ч. Да еще ростовщикам... Гонтран бросил высокомерным тоном: -- Скажите лучше -- евреям. -- Хорошо, евреям, если отнести к этим самым евреям церковного старосту собора святого Сульпиция, у которого посредником был некий священник, но к подобным пустякам я придираться не стану. Итак, вы должны различным ростовщикам, иудеям и католикам, почти столько же, сколько мне. Ну, скинем немного, будем считать -- сто пятьдесят тысяч. Итого, долгов у вас на триста сорок тысяч; с этой суммы вы платите проценты, для чего опять занимаете деньги, за исключением вашего долга мне, по которому вы ничего не платите. -- Правильно, -- подтвердил Гонтран. -- Итак, у вас ничего нет. -- Верно, ничего. Кроме зятя. -- Кроме зятя, которому уже надоело давать вам взаймы. -- Что из этого следует? -- Из этого следует, дорогой мой, что любой крестьянин, живущий в одном из этих вот домишек, богаче вас. -- Прекрасно, а дальше что? -- А дальше... дальше... Если ваш отец завтра умрет, у вас не будет куска хлеба, понимаете вы это? Вам останется только одно: поступить на какое-нибудь место в мою контору, да и это будет лишь замаскированной пенсией, которую мне придется платить вам. Гонтран заметил раздраженным тоном: -- Дорогой Вильям, мне надоел наш разговор. Я все это знаю не хуже вас и повторяю: вы неудачно выбрали момент, чтобы напомнить мне о моем положении так... так... недипломатично. -- Нет, уж позвольте мне докончить. Для вас одно спасение -- выгодная женитьба. Однако вы неважная партия: имя у вас хоть и звучное, но не прославленное. Оно не из тех имен, за которое богатая наследница, даже иудейского вероисповедания, согласится заплатить своим состоянием. Итак, вам надо найти невесту, приемлемую для общества и богатую, а это нелегко... Гонтран перебил: -- Говорите уж сразу, кто она. Так лучше будет. -- Хорошо. Одна из дочерей старика Ориоля. Любая -- на выбор. Вот почему я и решил поговорить с вами перед балом. -- А теперь объяснитесь подробнее, -- холодным тоном сказал Гонтран. -- Все очень просто Видите, какого успеха я сразу же добился с этим курортом. Однако, если бы у меня в руках -- вернее, у нас в руках -- была вся та земля, которую оставил за собой хитрый мужик Ориоль, я бы золотые горы тут нажил. За одни только виноградники, расположенные между лечебницей и отелем и между отелем и казино, я бы завтра же, ни слова не говоря, выложил миллион -- так они мне нужны А все эти виноградники и еще другие участки вокруг холма пойдут в приданое за девочками. Старик сам мне это заявлял, а недавно еще раз повторил, может быть, с определенным намерением. Ну, что скажете? Если бы захотели, мы с вами могли бы завернуть тут большое дело. Гонтран протянул задумчиво: -- Что ж, пожалуй. Я подумаю. -- Подумайте, подумайте, дорогой. Только не забудьте: я на ветер слов не бросаю, и уж если сделал какоенибудь предложение, значит, я его обсудил со всех сторон, все взвесил, знаю все его возможные последствия и верную выгоду. Но Гонтран вдруг поднял руку и воскликнул, как будто вмиг позабыв все, что сказал ему зять: -- Посмотрите! Какая красота! В небе вдруг запылал фейерверк, изображавший ослепительно сверкающий замок, над ним горело знамя, на котором огненно-красными буквами начертано было Монт-Ориоль, и в это мгновение над долиной выплыла такая же красная луна, как будто и ей захотелось полюбоваться красивым зрелищем. Замок горел в небе несколько минут, потом внезапно вспыхнул, взлетел вверх пылающими обломками, как взорвавшийся корабль, раскидывая по всему небу фантастические звезды; они тоже рассыпались градом огней, и все угасло, только луна, спокойная, круглая, одиноко сияла на горизонте. Публика бешено аплодировала, кричала: -- Ура! Браво! Браво! Андермат сказал: -- Ну, пойдемте, дорогой. Откроем бал. Угодно вам танцевать первую кадриль напротив меня? -- Разумеется, с удовольствием, дорогой Вильям. -- Кого вы думаете пригласить? Я уже получил согласие от герцогини де Рамас. Гонтран ответил равнодушным тоном: -- Я приглашу Шарлотту Ориоль. Они пошли вверх, к казино. Проходя мимо того места, где Христиана осталась с Полем Бретиньи, и увидев, что их уж нет там, Андермат пробормотал: -- Вот и хорошо, послушалась моего совета, пошла спать Она очень утомилась сегодня. И он торопливо направился в зал, который во время фейерверка служители казино уже успели приготовить для бала. Но Христиана не пошла к себе в комнату, как думал ее муж. Лишь только ее оставили одну с Полем Бретиньи, она сжала его руку и сказала еле слышно: -- Наконец-то ты приехал" Я заждалась тебя Целый месяц каждое утро думала: "Может быть, сегодня увижу его". А вечером успокаивала себя: "Значит, приедет завтра" Что ты так долго не приезжал, любимый мой? Он ответил смущенно: -- Да, знаешь, занят был... Дела всякие. Прильнув к нему, она шепнула: -- Нехорошо, право, нехорошо! Оставил меня одну с ними, когда я в таком положении. Он немного отодвинул свой стул: -- Осторожнее. Нас могут увидеть. Ракеты очень ярко освещают все кругом. Христиана совсем не беспокоилась об этом, она сказала ему: -- Я так люблю тебя -- И, радостно встрепенувшись, прошептала: -- Ах, какое счастье, какое счастье, что мы снова здесь вместе. Подумай только, Поль, как чудесно! Опять мы будем тут любить друг друга! -- Тихо, тихо, точно дуновение ветерка, послышался ее шепот: -- Как мне хочется поцеловать тебя! Безумно, безумно хочется поцеловать тебя! Мы так давно не видались! -- И вдруг с властной настойчивостью страстно любящей женщины, считающей, что все должно перед ней склониться, она сказала: -- Послушай, пойдем... сейчас же пойдем... на то место, где мы простились в прошлом году. Помнишь его? На дороге в Ла Рош-Прадьер. Он ответил изумленно: -- Что ты? Какая нелепость! Тебе не дойти. Ты ведь целый день была на ногах. Это безумие! Я не позволю тебе. Но она уже поднялась и повторила упрямо: -- Сейчас же пойдем Я так хочу Если ты не пойдешь со мной, я одна пойду -- И, указывая на поднимавшуюся луну, сказала: -- Смотри. Совсем такой же -- вечер был тогда Помнишь, как ты целовал мою тень? Он удерживал ее: -- Христиана, не надо... Это смешно... Христиана... Она, не отвечая, шла к спуску, который вел к виноградникам. Он хорошо знал ее спокойную и непреклонную волю, какое-то кроткое упрямство, светившееся во взгляде голубых глаз, крепко сидевшее в ее изящной белокурой головке, не признававшей никаких препятствий; и он взял ее под руку, чтобы она не оступилась. -- Христиана, что, если нас увидят? -- Ты не так говорил в прошлом году. Да и не увидит никто. Все на празднике. Мы быстро вернемся, никто не заметит. Вскоре начался подъем в гору по каменистой тропинке. Христиана хрипло дышала и всей тяжестью опиралась на руку Поля; на каждом шагу она говорила: -- Ничего. Так хорошо, хорошо, хорошо помучиться из-за этого! Он остановился, хотел вести ее обратно, но она и слушать ничего не желала: -- Нет, нет... Я счастлива... Ты не понимаешь этого Послушай... Я чувствую, как шевелится наш ребенок... твой ребенок... Какое это счастье!.. Погоди, дай руку... чувствуешь? Она не понимала, что этот человек был из породы любовников, но совсем не из породы отцов. Лишь только он узнал, что она беременна, он стал отдаляться от нее, чувствуя к ней невольную брезгливость. Когда-то он не раз говорил, что женщина, хотя бы однажды выполнившая назначение воспроизводительницы рода, уже недостойна любви. В любви он искал восторгов какой-то воздушной, крылатой страсти, уносящей два сердца к недостижимому идеалу, бесплотного слияния двух душ -- словом, того надуманного, неосуществимого чувства, какое создают мечты поэтов. В живой, реальной женщине он обожал Венеру, священное лоно которой всегда должно сохранять чистые линии бесплодной красоты. Мысль о том маленьком существе, которое зачала от него эта женщина, о том человеческом зародыше, что шевелится в ее теле, оскверняет его и уже обезобразил его, вызывала у Поля Бретиньи непреодолимое отвращение. Для него материнство превратило эту женщину в животное. Она уже не была теперь редкостным, обожаемым, дивным созданием, волшебной грезой, а самкой, производительницей. И к этому эстетическому отвращению примешивалась даже чисто физическая брезгливость. Но разве могла она почувствовать, угадать все это, она, которую каждое движение желанного ребенка все сильнее привязывало к любовнику? Тот, кого она обожает, кого с мгновения первого поцелуя любила каждый день все больше, не только жил в ее сердце, он зародил в ее теле новую жизнь, и то существо, которое она вынашивала в себе, толчки которого отдавались в ее ладонях, прижатых к животу, то существо, которое как будто уже рвалось на свободу, -- ведь это тоже был он. Да, это был он сам, ее добрый, родной, ее ласковый, единственный ее друг, возродившийся в ней таинством природы. И теперь она любила его вдвойне -- того большого Поля, который принадлежал ей, и того крошечного, еще неведомого, который тоже принадлежал ей; любила того, которого она видела, слышала, касалась, обнимала, и того, кого лишь чувствовала в себе, когда он шевелился у нее под сердцем. Она остановилась на дороге. -- Вот здесь ты ждал меня в тот вечер, -- сказала она. И она потянулась к нему, ожидая поцелуя. Он, не отвечая ни слова, холодно поцеловал ее. А она еще раз спросила: -- Помнишь, как ты целовал мою тень? Я вот там тогда стояла. И в надежде, что та минута повторится, она побежала по дороге, остановилась и ждала, тяжело дыша от бега Но в лунном свете на дороге широко распластался неуклюжий силуэт беременной женщины Поль смотрел на эту безобразную тень, протянувшуюся к его ногам, и стоял неподвижно, оскорбленный в своей поэтической чувствительности, негодуя на то, что она не сознает что-то, не угадывает его мыслей; что ей недостает кокетства, такта, женского чутья, чтобы понять все оттенки поведения, которого требуют от нее изменившиеся обстоятельства, и он сказал с нескрываемым раздражением: -- Перестань, Христиана. Что за ребячество! Это смешно. Она подошла к нему, взволнованная, опечаленная, протягивая к нему руки. И припала к его груди. -- Ты теперь меньше меня любишь. Я чувствую это! Уверена в этом! Ему стало жаль ее. Он взял обеими руками ее голову и долгим поцелуем поцеловал ее в глаза. И они молча двинулись в обратный путь. Поль не знал, о чем теперь говорить с ней, а оттого, что она, изнемогая от усталости, опиралась на него, он ускорял шаг, -- ему неприятно было чувствовать прикосновение ее отяжелевшего стана. Возле отеля они расстались, и она поднялась к себе в спальню. Из казино неслась танцевальная музыка, и Поль зашел туда посмотреть на бал. Оркестр играл вальс, все вальсировали: доктор Латон с г-жой Пай-младшей, Андермат с Луизой Ориоль, красавец доктор Мадзелли с герцогиней де Рамас, а Гонтран с Шарлоттой Ориоль. Он что-то нашептывал девушке с тем нежным видом, который свидетельствует о начавшемся ухаживании. А она, прикрываясь веером, улыбалась, краснела и, казалось, была в восторге. Поль услышал за своей спиной: -- Вот тебе на! Господин де Равенель волочится за моей пациенткой! Это сказал доктор Онора, стоявший у дверей и с удовольствием наблюдавший за танцорами. -- Да, да, -- добавил он, -- вот уже полчаса, как ведется атака. Все заметили. И девчурке как будто это нравится. И, помолчав, он сказал: -- А какая она милая -- просто сокровище! Добра-т, веселая, простая, заботливая, искренняя. Вот уж, право, славная девушка. Во сто раз лучше старшей сестры. Я их обеих с малых лет знаю. Но, представьте, отец больше любит старшую, потому что... потому что она вся в него, та же мужицкая складка. Нет той прямоты, как в младшей, эта расчетливее, хитрее и завистливее. Конечно, я ничего дурного не хочу о ней сказать, она тоже хорошая девушка, а все-таки невольно сравниваешь, а как сравнишь, так и оценишь их по-разному. Вальс уже заканчивался. Гонтран подошел к своему другу и, заметив доктора Онора, сказал: -- Доктор, поздравляю! Медицинская корпорация Анваля, кажется, приобрела весьма ценных новых членов. У нас появился доктор Мадзелли, который бесподобно танцует вальс, и старичок Блек -- тот, по-видимому, в большой дружбе с небесами. Но доктор Онора ответил очень сдержанно. Он не любил высказывать суждения о своих коллегах. II Вопрос о докторах был теперь самым животрепещущим в Анвале. Доктора вдруг завладели всем краем, всем вниманием и всеми страстями его обитателей. Когда-то источники текли под строгим надзором одного только доктора Бонфиля, среди безобидной вражды между ним, шумливым доктором Латоном и благодушным доктором Онора. Теперь все пошло по-другому. Как только ясно обозначился успех, подготовленный зимою Андерматом и получивший могучую поддержку профессоров Клоша, Ма-Русселя и Ремюзо, причем каждый из них привлек на воды Монт-Ориоля не меньше чем по двести -- триста больных, доктор Латон, главный врач нового курорта, стал важной особой, тем более что пользовался высоким покровительством профессора Ма-Русселя, учеником которого он был и которому подражал в осанке и в манерах. О докторе Бонфиле уже и речи не было. Исполненный ярости и отчаяния, понося Монт-Ориоль на чем свет стоит, старый врач не высовывал носа из старой водолечебницы, где осталось лишь несколько старых пациентов. По мнению этих немногих, только он один знал по-настоящему все свойства источников и, так сказать, владел их тайной, поскольку официальное ведал ими со дня основания курорта. У доктора Онора остались теперь только местные пациенты, коренные овернцы. Он довольствовался своей скромною долей и жил в добром согласии со всеми, находя утешение в картах и белом вине, ибо предпочитал их медицине. Однако благодушие его не доходило до братской любви к коллегам. Доктор Латон так и остался бы верховным жрецом Монт-Ориоля, если бы в один прекрасный день там не появился крошечный человечек, почти карлик, с большущей головой, ушедшей в плечи, с круглыми глазами навыкате, короткими толстыми ручками -- словом, существо, на вид весьма странное и смешное. Этот новый доктор, г-н Блек, привезенный в Анваль профессором Ремюзо, сразу же привлек к себе всеобщее внимание своей чрезмерной набожностью. Почти каждое утро между врачебными визитами он забегал помолиться в церковь и почти каждое воскресенье причащался. Вскоре приходский священник доставил ему несколько пациентов -- старых дев, бедняков, которых он лечил бесплатно, а также благочестивых дам, советовавшихся со своим духовным руководителем, прежде чем позвать к себе служителя науки, и наводивших тщательные справки о его воззрениях, такте и профессиональной скромности. Затем стало известно, что в отель "Монт-Ориоль" прибыла престарелая немецкая принцесса Мальдебургская, ревностная католичка, и в первый же вечер пригласила к себе доктора Блека, рекомендованного ей римским кардиналом. После этого доктор Блек сразу же вошел в моду. Лечиться у него считалось хорошим тоном, хорошим вкусом, большим шиком. О нем говорили, что среди докторов это единственный вполне приличный человек, единственный врач, которому может довериться женщина. И теперь этот карлик с головой бульдога, всегда говоривший шепотком, бегал с утра до вечера из отеля в отель и шушукался там со всеми по углам. Казалось, ему постоянно надо было сообщить или выслушать какието важные тайны, его то и дело встречали в коридорах, занятого секретными беседами с содержателями гостиниц, с горничными его пациентов, со всеми, кто имел касательство к его больным. Как только он замечал на улице кого-нибудь из своих знакомых, он сразу направлялся к нему мелкими, быстрыми шажками и тотчас начинал давать пространные советы, указания и, излагая их, бормотал себе под нос, как священник на исповеди. Старые дамы его просто обожали. Он терпеливо выслушивал длинные истории их недугов, записывал в книжечку все их наблюдения, все вопросы, все пожелания. Каждый день он то увеличивал, то уменьшал дозы минеральной воды, которые назначал своим больным, и это внушало им уверенность, что он неусыпно печется об их здоровье. -- На чем мы вчера остановились? Два и три четверти стакана, не так ли? -- говорил он. -- Прекрасно! Сегодня мы выпьем только два с половиной стакана, а завтра три. Не забудьте: завтра три стакана!.. Это очень, очень важно. И все больные проникались убеждением, что это действительно очень, очень важно! Чтобы не запутаться во всех этих целых числах и дробях, ни разу не ошибиться, он записывал их в книжечку. Пациент ни за что не простит ошибки на полстакана. С такой же тщательностью он устанавливал или изменял длительность ежедневной ванны, основываясь на соображениях, известных ему одному. Доктор Латон, завидуя и негодуя, с презрением пожимал плечами и восклицал: -- Вот шарлатан! Ненависть к доктору Влеку доводила его до того, что иной раз он порочил даже свои минеральные воды: -- Поскольку мы еще сами-то плохо знаем, какое действие они оказывают, это ежедневное изменение дозировки -- совершеннейшая нелепость, его нельзя обосновать никакими законами терапии. Такие недостойные приемы роняют авторитет медицины. Доктор Онора только улыбался. Он всегда старался через пять минут после врачебной консультации выкинуть из головы, сколько стаканов воды предписал пить своему пациенту. -- Двумя стаканами больше, двумя меньше, -- говорил он Гонтрану в веселую минуту, -- это только источник заметит, да и ему-то все равно. Он позволил себе лишь одну ехидную шутку относительно своего благочестивого коллеги, сказав, что тот врачует с благословения папского седалища. Зависть у него была осторожная, ядовитая и спокойная. Иногда он добавлял: -- О, это молодец! Он знает больных, как свои пять пальцев, а для нашего брата это важнее, чем знать их болезни. Но вот как-то утром в отель "Монт-Ориоль" прибыла чета высокородных испанцев -- герцог и герцогиня де. Рамас-Альдаварра, которые привезли с собою своего домашнего врача, доктора Мадзелли из Милана. Это был молодой человек лет тридцати, высокий, стройный, весьма приятной наружности, без бороды, но с пышными усами. С первого же дня он покорил всех обедавших за общим столом; герцог, особа унылая, страдавший чудовищным ожирением, не выносил одиночества и пожелал обедать вместе со всеми. Доктор Мадзелли уже знал по фамилии почти всех завсегдатаев табльдота, сумел сказать комплимент каждой даме, любезность каждому мужчине, улыбался каждому лакею. За столом он сидел по правую руку от герцогини, эффектной дамы лет тридцати пяти -- сорока, с матовой бледностью лица, с черными очами, с густыми волосами цвета воронова крыла, и перед каждым блюдом говорил ей: "Чуть-чуть", или: "Нет, этого нельзя", или: "Да, да, кушайте". Он сам наполнял ее бокал, чрезвычайно заботливо соразмеряя пропорцию вина и воды. Он наблюдал и за питанием герцога, но с явной небрежностью. Впрочем, пациент не принимал в расчет его указаний, ел с животной прожорливостью, выпивал за едой по два графина красного вина, отнюдь не разбавляя его водой, а затем выходил отдышаться на свежий воздух и, рухнув на стул у дверей отеля, принимался страдальчески охать и жаловаться на плохое пищеварение. После первого же обеда доктор Мадзелли, успев с одного взгляда произвести всем оценку, подошел на террасе казино к Гонтрану, курившему сигару, представился и повел с ним разговор. Через час они уже были приятелями. На следующее утро Мадзелли попросил представить его Христиане, когда она выходила из дверей водолечебницы, завоевал в десятиминутном разговоре ее симпатию и вечером познакомил с ней герцогиню, которая, как и герцог, не любила одиночества. Он ведал решительно всем в доме этого испанского семейства, давал превосходные кулинарные рецепты повару, делал ценные указания горничной, как ей ухаживать за волосами хозяйки, чтобы они сохранили свой великолепный цвет, блеск и пышность, кучеру сообщал полезные сведения по ветеринарии, помогал герцогской чете приятно скоротать вечерние часы, придумывал всевозможные развлечения и умел подобрать из случайных знакомых в отелях приличное общество. Герцогиня говорила о нем Христиане: -- Ах, дорогая, он настоящий чародей, все знает, все умеет!.. Я обязана ему своей фигурой. -- Как так "фигурой"? -- Ну да. Я начала полнеть, а он спас меня режимом и ликерами. Мадзелли умел сделать интересной даже медицину, говорил о ней непринужденно, весело и с поверхностным скептицизмом, тем самым показывал слушателям свое превосходство. -- Все это весьма просто, -- заявлял он, -- я не очень верю в лекарства, -- вернее, совсем не верю. В старину медицина исходила из того принципа, что на всякую болезнь есть лекарство. Люди верили, что бог в неизреченном своем милосердии сотворил целебные снадобья от всякого недуга и лишь предоставил смертным, может быть, из лукавства, заботу самим их открыть. И врачеватели открыли бесчисленное множество снадобий, но так и не узнали, от каких именно болезней они помогают. В действительности лекарств нет, а есть болезни. Когда болезнь определится, надо, по мнению одних, тем или иным способом прервать ее, а по мнению других а -- ускорить ее течение! Сколько в медицине школ, столько и методов лечения. В одном и том же случае применяются совершенно противоположные средства: одни назначают лед, другие -- горячие припарки, одни предписывают строжайшую диету, другие -- усиленное питание. Я уж не говорю о бесчисленных ядовитых лекарствах, которыми одарила нас химия, извлекая их из растений и минералов. Конечно, все это оказывает действие, но какое -- неизвестно: иногда спасает, иногда убивает. И он смело заявлял, что до тех пор, пока медицина не пойдет по новому пути, взяв исходной точкой химию органическую, химию биологическую, с уверенностью полагаться на нее невозможно, ибо она лишена научной основы. Он рассказывал анекдоты о чудовищных промахах крупнейших врачей в доказательство того, что вся их хваленая наука -- сущий вздор и надувательство. -- Поддерживайте вместо всего этого энергичную деятельность тела, -- говорил он, -- кожи, мышц, всех органов, а главное, желудка, ибо он наш отец-кормилец, питающий весь человеческий механизм, его регулятор, средоточие жизненных сил. Он утверждал, что по своему желанию, одним только режимом может сделать людей веселыми или печальными, способными к физическому или к умственному труду -- в зависимости от назначаемого питания. Может даже воздействовать на самый интеллект -- на память, на воображение, на всю работу мозга. И в заключение он шутливо заявлял: -- Я все недуги лечу массажем и кюрасо. О массаже он говорил с благоговением и называл голландца Амстранга волшебником, чудотворцем, богом. Показывая свои белые тонкие руки, он восклицал: -- Вот чем можно воскрешать мертвых! И герцогиня подтверждала: -- В самом деле, он массирует дивно! Он считал также превосходным средством, возбуждающим действие желудка, употребление спиртных напитков небольшими дозами и сам составлял мудреные смеси, которые герцогиня должна была пить в определенные часы -- одни перед едой, другие после еды. Каждое утро, в половине десятого, он приходил в кофейню казино и требовал свои бутылки; ему приносили эти бутылки, запертые серебряными замочками, -- ключ от них он держал при себе. Он наливал понемногу из каждой в очень красивый голубой бокал, который почтительно держал перед ним на подносе вышколенный лакей, а затем отдавал приказание: -- Ну вот, отнесите это герцогине в ванную комнату, -- пусть выпьет, как только выйдет из воды, еще не одеваясь. Любопытные спрашивали: -- А что вы туда наболтали? Он отвечал: -- Ничего особенного -- крепкая анисовая, чистейший кюрасо и превосходная горькая. Через несколько дней красавец доктор стал центром внимания всех больных, и они пускались на всяческие уловки, чтобы добиться от него советов. В часы прогулок, когда он прохаживался по аллеям парка, со всех стульев, где сидели красивые молодые дамы, отдыхая меж двумя предписанными стаканами воды из источника Христианы, раздавались возгласы: "Доктор!" Он останавливался с любезной улыбкой, и его увлекали ненадолго на узенькую дорожку, проложенную по берегу речки. Сначала "с ним беседовали о том, о сем, потом деликатно, ловко и кокетливо переходили к вопросам здоровья, но говорили таким безразличным тоном, словно речь шла о ком-то постороннем. Ведь он не был достоянием публики, ему нельзя было заплатить, пригласить его к себе: он принадлежал герцогине, только герцогине. Но как раз это исключительное его положение и подстегивало прелестных дам, усиливало их старания. А так как все шепотком говорили, что герцогиня ревнива, страшно ревнива, между дамами началось отчаянное соперничество -- каждой хотелось добиться врачебного совета от прекрасного итальянца. Впрочем, он давал советы без особых упрашиваний. И тогда между женщинами, которых он осчастливил своими указаниями, началась другая игра: они обменивались откровенными признаниями, желая доказать его особую заботливость. -- Ах, душечка, какие вопросы он мне задавал! -- Нескромные? Да? -- Ах, что там нескромные. Ужасные!.. Я не знала, что и отвечать... Он осведомлялся о таких вещах... о таких... -- Представьте, со мной было то же самое. Он все расспрашивал меня о моем муже. -- Да, да, и меня тоже. И с такими интимными подробностями... Право, я чуть не сгорела со стыда. Отвечать на такие вопросы... Хотя и понимаешь, что они необходимы. -- О, совершенно необходимы! От этих мелочей зависит здоровье. Знаете, он обещал массировать меня зимой в Париже. Мне это очень нужно, чтобы дополнить лечение водами. -- А скажите, милочка, как вы думаете отблагодарить его? Ведь ему нельзя заплатить. -- Бог мой, конечно, нельзя. Я думаю подарить ему булавку для галстука. Он, должно быть, любит булавки: я у него заметила уже две или три, и очень красивые. -- Ах, что же мне теперь делать! Какая вы, душечка, нехорошая! Перехватили мою мысль. Ну, ничего, я подарю ему кольцо. Дамы составляли заговоры, придумывали сюрпризы, чтобы ему угодить, изящные подарки, чтобы его растрогать, всяческие милые знаки внимания, чтобы его пленить. Он стал "гвоздем сезона", главной темой разговоров, единственным предметом всеобщего любопытства; но вдруг распространился слух, что граф Гонтран де Равенель ухаживает за Шарлоттой Ориоль и собирается на ней жениться. Весь Анваль загудел шумными пересудами. С того вечера, как Гонтран открыл с Шарлоттой бал на празднестве в казино, он ходил за нею как пришитый; у всех на глазах он был необыкновенно внимателен к ней, как всякий мужчина, стремящийся понравиться девушке и не скрывающий своих намерений: отношения их приняли характер веселого и откровенного флирта, который постепенно и так естественно приводит к более глубокому чувству. Они виделись почти ежедневно, потому что обе девочки влюбились в Христиану и очень дорожили ее дружбой, в чем немалую роль играло, конечно, польщенное тщеславие. Гонтран же стал вдруг неразлучен с сестрой. По утрам он устраивал прогулки, по вечерам игры, к великому удивлению Христианы и Поля. Потом они заметили, что он как будто увлекается Шарлоттой. Он весело поддразнивал ее, но в шутках его сквозили тонкие комплименты, выказывал ей множество изящных, едва заметных знаков внимания, связывающих нежной близостью два молодые существа. Привыкнув к непринужденно-фамильярным манерам этого великосветского шалопая-парижанина, девушка вначале ничего не замечала и по природной доверчивости простодушно смеялась и дурачилась с ним, как с братом. Но однажды, когда сестры возвращались домой, проведя весь вечер в отеле за всяческими играми, в которых Гонтран несколько раз пытался поцеловать Шарлотту под предлогом выкупа "фанта", Луиза, за последние дни чем-то недовольная и угрюмая, вдруг сказала резким тоном: -- Не мешало бы тебе подумать о своем поведении. Господин Гонтран держит себя с тобой неприлично. -- Неприлично? А что он такого сказал? -- Ты прекрасно понимаешь! Нечего притворяться дурочкой. Много ли надо, чтобы скомпрометировать девушку? Раз ты не умеешь вести себя, я поневоле обязана напомнить тебе о приличиях. Шарлотта, смущенная и пристыженная, растерянно лепетала: -- Да что же было?.. Уверяю тебя... Я ничего не заметила... Сестра строго сказала: -- Послушай, так дольше продолжаться не может. Если он хочет на тебе жениться, пусть поговорит с папой; тут уж будет решать папа. А если он хочет только позабавиться, надо это немедленно прекратить. Шарлотта вдруг рассердилась, сама не зная, на что и почему. Ей показалось ужасно обидным, что сестра взяла на себя роль наставницы и делает ей выговоры; дрожащим голосом, со слезами на глазах" она потребовала, чтобы Луиза не вмешивалась в чужие дела, которые нисколько ее не касаются. Она разгорячилась, говорила, заикаясь, всхлипывая. Смутный, но верный инстинкт подсказывал ей, что в самолюбивой душе Луизы проснулась зависть. Они отправились спать, не поцеловавшись на прощание, и Шарлотта долго плакала в постели, размышляя о многом таком, что раньше ей и в голову не приходило. Потом она перестала плакать и задумалась. Ведь и в самом деле Гонтран держит себя с нею совсем иначе, чем прежде. Она это сама чувствовала, но только не понимала. А теперь вот поняла. Он то и дело говорит ей что-нибудь милое, приятное. Один раз даже поцеловал ей руку. Чего ж он добивается? Она нравится ему, но очень ли нравится? А что, если он хочет на ней жениться? И тотчас ей послышалось, что в ночной тишине, где уже реяли над нею сны, чей-то голос крикнул: "Графиня де Равенель!" От волнения она привскочила и села в постели, потом нащупала ночные туфли под стулом, на который бросила платье, встала и, подойдя к окну, бессознательно распахнула его, словно мечтам ее тесно было в четырех стенах. Из окна нижней комнаты слышался гул разговора, потом раздался громкий голос Великана: -- Оставь, оставь! Успеется! Посмотрим, что будет. Отец все уладит. Дурного-то пока ничего нет. Отец знает, что к чему. На стене противоположного дома светлым прямоугольником вырисовывалось окно, отворенное под ее окном. И Шарлотта подумала: "Кто это там? О чем они говорят?" По освещенной стене промелькнула тень. Это была ее сестра. Как, значит, она еще не ложилась! Почему? Но свет погас, и Шарлотта вернулась к мыслям, смутившим ее сердце. Теперь уж ей ни за что не уснуть. Неужели он ее любит? Ах, нет, нет, пока еще не любит. Но может полюбить, раз она ему нравится. А если он полюбит ее, сильно, сильно, безумно, страстно, как любят в светском обществе, он, конечно, женится на ней. Дочка крестьянина-винодела, хоть и получила воспитание в Клермонском монастырском пансионе, сохранила, однако, смиренную приниженность крестьянки. Она думала, что может выйти замуж за нотариуса или за адвоката, за врача, но никогда у нее и желания не возникало стать знатной дамой, носить фамилию с дворянским титулом. Лишь изредка, закрыв прочитанный роман, она несколько минут предавалась такого рода туманным мечтаниям, но грезы тотчас же улетали, как фантастические химеры, едва коснувшись ее души. И вдруг от слов сестры все это несбыточное, немыслимое стало как будто возможным, приблизилось, словно парус корабля, гонимого ветром. И, глубоко вздыхая, она беззвучно шептала: "Графиня де Равенель". Она лежала с закрытыми глазами, и в темноте перед ней проплывали видения: залитые светом красивые гостиные, красивые дамы, улыбающиеся ей, красивая карета, ожидающая ее у подъезда старинного замка, рослые лакеи в шитых золотом ливреях, сгибающие спину в поклоне, когда она проходит мимо. Ей стало жарко в постели, сердце у нее колотилось. Она еще раз встала, выпила стакан воды и несколько минут постояла босая на холодном каменном полу. Потом она мало-помалу успокоилась и заснула. Но на рассвете она уже открыла глаза: мысли, взволновавшие ее, не давали ей покоя. Она оглядела свою комнатку, и ей стало стыдно, что все тут такое убогое: и стены, выбеленные известкой, -- работа бродячего маляра-стекольщика, и дешевенькие ситцевые занавески на окнах, и два стула с соломенными сиденьями, никогда не покидавшие назначенного для них места по сторонам комода. Среди этой деревенской обстановки, так ясно говорившей о ее происхождении, она чувствовала себя простой крестьянкой, полна была смирения, казалась себе недостойной этого красивого белокурого насмешника-парижанина, а меж тем его улыбающееся лицо неотступным видением вставало перед ней, стушевывалось, снова выступало и мало-помалу покоряло ее, запечатлевалось в сердце. Шарлотта соскочила с постели и побежала к комоду за своим зеркалом, круглым туалетным зеркальцем величиной с донышко тарелки; потом снова легла и, держа в руках зеркало, стала рассматривать свое собственное личико, выделявшееся на белой подушке в рамке рассыпавшихся темных волос. Порой она откладывала этот кусочек стекла, отражавший ее лицо, и задумывалась, -- расстояние между графом де Равенелем и ею представлялось ей огромным, а брак этот -- немыслимым. И сердце у нее сжималось. Но тотчас же она снова смотрелась в зеркало, улыбалась, чтобы понравиться себе, находила, что она хорошенькая, и все препятствия рассеивались, как дым. Когда она сошла вниз к завтраку, сестра с раздраженным видом спросила: -- Ты что сегодня думаешь делать? Шарлотта без колебаний сказала: -- Мы же едем сегодня в Руайя с госпожой Андермат Ты разве забыла? Луиза ответила: -- Можешь ехать одна, если хочешь. Но лучше бы ты вспомнила, что я тебе говорила вчера... Младшая сестра отрезала: -- Я у тебя не спрашиваю советов, не вмешивайся. Это тебя не касается. И они уж больше не разговаривали друг с другом. Пришли отец и брат и сели за стол. Старик тотчас спросил: -- Ну, дочки, что нынче делать будете? Шарлотта, не дожидаясь ответа сестры, заявила: -- Я поеду в Руайя с госпожой Андермат. Отец и сын хитро переглянулись, у главы семейства промелькнула благодушная улыбка, всегда появлявшаяся на его лице в беседе о выгодном дельце. -- Ладно, ладно, поезжай, -- сказал он. Скрытое удовольствие, сквозившее во всех повадках отца и брата, удивило Шарлотту еще больше, чем откровенное раздражение Луизы, и она с некоторым смущением подумала: "Может быть, они уже говорили об этом между собой?" Как только завтрак кончился, она поднялась к себе в комнату, надела шляпку, взяла зонтик, перекинула на руку легкую мантильку и пошла в отель, потому что выехать решено было в половине второго. Христиана удивилась, что не пришла Луиза. Шарлотта, краснея, ответила: -- Ей нездоровится, голова болит. Все сели в ландо, в большое шестиместное ландо, в котором всегда совершали дальние прогулки. Маркиз с дочерью сидели на заднем сиденье, а Шарлотте оставили место на передней скамейке между Полем Бретиньи и Гонтраном. Проехали Турноэль, потом свернули на дорогу, извивавшуюся под горой, обсаженную ореховыми и каштановыми деревьями. Шарлотта несколько раз замечала, что Гонтран прижимается к ней, но он делал это так осторожно, что она не могла оскорбиться. Он сидел справа от нее и, когда разговаривал с ней, едва не касался лицом ее щеки; отвечая ему, она не смела повернуться, боясь его дыхания, которое она уже чувствовала на своих губах, боясь его глаз, взгляд которых смущал ее. Он говорил ей всякий милый ребяческий вздор, забавные глупости, шутливые комплименты. Христиана почти не принимала участия в разговоре, ощущая недомогание во всем своем отяжелевшем теле. Поль казался грустным, озабоченным. Один лишь маркиз поддерживал беседу, болтая невозмутимо и беззаботно, с обычной своей живой непринужденностью избалованного старого дворянина. В Руайя вышли из коляски послушать в парке музыку; Гонтран, подхватив под руку Шарлотту, убежал вперед. В открытой беседке играл оркестр, дирижер помахивал палочкой, подбадривая то скрипки, то медные инструменты, а вокруг расселось на стульях целое полчище курортных обитателей, разглядывая гуляющих. Дамы демонстрировали свои туалеты, свои ножки, вытягивая их на перекладину переднего стула, свои воздушные летние шляпки, придававшие им еще больше очарования. Шарлотта и Гонтран, бродя на кругу, отыскивали среди сидящей публики смешные физиономии и потешались над ними. За их спиной то и дело раздавались возгласы: -- Смотрите, какая хорошенькая! Гонтран был польщен, ему хотелось знать, за кого принимают Шарлотту -- за его сестру, жену или за любовницу? Христиана сидела между отцом и Полем Бретиньи, следила глазами за этой парочкой и, находя, что они слишком "расшалились", подозвала их, чтобы унять. Но они, не вняв ее наставлениям, опять отправились путешествовать в толпе гуляющих и забавлялись от души. Христиана тихонько сказала Полю Бретиньи: -- Кончится тем, что он ее скомпрометирует. Когда вернемся домой, надо поговорить с ним. Поль ответил: -- Я тоже подумал об этом. Вы совершенно правы. Обедать поехали в Клермон-Ферран, так как, по мнению маркиза, любителя хорошо поесть, рестораны в Руайя никуда не годились; в обратный путь отправились уже в темноте. Шарлотта вдруг стала серьезной, -- когда вставали из-за стола, Гонтран, передавая ей перчатки, крепко сжал ее руку. Девичья совесть забила тревогу. Ведь это было признание в любви! Намеренное! В нарушение приличий? Что теперь делать? Поговорить с ним? Но что же ему сказать? Рассердиться было бы смешно. В таких обстоятельствах нужен большой такт. А если ничего не сделать, ничего не сказать, ему покажется, что она принимает его заигрывания, готова стать его сообщницей, отвечает "да" на это пожатие руки. И, взвешивая все, она корила себя за то, что чересчур разошлась, была в Руайя чересчур развязна, теперь ей уже казалось, что сестра была права, что она скомпрометировала, погубила себя. Коляска катилась по дороге; Поль и Гонтран молча курили, маркиз дремал, Христиана смотрела на звезды, а Шарлотта с трудом сдерживала слезы -- в довершение всего она выпила за обедом три бокала шампанского. Когда приехали в Анваль, Христиана сказала отцу: -- Какая темень! Папа, ты проводишь Шарлотту? Маркиз предложил девушке руку, и они тотчас скрылись из глаз. Поль схватил Гонтрана за плечи и шепнул ему на ухо: -- Зайдем-ка на пять минут к твоей сестре. У нее да и у меня тоже есть к тебе серьезное дело. И все трое поднялись в маленькую гостиную, смежную с комнатами Андермата и его жены. Как только они уселись, Христиана сказала: -- Вот что, Гонтран, мы с господином Бретиньи хотим сделать тебе внушение. -- Внушение? А в чем я грешен? Я веду себя паинькой, за отсутствием соблазнов. -- Не шути, пожалуйста. Неужели ты не видишь, что поступаешь очень неосторожно и просто некрасиво? Ты компрометируешь эту девочку. Гонтран сделал удивленное лицо: -- Какую девочку? Шарлотту? -- Да, Шарлотту. -- Я компрометирую Шарлотту?.. -- Да, компрометируешь. Здесь все об этом говорят! А сегодня вечером в парке Руайя вы вели себя очень... очень... легкомысленно. Правда, Бретиньи? Поль ответил: -- Да, да. Я вполне с вами согласен. Гонтран повернул стул, сел на него верхом, достал новую сигару, зак