет, станешь надоедливым старикашкой и будешь трясти седой бородой и декламировать скверные стихи. Был вечер вторника, и Пат принимал ванну. Ритуал этот возник давно, еще когда братья прожили часть лета в хижине в Коннемара и Пат приучил младшего греть воду в железных котлах на плите, выливать ее в большую цинковую ванну и стоять наготове с горячими полотенцами, пока он смывает с себя грязь окрестных болот и жестокую стужу морского купанья. Хоть Кэтел и жаловался, что его "обратили в рабство", он очень дорожил своим участием в этой церемонии, которая поддерживалась ив более цивилизованной обстановке на Блессингтон-стрит, как некая мистерия, уцелевшая в измененном виде, может быть, потому, что удовлетворяла какую-то полуосознанную, полузабытую духовную потребность. Итак, Кэтел всегда присутствовал при омовениях Пата, только его роль служки свелась теперь к вручению полотенец. Так повелось, что эти минуты стали временем общения между братьями или по крайней мере временем, когда Пат был более обычного доступен, так что можно было незаметно попросить у него совета или дерзко сознаться в проступке. Несколько раз Пат, чувствуя, что он немного смешон в роли мокрого оракула, пытался покончить с этим обычаем, но Кэтел не пожелал отказаться от своих прав, как малый ребенок прибегая к доводу, что "так было всегда". И вот, пока Пат тихо плескался или думал о своем, Кэтел сидел напротив него на деревянной крышке уборной, поверх одежды Пата. Уборная помещалась в сводчатой нише, деликатно замаскированная под длинный ларь красного дерева, с крышкой на петлях. Стена позади нее была оклеена обоями с узорами из плюща и синих розочек, на которых голова Кэтела, всегда прислоненная в том же месте, оставила расплывчатое коричневое пятно. В ленивой позе, подогнув одну ногу под себя, другое колено подтянув к подбородку, Кэтел любовался длинными коричневыми брюками из ирландского твида, к которым только недавно был допущен. Он застенчиво поглаживал их и время от времени наклонялся вперед, чтобы одобрительно их понюхать. В брюках он казался выше ростом - очень тоненький мальчик, прямой и гладкий, как фигурка из слоновой кости, с близко посаженными глазами и очень темными волосами, прямыми и сильно отросшими. Длинноносая голова с хохолком напоминала птичью, и птичьим было его свойство переходить от стремительного движения к полной неподвижности: Сейчас он сидел неподвижно и смотрел на Пата. В такие минуты Пат чувствовал, что похож на брата, хотя обычно сходства между ними не находили. Лицо Пата (которое он брил дважды в день) было шире, резче, и глаза холодного синего цвета, а у Кэтела - карие. Кэтел чаще смеялся. Но в покое рот его был жестче, чем у Пата. И все же порой, когда Кэтел смотрел на него, Пату мерещилось, что перед ним зеркало: непроницаемое выражение, что-то сдержанно-неистовое - как в глазах, мелькнувших из-под шлема, - казалось отражением решительности, исходившей от него самого. Пат снова пустил горячую воду. В последнее время его стало смущать, что Кэтел видит его голым. Ни перед кем другим он, конечно, и не подумал бы раздеться. Но между братьями это до сих пор разумелось само собой. Что же изменилось? Может, дело просто в том, что Кэтел взрослеет? Пату это возмужание причиняло острую, очень отчетливую боль, как прикосновение ножа, или пламени. Он сам не понимал, почему ему больно и хочется уйти, спрятаться. Может, он поэтому и стал ощущать свое тело, крепкое и гибкое, но также и белое, белое, как беззащитное подвальное растение? Или эта белизна казалась ему стыдной и жалкой потому, что, касаясь своих рук и ног в теплой, скользкой воде, он совсем по-новому ощущал себя подвластным разрушению и смертным? С тех пор как он узнал про воскресенье, тело его каждой своей клеткой кричало о том, как оно драгоценно. Помолчав, Кэтел вернулся к теме, которую они обсуждали почти беспрерывно, с тех пор как пришли вечерние газеты. - Значит, ты думаешь, что это фальшивка? - Да, конечно. В газетах был опубликован чрезвычайно тревожный документ, "только что попавший кое-кому в руки", - план одновременного налета на Гражданскую Армию и на Волонтеров, якобы разработанный английскими военными властями. Всех вооруженных "националистов" предполагалось разоружить, все "нелояльные" помещения подлежали захвату. Перечень их включал Либерти-Холл, штаб Волонтеров на Досон-стрит, а также целый ряд других учреждений и частных домов. Многое, слишком, пожалуй, многое указывало на то, что документ подлинный. Дублин бурно возмутился. И английские власти тут же напечатали опровержение. - _Они_ тоже так говорят, но что же им и остается? А ты почему думаешь, что это подлог? - Там сказано насчет дома архиепископа в Друмкондра. Не такие англичане дураки, чтобы тревожить архиепископа. Всем известно, что он против насильственных действий. Англичанам он полезен. Да если они его пальцем тронут, Дублин просто взбесится от ярости. Пат, которого опубликованный документ поначалу очень испугал, быстро составил себе теорию относительно его происхождения. Он решил, что это хитроумная стряпня романтика и дипломата Джозефа Планкетта, и, поняв его назначение, отдал должное изобретательности своего товарища. Патриотический гнев, сдобренный страхом, - как раз тот стимул, который необходим Дублину накануне великого испытания. И все же оставалась вероятность, что документ подлинный и что опубликование его заставит власти поторопиться с выполнением своего плана, чтобы не дать намеченным жертвам времени принять ответные меры. - Англичане и есть дураки, - сказал Кэтел. - Ладно, пусть только попробуют, тогда увидят. Хорошенький прием устроят генералу Фрэнду, если он сунется в Либерти-Холл. Этого Пат и опасался. Будь англичане чуть поумнее и чуть порешительнее, они уже давно попытались бы разоружить своих исконных врагов, а встретив сопротивление, пустили бы в ход пулеметы. Такой "инцидент" вполне мог быть оправдан, на него посмотрели бы сквозь пальцы в разгар войны, при астрономических потерях на фронте. А всему движению это разом положило бы конец. Пата очень занимало, обсуждался ли подобный ход в верхах. К счастью, можно было рассчитывать на то, что англичане, явно не блиставшие умом, не проявят и беспощадности. Против беспощадного врага не было бы ни малейших шансов. - Ты знаешь, что было в Либерти-Холле в воскресенье? - спросил Кэтел, развивая собственную мысль. - Не знаю и знать не хочу. - Конноли сказал: "Пусть все, кто не хочет сражаться, выйдут из рядов". Он сказал, что пусть лучше уйдут сейчас, чем позднее, когда они будут нужны. И что он никого не упрекнет. Никто не двинулся с места. - Ну еще бы. Вся эта театральщина ударила Конноли в голову. Он вообразил себя лучшим актером Ирландии. Все время на сцене. Еще вовсе не сказано, что все эти люди и в самом деле будут сражаться. - Сражаться? Конечно, будут. Когда придет время, кто струсит - так это Волонтеры. И вообще Волонтеры по-свински ведут себя с Гражданской Армией. Все время мешают ей снимать помещения и... - Чему ты удивляешься? Вот тебе и классовая борьба. А в Либерти-Холл тебе незачем бегать, не в первый раз говорю. - Ну, а я там был в воскресенье, и там была очень хорошая лекция об уличных боях. - Кэтел... - И я видел снимки гражданской войны на Кубе. Надо же набираться сведений. А ты знаешь, что нужно научиться стрелять левой рукой? Мне Том Кларк говорил... - И в лавке у Тома Кларка я тебе не велел околачиваться. - Ты только подумай, Том Кларк пятнадцать лет провел в тюрьме. Дольше, чем я живу на свете. Если бы я пятнадцать лет провел в тюрьме, я бы всех ненавидел. А он, по-моему, никого не ненавидит, даже англичан. - Да, он замечательный человек. - Тогда почему я не должен к нему ходить? - Мал ты еще, Кэтел. Придет и твой черед. А это не для тебя. - Так, значит, что-то будет? - Кэтел сразу насторожился. Он был по-прежнему неподвижен, но весь натянут как струна. Пат выругал себя за неосторожную фразу. Сейчас что ни скажи Кэтелу - все опасно. - Ничего не будет. Я просто не хочу, чтобы ты трепал языком с какими-то старыми фениями, когда у тебя экзамены на носу. - Экзамены! Конноли говорит, что все революции губит отсутствие наступательного духа. - А с чем ты нам прикажешь наступать, когда у нас всего оружия - разбитые бутылки и допотопные дробовики, перевязанные веревочками? - Будь я Конноли, я бы повел ИГА в бой, а тогда и Волонтерам пришлось бы выступить. - Но ты, к счастью, не Конноли, так что, может быть, мы еще поживем спокойно. - Все равно скоро придут немцы. - Разве? Ты, я вижу, неплохо осведомлен. - Да. Немцев я не очень-то люблю, но использовать их можно. - Скажи пожалуйста, как мы рассуждаем! - Да, и тогда мы проведем в жизнь план Роберта Эммета {Эммет Роберт (1778-1803), деятель ирландского национально-освободительного движения; в 1803 г. пытался поднять вооруженное восстание против англичан, потерпел поражение и был казнен.}. Захватим Дублинский Замок {Основной административный центр Ирландии; резиденция лорда-лейтенанта, назначавшегося английским правительством.}, пока немцы будут высаживаться в Керри и вооружать весь запад и юг, а потом они пойдут в наступление, и прибудет ирландская бригада Роджера Кейсмента... - Скажи - сразу три бригады... - А немцы одновременно перейдут в наступление по всему фронту во Франции и будут обстреливать английский берег и устраивать налеты цеппелинов на Лондон. - Все ради освобождения Ирландии. - А в Ирландское море пошлют уйму подводных лодок, тогда англичане в Ирландии будут отрезаны, некем будет пополнять армию, и англичанам станет нечего есть, и они сдадутся. - Пока что английский военный флот не очень-то пропускает подводные лодки в Ирландское море. Пароход приходит каждый день, без пропусков, разве нет? - Но вокруг Ирландии уже есть секретные базы подводных лодок и беспроволочный телеграф... - А кроме того, даже если бы удалось отрезать англичан в Ирландии, они же вооружены до зубов. Про их полевые орудия ты забыл? - Ирландские полки не станут сражаться против своего же народа. Дублинский стрелковый... - Сражаться они станут. Не против "своего же народа", а против горстки террористов. А чуть первого из них убьют, так будут сражаться с азартом. - И еще Конноли говорит, что капиталистическое государство не станет применять артиллерию против капиталистической собственности. - Глупейший аргумент. В 1871 году французы в лучшем виде применили артиллерию против парижских рабочих. Плохо твой герой знает историю. - Ну, а потом американцы... - Американцы! Единственная умная вещь, которую сказал твой герой, - это что змеи, которых Святой Патрик выгнал из Ирландии, переплыли Атлантический океан и стали ирландскими американцами. - Да будет тебе известно, что американцы намерены заключить договор с Германией из-за подводных лодок и объявить Англии войну из-за блокады. - А почему не наоборот? Никогда американцы не будут воевать с Англией. В жизни не поверю. - А что, по-твоему, они очень любят Британскую империю? Удар по Британской империи в Ирландии имеет в сто раз большее политическое значение, чем такой же удар, нанесенный в Азии или в Африке. Ребенок может вонзить булавку в сердце великана. - Это кто сказал, как будто я не знаю. - А вот и не он. Это сказал Ленин, он русский, пари держу, что ты о нем и не слышал. - А вот и слышал. - На нас устремлены глаза всего мира. - Бедные ирландцы, им всегда так кажется. - Когда наступает очередь какой-нибудь страны, пусть даже маленькой, восстать против своих тиранов, она представляет угнетенные народы всего мира. - Я думал, что тираны, которых твои друзья ненавидят больше, чем англичан, - это Уильям Мартин Мэрфи и прочие дублинские работодатели. - Ты слышал, что Мэрфи уговорил всех работодателей уволить всех годных к службе рабочих, чтобы заставить их идти в армию? - Будь я твоим учителем, я бы вколотил в тебя немножко здравого смысла. Никогда работодатели на это не пойдут. Это их ударило бы по карману. - Ну, и нечего тебе издеваться... - Я не издеваюсь. - Нет, издеваешься. - Нет, не издеваюсь. - Ирландский рабочий живет и питается хуже всех рабочих на Британских островах, а это что-нибудь да значит. И сказала это правительственная комиссия, а не Джеймс Конноли. Ты когда-нибудь был у Джинни, видел, как она живет? Ты знаешь, что во всем Дублине они живут по шесть человек в комнате? Ты знаешь, как они мерзнут зимой? Ты знаешь, что они едят? Знаешь, что с ними бывает, когда они заболевают? - Все это я знаю, Кэтел. Не ори. - Так вот, дай только начать, мы их всех двинем. Сразу двинем и англичан, будь они прокляты, и Уильяма Мартина Мэрфи. А закон о гомруле пусть идет псу под хвост. - Сколько раз я тебе говорил - не ругайся. - Английских рабочих мы будем приветствовать как братьев. И рабочие по всей Европе потребуют прекращения войны. На волне рабочего движения мы подымемся, как Туман на слоне. "Кала Наг, Кала Наг, возьми меня с собой..." {Речь идет о рассказе Р. Киплинга "Туман, погонщик слонов" из "Книги Джунглей"; Кала-Наг - кличка слона.} - Удивляюсь, как ты можешь цитировать этого империалиста! Кэтел примолк. Как будто нарочно гася в себе возбуждение, он подтянул кверху второе колено и, сморщив нос, стал принюхиваться к своим брюкам. Потом растер лодыжки и медленно спустил ноги на пол, низко наклонясь вперед, так что тяжелые прямые волосы упали ему на лоб. Пряча лицо, он спросил: - Так ты думаешь, что сражаться нам... невозможно? Пат растерянно уставился на склоненную голову, потом не спеша ответил: - Да, невозможно. Невозможно. Все его доводы, казалось бы, это доказывали. Но в воскресенье они предпримут невозможное. - Передай полотенце, Кэтел. Мальчик вскочил с места и тут же рассмеялся. - Ты что это кутаешься, как девчонка? Патрик Пирс говорит, что герои Красной Ветки ходили в бой голые. Он говорит, что боязнь наготы - это современные английские выдумки... - Пирс болтает почти столько же чепухи, как твой приятель в Либерти-Холле. Пододвинь-ка мне коврик. Кэтел молча смотрел, как Пат вытирается. Потом произнес едва слышно: - Когда ты пойдешь, я тоже пойду с тобой... Пат не ответил. Его неистовая любовь к младшему брату до сих пор выражалась в тиранстве, которое многих вводило в заблуждение. Он любил Кэтела, и только Кэтела, всеми силами этой предательской точки, которую он называл своим сердцем, и всегда сознавал, а теперь сознавал просто с ужасом, что Кэтел - его уязвимое место, его ахиллесова пята. Пусть ему удастся стать железным человеком, но в этом он всегда будет наг и беззащитен. Когда настанет воскресенье, как ему быть с Кэтелом? Глава 9 В среду, часов в пять утра, Кристофер Беллмен, так толком и не поспав, встал с постели. Сегодня Милли обещала дать ему ответ. После их последнего свидания он мысленно вел непрерывный диалог, очень Длинный и сложный. Больше он ничего не помнил, хотя, очевидно, разговаривал за это время с Франсис, Эндрю и Хильдой и хотя бы для вида садился за книги. Он и правда долго сидел у себя в кабинете, глядя в окно и прислушиваясь к собственным мыслям, которые неумолчно звучали у него в ушах голосами то ученых схоластов, то рыночных торговок. Смущали его главным образом два обстоятельства. Во-первых, и это было основное, он боялся, что Милли скажет "нет". Считать, будто он "загнал ее в угол", можно было, только исходя из предпосылки, что она поступит разумно, а такая предпосылка вполне могла оказаться неверной. Конечно, ей не хочется продавать Ратблейн и дом на Верхней Маунт-стрит и селиться в дешевой квартире. Но достаточно ли Милли разумна, чтобы все время помнить об этой перспективе? Не предпочтет ли она плыть по течению, уповая на чудо? Beроятно, даже наверняка и очень скоро, это приведет ее к гибели, к распаду ее империи; и тут в последнюю минуту она может снова обратиться к нему. Но если дело зайдет слишком далеко и особенно если ее положение станет достоянием гласности, захочет ли она к нему обратиться? В решительный момент с нее станется предпочесть катастрофу, убедить себя, что поздно и не стоит уже платить такую цену за продление роскошной жизни. Он сумеет договориться с властной, сумасбродной, привыкшей к комфорту Милли только в том случае, если у нее хватит разума понять, каким способом она может сохранить свои преимущества. Но Милли способна упиться и крушением. Разоблаченная, доведенная до отчаяния Милли - это будет уже совсем другой человек; возможно, она найдет в себе силы предпочесть свободу. Его дело не допустить, чтобы этот человек появился на свет. А еще Кристофера смущала мысль, что он поступает дурно. Конечно, это приходило ему в голову и раньше, но в другой форме. Раньше в его упорстве была доля рисовки. Ему казалось, что после стольких лет, прожитых в рамках приличий, такой эгоистический поступок будет не лишен изящества. Раз в жизни - и ради какой цели! - он пойдет вперед не оглядываясь. Милли - богатая добыча, и он завладеет ею, невзирая на демона нравственности. Он видел свой грех как нечто касающееся исключительно его самого, как смелое и, безусловно, эффектное опрокидывание моральных барьеров, уважать которые его до сих пор заставляла не столько добродетель, сколько робость. Теперь он стал больше думать о Милли. Правда, если уговаривать ее слишком настойчиво, она может затаить нехорошее чувство и потом отравить ему всю жизнь, так что для осторожности у него были и своекорыстные мотивы. Но этого Кристофер почему-то не опасался. Он хорошо знал Милли, знал ее несокрушимую жизнерадостность. Она не спасует в беде. Но если замужество для нее беда, зачем навязываться? Может быть, просто выручить ее из финансовых затруднений - это не так уж трудно - и не ждать награды? Горе в том, что награда и так была проблематичной. Он выразился очень точно, сказав, что от Милли-жены может ждать самое большее верности в разумных пределах. Не то чтобы он предвидел измены, хотя и это не исключалось, но он знал, что Милли Heсможет устоять перед соблазном новых побед или сдержать свои летучие симпатии и что требовать этого от нее, если она станет миссис Беллмен, было бы глупо. Пока Милли не замужем, от нее, сколько она ему ни обязана, нельзя ждать почти ничего. Очень скоро она попросту забудет, как все было. И все же, подобно тому как постепенно расшифровывается надпись на незнакомом языке, так ему становилось все яснее, что его долг - снабдить Милли деньгами, легко и великодушно отказавшись от затеи, которая только и могла возникнуть в столь грубо материальном контексте, а иначе представлялась бы для него абсолютно неосуществимой, а для Милли - абсолютно неинтересной. Когда рассуждения его достигали этой точки, вопрос сразу же облекался в новую форму: намерен ли он выполнить свой долг? К эффектному поступку он был готов, ну а к незаметной жертве? Но тут его влечение к Милли, сам ее сияющий образ, внезапно открывшийся ему подобно чудотворной иконе, заставлял его умолкнуть, благодарно смириться перед неизбежным. Он просто не может устоять. А потом снова слышался шепот противоположных доводов, и все начиналось сызнова. И в среду утром он все еще колебался, склоняясь к малодушной мысли - подождать, что скажет Милли и как ее слова подействуют на его настроение. Проявляя непростительную слабость и полностью это сознавая, он препоручил решение нравственного вопроса себе же, но завтрашнему. Мысли эти одолевали Кристофера большую часть ночи, в промежутках между бурями кошмаров, от которых в памяти осталось только какое-то темное пятно. Чувствуя, что не может больше лежать неподвижно в рассветных сумерках, он, весь разбитый, вылез из постели и тут же судорожно поджал пальцы ног, не желавших ступать на холодный пол. Сон еще гудел и роился где-то рядом. Опустив голову, Кристофер заметил, до чего худые у него ноги. Сидя на краю постели, он разглядывал свои костлявые колени и лодыжки и узкие белые голени, поросшие редкими длинными черными волосами. Как застывшая замазка - вытянутая в длину, но без сколько-нибудь четкой формы и цвета. Пришло неприятное ощущение, что и весь он такой же негибкий, старый, дряблый. Без одежды он будет похож на деревянную куклу - палка палкой, нечто столь примитивное, что о связи с человеческим телом тут можно только догадываться. Он ничего не может требовать от Милли. Но в эту минуту его ужаснула даже не мысль о Милли, а застарелый страх смерти, не посещавший его уже много лет. Он встал и накапал себе валерьянки. Потом с рюмкой в руке подошел к окну. Сад стоял очень тихий, едва различимый в синеватых сумерках. Он показался Кристоферу незнакомым - отражение в старом потускневшем зеркале, странно изменившийся зеркальный сад. Никогда при дневном свете деревья и кусты не выглядели такими величаво спокойными, что-то знающими, застывшими, как в трансе. Кристофер передернулся и тут же понял, что к чему-то прислушивается - может быть, к падению капель росы с острых кончиков пальмовых листьев. Но синий воздух молчал, мутный, пустой, без единого звука, даже моря не слышно. Он уже хотел отступить от окна в привычный уют своей спальни, как вдруг уловил в туманном пространстве сада что-то необычное. Там стоял - или померещился ему - какой-то человек. Он стал напряженно вглядываться. Колдовство обрело новый облик, смутная угроза синих сумерек сосредоточилась в этом неподвижном пришельце, еще бол