ь даже словечко. По мнению папаши, Гровер был просто разленившимся сукиным сыном, который научился создавать всякие шумы. Иногда он грозился выкинуть чертово пианино в окошко -- и Гровера вслед. Если у матери хватало смелости вмешаться в эти сцены, он давал ей зуботычину и советовал пойти "поссать на дорожку". Хотя, конечно, и у него бывали минуты слабости, и в таком состоянии духа он мог спросить у Гровера, что за чертову дрянь тот бренчит, и если последний, к примеру, отвечал: "патетическую сонату" -- старый осел мог сказать: "Что за чертовщина? Почему, ради Христа, они не могут сказать по-английски, как говорят все добрые люди?" Невежественность старика убивала Гровера куда сильней, чем его грубость. Он стеснялся своего папаши, и когда его не было на горизонте, 152 позволял себе немилосердно высмеивать его. Когда он стал немного старше, то начал строить предположения, что он родился с кривой ногой, потому что его отец такая сволочь. Он рассказывал, что его папаша ударил его мать в живот когда та была беременна. Этот легендарный удар в живот должно быть, оказал на Гровера разнообразные влияния, ибо, из мальчика превратившись в молодого человека, он, как было сказано, неожиданно обратился к Богу с такой страстью, что рядом с ним нельзя было выбить нос, не испросив прежде разрешения у Господа. Преображение Гровера произошло как раз тогда, когда мой отец испускал дух, почему я и вспомнил его. Уотруза не видели несколько лет, а потом, во время кошмарного храпа, на хромого Гровера, можно сказать, снизошло благословение и он, став свидетелем Божьим, засучил рукава, дабы избавить нас от дьявола. Первое, что я заметил -- это изменения в его внешности: он выглядел чистеньким, как ягненок. Действительно, на нем не было ни пятнышка, от него исходило благовоние. Его речь тоже стала безукоризненной. Дикие ругательства уступили место благословениям и молитвам. Все его беседы с нами превращались в монологи, во время которых он сам задавал себе вопросы и сам же на них отвечал. Едва сев на стул, предложенный ему, он с проворностью кролика произносил тираду о том, что Бог, мол, послал единственного возлюбленного Сына своего, для того чтобы мы могли наслаждаться жизнью вечной. Хотим ли мы на самом деле жизни вечной -- или собираемся погрязнуть в "помышлениях плоти"* и умереть, не зная спасения? Неуместность упоминания "помышлений плоти" по отношению к пожилой чете, один из которой громко храпел во сне, видимо, совсем не заботила его. Он так ликовал в приливе Божьей милосердной благодати, что совсем забыл о душевном недуге моей сестры и, не спросив о том, как она себя чувствует, обратился к ней с этой новоприобретенной духовной болтовней, к которой она осталась глуха, поскольку, как я сказал, у нее не хватало много винтиков, и даже если бы он начал разглагольствовать о рубленом шпинате, это показалось бы ей столь же глубокомысленным. Слова "удовольствия плоти" означали для нее нечто вроде прелестного дня и красного солнечного зонтика. Я видел, как она, сидя на краешке стула и мотая головой, ждет только одного: когда же он сделает передышку, чтобы она могла рассказать ему, что пастор -- ее пастор, из епископальной церкви -- только что вернулся из Европы, и они собираются устроить в подвале церкви ярмарку, где у нее будет свой маленький киоск, в котором она откроет торговлю салфеточками по 153 пять и по десять центов. Действительно, она улучила момент, когда он на секунду прервался, и выложила все: о каналах Венеции, об альпийских снегах, о собачьих бегах в Брюсселе, о превосходной ливерной колбасе Мюнхена. Она была не только религиозна, моя сестренка, она была глупа как пробка. Гровер что-то промямлил об увиденной новой земле и новых небесах, "ибо прежнее небо и. прежняя земля миновали"*, сказал он, пробормотав эти слова в подобии истерического глиссандо, чтобы поскорей выложить пророческую весть о Новом Иерусалиме, который Бог основал на этой земле и в котором он, Гровер Уотруз, некогда сквернослов с искалеченной ногой, обрел мир и покой праведности. "И смерти, не будет уже", -- орал он, пока моя сестренка приближалась к нему и наивно спрашивала, не хочет ли он пойти поиграть на новом кегельбане, устроенном ее пастором в церковном подвале, поскольку пастор такой замечательный человек, он любит бедных и будет рад познакомиться с Гровером. Гровер сказал, что играть на кегельбане грешно, что он не принадлежит ни к какой церкви, ибо все церкви безбожны, что он даже перестал играть на пианино, потому что Бог указал ему высшую цель. "Побеждающий наследует все*, -- добавил он, -- и буду ему Богом, и он будет Мне сыном". Он сделал паузу, чтобы высморкаться в великолепный белый платок, а моя сестренка воспользовалась случаем, чтобы напомнить ему, как в прежние времена у него всегда текло из носа, но он никогда не употреблял носового платка. Гровер важно выслушал ее и заметил, что Господь избавил его от многих грехов. Тут проснулся мой отец и, увидев перед собой Гровера во всей красе, отшатнулся в испуге, не зная, за кого Гровера принять: за смертного, сновидение или галлюцинацию, но вид чистого носового платка быстро вернул ему разум. -- А, это ты! -- воскликнул он. -- Сын Уотруза, верно? Скажи мне, во имя всего святого, что ты здесь делаешь? -- Я пришел во имя Святая Святых, -- нимало не смутившись заявил Гровер. -- Я совершил обряд очищения смертью на Голгофе и я здесь во светлое Христово имя, ради вашего спасения и пребывания в свете и силе и славе. Старик посмотрел в изумлении. -- Что это на тебя нашло? -- спросил он, адресовав Гроверу слабую сочувственную улыбку. Мать вышла из кухни и встала позади стула, на котором сидел Гровер. Скривив рот, она хотела дать понять отцу этой гримасой, что Гровер рехнулся. Даже сестренка, кажется, поняла, что с Гровером что-то не в порядке, особенно после того, как он отказался посетить новый кегельбан, который ее лю 154 бимый пастор установил нарочно для молодых людей вроде Гровера. Так что же случилось с Гровером? Ничего, если не считать того, что его ноги прочно стояли на пятом основании великой стены святого города Иерусалима, на пятом основании, выполненном целиком из сардоникса, откуда он взирал на чистую реку воды жизни, исходящую от престола Божия. И вид этой реки жизни был для Гровера все равно что укус тысячи блох в жом. Пока он семижды не объехал вокруг земли, он не смог бы усидеть спокойно на заднице, видя слепоту и безразличие людей и сохраняя при этом самообладание. Он возродился и очистился, и хотя в глазах медлительных неряшливых "нормальных" он был "чокнутым", мне он представлялся несравненно возросшим над прежним собой. Он был безвредный зануда. Слушая его достаточно долго, и самому можно было очиститься, о том не подозревая. Яркий новый язык Гровера брал меня за живое и посредством неумеренного смеха очищал от всякой дряни, накопившейся стараниями инертных здравомыслящих. Он возродился, как мечтал возродиться Понсе де Леон*, он был живым, как немногие бывали живыми. И, будучи неестественно живым, он нисколько не возражал, когда вы смеялись прямо ему в лицо, он не возразил бы, если бы вы украли то немногое, чем он обладал. Он был живым и нестяжающим, а это так близко к Божескому, что кажется ненормальным. Прочно поставив ноги на большую стену Нового Иерусалима, Гровер познал ни с чем не сравнимую радость. Возможно, родись он со здоровой ногой, он так бы никогда и не познал эту бесподобную радость. Может быть, даже хорошо, что его папаша двинул по животу его матери, когда Гровер еще находился в утробе. Возможно, именно этот удар в живот позволил Гроверу так воспарить, стать таким бесконечно живым и настолько бдительным, чтобы даже во сне передавать послания Бога. Чем больше он работал, тем меньше чувствовал усталость. У него не было теперь ни тревог, ни сожалений, ни душераздирающих воспоминаний. Он не признавал ни обязанностей, ни обязательств, кроме данных Богу. А что ожидал от него Бог? Ничего, ничего... только восхваления. Бог требовал от Гровера Уотруза только одного: чтобы он был живым во плоти. Он требовал только одного: становиться все более и более живым. И когда совсем живой Гровер стал голосом, и этот голос стал потоком, обращавшим все мертвое в хаос -- хаос в свою очередь стал устами мира, в самом центре которого должен быть глагол. "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог". Итак, Бог был этим 155 странным маленьким инфинитивом, который был всем -- разве этого не достаточно? Для Гровера этого было более чем достаточно: это было всем. Начав с этого Глагола, какая разница, по какой дороге он пошел? Оставить этот Глагол -- это значит удалиться из самого центра, возвести Вавилонскую башню. Может быть, Бог умышленно покалечил Гровера Уотруза, для того чтобы направить его к центру, к Глаголу. Невидимым вервием привязал Господь Гровера Уотруза к его столпу, который пронизал сердце мира. Гровер стал жирным гусем, приносящим каждый день по золотому яйцу. Почему я пишу о Гровере Уотрузе? Потому что я знал тысячи людей, но никто из них не был таким живым, как Гровер. Большинство было умнее, многие были блистательными людьми, некоторые даже знаменитыми, но никто не был таким живым и нестяжающим, каким был Гровер. Гровер был неистощим. Он был подобен кусочку радия, который можно засыпать горой земли, но он все равно не потеряет своей силы отдавать энергию. Я знал множество так называемых энергичных людей -- не полна ли Америка ими? -- но никогда я не встречал в человеке такого источника энергии. А что создало этот неистощимый источник энергии? Озарение. Да, это случилось в мгновение ока, а только так и происходит все самое важное. В одну ночь Гровер освободился от навязанных ему ценностей. Неожиданно, и это так, он прекратил развитие, подобное развитию остальных людей. Он нажал на тормоза, но оставил мотор работать. Если раньше, подобно остальным, он полагал необходимым куда-то двигаться, то теперь он знал, что куда-то -- это все равно куда, так зачем двигаться вообще? Почему бы не припарковать машину, не заглушая мотор? Тем временем сама земля вращалась, и Гровер знал, что она вращается, и что он вращается вместе с ней. Но движется ли она куда-нибудь? Гровер, несомненно, задавал себе этот вопрос и, вне всякого сомнения, отвечал на него так: земля никуда не движется. Тогда кто сказал, что мы должны куда-то двигаться? Гровер заинтересовался этим, а также тем, куда все направляют свои стопы, и, странная вещь, оказалось, что хотя все и движутся каждый к своей цели -- никто не остановится и не задумается, что неизбежная цель для всех одна: могила. Это озадачило Гровера, поскольку никто не мог убедить его, что смерть не является неизбежностью, в то время как любой мог убедить кого угодно, что все другие назначения неопределены. Убежденный в непреложной неизбежности смерти, Гровер вдруг стал потрясающе преисполнен жизни. Впервые он начал жить, и притом перестал думать о своей хромоте. 156 Это, если задуматься, тоже довольно странная вещь, поскольку кривая нога так же, как и смерть, является непреложным фактом. И все же хромота вылетела у него из головы и, что еще важнее, вылетело из головы все, что было связано с хромотой. Точно так же и смерть, когда Гровер признал ее неизбежность, вылетела у него из головы. Сосредоточившись единственно на неизбежности смерти, он пренебрег всем неопределенным. Весь остальной мир хромал теперь вместе со своими кривоногими неопределенностями, лишь один Гровер был свободен и ничем не связан. Гровер Уотруз олицетворял собой неизбежность. Может, он был неправ, но он был определен. А что толку быть правым, когда приходится волочить за собой кривую ногу? Лишь немногие осознали истинность этих слов, и их имена стали великими именами. Гровер Уотруз, вероятно, никогда не станет известным, но тем не менее он очень велик. В этом, вероятно, и заключается причина, по которой я пишу о нем: просто у меня хватило разума понять, что Гровер достиг величия, даже если никто этого не признает. Тогда я думал, что Гровер просто безвредный фанатик, да, немного "чокнутый", как говорила моя мама Но каждый, кто проникся несомненной истиной, немного чокнутый, и только эти люди делают что-то для нашего мира. Другие люди, великие люди, разрушили по чуть-чуть здесь и там, а эти немногие, о которых я веду речь и в число которых включаю Гровера Уотруза, способны разрушить все только ради того, чтобы могла жить истина. Обычно такие люди рождаются с недостатками, так сказать, с кривой ногой, и по странной иронии люди именно эту кривую ногу и запоминают. Если такой человек, как Гровер, избавляется от хромоты, мир говорит, что ему повезло. Это логика неуверенности, и ее плод -- несчастье. Гровер был единственным истинно счастливым человеком, которого я встретил в своей жизни, и этот небольшой памятник я воздвиг для того, чтобы о Гровере не забывали, как не забывали бы о его счастливой уверенности. Жаль, что в качестве опоры он выбрал Христа, но разве имеет значение, каким образом человек приходит к правде, если он одержим правдой и по правде живет? ИНТЕРЛЮДИЯ Беспорядок -- это слово, изобретенное для тех случаев, когда истинный порядок нам непонятен. Мне хочется остановиться на том периоде, когда все вырисовывалось в соответствии с порядком, если и понятным, то несомненно обескураживающим. Прежде всего -- Хайми, Хайми-жаба, а еще яичники его жены, которые уже довольно долго гнили изнутри. Хайми прямо зациклился на гниющих яичниках своей жены. Это стало темой ежедневных разговоров, оставив позади даже слабительные пилюли и обложенный язык. Хайми играл в сексуальные притчи, как он сам говорил. Все беседы или начинались с яичников, или заканчивались ими. Вопреки обстоятельствам, он не забывал о трудах любви вместе с женой -- долгие змеиные сношения, во время которых он успевал выкурить одну-другую сигарету. Он все пытался объяснить мне, как гной, который выделяют яичники, сообщает его жене пыл. Она и раньше была хороша в любви, но теперь стала что-то необыкновенное. Если яичники придется вырвать, излишне говорить, как она отнесется к этому. Да она и сама понимала. Так не теряй время! Каждый вечер, убрав со стола, они разоблачались в своей крохотной квартирке и ложились, сплетясь словно пара змей. Он много раз пытался описать мне -- как они любили друг друга. Изнутри это похоже на устрицу, устрицу с мягкими зубками, что покусывают его. Иногда ему казалось, что он погрузился в ее утробу целиком, так было мягко и сдобно, а эти самые мягкие зубики покусывали его член, сводя с ума. Обычно они устраивались на манер ножниц и смотрели в потолок. Чтобы оттянуть финал, он думал об офисе и о тех маленьких неприятностях, которые не оставляли его, скручивая кишки тугим узлом. Между оргазмами он мог сосредоточиться на чем-нибудь еще, так что если она вновь приступала к нему, он мог представить себе, что это совершенно новое сношение с участием новой фирменной пиз- 158 ды. Обычно он устраивался так, что можно было не бросая дел смотреть в окошко. Он так навострился в этом деле, что мог раздеть женщину на бульваре за окном и переместить ее в свою кровать, и не только это -- еще он мог заставить ее поменяться местами с женой, причем не бросая дел. Иногда он трахался так несколько часов и не думал при этом кончать. Что проливать попусту! -- так он обычно говорил. Стив Ромеро, напротив, имел много что проливать. Стив был вылеплен словно бык, поэтому он не задумываясь тратил свое семя. Как правило, мы обсуждали подобные вещи, сидя за хорошей отбивной в закусочной неподалеку от офиса. Там царила странная атмосфера. Может быть, потому что не подавали вина. Может быть, потому что подавали маленькие черные грибочки. Так или иначе, сосредоточиться на предмете обсуждения было нелегко. Когда мы собирались, Стив Ромеро обычно уже успевал побывать на тренировке, принять душ и растереться. Он был чист и снаружи и изнутри. Почти что совершенный образец мужчины. Не очень умен, по правде говоря, но хороший парень, компанейский. А Хайми, напротив, будто жаба. Словно явился к столу прямо из болота, где провел поганый денек. Всякая гадость сходила у него с уст будто лесть. По правде, в случае с ним это и гадостью-то назвать было нельзя, поскольку не с чем было сравнивать. Лилось одно лишь скользкое липкое вещество, целиком замешанное на сексе. В пище он видел только потенциальную сперму; если стояла теплая погода, он говорил, что это очень полезно яйцам; когда он ехал в трамвае, он знал наперед, что вагонная тряска вызовет у него желание, что "лично у него встает от этого", как он выражался. Почему "лично" -- мне было невдомек, но так он говорил. Ему нравилось ходить с нами, потому что мы наверняка находили что-нибудь приличное. В одиночку ему далеко не всегда везло. С нами он мог рассчитывать на кусок мяса -- Нежную пизду, как он выражался. Ему нравилась Нежная пизда. Нееврейка* пахнет слаще, говорил он. И посмеивался... Что он не переносил -- так это черное мясо. Его удивляло и коробило мое знакомство с Валеской. Однажды он спросил, не слишком ли крепко она пахнет. Я ответил, что мне это нравится -- крепкая и духовитая, в соусе. Он чуть не покраснел при этом. Удивительно, как он был деликатен в некоторых вещах. Например, был очень разборчив в еде. Наверное, это национальная черта. Еще очень чистоплотен. __________ * Английские слова "нежный" (gentle) и "неиудей, язычник" (gentile) -- весьма созвучны. 159 Падал в обморок при виде пятнышка на манжете. Все время чистился, отряхивался, доставал зеркальце из кармана, чтобы убедиться, не застряла ли пища в зубах. Если находил хоть крошку, прятался за салфеткой и извлекал эту крошку при помощи зубочистки с перламутровой ручкой. Еще не мог спокойно думать о пресловутых яичниках. И вовсе не из-за запаха, поскольку его жена тоже была чистоплотная сучка. Весь день сидела на биде, готовясь к ночным случкам. Это было трагедией: значение, которое она придавала своим яичникам. До того самого дня, когда ее увезли в больницу, они регулярно занимались любовью. Мысль о том, что она станет неспособна к этому, сводила ее с ума. Хайми, разумеется, твердил ей, что ему без разницы -- так или эдак. Обвивая ее, как змея, в зубах сигарета, на бульваре за окном девочки -- он и вообразить не мог, что женщина может стать непригодной к сношению. Он был уверен, что операция пройдет успешно. Успешно! Это значит, что она будет трахаться лучше прежнего. Обычно он говорил ей это, лежа на спине и глядя в потолок. "Ты знаешь, я все равно буду тебя любить. Подвинься чуть-чуть вот так, сделай милость... вот так... хорошо. Так что я говорил? Ах, да... ну что ты взяла в голову? Разумеется, я тебя не брошу. Послушай, отодвинься немного, да-да, вот так, замечательно". Все это он нам рассказывал за хорошей отбивной. Стив смеялся до слез. Он так не мог. Он был очень честным, с женщинами особенно. Поэтому-то ему и не везло. Малыш Керли, например -- а Стив его ненавидел -- тот всегда добивался, чего хотел. Он был прирожденный лжец, прирожденный обманщик. Хайми тоже не слишком любил Керли. Он называл Керли бесчестным, имея в виду, конечно, бесчестность в денежных вопросах. В таких вещах Хайми был скрупулезен. А больше всего ему не нравилось, в каком тоне Керли говорил о своей тетке. По мнению Хайми, это было очень дурно, ему не следовало бы тянуть деньги у сестры своей матери, испытывая к ней не больше почтения, чем к куску тухлого сыра, для Хайми это было слишком. К женщине надо относиться уважительно, при условии, конечно, что эта женщина не проститутка. Если она проститутка -- тогда другое дело. Проститутки не женщины. Проститутки -- это проститутки. Вот так вот Хайми смотрел на вещи. Однако истинной причиной такой нелюбви было другое: когда бы они ни бывали вместе -- Керли всегда доставалось самое лучшее. И не только: Керли добивался успеха, используя деньги, взятые у Хайми. Даже то, как Керли просил деньги, раздражало Хайми -- это было похоже на 160 вымогательство. Он полагал, что тут частично моя вина -- я слишком снисходительно относился к парнишке. -- У него нет моральных устоев, -- обычно говорил Хайми. -- А у тебя, у тебя моральные устои есть? -- спрашивал я. -- Что я! Я слишком стар, чтобы иметь моральные устои. Но Керли еще ребенок. -- Ты ревнуешь, вот в чем дело, -- говорил Стив. -- Я? Я ревную к нему? -- и Хайми принимался ядовито хихикать, чтобы показать всю глупость таких домыслов. Эти подначки его сильно задевали. -- Послушай, -- говорил он, обращаясь ко мне, -- я к тебе когда-нибудь ревновал? Разве я не уступал тебе, когда ты просил? Помнишь ту девицу с рыжими волосами, ну помнишь, с такими большими грудями? Разве не лакомый кусочек я тебе предложил по-дружески? И я сделал это, не так ли? А все потому, что ты проговорился, будто тебе очень нравятся большие груди. Но Керли я бы ни за что не уступил. Он маленький плут. Пусть сам о себе позаботится. А Керли и так сам о себе заботился, притом очень умело. Насколько мне известно, он всегда пас пять-шесть девчонок. Среди них, например, Валеска -- он не на шутку связался с ней. Ей чертовски нравилось, что с ней выделывают этакое не краснея, поэтому, когда настал черед кузины, а потом и карлицы, воспользоваться им, она нисколько не возражала. Больше всего ей нравилось, когда он имел ее в ванне в воде. Все было замечательно, пока не догадалась карлица. Случилась бурная сцена, завершившаяся на полу в гостиной. Послушать Керли -- так можно было подумать, что он выделывает все, разве что на люстре не висит. Впридачу полным-полно карманных денег. Валеска щедрая, а кузина -- тряпка. Предвкушение твердого члена делало ее податливой, как замазка. При виде расстегнутых брюк она впадала в транс. Стыдно слушать, что Керли выделывал с ней. Он испытывал удовольствие, унижая ее. Но едва ли я могу обвинять его, ведь она была такая чопорная, такая педантичная на людях. Когда она несла себя по улице, можно было поклясться, что у нее вовсе нет пизды. Естественно, уединившись, он заставлял ее заплатить за свои надменные манеры. И делал это рассчетливо. "Доставай", -- приказывал он, чуть расстегнув штаны. "Доставай языком", -- так говорил он всей компашке, поскольку, по его словам, все они сосали друг дружку за его спиной. Как только кузина ощущала во рту вкус члена, сразу же позволяла делать с ней все. Иногда он заставлял ее стать на руки и возил ее по комнате, будто 161 тачку. Или они приспосабливались на манер собак, и пока она стонала и корчилась, он невозмутимо зажигал сигарету и пускал дым меж ее ног. Однажды он сыграл плохую шутку, когда они устроились таким способом. Он расстарался настолько, что она обеспамятела. А потом, уже до блеска отполировав ей зад, он на секунду остановился, словно для того чтобы охладить кок, и тут, очень медленно и нежно вставил ей длинную морковину. "Это, мисс Аберкромби, что-то вроде двойника моего природного члена", -- объяснил он, и с этими словами отлип от нее и натянул штаны. Кузина Аберкромби так смутилась, что не сумела сдержаться, жутко пернула, и морковина выпала. Так, по крайней мере, рассказывал Керли. Вообще-то, он был порядочный враль, и в этом анекдоте, может, нет ни крупицы правды, но нельзя отрицать, что у него была склонность к подобным шуткам. Что до мисс Аберкромби с ее претенциозными манерами -- так про такую пизду можно было думать все самое худшее. Хайми по сравнению с Керли был пурист. Хайми и его толстый обрезанный конец -- словно две разные вещи. Когда у него лично вставал, как он выражался, он за это не отвечал. Он говорил, что это природа берет свое -- в лице его, Хайми Лобшера, толстого обрезанного конца. То же самое можно было сказать и про дырку его жены. У нее между ног было что-то особенное, вроде украшения. Это было частью миссис Лобшер, но это не была-таки миссис Лобшер лично, попробуйте понять, что я имею в виду. Ладно, все это просто в качестве введения к тому общему сексуальному беспорядку, который преобладал в то время. Будто снимаешь квартиру в стране Ебландии. Соседка сверху, взять хотя бы ее... иногда она спускалась к нам присмотреть за ребенком, когда у жены был концерт. Она выглядела такой простушкой, что я сперва просто не замечал ее. Но, как и у других, у нее имелась пизда, такая обезличенно-личная пизда, которую она бессознательно осознавала. И чем чаще она к нам спускалась, тем сильней осознавала, в своем подсознании. Как-то вечером, когда она была в ванной, причем сидела там подозрительно долго, я задумался обо всем этом. И решил подсмотреть за ней в замочную скважину, убедиться что к чему. Отрубите мне руку, если она не стояла перед зеркалом, поглаживая и лаская свою маленькую пипку. Почти что разговаривала с ней. Я так возбудился, что не знал, с чего начать. Отправился обратно в гостиную, выключил свет и лег на кушетку, ожидая ее возвращения. Я лежал, и у меня перед глазами стояла ее пушистая киска и пальцы, прикасающиеся к ней, как к струнам. Я расстегнул брюки, вытащил 162 член, пусть охладится в темноте. Со своей кушетки я пытался вызвать ее методом телепатии, во всяком случае я хотел, чтобы мой член послал ей установку внушения. "Иди сюда, сука, -- не переставал я шептать, -- иди сюда и накрой меня своей пиздой". Она, видимо, получила эту установку, поскольку в этот миг дверь открылась, и она ощупью стала пробираться к кушетке. Я не говорил ни слова и не двигался. Просто не переставал думать об ее пизде, медленно, словно краб, пробиравшейся в темноте. Наконец-то она встала у кушетки. И тоже не сказала ни слова. Просто тихо стояла, а как только я скользнул рукой вверх по ее ногам, шевельнулась, чтобы приоткрыть чуть шире промежность. Мне кажется, никогда моя рука не попадала в такую сочную промежность. У нее по ногам сбегало что-то вроде клейстера, и если бы под рукой были щиты для объявлений, я бы смог обклеить целую дюжину щитов. Через несколько минут, так же естественно, как корова, щиплющая травку, она нагнулась и взяла в рот. А я засунул все четыре пальца, взбивая ее сок до пены. Рот у нее был полным-полон, а сок проливался на ноги. Скажу я вам, мы не проронили ни слова. Словно парочка тихих маньяков трудилась в потемках. Как гробокопатели. То был Парадиз ебучий, я знал это, и был готов, и хотел, чтобы мы ебались до потери мозгов. Такой, как она, я, вероятно, никогда не встречал. Она так и не открыла рта -- ни той ночью, ни следующей, никакой. Просто кралась вниз, почуяв, что мы будем одни, как тогда, в темноте, и накрывала меня пиздой. То была выдающаяся пизда. Стоит только подумать, вспоминаю темный подземный лабиринт, оснащенный и диванами, и уютными уголками, и резиновыми зубиками, и иглами, и мягкими гнездышками, и гагачьим пухом, и тутовыми листами. Мне нравилось совать туда свой нос и, подобно одинокому червю, хорониться в маленькой щели, где был абсолютный покой, и было так мягко и тихо, что я лежал, словно дельфин на устричной отмели. Легкая судорога -- и я уже в пульмановском вагоне, читаю газету, а то -- в тупике, где булыжники покрыты мхом, а витые ворота открываются и закрываются автоматически. Иногда это бывало похоже на погружение в глубины, с подрагивающими морскими крабами, водорослями, покачивающимися в лихорадке и жабрами крохотных рыб, хлопающими, будто клапаны губной гармоники. В необъятном темном гроте шелково-мыльный орган играл хищную темную музыку. Когда она достигала вершины, когда в полной мере выделяла сок, казалось, спускаются фиолетово-пурпурные, цвета тутовой ягоды, сумерки, чревовещательные сумерки, словно карлики и кретины на- 163 слаждаются, когда менструируют. Тогда я думал о каннибалах, пожирающих цветы, о яростном племени банту, о диких единорогах, готовящихся к брачному сезону на рододендронов. Все было анонимно и неопределенно: Джон До и его супруга Эмми До*; а над нами газовые резервуары, а под нами подводная жизнь. Выше пояса она была, как я уже говорил, тронутая. Да, совсем ку-ку, хотя покуда на ходу и на плаву. Может, это и сообщало ее пизде такую волшебную обезличенность. То была одна пизда из миллиона, настоящая Жемчужина Антильская, вроде той, что обнаружил Дик Осборн, читали Джозефа Конрада? Она лежала в широком Тихом океане секса: блистающий серебристый риф, окруженный анемонами, морскими звездами, каменистыми кораллами, принявшими человеческий облик. Только Осборн мог открыть ее, указав правильную широту и долготу пизды. Встречая ее днем, видя, как медленно она идет, слабоумная, я испытывал те же чувства, что испытывает решивший поймать ласку темной ночью, поставив капкан. Мне оставалось только лечь в темноте, расстегнуть брюки и ждать. Она была подобна Офелии, как если бы та случайно воскресла и во второй жизни очутилась среди кафров. Она не помнила ни одного слова ни одного языка, особенно английского. Она была глухонемой, потерявшей память, причем с остатками памяти она утратила также щипцы для завивки, щипчики для ногтей и дамскую сумочку. Она была голая как рыба, только между ног торчал пук волос. И она была более скользкая, чем рыба, поскольку у рыб хоть чешуя есть, а у нее не было. Иногда я терялся в догадках: я в ней, или она во мне? То была открытая война, новомодный Панкратион*, когда всяк пытается укусить себя в задницу. Любовь в среде червей, с бесстыдно поднятой крайней плотью, любовь без пола и без лизола. Инкубационная любовь, которую практикуют росомахи на верхушках деревьев. С одной стороны -- Северный Ледовитый океан, с другой -- Мексиканский залив. И хотя мы не обращались к нему открыто, с нами всегда был Кинг-Конг, Кинг-Конг, спящий в затонувшем остове "Титаника" среди фосфоресцирующих костей миллионеров и миног. Никакая логика не помогала избавиться от Кинг-Конга. Он был гигантским бандажом, умерявшим мимолетную боль души. Он был свадебным пирогом с волосатыми ногами и руками длиной в милю. Он был вертящимся экраном, на котором мелькали новости. Он был дулом револьвера, который никогда не палит, прокаженным, вооружившимся отпиленным гонококком. Именно тут, в пустоте грыжи, я спокойно размышлял посредством пениса. Прежде всего -- о биномиальной тео- 164 реме, фразе, всегда озадачивавшей меня: я положил ее под увеличительное стекло и изучил от икс до зет. Потом -- о Логосе, который я каким-то образом всегда идентифицировал с дыханием: напротив, я обнаружил, что это разновидность навязчивой идеи, машина, которая продолжала размалывать зерно, тогда как житницы уж давно были полны и евреи ушли из Египта. Еще был Буцефаллус*, слово, любезное мне более остальных слов моего словаря, буду щеголять им во всяком затруднительном положении, а с ним вместе не забуду Александра и его царскую свиту. Что за конь! Произведенный на свет в Индийском океане, последний в роду, сам не вступивший в брак, разве что с царицей амазонок во время месопотамских событий. Еще был шотландский гамбит! Удивительное выражение, никакого отношения к шахматам не имеющее. Оно являлось мне в виде человека на ходулях со страницы 2498 "Полного Словаря" Функа и Вагналла*. Гамбит был разновидностью прыжка в незнаемое на механических ногах. Прыжок неизвестно зачем -- значит, гамбит! Чистый как колокол и удивительно простой, если вы сподобились его понять. Еще была Андромеда, и Медуза Горгона, и Кастор и Поллукс небесного происхождения, мифологические близнецы, навечно закрепленные в эфемерной звездной пыли. Еще были бдения, слово определенно сексуальное, и все же предполагающее такие церебральные коннотации, что мне становилось не по себе. Всегда "полуночные бдения", причем слово "полуночные" таило зловещий смысл. И еще шпалеры. Когда-то кого-то проткнули шпагой, когда он стоял за шпалерой. Я видел напрестольную пелену, выполненную из асбеста, а в ней ужасная дыра, какую мог проделать сам Цезарь. Я размышлял очень спокойно, как уже отметил. В таком духе не отказывали себе в удовольствии поразмышлять и люди каменного века. Все было и не абсурдным, и не допускающим объяснения. Словно разрезанная на кусочки картинка-загадка, которую, наскучив составлять, отбрасываешь в сторону. Все можно с легкостью отложить, даже Гималаи. Как раз вопреки мысли Магомета. Это ни к чему не приводит и потому приятно. Огромное сооружение, которое мы воздвигнули за время затянувшегося полового акта, может быть опрокинуто в мгновение ока. В счет пойдет лишь то, что мы трахались, а никак не строительные работы. Это -- как жизнь в Ковчеге во время Потопа, ты обеспечен всем вплоть до апельсинного ликера. К чему совершать убийства, насиловать, кровосмесительствовать, когда от тебя требуется лишь убивать время? Дождь, дождь, дождь, а внутри Ковчега сухо и тепло, каждой твари 165 по паре, а в кладовке превосходная вестфальская ветчина, свежие яйца, маслины, маринады, вустерский соус и прочие деликатесы. Господь призвал меня, Ноя, основать новое небо и новую землю. Он дал мне крепкую лодку с хорошо просмоленными и как следует высушенными швами. И еще Он дал мне умение бороздить штормливое море. Может быть, когда кончится дождь, понадобится другое умение, но в настоящий момент мореходного знания достаточно. Остальное -- это шахматы в "Кафе Рояль" на Второй авеню, да еще партнера надо подыскать, какого-нибудь умного еврея, чтобы партия продолжалась, пока дождь не перестанет. Но, как я уже говорил, у меня не будет времени скучать: со мной мои старые друзья -- Логос, Буцефаллус, шпалеры, бдения и так далее. Так зачем шахматы? Запертый в тюрьме в течение нескольких дней и ночей, я начал понимать, что размышление, если только это не мастурбация, служит мягчительным, заживляющим, приятным средством. Размышление, не приводящее никуда, ведет вас повсюду; прочие размышления ведут по колее, и неважно, какова дистанция -- все завершается складом или депо. В конце всегда красный сигнал, приказывающий: СТОП! А когда размышлять принимается пенис -- тут ни помех, ни стопа, это -- вечный праздник, свежая приманка и рыба, дергающая леску. А это напоминает мне о Веронике, так ее, кажется звали. Вот еще. одна пизда, наводившая на нехорошие мысли. С Вероникой вечно была возня в вестибюле. На танцплощадке про нее можно было подумать, будто она собирается преподнести вам в постоянный дар свои яичники, а потом, ближе к делу, она принималась вдруг размышлять, размышлять о шляпке, кошельке, о тетке, которая ее ждет, о письме, которое она забыла отправить, о работе, которую может потерять, -- то есть о всяческих глупостях, совершенно неуместных и никак не относящихся к делу. Словно подключала к пизде, настороженной и бдительной, мозги. То была почти, так сказать, метафизическая пизда. То была пизда, обдумывающая каждый шаг, более того: это был особый способ размышлять, с размеренностью метронома. Для такого рода перемещенных ритмических бдений требовался специальный тусклый свет: достаточно приглушенный, чтобы можно было расстегнуться, и все же довольно заметный, если ненароком отскочит пуговица и покатится по полу вестибюля. Вы понимаете, что я имею в виду. Непроизвольная, но щепетильная точность, стальная уверенность, позволяющая отключиться. И в то же время трепетность и непредсказуемость, так что не определишь, синица или журавль. 166 Что это у меня в руке? Хорошее или превосходное? Ответ всегда один: суп из утки. Когда берешь ее за сиськи, она кричит, будто попутай; когда лезешь к ней под юбку, она вьется, словно уж; когда прижмешь ее покрепче, она кусается, как хорек. Она все тянет, тянет, тянет. Зачем? Что потом? Даст через часок-другой? Один шанс из миллиона. Она похожа на голубку, попавшуюся в силок, но пытающуюся взлететь. Она своим видом старалась показать, будто у нее нет ног. А если надумаешь ее освободить, она угрожает тебя обгадить. Из-за ее удивительного зада и по причине ее неприступности я мысленно сравнивал ее с Pons Asinorum*. Каждый школьник знает, что мост ослов не может перейти никто, только два белых ослика, ведомых слепцом. Я не помню, почему это так, но это правило, установленное стариком Евклидом. Он был преисполнен знания, старый пердун, и в один прекрасный день -- думаю, чтобы потешить себя -- построил мост, который не было дано перейти никому из смертных. Он назвал его мостом ослов, поскольку был владельцем пары замечательных белых осликов, и так привязался к ним, что никому не хотел уступить право обладания. Поэтому он тешил себя мечтой, в которой он, слепец, в один прекрасный день переводил осликов по мосту на счастливые привольные пастбища. Вот и Вероника так. Она столь кичилась своим великолепным белым задом, что ни с кем не хотела этим задом поделиться. Она решила взять его с собой в рай, когда придет время. Что до ее пизды -- о которой, кстати, она и не поминала -- что до ее пизды, .скажу я вам, так она была только аксессуаром, приложенным к заду. В тусклом свете вестибюля, даже не упоминая о двух своих незадачах явно, она каким-то образом создавала дискомфорт, заставляя вас думать о них. То бишь, заставляла думать, действуя как престидижитатор. Ты смотрел и ощущал только для того, чтобы в конце концов быть обманутым, чтобы убедиться, что ты ничего не увидел и не почувствовал. То была очень тонкая сексуальная алгебра, полуночные бдения, приносившие к утру "А" или "В"*, но ничего более. Ты сдаешь экзамены, получаешь диплом -- и свободен. Тем временем зад использовался исключительно для сидения, а пизда -- чтобы спускать водичку. Между учебником и уборной пролегала промежуточная область, куда -- ни ногой, ибо там -- заклейменная зона совокуплений. Можно мочиться и дрочить, но совокупляться -- никогда. И свет не тушили, однако и солнце не светило. Всегда полутьма, как раз, чтобы суметь расстегнуться. Но именно этот мрачноватый проблеск света держал ум настороже вокруг всяких сумочек, губной 167 помады, пуговиц, ключей и тому подобного. По-настоящему думать не получалось, поскольку ум уже занят. Ум зарезервирован, как пустое кресло в театре, на котором владелец оставил свой шапокляк. Я уже сказал, что Вероника обладала говорящей пиздой, и это было худо, ведь, казалось, ее единственная функция заключалась в том, чтобы отговорить вас от совокупления. У Эвелины, напротив, была смеющаяся пизда. Эвелина тоже жила где-то на верхотуре, но в доме по соседству. Она забегала, как правило, в час обеда, чтобы развлечь меня новой хохмой. Комедиантка чистой воды, единственная по-настоящему смешливая женщина в моей жизни. Все обращала в шутку, и совокупление тоже. Она могла одним своим смехом возбудить, а это, как вы знаете, налегко. Полагают, будто у фаллоса нет сознания, но заставить член смеяться -- это ведь феноменально. В качестве примера могу привести одно: когда Эвелина зажигалась, она принималась чревовещать пиздой. Вы были готовы войти в нее, как вдруг куколка между ее ног разражалась хохотом. И это тут же передавалось вам: вы чувствовали шаловливые подергивания и пожимания. Еще она умела петь, ее куколка-пизда. Ни дать, ни взять -- дрессированный котик. Нет ничего труднее, чем заниматься любовью в цирке. Все время действуя как дрессированный котик, она становилась более недоступной, чем если бы была опутана железными ремнями. Она могла испортить самую что ни на есть "личную" эрекцию на свете. Испортить своим смехом. В то же время это не было так унизительно, как можно себе представить. В вагинальном смехе было что-то симпатичное. Казалось, весь мир раскруч