дная. Вид изможденный. Он слишком много работает, спит мало, ничего не ест. Несмотря на собственные горести и тревоги, она нашла в себе силы пожалеть его. Как больно думать, что ничем не можешь ему помочь. Он приложил руку ко лбу, словно у него разболелась голова, и ей представилось, что у него в мозгу тоже неотступно стучат слова "не знаю... не знаю". Странно, что этот холодный, хмурый, застенчивый человек наделен любовью к самым маленьким. Мужчины часто и к своим-то равнодушны, но про него монахини сколько раз ей рассказывали, это их и трогало, и смешило. Если он так любит этих китайчат, как же он любил бы своего ребенка! Китти закусила губу, чтобы опять не расплакаться. Уолтер взглянул на часы. - Пора мне обратно в город. У меня сегодня еще уйма работы. Ты как, ничего? - Обо мне не беспокойся. - Ты вечером не дожидайся меня. Я, возможно, вернусь очень поздно, а накормит меня полковник Ю. - Хорошо. Он встал. - Советую сегодня не переутомляться, дай себе передышку. Тебе что-нибудь подать, принести? - Нет, спасибо. Ничего не нужно. Он еще постоял как бы в нерешительности, потом, не глядя на нее, взял шляпу и вышел. Она слышала, как он шел от крыльца к воротам. Одна, до ужаса одна. Сдерживаться теперь было не нужно, и она дала волю слезам. 57  Вечер был душный, и, когда Уолтер наконец вернулся, Китти сидела у окна, глядя на причудливые крыши китайского храма, черные на фоне звездного неба. Глаза ее опухли от слез, но она успокоилась. Странная тишина снизошла в душу, несмотря на все треволнения, - может быть, просто от усталости. - Я думал, ты уже спишь, - сказал Уолтер входя. - Мне не спалось. Когда сидишь, не так жарко. Тебя покормили? - Еще как. Он прошелся взад-вперед по длинной комнате, и она поняла, что он хочет о чем-то поговорить с ней, но не знает, как начать. Без тени волнения она ждала, чтоб он собрался с духом. И дождалась. - Я обдумал то, что ты мне сегодня рассказала. Мне кажется, тебе лучше отсюда уехать. Я уже поговорил с полковником Ю, он согласен предоставить тебе охрану. Можешь взять с собой служанку. Ты будешь в полной безопасности. - А куда я могла бы уехать? - Можешь уехать к матери. - Думаешь, она мне обрадуется? - Тогда можешь поехать в Гонконг. - А что мне там делать? - Тебе сейчас нужен уход, внимание. Я просто не вправе удерживать тебя здесь. В ее улыбке была не только горечь, но и веселая насмешка. Она взглянула на него и чуть не рассмеялась. - С чего это ты вдруг так беспокоишься о моем здоровье? Он подошел к окну и остановился, глядя в ночь. Никогда еще в безоблачном небе не было столько звезд. - Женщине в твоем положении нельзя здесь оставаться. Его легкий белый костюм пятном выделялся во мраке; в чеканном профиле было что то зловещее, но, как ни странно, сейчас он не внушал ей ни малейшего страха. Неожиданно она спросила: - Когда ты добился, чтобы я сюда поехала, ты хотел моей смерти? Он не отвечал так долго, что она успела подумать, не притворяется ли он, будто не слышал. - Сначала - да. Она нервно поежилась - ведь это он впервые сознался в своем намерении. Но зла она на него не держала. Она сама себе удивлялась - сейчас он даже внушал ей восхищение и в то же время был немного смешон. А когда она вдруг вспомнила про Чарли Таунсенда, то решила, что он просто глуп. - Ты шел на страшный риск, - отозвалась она. - При твоей сверхчувствительной совести ты не простил бы себе, если бы я умерла. - Ну вот, а ты не умерла. Ты даже поздоровела. - Я в жизни не чувствовала себя лучше. Ее подмывало воззвать к его чувству юмора. После всего, что они пережили, среди всех этих ужасов и невзгод, идиотством казалось придавать значение такой ерунде, как блуд. Когда смерть подстерегает за каждым углом и уносит свои жертвы, как крестьянин - картошку с поля, не все ли равно, хорошо или плохо тот или иной человек распоряжается своим телом. Если б он только мог понять, как мало значит для нее теперь Чарли - даже лицо его вспоминается уже с трудом, - как безвозвратно эта любовь ушла из ее сердца! У нее не осталось к Таунсенду ни капли чувства, и потому обессмыслилось все, в чем они были повинны. Сердце ее снова свободно, а что тут было замешано тело - да наплевать на это! Ей хотелось сказать Уолтеру: "Слушай, не пора ли нам образумиться? Мы дулись друг на друга, как дети. Давай помиримся. Любви между нами нет, но почему нам не быть друзьями?" Он стоял очень тихо. Бесстрастное лицо в свете лампы было мертвенно-бледным. Она не надеялась на него: если скажешь не то, он обрушит на тебя такой ледяной сарказм! Она уже знала, какая ранимость скрывается под этой язвительной маской, как быстро он может замкнуться, если будут задеты его чувства. Надо же быть таким идиотом! Для него важнее всего удар по его самолюбию - наверно, от такого удара вообще труднее всего оправиться. Чудаки эти мужчины, что придают такое значение верности жен. Сама-то она, когда сошлась с Чарли, думала, что изменилась неузнаваемо, а оказалось, что она все такая же, только счастливее и жизнерадостнее. И почему она не смогла сказать Уолтеру, что ребенок его? Ей эта ложь ничего бы не стоила, а для него была бы такая радость. А может, это и не было бы ложью; даже удивительно, что в своих интересах она не подумала о такой лазейке, а вот не подумала... До чего же мужчины глупые! Их роль в этом деле так ничтожна. Это женщина долгие, тягостные месяцы носит ребенка, женщина в муках рождает его, а мужчина, сбоку припека, туда же, со своими претензиями. Почему это должно влиять на его отношение к ребенку? И мысли Китти обратились к тому ребенку, которого ей самой предстояло родить; она подумала о нем не с волнением, не в радостном предвкушении материнства, а с ленивым любопытством. - Тебе, конечно, еще хочется это обдумать, - сказал Уолтер, нарушая долгое молчание. - Что обдумать? Он оглянулся, словно удивленный ее вопросом. - Когда тебе лучше ехать. - Но я не хочу уезжать. - Почему? - Мне нравится работать в монастыре. По-моему, я приношу там пользу. Я предпочла бы дождаться тебя. - Мне, пожалуй, следует тебе объяснить, что в твоем теперешнем положении ты особенно подвержена любой инфекции. - Как деликатно ты это выразил, - сказала Китти с усмешкой. - Ты не ради меня остаешься? Она замялась. Откуда ему знать, что сейчас самое сильное чувство, какое он у нее вызывает, и самое неожиданное - это жалость. - Нет. Ты меня не любишь. Тебе со мной, наверно, скучно. - Не подумал бы я, что женщина твоего склада способна пожертвовать своими удобствами ради нескольких праведных монахинь и оравы китайских детишек. Она улыбнулась. - Это несправедливо - презирать меня за то, что ты так неправильно меня расценил. Я не виновата, что ты был таким олухом. - Если ты твердо решила остаться, я, конечно, не собираюсь тебе перечить. - К сожалению, я не могу дать тебе повод проявить великодушие. - Почему-то ей сейчас было трудно говорить с ним всерьез - и между прочим, ты совершенно прав: я остаюсь не только ради бедных сироток. Я, понимаешь ли, оказалась в таком положении, что у меня во всем мире нет ни одной родной души. Я не знаю никого, кто принял бы меня с радостью. Никого, кому есть дело, жива я или умерла. Он нахмурился, но не от гнева. - Хорошеньких дел мы с тобой натворили, а? - сказал он. - Ты все еще собираешься подать на развод? Мне это теперь безразлично. - Ты же знаешь, что, привезя тебя сюда, я тем самым отказался от права обвинения. - Нет, я не знала. Я, понимаешь, не специалист по супружеским изменам. Что же мы будем делать, когда уедем отсюда? По-прежнему будем жить вместе? - Ох, давай лучше не загадывать так далеко вперед. В голосе его была смертельная усталость. 58  Три дня спустя Уоддингтон зашел за Китти в монастырь (она, не находя себе места от беспокойства, сразу вернулась к работе) и повел, как было обещано, на чашку чаю к своей сожительнице. Китти уже не раз обедала у него. Дом был с квадратным фасадом, белый, нарядный, из тех, какие Таможня строит для своих служащих по всему Китаю. Столовая, где они обедали, гостиная, где пили кофе, были обставлены добротно и строго. В обстановке ничего домашнего, не то отель, не то канцелярия, сразу видно, что эти дома - всего лишь случайное, временное жилище для сменяющихся обитателей. Никому бы и в голову не пришло, что на втором этаже скрыта от посторонних глаз тайна, притом романтического свойства. Они поднялись по лестнице, Уоддингтон отворил дверь. Китти оказалась в большой голой комнате с белыми стенами, на которых развешаны были свитки со столбиками иероглифов. За квадратным черным столом, в жестком кресле тоже черного дерева и покрытого сложной резьбой, сидела маньчжурка. При виде Китти и Уоддингтона она встала, но не двинулась им навстречу. - Вот она, - сказал Уоддингтон и добавил что-то по-китайски. Женщина поздоровалась за руку. Она была очень стройная и выше ростом, чем ожидала Китти, привыкшая к уроженкам южного Китая. На ней была бледно-зеленая кофта с узкими рукавами, прикрывавшими запястья; на черных, тщательно причесанных волосах красовался головной убор маньчжурских женщин. Лицо было густо напудрено, щеки от глаз до самого рта нарумянены, выщипанные брови как тонкие черные черточки, рот ярко-алый. На этой маске большие черные, слегка раскосые глаза горели, как два озера жидкого агата. Не женщина, а раскрашенный идол. Движения ее были неспешны, уверенны. Китти показалось, что она немного робеет, но полна любопытства. Пока Уоддингтон говорил с ней, она изредка кивала и взглядывала на Китти. Китти поразили ее руки - пальцы невероятно длинные, тонкие, цвета слоновой кости, с накрашенными ногтями. Никогда еще она не видела таких прелестных, томных, грациозных рук. В них угадывалась родовитость несчетных поколений. Она заговорила высоким резким голосом - словно птицы защебетали в саду, - и Уоддингтон перевел Китти ее слова, что она рада ее видеть, и вопросы - сколько ей лет, и сколько у нее детей? Они сели на три жестких кресла вокруг квадратного стола, и бой подал чай, бледный и ароматизированный жасмином. Маньчжурка предложила Китти зеленую жестянку с сигаретами "Три каслз". Кроме стола и кресел, в комнате почти не было мебели, только широкий спальный тюфяк с вышитым валиком в изголовье и два ларя сандалового дерева. - Что она делает целыми днями? - спросила Китти. - Немного рисует красками, изредка пишет стихи. А по большей части просто сидит. Курит, но умеренно, и я этому рад, поскольку в мои обязанности входит пресекать торговлю опиумом. - А сами вы курите? - спросила Китти. - Очень редко. Честно говоря, я предпочитаю виски. В комнате стоял слабый приторно-едкий запах, не то чтобы неприятный, но характерный, свойственный восточным домам. - Скажите ей, что мне жаль, что я не могу с ней поговорить. У нас, я уверена, нашлось бы что сказать друг другу. Когда Уоддингтон перевел, маньчжурка бросила на Китти быстрый взгляд, в котором светилась улыбка. Она сидела в своем пышном наряде, очень величественная, нисколько не смущенная, а глаза на раскрашенном лице были настороженные, загадочные, бездонные. Она была неестественна, как кукла, и притом до того грациозна, что Китти перед ней казалась себе неуклюжей. До сих пор Китти воспринимала Китай, куда забросила ее судьба, без особого внимания, немного свысока. Так было принято в ее кругу. Теперь же на нее повеяло чем-то потусторонним, таинственным. Вот он, Восток, древний, неведомый, непостижимый. Верования и идеалы Запада показались ей грубыми по сравнению с теми идеалами и верованиями, что словно воплотились в этом изысканно-прекрасном создании. Это была совсем другая жизнь, жизнь в совершенно ином измерении. Перед лицом этой куклы с накрашенным ртом и настороженными раскосыми глазами искания и боли повседневного мира утрачивали всякий смысл. Словно за размалеванной маской скрывалось огромное богатство глубоких, значительных переживаний, словно эти тонкие, изящные руки с длинными пальцами держали ключ к неразрешимым загадкам. - О чем она думает целыми днями? - спросила Китти. - Ни о чем, - улыбнулся Уоддингтон. - Она изумительна. Скажите ей, что я еще никогда не видела таких прекрасных рук. Хотела бы я знать, за что она вас любит. Уоддингтон улыбаясь перевел ее вопрос. - Она говорит, что я хороший. - Как будто женщины любят мужчин за их добродетели, - фыркнула Китти. Рассмеялась маньчжурка всего один раз. Это случилось, когда Китти, чтобы поддержать разговор, стала восхищаться ее нефритовым браслетом. Она сняла браслет, и Китти попробовала его примерить, но, хотя рука у нее была маленькая, браслет на нее не налез. Вот тут маньчжурка и рассмеялась, как ребенок. Она сказала что-то Уоддингтону. Потом позвала служанку, дала ей какое-то поручение, и та, исчезнув на минуту, вернулась с парой очень красивых маньчжурских туфель. - Она хочет подарить их вам, если окажутся впору, - объяснил Уоддингтон. - Для комнат это очень удобная обувь. - Они мне как раз, - сказала Китти не без самодовольства, но, заметив, как хитро ухмыльнулся Уоддингтон, быстро спросила: - А ей они велики? - О да. Китти рассмеялась, а когда Уоддингтон перевел, посмеялись и маньчжурка и служанка. Немного позднее, когда Китти и Уоддингтон поднимались к ее дому, она повернулась к нему с дружеской улыбкой. - Вы мне и не сказали, как сильно ее любите. - Ас чего вы это взяли? - По глазам видно. Странно. Это, наверно, все равно как любить призрак или грезу. Мужчины вообще непредсказуемы. Я думала, вы как все, а теперь чувствую, что ничегошеньки о вас не знаю. Проводив ее до калитки, он неожиданно спросил: - Зачем вам нужно было ее увидеть? Китти ответила, немного подумав: - Я чего-то ищу, чего - сама не знаю. Но знаю, что это очень важно и что, если найти, все пойдет по-другому. Может быть, это известно монахиням; но, когда я с ними, я чувствую, что они знают секрет, которым не хотят делиться. Почему-то мне пришло в голову, что, если я увижу эту женщину, мне станет понятно, чего я ищу. Может, она мне и сказала бы, если б могла. - А почему вы думаете, что она это знает? Китти искоса поглядела на него и ответила вопросом на вопрос: - А вы это знаете? Он пожал плечами. - Дао. Путь. Одни из нас ищут его в опиуме, другие в Боге, кто в вине, кто в любви. А Путь для всех один и ведет в никуда. 59  Китти вернулась в уже привычную для нее рабочую колею и, хотя по утрам чувствовала себя очень неважно, не давала себе распускаться. Ее удивило, какой интерес стали проявлять к ней монашенки. Раньше, встречая ее в коридоре, они только здоровались, теперь же, по-детски волнуясь, норовили под каким-нибудь пустячным предлогом зайти в комнату, где она находилась, посмотреть на нее и поболтать. Сестра Сен-Жозеф раз за разом вспоминала, что она уже давно что-то приметила и все думала: "Что бы это значило?" или "Скорее всего, это самое", а потом, когда Китти стало дурно, - "И сомневаться нечего, сразу видно". Она не уставала рассказывать о том, как проходили роды у ее невестки, и некоторые подробности могли бы сильно встревожить Китти, не обладай она чувством юмора. В сестре Сен-Жозеф приятно сочетались памятливость (по лугу на ферме ее отца протекала река, и тополя, что росли на берегу, дрожали от малейшего ветра) и короткое знакомство с библейскими героями. Твердо убежденная в том, что еретичка ничего в этом не может смыслить, она однажды рассказала Китти про Благовещение. - Я, когда читаю про это в Священном писании, всегда плачу, - сказала она. - Сама не знаю почему, просто сердце как-то дрожит. И процитировала по-французски слова, показавшиеся Китти незнакомыми и суховатыми: "Ангел, вошед к Ней, сказал: радуйся, Благодатная! Господь с Тобою, благословенна Ты между женами" {Евангелие от Луки, 1:28.}. Тайна рождения веяла в стенах монастыря, как легкий ветерок среди цветущих яблонь. Мысль, что Китти ждет ребенка, смущала и будоражила этих бесплодных женщин. Они и робели перед Китти, и тянулись к ней. Физическую сторону ее состояния они воспринимали вполне здраво, ибо были дочерями крестьян и рыбаков; но детские их сердца были полны благоговения. Мысль о бремени, которое она носит под сердцем, тревожила их и в то же время вызывала душевный подъем. Сестра Сен-Жозеф говорила, что все они за нее молятся, а сестра Сен-Мартен выразила сожаление, что Китти не католичка. Но настоятельница побранила ее и объяснила, что и протестантка может быть хорошей женщиной - une brave femme - и le bon Dieu {Боженька (франц.).} так или иначе все это уладит. Китти и трогало, и забавляло, что она вызывает такой интерес, но по-настоящему ее удивило то, что даже настоятельница, столь строгая в своей святости, стала относиться к ней по-новому. Она всегда была добра к Китти, однако не снисходила до нее; теперь же проявляла к ней чуть не материнскую нежность. И голос ее звучал по-новому мягко, и в глазах мелькали веселые искорки, словно она любовалась Китти, как смышленым ребенком, сумевшим заслужить ее расположение. Китти все это умиляло. Словно в эту душу, спокойную и величавую, как серое море, пугающее своей сумрачной мощью, внезапно проник луч солнца, и оно ожило, подобрело, повеселело. По вечерам она теперь часто заходила посидеть с Китти. - Я должна следить, чтобы вы не переутомлялись, дитя мое, - сказала она однажды, явно выдумав себе оправдание, - а то доктор Фейн ни за что мне не простит. Ах, эта британская сдержанность! Вот ведь он какой, себя не помнит от радости, но, стоит заговорить с ним про это, сразу бледнеет. Она ласково потрепала Китти по руке. - Доктор Фейн рассказал мне, что советовал вам уехать, но вы отказались, потому что не хотели расстаться с нами. Это очень похвально, дитя мое, и не думайте, что мы не ценим вашей помощи. Но я подозреваю, что вы и с ним не захотели расстаться, а это еще лучше, ибо ваше место - рядом с ним, вы ему нужны. Да, просто не знаю, что бы мы делали без этого замечательного человека. - Мне отрадно думать, что он кое-что сделал для вас, - сказала Китти. - Любите его всем сердцем, милая. Он - святой. Китти улыбнулась и подавила вздох. Для Уолтера она могла теперь сделать только одно, но как это сделать - не знала. Она хотела, чтобы он простил ее - уже не ради нее, но ради себя, ведь только это могло дать ему душевный покой. Просить его прощения бесполезно: если он догадается, что она желает добра не столько себе, сколько ему, он в своем упорном тщеславии тем более ей откажет (его тщеславие почему-то перестало ее раздражать, оно казалось естественным и только усиливало жалость, которую он внушал ей); единственный шанс - что какое-нибудь непредвиденное внешнее обстоятельство поможет застигнуть его врасплох. Он, возможно, даже ждет эмоционального взрыва, который избавил бы его от кошмара затаенной обиды, но и в этом случае будет в своей одержимости всеми силами бороться с собой. Ну не позор ли, что люди, которым отпущено так мало времени в полном страданий мире, так безжалостно себя мучат? 60  Хотя настоятельница подолгу беседовала с Китти всего три или четыре раза да еще изредка по нескольку минут, впечатление она произвела на Китти очень глубокое. Ее образ был подобен некой стране, на первый взгляд прекрасной, но негостеприимной; лишь потом обнаруживаешь в складках суровых гор приветливые деревушки под сенью фруктовых деревьев и веселые речки, бегущие по сочным лугам. Но этих отрадных картин, хоть они и удивляют и успокаивают, еще мало, чтобы чувствовать себя дома в этой стране бурых кряжей и исхлестанных ветром равнин. Сойтись с настоятельницей по-человечески близко было бы невозможно, в ней ощущалось что-то безличное, то же чувство не оставляло Китти и при общении с другими монахинями, даже с добродушной болтушкой сестрой Сен-Жозеф, но от настоятельницы ее отделяла почти физически осязаемая преграда. Как-то неуютно и страшновато делалось при мысли, что она ходит по одной с тобою земле, по горло занята мирскими делами, и все же так явственно обитает на уровне, для тебя недосягаемом. Однажды она сказала Китти: - Монахине мало пребывать в непрестанной молитве Иисусу, она сама должна быть молитвой. Хотя речь ее была неотделима от ее веры, Китти чувствовала, что это получается само собой, без всякого намерения повлиять на еретичку. Ее удивляло, что настоятельница, столь милосердная к людям, даже не пытается вывести ее, Китти, из состояния, которое не может не казаться ей греховным невежеством. Как-то вечером они засиделись за разговором. Дни стали короче, мягкий вечерний свет и радовал, и навевал легкую грусть. У настоятельницы вид был очень усталый. Трагическое бледное лицо осунулось, прекрасные темные глаза потеряли блеск. Может быть, это усталость склонила ее к несвойственной ей откровенности. - Сегодня для меня памятный день, дитя мое, - сказала она, словно пробуждаясь от долгой задумчивости. - Годовщина того дня, когда я окончательно решила посвятить себя Богу. Я уже два года об этом думала, но призвание это меня отпугивало, я боялась, как бы меня вновь не одолели мирские помыслы. Но в то утро, во время причастия, я дала обет, что в этот же день, еще до вечера, сообщу о своем желании матери. После причастия я помолилась Иисусу о ниспослании мне душевного покоя и явственно услышала в ответ: "Ты тогда обретешь его, когда перестанешь его желать". Настоятельница словно унеслась мыслями в прошлое. - В тот день наш близкий друг мадам Вьерно ушла к кармелиткам, не сказавшись никому из родных. Она знала, что они не сочувствуют ее планам, но считала, что, как вдова, имеет право сама собой распоряжаться. Одна из моих кузин ездила к ней проститься и вернулась только вечером, очень взволнованная. Я еще не говорила с матерью, я дрожала при мысли, что нужно ей открыться, но не хотела и нарушить обет, данный во время святого причастия. Я стала расспрашивать кузину о ее поездке. Моя мать, которая, казалось, была поглощена рукоделием, внимательно слушала, а я мысленно подгоняла себя: если уж говорить, то нельзя терять ни минуты. Странно, до чего отчетливо я помню эту сцену. Мы сидели за столом, круглым столом под красной скатертью, и работали при свете лампы с зеленым абажуром. Две мои кузины гостили у нас, и мы все вместе вышивали гладью сиденья и спинки, чтобы обновить стулья в гостиной. Подумайте только, на них не меняли обивку с времен Людовика XIV, когда их только купили, и они, как говаривала моя мать, выцвели и обтрепались до безобразия. Я пробовала заговорить, но не могла выдавить из себя ни слова, и вдруг моя мать, до того молчавшая, сказала, обращаясь ко мне: "Не понимаю поведения твоей подруги. Как это можно - уйти, не сказав ни слова тем, кому она так дорога. Это какой-то театральный жест, на мой взгляд безвкусный. Воспитанная женщина не сделает ничего такого, что заставило бы о ней судачить. Я надеюсь, если ты когда-нибудь вздумаешь нас покинуть, что было бы для нас большим горем, то все же не сбежишь тайком, словно совершила преступление". Вот когда нужно было заговорить, но так велика была моя слабость, что я могла только вымолвить: "О, не беспокойтесь, maman, у меня на это не хватило бы сил". Мать ничего не ответила, и мне стало стыдно, что я не осмелилась выразиться яснее. Я словно услышала слова Иисуса, обращенные к святому Петру: "Симон Ионин! любишь ли ты Меня?" {Евангелие от Иоанна, 21:15-17.} Какая же я слабая, подумала я, какая неблагодарная! Я люблю мою спокойную, обеспеченную жизнь, люблю мою семью, мои развлечения. Немного погодя, когда я еще предавалась этим горьким размышлениям, моя мать сказала, словно наш разговор и не прерывался: "А все же мне думается, моя Одетта, что в своей жизни ты еще совершишь что-то такое, о чем люди будут долго помнить". Я еще не очнулась от своих мыслей, а мои кузины, не ведая, как колотится у меня сердце, продолжали спокойно вышивать, но матушка вдруг выронила из рук работу и, внимательно посмотрев на меня, сказала: "Дорогое мое дитя, я почти не сомневаюсь, что рано или поздно ты примешь постриг". "Вы не шутите, маменька? - отозвалась я. - Вы ведь только что описали самое сокровенное мое желание". "Ну еще бы! - вскричали мои кузины, не дав мне договорить. - Одетта уже два года только об этом и мечтает. Но вы не дадите вашего согласия, тетя? Нельзя вам на это соглашаться!" "А по какому праву мы можем это запретить, мои милые дети, если на то будет воля Божия?" Тогда мои кузины, желая обратить все в шутку, стали меня спрашивать, как я намерена распорядиться всякими безделушками, принадлежащими лично мне, и затеяли шутливый спор о том, кому из них что достанется. Однако веселье это длилось очень недолго, а потом мы заплакали. И тут на лестнице послышались шаги моего отца. Настоятельница умолкла и глубоко вздохнула. - Для моего отца это был тяжелый удар. Я была единственной дочерью, а мужчины часто любят дочек сильнее, чем сыновей. - Великое это несчастье - иметь сердце, - улыбнулась Китти. - Зато великое счастье - посвятить это сердце любви к Спасителю. Тут к настоятельнице подошла одна из младших девочек и, уверенная, что ее не прогонят, показала ей неизвестно где раздобытую очень страшную игрушку. Настоятельница обняла девочку за плечи своей прекрасной худощавой рукой, а та доверчиво к ней прижалась. И Китти опять отметила, как ласкова ее улыбка и как безлична. - Просто поразительно, ma mere, как эти сиротки вас обожают. Я бы загордилась, если б могла вызывать такое преклонение. И ей настоятельница тоже подарила отрешенную и, однако же, прекрасную улыбку. - Единственный способ завоевывать сердца - это уподоблять себя тем, чью любовь мы хотим заслужить. 61  Уолтер в тот вечер не вернулся к обеду. Китти подождала немного - обычно он, если задерживался в городе, находил способ известить ее, - но в конце концов села обедать одна. Она больше для вида отведала каждого из пяти-шести блюд, которые повар неизменно готовил, соблюдая обеденный обряд, несмотря на эпидемию и трудности со снабжением; а поев, растянулась в низком плетеном кресле у открытого окна и дала околдовать себя звездной ночи. Тишина сулила ей отдых. Читать она не пыталась. Мысли проплывали по поверхности ее сознания, как белые облачка, отраженные в тихом пруду. Она так устала, что не в силах была ухватиться за какое-нибудь одно такое облачко, последовать за ним, проследить его путь. Она лениво пробовала подытожить впечатления, оставшиеся у нее от разговоров с монахинями. Казалось странным, что, хотя их образ жизни внушал ей такое уважение, вера, толкавшая их на такой образ жизни, оставляла ее равнодушной. Она даже вздыхала легонько: может быть, все стало бы проще, если бы душу ее озарило это широкое белое сияние. Бывали минуты, когда ей хотелось рассказать настоятельнице о своем горе и чем оно вызвано, но не хватало духу: слишком страшно было, что эта строгая женщина будет плохо о ней думать. В ее глазах поведение Китти, несомненно, являет собой тяжкий грех. Странно, думалось Китти, что ей самой оно кажется не столько греховным, сколько некрасивым и глупым. Может, это недомыслие с ее стороны, но, если связь с Таунсендом и представляется ей достойной сожаления, даже неприличной, в ней не раскаиваться надо, а поскорее о ней забыть. Все равно как если допустишь какой-нибудь промах на званом вечере - очень, конечно, обидно, но ничего не поделаешь, а придавать этому серьезное значение просто неумно. При воспоминании о Чарли ее пробирала дрожь - эта его крупная, упитанная фигура, безвольный подбородок и манера выпячивать грудь, чтобы не казалось, что у него брюшко. Жизнелюбие проявляется у него в тонких красных жилках, которые скоро затянут щеки сплошной сеткой. Когда-то ей так нравились его косматые брови, теперь же виделось в них что-то грубое, отталкивающее. А будущее? Она была к нему до странности равнодушна, вообще о нем не задумывалась. Может быть, она умрет, когда родится ребенок. Ее сестра Дорис всегда считалась здоровее ее, а Дорис ведь чуть не умерла от родов. (Она исполнила свой долг - подарила наследника новой династии баронетов. Китти улыбнулась, вспомнив, какой радостью это было для ее матери.) Раз будущее так темно, это может означать, что ей не суждено его увидеть. Уолтер, вероятно, препоручит ребенка заботам ее матери... если ребенок выживет; а Уолтера она знает: он, даже если не будет уверен в своем отцовстве, не бросит ребенка на произвол судьбы. На Уолтера можно положиться, он в любых обстоятельствах покажет себя с наилучшей стороны. Какая жалость, что при всех его достоинствах - честности, готовности к самоотречению, чуткости и уме - его так трудно полюбить! Она теперь нисколько его не боится, она его жалеет, и все же он кажется ей глуповатым. Глубина его чувства - вот что сделало его особенно уязвимым, но когда-нибудь, как-нибудь она сумеет добиться его прощения. Ее не оставляла мысль, что, только вернув ему душевный покой, она искупит боль, которую причинила ему. Как жаль, что у него не развито чувство юмора: она-то может себе представить, что когда-нибудь они вместе посмеются, вспомнив, как сами себя терзали. Она устала. Унесла лампу к себе в спальню, разделась. Легла и вскоре уснула. 62  Но ее разбудил громкий стук. Он вплелся в ее сновидения, так что она не сразу сообразила, что это не сон. Стук продолжался, и она поняла, что стучат в калитку. Было совсем темно. Она посмотрела на свои часики со светящимися стрелками: половина третьего. Наверно, Уолтер - как он поздно! - а бой не слышит. Стук продолжался, все громче и громче, в молчании ночи он звучал очень тревожно. Потом прекратился, она услышала, как отодвинули тяжелый засов. Никогда еще Уолтер не возвращался так поздно. Бедняга, наверно, совсем вымотался. Хоть бы у него хватило ума сразу лечь, а не корпеть, как всегда, в этой своей лаборатории! Послышались голоса, кто-то вошел во двор. Странно, ведь Уолтер, когда возвращается поздно, старается не шуметь, чтобы не беспокоить ее. Не то два, не то три человека взбежали на крыльцо и вошли в соседнюю комнату. Китти испугалась. В глубине ее сознания всегда жила боязнь антиевропейских волнений. Что-нибудь началось? Сердце у нее забилось. Но смутные опасения еще только зародились в ее мозгу, когда кто-то подошел к ее двери и постучал. - Миссис Фейн! Она узнала голос Уоддингтона. - Да. Что случилось? - Встаньте, пожалуйста. Я к вам по делу. Она встала и, надев халат, отперла и распахнула дверь. За дверью стоял Уоддингтон в китайских шароварах и чесучевом пиджаке, бой с фонарем в руке, а немного позади них - три китайских солдата в хаки. Она вздрогнула, увидев расстроенное лицо Уоддингтона, и весь он выглядел так, будто только что вскочил с постели. - Что случилось? - повторила она чуть слышно. - Не надо волноваться. Но нельзя терять ни минуты. Одевайтесь поскорее, и идемте. - Но почему? Что-нибудь произошло в городе? При виде солдат она сразу решила, что начались беспорядки и они присланы охранять ее. - Ваш муж заболел. Идемте скорее. - Уолтер! - вскрикнула она. - Держите себя в руках. Я сам еще точно не знаю, в чем дело. Полковник Ю прислал ко мне этого офицера и просил меня немедленно доставить вас в его резиденцию. Китти, вся похолодев, тупо посмотрела на него, потом отступила от двери. - Я буду готова через две минуты. - Я пришел в чем был, - отозвался он. - Я тоже спал. Надел только пиджак и туфли. Она не слышала. Натянула на себя первое, что попалось под руку, пальцы не слушались, она с трудом застегнула какие-то крючки на платье. На плечи накинула кантонскую шаль, которая была на ней вечером. - Шляпу можно не надевать? - Да. Бой с фонарем пошел впереди, они поспешно спустились с крыльца и вышли на улицу. - Осторожней, не упадите, - сказал Уоддингтон. - Вот моя рука, цепляйтесь. Военные не отставали от них ни на шаг. - Полковник Ю выслал паланкины. Они ждут на том берегу. Они быстро спустились к реке. Китти не могла заставить себя задать вопрос, мучительно стучавший в мозгу, - слишком боялась ответа. На пристани их ждал сампан с фонариком на носу. Тут она спросила: - Это холера? - Видимо, так. Она вскрикнула и остановилась. - Не будем задерживаться, пошли. - Он шагнул в лодку и подал ей руку. Переправа была недолгая, они сгрудились на носу, а перевозчица с привязанным к бедру младенцем одним веслом погнала лодку по неподвижной воде. - Он заболел сегодня днем, - сказал Уоддингтон. - Вернее, вчера днем. - Почему за мной сразу не послали? Таиться было не от кого, но они говорили шепотом. В темноте лица Уоддингтона не было видно, и Китти только чувствовала, как он весь напряжен. - Полковник Ю хотел послать, он сам не позволил. Полковник Ю все это время не отходил от него. - Он должен был за мной послать. Разве так можно? - Ваш муж знал, что вы никогда не видели холерного больного. Это очень страшно и отвратительно. Он хотел избавить вас от этого зрелища. - Как-никак, он мой муж, - выговорила она задыхаясь. Уоддингтон не ответил. - А почему теперь меня вызвали? Уоддингтон дотронулся до ее руки. - Дорогая моя, наберитесь мужества. Нужно быть готовой к самому худшему. Она громко застонала и тут же отвернулась, заметив, что солдаты на нее смотрят. Глаза их таинственно блеснули во мраке. - Он умирает? - Я знаю только, какое поручение полковник Ю дал этому офицеру, когда посылал его за мной. Сколько я понимаю, он уже без сознания. - И никакой надежды? - Мне страшно жаль, но боюсь, мы можем не застать его в живых. Она содрогнулась. Из глаз хлынули слезы. - Понимаете, он очень истощен, никакой сопротивляемости. Она раздраженно оттолкнула его руку. Ее бесило, что он говорит таким тихим, сдавленным голосом. Они причалили, и два кули, стоявших на берегу, помогли ей выйти из лодки. Паланкины их ждали. Подсаживая ее, Уоддингтон сказал: - Постарайтесь не распускаться. Нервы вам еще понадобятся. - Скажите носильщикам, чтобы торопились. - Им дан приказ - бежать как можно быстрее. Офицер, уже сидя в паланкине, крикнул что-то ее носильщикам. Они подхватили паланкин, приладили палки на плечах и дружно тронули с места. Подъем они одолели бегом, впереди каждого паланкина бежал человек с фонарем, а наверху, у водяных ворот, стоял сторож с факелом. Офицер окликнул его, он распахнул одну створку ворот и пропустил их, обменявшись с носильщиками какими-то непонятными возгласами. Эти гортанные звуки на чужом языке прозвучали в ночной темноте загадочно и тревожно. Они стали подниматься по мокрым и скользким булыжникам мостовой, один из носильщиков офицера споткнулся. До Китти донесся гневный окрик офицера, визгливый ответ носильщика, потом головной паланкин помчался дальше. Улицы были узкие, извилистые. Здесь, в городе, было совсем темно. Город мертвых. Они пронеслись по узкому переулку, свернули за угол, взбежали вверх по каким-то ступеням. Запыхавшиеся носильщики уже не бежали, а шли молча, быстрым размашистым шагом; один из них на ходу достал рваный платок и вытер пот, заливавший глаза. Они без конца сворачивали то вправо, то влево, как в лабиринте. Порой можно было угадать, что у порога какой-нибудь запертой лавки лежит человеческая фигура, но невозможно было определить, проснется ли этот человек рано утром или не проснется никогда. В узких безлюдных улочках стояла жуткая тишина, и когда где-то залаяла собака, натянутые нервы Китти совсем сдали. Куда ее несут? Этой дороге не будет конца. Неужели нельзя побыстрее? Быстрее, быстрее. Время не ждет. А что, если они уже опоздали? 63  В длинной глухой стене, вдоль которой лежал их путь, появились ворота с будками по бокам, и паланкины стали. Уоддингтон бросился к Китти. Она уже соскочила на землю. Офицер постучал, что-то крикнул, открылась калитка, и они вошли во двор. Двор был большой, квадратный. У стен его, под стропилами выступающих крыш, лежали вповалку солдаты, завернувшись в одеяла. У ворот офицер, задержавшись на минуту, перекинулся словами с военным, судя по всему - начальником караула. Потом офицер сказал что-то Уоддингтону. - Он еще жив, - сказал Уоддингтон. - Осторожно, не споткнитесь. По-прежнему следуя за огоньками фонарей, они пересекли двор, поднялись по ступенькам к широкой двери, потом вниз, в другой просторный двор. Вдоль одной его стороны тянулась длинная освещенная комната. Сквозь рисовую бумагу чернел сложный узор оконных переплетов. Провожатые довели их до этой комнаты, офицер постучал. Дверь тотчас отворилась, и офицер, взглянув на Китти, отступил в сторону. - Входите, - сказал Уоддингтон. Комната была длинная, низкая, лампы тускло горели в зловещем полумраке. У противоположной стены лежал на тюфяке человек, укутанный одеялом. В ногах стоял навытяжку военный. Китти подбежала и склонилась над тюфяком. Уолтер лежал с закрытыми глазами. В сумрачном свете его серое лицо казалось мертвым. Он был до ужаса неподвижен. - Уолтер, Уолтер, - проговорила она задыхаясь. Тело чуть шевельнулось. Это был только призрак движения - легкий, как дуновение ветра, которого не чувствуешь, только видишь, как оно шевельнуло неподвижную поверхность воды. - Уолтер, Уолтер, скажи мне что-нибудь. Глаза медленно раскрылись, словно поднять тяжелые веки стоило ему неимоверных усилий, но он не смотрел на нее, он уставился в стену, приходившуюся в нескольких дюймах от его лица. Он заговорил; в голосе, тихом и слабом, можно было угадать улыбку. - Вот в какой я попал переплет, - сказал он. Китти затаила дыхание. Ни звука, ни намека на жест, только глаза, темные, холодные, прикованы к белой стене (какие тайны им сейчас открылись?). Китти встала на ноги и растерянно обратилась к своему спутнику: - Неужели ничего нельзя сделать? Вы так и будете стоять как истукан? Она стиснула руки. Уоддингтон заговорил с офицером, стоявшим в ногах постели. - Видимо, они сделали все, что могли. При нем был полковой врач. Его обучил ваш муж. Он сделал все то же, что доктор Фейн сделал бы сам. - Это и есть врач? - Нет, это полковник Ю. Он не отходит от вашего мужа. Китти бросила на него отчаянный взгляд. Он был высокого роста, крепкого сложения, защитная форма, казалось, ему тесна. Он смотрел на Уолтера, и она заметила в его глазах слезы. У нее защемило сердце. С какой стати у этого чужого человека с круглым желтым лицом глаза полны слез? Это невыносимо. - Какой ужас, что ничего нельзя сделать. - Сейчас он хотя бы уже не страдает, - сказал Уоддингтон. Она опять склонилась над мужем. Его пугающие глаза по-прежнему смотрели прямо вперед. Непонятно было, видит он что-нибудь или нет, слышит ли, что говорится. Она придвинула губы к его уху. - Уолтер, чего тебе дать? Ей казалось, что должно быть какое-то лекарство, которое можно ему дать, чтобы задержать эту быстро уходящую жизнь. Теперь, когда глаза привыкли к полумраку, она видела, что лицо его ссохлось. Он был неузнаваем. Немыслимым казалось, что за каких-нибудь несколько часов он стал настолько непохож на себя. Он вообще не был похож на человека: не человек, а сама смерть. Ей показалось, что он хочет что-то сказать. Она пр