ю, она сдавила меня как в тисках; язык ее сделался плотным, необъятным, словно набухнув взбунтовавшейся кровью. Я пробовал высвободить свой член из пылающей печи рта Коринны, но безрезультатно: как я ни изворачивался, она ухитрялась повторять все его зигзаги, для вящей надежности покалывая его острыми краями зубов.

Тем временем Кристину все сильнее сотрясал тайфун неистового оргазма. Изловчившись высвободить руку, зажатую между ее спиной и диваном, я провел ладонью вниз по ее груди. Чуть ниже пояса рука столкнулась с чем-то жестким и волосатым, во что я инстинктивно вцепился пальцами. -- Черт, это же я, -- запротестовал Карл, отодвигая голову в сторону. В тот же миг Кристина с удвоенной энергией принялась отрывать меня от Коринны, но последняя и не подумала капитулировать. Наконец Карл всем телом навалился на дошедшую до полного самозабвения Кристину. Теперь я мог сколько душе угодно тискать и пощипывать ее сзади, переложив на Карла заботу трудиться над нею спереди. Она так вертелась, так исходила 'потом, издавала такие стоны, что мне подумалось: бедняжка, у нее вот-вот крыша поедет.

Внезапно все кончилось. Кристина одним махом соскочила с дивана и устремилась в ванную. На секунду или две в комнате воцарилось молчание. Затем, будто всем троим в рот одновременно попала смешинка, мы разом расхохотались. Громче всех Карл, чьему кудахчущему смешочку, казалось, не будет конца.

Мы еще ржали как одержимые, как вдруг дверь ванной широко распахнулась. На пороге, в полосе яркого света, стояла нагая Кристина с пламенеющим лицом, в негодовании вопрошавшая, куда подевалась ее одежда.

-- Вы мне отвратительны! -- заорала она. -- Выпустите меня отсюда!

397

Карл сделал попытку смягчить ее праведный гнев, но я резко оборвал его, отрезав: -- Если хочет, пусть убирается. -- Я даже не потрудился встать помочь ей собрать вещи. Только услышал издали, как Карл что-то говорит ей, понизив голос, и в, ответ -- сердитый голос Кристины: -- Оставь меня в покое, ты, грязная свинья! -- Затем послышался стук захлопнувшейся двери, и она скрылась.

-- Ну, вот тебе скандинавская красавица, -- резюмировал я.

-- Ja, ja*, -- пробормотал Карл, раскачиваясь взад-вперед с опущенной головой. -- Плохо, плохо.

-- Что плохо? -- переспросил я. -- Не будь идиотом! Она обязана нам высшим кайфом своей жизни.

Он опять разразился своим кудахчущим смешком. -- А что если у нее триппер? -- проговорил он и ринулся в ванную, где начал шумно полоскать горло. -- Послушай, Джо, -- прокричал он оттуда, -- выплевывая изо рта воду, -- как ты думаешь, с чего это она так осердилась? За живое взяло, что мы хохочем?

-- Все они такие, -- заметила Коринна философично. -- La pudeur**.

-- Я проголодался, -- заявил Карл. -- Давайте-ка'еще поедим. Чем черт не шутит, вдруг она передумает и вернется. -- Он пробормотал про себя еще что-то, потом, как бы подводя итог, добавил: -- Ничего не понимаю.

Нью -Йорк-Сити, май 1940 года
Переработано в Биг-Суре, май 1956 года

______
* Да, да (нем.).
** Стыдливость (фр.).


МАДМУАЗЕЛЬ КЛОД

Mlle. Claude

РАССКАЗ

Прежде чем начать эту историю, должен сказать вам, что м-ль Клод была шлюхой. Да, шлюхой, и я не собираюсь убеждать вас в обратном, но речь сейчас не о том -- уж коли м-ль Клод шлюха, то как прикажете называть всех прочих женщин, с которыми мне доводилось встречаться? Сказать о ней "шлюха" значит не сказать ничего. М-ль Клод -- больше, чем шлюха. Я не знаю, как ее назвать. Может быть, просто -- мадемуазель Клод? Soit*.

У нее была тетка, которая не ложилась спать, каждый вечер ожидая ее возвращения. По правде говоря, мне с трудом верилось в существование какой-то тетки. Какая к черту тетка? Скорее всего, это был ее maquereau**. И в конце концов, какое мне дело? Однако, признаюсь, меня раздражал этот некто, поджидающий ее, в любой момент готовый отвесить ей оплеуху за то, что поздно явилась или мало заработала. И какой бы нежной и любящей она ни была (а надо сказать, Клод знала толк в любви), воображение рисовало передо мной образ низколобого невежественного ублюдка, которому достанется лучшее из того, что она может предложить. Никогда не питайте никаких иллюзий относительно шлюхи: пускай она щедра и податлива, пускай ее одарят тысячефранковой бумажкой (хотя таких дураков надо поискать) -- всегда найдется субъект, которому она будет по-своему верна, и то, что удалось урвать вам -- не более, чем аромат того цветника, в котором лучший букет сорвет этот более удачливый садовник. Будьте уверены, все сливки достанутся ему.

Вскоре выяснилось, что мои терзания напрасны. Никакого maquereau у Клод не было. Первый maquereau в ее жизни -- Я. Хотя мне это слово совсем не подходило. Сутенер -- так будет точнее -- и этим все сказано. Отныне я ее сутенер. О'кей.

Я хорошо помню, как впервые привел ее к себе -- я вел себя, как последний идиот. Когда дело касается женщин, я всегда веду себя, как идиот. Беда в том, что я их
________
* Пусть будет так! (фр.).
** Зд. любовник (фр.).

401

обожаю, а женщины не хотят, чтобы их обожали. Они хотят... ну да ладно, как бы то ни было, в первую ночь, хотите верьте, хотите нет, я вел себя так, будто никогда в жизни не спал с женщиной. До сих пор не понимаю почему. Но именно так все и было.

Помню тот момент, когда она стояла, не раздеваясь, возле моей постели и смотрела на меня, словно ожидая, что я что-нибудь предприму. Меня всего трясло. Меня начало трясти, как только мы вышли из кафе. Едва касаясь, я поцеловал ее -- кажется, в губы, -- а может, попал в бровь -- я никогда не занимался... этим... с незнакомыми женщинами. Почему-то мне казалось, что она делает мне величайшее одолжение... И шлюха порой может пробудить в мужчине такое чувство. Но, как я уже сказал, Клод не была шлюхой.

Не снимая шляпки, она подошла к окну, закрыла его, опустила шторы. Потом искоса взглянула на меня, улыбнулась и произнесла что-то о том, что пора бы и раздеться. Пока она возилась возле биде, я мучительно стягивал с себя одежду. Я волновался, как школьник. Я не хотел смущать ее своим нетерпеливым взглядом, поэтому тупо топтался возле письменного стола, перекладывал бумажки, сделал несколько абсолютно бессмысленных записей, накрыл чехлом пишущую машинку. Когда я обернулся, она стояла в одной сорочке возле умывальника и вытирала ноги.

-- Ложись скорей! -- сказала она, не прекращая своего занятия. -- Надо согреть постель.

Все было так естественно, что моя неловкость и смущение стали потихоньку проходить. Ее чулки были аккуратно сложены, на поясе висело нечто, напоминавшее сбрую (впрочем, вскоре это нечто плавно опустилось на спинку стула).

В комнате было довольно прохладно. Уютно прижавшись, мы молча лежали, согревая друг друга, молчание грозило затянуться. Одной рукой я обнимал ее за шею, другой крепко прижимал к себе. В ее глазах стояло то самое ожидание, которое я заметил, едва мы переступили порог комнаты. Меня опять затрясло. Из головы разом вылетели все французские слова.

Не помню, говорил ли я, что люблю ее. Наверное, говорил. Даже если и говорил, то она наверняка немедленно забыла об этом. Когда она собралась уходить, я протянул ей экземпляр "Афродиты" -- она не читала ее -- и пару шелковых чулок, купленных для кого-то другого. Я успел заметить, что она питает слабость к чулкам.

Когда мы встретились вновь, я уже переехал в другой отель. Она с любопытством огляделась, и одного взгляда ей

402

оказалось достаточно, чтобы понять, что дела мои идут неважно. Она простодушно осведомилась, хорошо ли я питаюсь.

-- Тебе нельзя тут оставаться надолго. Здесь слишком уныло. -- Может, она и не произнесла слова "уныло", но я знал, что именно это она и имела в виду.

Здесь и вправду царило уныние. Мебель разваливалась, подоконник растрескался, ковер истрепался и нуждался в чистке, в кране не было воды. Освещение было слишком тусклым, тусклый желтый свет падал на покрывало, придавая ему несвежий, слегка заплесневевший вид.

Ночью она вдруг решила сделать вид, будто ревнует меня.

-- У тебя есть еще кто-то, кого ты любишь.

-- Нет, больше никого.

-- Тогда поцелуй меня, -- попросила она и пылко прильнула ко мне, ее жаркое тело вздрагивало и трепетало. Я погружался в горячее тепло ее плоти, купался в ней... нет, не купался, а утопал в неге и блаженстве.

Потом мы немного поболтали о Пьере Лоти и о Стамбуле. Она призналась, что хотела бы когда-нибудь попасть туда. Я согласился, сказав, что и сам не прочь побывать там. Неожиданно она произнесла -- кажется, это прозвучало так: "у тебя есть душа". Я не нашелся, что ответить -- наверное, я был слишком счастлив. Когда шлюха говорит, что у вас есть душа, это кое-что значит. Не часто шлюхи пускаются в рассуждения о душе.

Но на этом чудеса не кончились. Она отказалась взять у меня деньги.

-- Ты не должен думать о деньгах, -- заявила она. -- Мы же теперь друзья. К тому же ты так беден...

Она не позволила мне встать, чтобы проводить ее домой. Достав из сумочки несколько сигарет, она высыпала их на столик возле кровати. Одну сунула мне в рот и поднесла к ней подаренную кем-то бронзовую зажигалку. Потом наклонилась поцеловать меня на прощанье.

Я взял ее за руку.

-- Клод, vous etes presque un ange*.

-- Ah поп! -- поспешно ответила она, и в ее глазах промелькнула боль. А может, страх.

Это presque, уверен, всегда и губило Клод. Я сразу ощутил это. Потом я написал ей письмо, лучшее из когда-либо написанных мною, несмотря на отвратительный французский. Мы прочли его вместе в том кафе, где обычно встречались. Я уже сказал, что мой французский был чудовищным, за исключением тех строк, которые я позаимствовал
__________
* Ты почти ангел (фр.).

403

у Поля Валери. Когда она дошла до них, то на мгновение задумалась. "Как красиво!" -- воскликнула она. -- "Правда, очень здорово!" С этими словами она лукаво посмотрела на меня и стала читать дальше. Дураку понятно, что вовсе не Валери так растрогал ее. Он тут не при чем. Она расчувствовалась из-за той сладкой чуши, которая была там написана. Я ведь разливался соловьем, неимоверно разукрасив свое послание всеми утонченностями и изысками, какие только были доступны моему перу. Правда, когда мы дочитали до конца, я ощутил некоторую неловкость. Пошло и недостойно пытаться воздействовать на ближнего, прибегая к таким дешевым приемам. Не то, чтобы, я был неискренен, но когда первый порыв прошел, я понял, -- не знаю, как сказать лучше, -- что мой опус больше походил на литературное упражнение, нежели на объяснение в любви. Сильнее прежнего переживал я собственное ничтожество, когда, сидя со мной рядом на постели, Клод вновь и вновь перечитывала письмо, на этот раз беззастенчиво пеняя мне за грамматические ошибки. Я не скрывал своего раздражения, и она немного обиделась. Но все равно она была счастлива. Она сказала, что навсегда сохранит письмо.

На рассвете она снова покинула меня. Опять эта тетка. Я уже почти смирился с ее существованием. В конце концов, если тетя окажется кем-нибудь еще, вскоре я узнаю об этом. Клод была никудышной притворщицей и не умела лгать -- и потом весь этот сладкий бред... слишком уж глубоко он запал ей в душу...

Я лежал без сна, думая о ней. Какой кайф я ловил от этой женщины! Maquereau! Он тоже занимал мои мысли, но скорее по инерции. Клод! Я думал только о ней и о том, как сделать ее счастливой. Испания... Капри... Стамбул... Я представлял, как она томно и лениво нежится на солнце, бросает хлебные крошки голубям, смотрит, как они плескаются в лужах, или просто лежит в гамаке с книжкой в руках, с книжкой, которую я посоветовал ей прочитать. Бедняжка, она наверняка не была нигде дальше Версаля. Я представлял себе выражение ее лица, когда мы будем садиться в поезд, и потом, когда окажемся возле какого-нибудь фонтана... в Мадриде или Севилье. Я почти физически ощущал тепло от соприкосновения наших тел, когда мы идем куда-нибудь, она совсем близко, она с каждым шагом теснее и теснее прижимается ко мне, она всегда рядом, потому что не знает, что делать одной, и пусть затея была бредовой, пусть она была заранее обречена, она мне понравилась. Это во сто крат лучше, чем связаться с молоденькой чертовкой, какой-нибудь легкомысленной сучкой, которая мечтает от тебя отделаться, даже лежа с тобой в

404

постели. Нет, в Клод был уверен. Возможно когда-нибудь все это надоест и наскучит -- но ведь это потом... потом. Хорошо все-таки, что мне посчастливилось снять именно шлюху. Верную, преданную шлюху! Бог ты мой, если бы меня кто-нибудь сейчас услышал, то решил бы, что я спятил.

Я все продумал самым тщательным образом: отели, где мы будем останавливаться, платья, которые она будет носить, наши разговоры... все... абсолютно все... Она наверняка католичка, но плевал я на это. По правде говоря, мне это даже нравилось. Лучше ходить к мессе, чем притворно умиляться архитектуре и прочей ерунде. Если она захочет, я обращусь в католичество... один черт! Я сделаю все, о чем она попросит -- лишь бы доставить ей радость. Интересно, есть ли у нее ребенок, -- как у большинства таких женщин. Подумать только, ребенок Клод! Похоже, я уже любил его больше, чем если бы он был моим собственным. Ну конечно, у нее должен быть ребенок -- надо будет все разузнать! Придет время, я знаю, когда у нас будет большая комната с балконом, с которого открывается вид на реку, и цветы на подоконнике, и будут петь птицы. Воображаю себя идущим по улице с птичьей клеткой в руке! О'кей. Все равно, лишь бы она была счастлива! Но река -- там должна быть река! Я обожаю реки! Помню, как-то в Роттердаме... Как подумаешь об этих утренних пробуждениях, когда в окна льется солнечный свет, а рядом с тобой лежит преданная тебе шлюха, которая любит тебя, любит до кончика мизинца, до умопомрачения, и птички поют, и стол накрыт, а она умывается, причесывается, и все мужчины, которые были с ней до тебя, а сейчас -- ты, только -- ты, баржи, проплывающие мимо, их корпуса и мачты, этот чертов поток человеческой жизни, текущий через тебя, через нее, через всех, бывших до тебя и после тебя, цветы, птицы, солнце, и аромат, который душит, уничтожает. Господи! Посылай мне шлюх всегда, ныне и во веки веков!

Я предложил Клод съехаться, но она ответила отказом. Для меня это было ударом. Я знаю, что причина кроется не в моей бедности -- Клод в курсе моих финансовых дел, она знает и о том, что я пишу книгу, и о многом другом. Нет, дело не в этом, должна существовать более веская причина. Но она не собирается меня посвящать в нее.

И потом вот еще что -- я стал вести слишком праведную жизнь. Подолгу гуляю один, пишу то, что не имеет никакого отношения к моей книге. Мне кажется, что я один во всей вселенной, что моя жизнь обрела законченную, завершенную форму, форму статуи. Только я даже не помню имени создателя. И чувствую, что все мои действия словно вдохновляются кем-то свыше, будто мое единст-

405

венное предназначение -- в том, чтобы творить добро. Я не ищу ничьего одобрения.

Я отверг всякую благотворительность со стороны Клод. Я веду строгий учет всего, что задолжал ей. Ты очень погрустнела за эти дни, Клод. Иногда я вижу ее на terrasse и, могу поклясться, в ее глазах стоят слезы. Она любит меня. Любит безнадежно, до отчаяния, до безумия. Часами может сидеть на terrasse. Иногда я веду ее куда-нибудь, потому что мне больно видеть ее такой несчастной, видеть, как она ждет, ждет, ждет... Я даже рассказал о ней своим друзьям, попросту подсунул ее им. Все лучше, чем смотреть, как она сидит и ждет, ждет... О чем она думает, когда сидит вот так, одна-одинешенька?

Интересно, что произойдет, если в один прекрасный день я подойду к ней и вытащу тысячефранковую банкноту? Просто возьму и подойду, когда она сидит, тоскливо глядя перед собой, и скажу: "Voici quelque chose que j'ai oublie 1'autre jour*". Порой, когда мы лежим вместе и возникает долгое, заполняющее собой все молчание, она говорит: "Que pensez-vous maintenant?**" И я всегда отвечаю одинаково: "Rien!***" Хотя на самом деле я думаю: "Voici quelque chose que... " Это одна из прелестей -- или издержек l'amour a credit.

Когда она уходит, колокола разражаются неистовым звоном.

Она примиряет меня с самим собой, вносит в мою душу мир и покой. Я лежу, откинувшись на подушках, и блаженно затягиваюсь легкой сигаретой, конечно тоже оставленной ею. Мне не о чем беспокоиться. Если бы у меня была вставная челюсть, я уверен, она бы не преминула опустить ее в стакан, что стоит на столике возле кровати, рядом со спичками, будильником и прочей дребеденью. Мои брюки аккуратно сложены, шляпа и пальто висят на вешалке у двери. Все на своем месте. Восхитительно! Если вам в спутницы досталась шлюха, считайте себя обладателем бесценного клада...

И наконец, самое прекрасное в том, что вам все это нравится. Поразительное, мистическое ощущение, а мистика в том, что чувствуешь целостность, единство бытия, чувствуешь себя частичкой этой жизни, сливаешься с ней, растворяешься... Откровенно говоря, мне плевать, святой я или нет. Удел святых -- вечное страдание, вечное преодоление. Я же источаю покой и безмятежность. Нахожу для Клод все новых и новых клиентов, и теперь, проходя мимо нее, замечаю, что печаль ушла из ее глаз. Мы вместе
________
* Совсем забыл, вот возьми, я тут заработал немного (фр.)
** О чем ты думаешь? (фр.)
*** Ни о чем (фр.)

406

обедаем чуть ли не каждый день. Она таскает меня по дорогим ресторанам, и я уже не отказываюсь. Я наслаждаюсь каждым мгновением жизни -- дорогие места ничуть не хуже дешевых. Если она этим счастлива...

Pourtant je pense a quelque chose*. Пустяк, но с недавних пор он стал занимать меня все больше и больше. В первый раз я ничего не сказал, промолчал. Странное, слегка болезненное ощущение, мелочь, сказал я себе. Но в то же время, приятно. В другой раз -- была это болезненность или случайная неосторожность? Опять rien a dire**. Наконец я нарушил ей верность. Очутился как-то ночью на Больших бульварах в легком подпитии. На Площади Республики ко мне пристал мерзкий здоровенный бугай с внешностью сутенера, -- будь я в здравом уме и твердой памяти, то завидев такого, перешел бы на другую сторону улицы, -- так я до самого здания "Матен" (редакция газеты) не мог от него отвязаться. Короче говоря, он меня попросту снял. Веселенькая получилась ночка. Каждую минуту кто-то ломился в дверь. Отставные пташки из Фоли-Бержер наперебой тянули к доброму месье руки в надежде получить чаевые -- франков тридцать, не больше. За что, спрашивается? Pour rein... pour le plaisir***. Странная и смешная ночь. Спустя день или около того появилось легкое раздражение. Сплошная морока. Торопливый визит в Американский госпиталь. Померещился Эрлих с его черными сигарами. Поводов для беспокойства нет. Просто беспричинная тревога.

Когда я заикнулся об этом Клод, она воззрилась на меня в изумлении. "Я знаю, ты всегда была откровенна со мной, Клод, но..." Она решительно отказалась обсуждать этот вопрос. Мужчина, сознательно заразивший женщину, называется преступником. Так считает Клод. "C'est vrai, n'est-ce pas?****" -- спросила она. Конечно, vrai. Однако... Но вопрос был закрыт. Каждый, кто делает это -- преступник.

Отныне каждое утро, -- заедая керосин апельсином, -- я думаю о тех преступниках, которые заражают женщин. Ложка от керосина становится очень липкой. Непременно нужно ее хорошенько отмыть. Тщательно мою нож и ложку. Я все делаю тщательно -- такой у меня характер. Потом умываюсь и смотрю на полотенце. Патрон никогда не дает больше трех полотенец на неделю; ко вторнику они уже все грязные. Вытираю нож и ложку полотенцем, а лицо покрывалом. Краешком аккуратно промакиваю щеки.

Какая гадость эта Рю Ипполит Мандрон. Ненавижу все
____________
* Однако, я думаю о чем-то таком... (фр.).
** Нечего сказать (фр.).
*** Ни за что... Для удовольствия (фр.).
**** Правда, ничего? (фр.).

407

эти грязные, узкие, кривые улочки с романтическими названиями, что разбегаются в разные стороны от моего дома. Париж представляется мне огромной уродливой язвой. Улицы поражены гангреной. У каждого если не триппер, так сифилис. Вся-Европа заражена, и заразила ее Франция. Вот чем обернулось восхищение Вольтером и Рабле. Надо было мне вместо этого съездить в Москву, как я собирался. Что с того, что в России нет воскресений! Воскресенье теперь, как две капли воды, похоже на все остальные дни, только улицы кишат людьми, кишат жертвами, ищущими друг друга в надежде поделиться своей заразой.

Заметьте, причина моего бешенства -- вовсе не в Клод. Клод это драгоценность, un ange и никаких presque. За окном висит клетка с птицей, на подоконнике растут цветочки, хотя тут вам не Мадрид и не Севилья, здесь нет ни фонтанов, ни голубей. Каждый день ходим к врачу. Она в одну дверь, я в другую. Кончилось время дорогих ресторанов. Каждый вечер отправляешься в кино и пытаешься не ерзать от неприятного ощущения. От вида Dome или Coupole с души воротит. На terrasse полно этих ублюдков чистеньких, пышущих здоровьем, покрытых загаром, в накрахмаленных рубашечках, от которых за милю разит одеколоном. Нельзя во всем обвинять только Клод. Сколько раз предостерегал я ее от этих обходительных холеных ублюдков. Но она свято верила в спринцевания и тому подобную ахинею. А теперь любой, кто... Да что теперь говорить, вот так все и получилось. Жизнь со шлюхой -- даже самой лучшей на свете -- далеко не ложе, устланное лепестками роз. И дело не в бессчетном количестве мужчин, хотя мысль о них порой, как червь, подтачивает вас изнутри, дело в беспрерывной санитарии, бесконечных предосторожностях, спринцеваниях, извечной тревоге, страхе, наконец. И вот, вопреки всему... Говорил же я Клод, неустанно твердил: "Остерегайся, не поддавайся на удочку этих красавчиков!"

Во всем, что случилось, я виню только самого себя. Сам не удовольствовавшись сознанием собственной святости, решил доказать ее остальным. В тот момент, когда осознаешь свою святость, надо остановиться. А корчить из себя праведника перед маленькой шлюшкой -- все равно, что лезть в рай по черной лестнице. В ее объятиях я кажусь себе червем, заползшим в ее душу. Даже живя с ангелом, прежде всего надо уметь быть мужчиной, надо оставаться самим собой. Мы должны вылезти из этой гнусной дыры и перебраться туда, где светит солнце, где нас ждет комната с балконом, с которого открывается вид на реку, где поют птицы, цветут цветы, где течет жизнь, где будем только мы двое, и ничего больше.

408


ДЬЕП - НЬЮ - ХЭВЕН

Via Dieppe Newhaven

РАССКАЗ

Итак, мне захотелось вновь, хотя бы ненадолго оказаться среди говорящих по-английски людей. Ничего не имею против французов, напротив, в Клиши я наконец-то обрел некое подобие своего дома, и все было бы чудесно, не дай моя супружеская жизнь трещину. Жена обитала на Монпарнассе, а я перебрался к своему другу Фреду, снимавшему квартиру в Клиши, неподалеку от Порте. Мы решили дать друг другу свободу: она собиралась вернуться в Америку, как только появятся деньги на пароходный билет.

Дальше -- больше. Мы распрощались, и я решил, что на том все и закончилось. Как-то раз. я заскочил в бакалейную лавку, и там пожилая дама доверительно сообщила мне, что недавно заходила моя жена с каким-то молодым человеком, и что вышли они, солидно отоварившись, записав расходы на мой счет. Вид у дамы был несколько растерянный и встревоженный. Я успокоил ее, уверив, что все о'кей. И действительно все было в порядке, ибо я знал, что денег у моей жены не было вовсе, а жену, даже бывшую, нельзя морить голодом. Ее спутник тоже нисколько не заинтересовал меня: скорей всего, это какой-нибудь педик, который просто пожалел ее, и, как я полагал, на время приютил у себя. В общем, о'кей, за исключением того, что она все еще в Париже, и Бог знает, сколько могла еще здесь оставаться.

Еще через несколько дней она забежала к нам вечером пообедать. Ну а что в этом такого? У нас всегда найдется что пожевать, тогда как на Монпарнассе среди подонков, у которых ни гроша за душой, пожрать было попросту не у кого. После обеда у нее началась истерика: она заявила, что мучается от дизентерии с того момента, как мы расстались, и что виноват в этом я, что я пытался отравить ее. Я проводил ее до метро к Порте, не проронив по дороге ни слова. Я обозлился настолько, что от возмущения и обиды не мог ничего сказать в ответ. Она тоже, главным образом, из-за того, что я отказался поддерживать этот разговор. На обратном пути я решил, что это вожделенная последняя капля, и что теперь-то уж она наверняка никогда больше

411

не появится. Надо же такое придумать! Я ее отравил! Ну что ж, если ей угодно так думать, Бог с ней. Она сама поставила все точки над "i".

Шли дни. Вскоре я получил от нее письмо, в котором она просила немного денег, чтобы заплатить за квартиру. Похоже, она рассталась со своим педиком и вернулась в дешевый захудалый отель на задворках вокзала Монпарнас. Я не мог ей с ходу выложить требуемую сумму, поскольку у меня самого ничего не было, поэтому решил пару дней повременить и лишь после этого пошел к ней, чтобы все уладить со счетами. Пока я шел, мне доставили пневматичку, где говорилось, что ей до зарезу нужны деньги, иначе ее выставят на улицу. Будь у меня хоть какие-то деньги, ей не пришлось бы так унижаться, но в том-то и загвоздка, что их не было. Но она не поверила мне. Даже если это так, возразила она, разве не могу я у кого-нибудь одолжить, чтобы вытащить ее из дыры? В общем-то она была права. Но я не умел занимать большие суммы. Всю жизнь выпрашивал какие-то крохи, подачки, чувствуя себя счастливым, если удавалось что-нибудь получить. Похоже, она напрочь забыла об этом. И это естественно, ведь ей было горше, чем мне, уязвлена была ее гордость. Надо отдать ей справедливость, случись нам вдруг поменяться местами, деньги не замедлили бы появиться; она всегда умела их раздобыть для меня и никогда для себя. Что правда, то правда.

Постепенно у меня в голове складывалась пренеприятнейшая картина. Я казался себе вошью. И чем хуже себя чувствовал, тем больше у меня опускались руки. Предложил ей даже вернуться ко мне, пока не сможет уехать. Она, естественно, даже слышать об этом не захотела. Хотя почему естественно? Вконец запутавшись, я уже не знал, что естественно, а что нет. Деньги. Деньги. Всю мою жизнь передо мной всегда стоял вопрос денег. Видимо, я не способен разрешить эту проблему, да никогда и не питал на это особых надежд.

Какое-то время я дергался, словно крыса в капкане, и тут меня осенила блестящая идея: уехать самому. Легчайший путь к решению проблемы -- это просто уйти со сцены. Не знаю, с чего мне это взбрело, но я решил двинуть в Лондон. Предложи мне кто-нибудь замок в Touraine, я бы отказался. Непонятно, с чего мне так приспичило в Лондон, но никакая сила уже не могла заставить меня переменить свое решение. Объяснял я это тем, что ей никогда бы не пришло в голову искать меня в Лондоне. Она знала, что я ненавижу этот город. Но истинная причина, понял я позднее, крылась в том, что мне захотелось

412

побыть среди людей, говорящих по-английски; сутки напролет слушать английскую речь и ничего, кроме английской речи. В моем плачевном положении это было все равно, что спрятаться под крылышком у Господа. Я пошел по пути наименьшего сопротивления и загорелся желанием окунуться в английскую среду. Видит Бог, ситуация, в которой приходится либо самому говорить на чужом языке, либо слушать других, -- ибо при всем желании не заткнешь же себе уши! -- что это, как не разновидность утонченной, изощренной пытки?

Ничего не имею ни против французов, ни против их языка. До тех пор, пока не появилась она, я жил как в раю. Но в один прекрасный день понял, что жизнь прокисла, как прокисает забытое на столе молоко. Поймал себя на том, что злобно бормочу себе под нос какие-то гадости про французов и особенно про их язык, что в здравом рассудке было мне абсолютно не свойственно. Я знал, что виноват во всем только я один, но от этого знания становилось только хуже. Итак, в Лондон! Отдохну немного, и, быть может, когда вернусь, ее уже здесь не будет.

Не откладывая, я раздобыл себе визу, выложил деньги за обратный билет. Визу приобрел сроком на год, решив, что если мое мнение об англичанах переменится, то можно будет еще раз-друтой туда к ним съездить. Близилось Рождество, и старый, славный Лондон, должно быть, недурное место на праздник. Возможно, мне посчастливится увидеть его не таким, каким он запомнился мне однажды; диккенсовский Лондон, мечта всех туристов. В моем кармане лежала виза, билет и какая-то наличность, которая позволит мне провести там дней десять. Я возликовал в сладостном предвкушении поездки.

В Клиши я вернулся к обеду. Заглянув на кухню, увидел свою жену, которая помогала Фреду готовить. Когда я вошел, они смеялись и перешучивались. Я знал, что Фред ни словом не обмолвится о моей предстоящей поездке, поэтому спокойно сел за стол и принял участие в общем веселье. Должен сказать, еда была восхитительной, и все было бы прекрасно, если бы после обеда Фред не уехал в редакцию газеты. Меня несколько недель тому назад уволили, а он пока держался, хотя и его со дня на день ожидала та же участь. Меня уволили, так как, несмотря на мое американское происхождение, я не имел права работать в американской газете корректором. Согласно французским представлениям, эту работу мог выполнять любой француз, знающий английский. Я был удручен, и это лишь подлило масла в огонь моих недобрых чувств к французам, возникших в последние недели. Но что сделано, то сделано,

413

теперь с этим покончено, я опять свободный человек, скоро я буду в Лондоне, буду говорить по-английски с утра до вечера и с вечера до утра, если захочу. Кроме того, вскоре должна выйти моя книга, и жизнь коренным образом изменится. Все обстояло совсем не так плохо, как несколько дней назад. Увлекшись приятными мыслями о том, как хитро я придумал выкрутиться из этой ситуации, я потерял бдительность и рванул в ближайший магазин за бутылкой ее любимого шартреза. Это было роковой ошибкой. От шартреза она раскисла, с ней сделалась истерика, кончилось все обвинениями и упреками в мой адрес. Сидя вдвоем за столом, мы, казалось, пережевывали старую, давно потерявшую вкус, жвачку. В конце концов, я дошел до черты, за которой кроме раскаяния и нежности ничего нет, я чувствовал себя таким виноватым, что не заметил, как выложил все -- о поездке в Лондон, о деньгах, которые занял, и т.д. и т.п. Плохо соображая, что делаю, я, можно сказать, на блюдечке выложил ей все, что у меня было. Не знаю, сколько фунтов и шиллингов, все в новеньких, хрустящих британских купюрах. Сказал, что очень сожалею, что черт с ней, с поездкой, и что завтра я постараюсь вернуть деньги за билеты и отдам ей все до последнего пенни.

И вновь надо отдать ей должное. Ей не хотелось брать эти деньги. Она морщилась от одной только мысли об этом, я видел это собственными глазами, но в конце концов, с неохотой приняла их и сунула в сумочку. Но, уходя, забыла ее на столе, и мне пришлось нестись но ступенькам ей вдогонку. Забирая сумочку, она опять сказала: "До свидания", и я знал, что это "до свидания" -- последнее. "До свидания", -- сказала она, стоя на ступеньках и глядя на меня с горестной улыбкой. Один неосторожный жест, и она швырнула бы деньги в окно, кинулась мне на шею и осталась навсегда. Окинув ее долгим взглядом, я медленно вернулся к двери и закрыл ее за собой. Зашел на кухню, постоял у стола, посидел немного, глядя на пустые бокалы, потом силы покинули меня и, не выдержав, разрыдался, как ребенок. Около трех ночи пришел Фред. Он сразу понял, что произошло что-то неладное. Я все ему рассказал, мы перекусили, выпили недурственного алжирского вина, потом добавили шартреза, потом переложили это коньяком. Фред заклеймил меня .позором, сказав, что только круглый идиот мог выбросить на ветер все деньги. Я не стал спорить, по правде говоря, этот вопрос волновал меня меньше всего.

-- И что теперь с твоим Лондоном? Или ты передумал ехать?

-- Передумал. Я похоронил эту идею. Кроме того, те-

414

перь я и не могу никуда ехать. На какие шиши, спрашивается?

Фред не считал неожиданную потерю денег таким уж непреодолимым препятствием. Он прикинул, что сможет перехватить где-нибудь пару сотен франков, к тому же со дня на день ему должны были выдать зарплату, и выходило, что он мог одолжить мне необходимую сумму. До рассвета мы обсуждали этот вопрос, само собой обильно орошая его спиртным. Когда я добрался до постели, в ушах вовсю трезвонили вестминстерские колокола и скрипучие бубенчики под окном. Мне снился грязный Лондон, укутанный роскошным снежным одеялом, и каждый встречный радостно приветствовал меня: "Счастливого Рождества!" -- разумеется, по -- английски.

В ту же ночь я пересек Ла-Манш. Эта была та еще ночь. Все попрятались по каютам и там дрожали от холода. У меня с собой была стофранковая бумажка и какая-то мелочь. И все. Мы решили, что, добравшись до места, я телеграфирую Фреду, а он сразу высылает мне деньги. Я сидел в салоне за длинным столом, прислушиваясь к разговорам. Я судорожно размышлял, каким образом растянуть эти сто франков на подольше, ибо сомневался, что Фред сможет немедленно достать деньги. Обрывки фраз, доносившихся до моего уха, подсказали мне, что все разговоры сегодня вертятся вокруг денег. Деньги. Деньги. Всегда и везде одно и то же. Надо было случиться, что именно в этот день Англия, морщась от нежелания, выплатила долг Америке. Англия всегда держит слово. Это пережевывалось со всех сторон, я был готов придушить всех за их распроклятую честность.

Я собирался менять стофранковую бумажку только в случае крайней необходимости, но вся эта околесица, что Англия держит слово и то, что, как я заметил, во мне узнали американца, достали меня с такой силой, что я приказал принести мне пива и сэндвич с ветчиной. Это повлекло за собой неизбежное общение со стюардом. Он хотел узнать мое мнение о сложившейся ситуации. Видно было, что он считал тяжким преступлением то, что мы сделали с Англией. Больше всего я боялся, как бы он не взвалил ответственность за происходящее на меня, раз уж меня угораздило родиться в Америке. На всякий случай я сказал, что понятия ни о чем не имею, что меня все это не касается и что мне абсолютно безразлично, заплатит Англия долг или нет. Но он не успокоился. Нельзя безразлично относиться к тому, что происходит у вас на родине, даже если эта родина и совершает ошибки, пытался донести до меня стюард. Плевать мне и на Америку, и на американ-

415

цев, отозвался я... Я сказал, что во мне нет ни грамма патриотизма. Проходивший мимо моего столика мужчина при этих словах остановился и стал прислушиваться. Я решил, что это либо шпион, либо сыщик. Немедленно сбавил тон и повернулся к мужчине, сидевшему возле меня, который тоже попросил пива и сэндвич.

Он с явным интересом воспринял мою тираду. Спросил, откуда я и что намереваюсь делать в Англии. Я сказал, что хочу отметить здесь Рождество, и затем в порыве откровенности поинтересовался, не знает ли он, где найти самую дешевую гостиницу. Он объяснил, что долгое время отсутствовал и вообще не слишком хорошо знает Лондон. Сказал, что последние годы жил в Австралии. На мою беду рядом случился стюард, и молодой человек, оборвав себя на полуслове, начал допытываться у него, не знает ли тот в Лондоне какого-нибудь приличного, но недорогого отеля. Стюард подозвал официанта и задал ему тот же самый вопрос, и тут-то подошел похожий на шпика человек и прислушался. По серьезности, с которой обсуждался этот вопрос, я понял, что допустил серьезную ошибку. Подобные вещи нельзя обсуждать со стюардами и официантами. Ощущая на себе подозрительные взгляды, пронизывающие меня насквозь, как рентгеновские лучи, я залпом осушил остатки пива и, словно желая доказать, что деньги волнуют меня меньше всего, приказал принести еще. Повернувшись к молодому человеку, спросил, не могу ли угостить его. Когда стюард вернулся с напитками, мы увлеченно обсуждали вельды Австралии. Он заикнулся было насчет гостиницы, но я прервал его, сказав, чтобы он выбросил это из головы. Это всего лишь праздное любопытство, добавил я. Мое заявление поставило его в тупик. Несколько секунд он стоял, не Зная, что делать, и неожиданно, в порыве дружеских чувств, заявил, что с удовольствием пригласит меня к себе, в собственный дом в Нью-Хэвене, если я надумаю задержаться там на ночь. Я от души поблагодарил его, попросив не волноваться за меня и пояснив, что мне все равно нужно будет вернуться в Лондон. Это не имеет значения, добавил я. И понял, что вновь ошибся, ибо непостижимым образом это стало важным абсолютно для каждого из присутствующих.

Делать было нечего, поэтому я смиренно внимал молодому англичанину, который в Австралии, вдали от родины вел довольно странную жизнь. Он пас баранов, и сейчас захлебывался словами, вспоминая, как их что ни день кастрировали чуть ли не тысячами. Не дай бог зазеваешься. Сложность заключалась в том, что в яйца барана нужно было вцепиться зубами, мгновенно отхватить их ножом и

416

быстренько выплюнуть. Он пытался подсчитать, сколько дар яичек прошли через его руки и зубы, пока он жил в Австралии. За этой сложной арифметикой он время от времени машинально вытирал рот.

-- У