сь сердце, он себя не помнил от волнения и, вдруг усомнившись в обоих докторах, побежал с непокрытой головой к Ма-Русселю и стал умолять его прийти. Профессор тотчас же согласился, машинальным жестом врача, отправляющегося по визитам, застегнул сюртук и двинулся в путь твердым, быстрым шагом, широким, уверенным шагом знаменитости, одно появление которого может спасти человеческую жизнь. Лишь только он вошел, оба доктора, почтительно поздоровавшись, принялись докладывать ему, спрашивать советов. -- Вот как это началось, дорогой профессор. Обратите внимание, дорогой профессор... Не считаете ли вы нужным, дорогой профессор... Не следует ли нам, дорогой профессор?.. -- И так далее. Андермат совсем потерял голову от душераздирающих воплей жены, и, засыпая Ма-Русселя вопросами, тоже повторял ежеминутно: "Дорогой профессор". Христиана лежала почти голая перед всеми этими мужчинами и ничего не видела, ничего не замечала, ничего не понимала: ее терзали такие мучительные боли, что в голове не было ни единой мысли. Ей казалось, что живот, поясницу и таз ей перепиливают тупой пилой, медленно водят ею, дергают рывками, останавливаются на мгновение и снова раздирают стальными зубьями кости и мышцы. Иногда пытка, разрывавшая на части ее тело, стихала, но тогда пробуждалась мысль, и начиналась другая пытка, еще более жестокая, терзавшая душу; эта боль была страшнее, чем физические муки: он любит другую, он женится. И, чтобы заглушить страшную мысль, сверлившую мозг, она старалась снова вызвать невыносимые муки тела, выгибалась, напрягала мышцы, опять начинались схватки, и тогда она хоть ни о чем не думала. Роды длились пятнадцать часов, и Христиана была так измучена, разбита, истерзана физическими и душевными страданиями, что хотела только одного -- умереть, умереть поскорее, лишь бы кончились нестерпимые муки. И вдруг, когда она вся содрогалась от долгой, не отпускавшей ни на секунду боли, еще более страшной, чем прежде, ей показалось, что все внутренности вырвались из ее тела. И все кончилось... Боли стихли, как успокаиваются волны. И это прекращение пытки было таким блаженством, что даже горе ее ненадолго замерло. С ней говорили, она отвечала усталым, слабым голосом. К ее лицу склонилось лицо Андермата, и он сказал: -- Родилась девочка. Она жива... И почти доношена. -- Боже мой!.. И больше она ничего не могла сказать. Ребенок!.. У нее ребенок! Он жив, будет жить, будет расти. Ребенок Поля! И ей хотелось кричать, выть от новой боли, терзавшей сердце. У нее ребенок... Девочка. Нет, не надо!.. Никогда ее не видеть... Никогда не притрагиваться к ней... Ее заботливо уложили, укутали, гладили, целовали. Кто? Наверно, отец и муж -- она никого не замечала. Где он? Что делает? Как она была бы счастлива сейчас, если б он любил ее! Время шло, часы сменялись часами, она их не различала, не знала, ночь это или день, ее огнем жгла неотвязная мысль: он любит другую. И вдруг забрезжила надежда: "А может быть, это неправда? Как же я ничего не знала, пока этот доктор не сказал мне?" Но тут же заговорил рассудок: от нее нарочно все скрыли. Поль старался, чтоб она ничего не узнала. Она открыла глаза, посмотреть, есть ли кто в комнате. Около постели сидела в кресле какая-то незнакомая женщина. Должно быть, сиделка. Христиана не посмела расспросить ее. У кого же, у кого можно спросить про это? Тихо отворилась дверь. В комнату на цыпочках вошел муж. Увидев, что у нее глаза открыты, он подошел к постели. -- Ну как? Тебе лучше? -- Да, спасибо. -- Как ты нас вчера напугала! Но теперь, слава богу, опасность прошла. Только вот не знаю, как быть с тобою. Я телеграфировал нашей милой приятельнице -- госпоже Икардон, -- ведь она обещала приехать к твоим родам; я сообщил, что роды произошли преждевременно, умолял ее поспешить. Но оказывается, у нее племянник болен скарлатиной, и она ухаживает за ним... А ведь нельзя тебя оставить одну... И нужна все-таки женщина хоть сколько-нибудь приличная... И вот одна здешняя дама вызвалась ухаживать за тобой и развлекать тебя... Я, знаешь ли, согласился. Это госпожа Онора. Христиане вспомнились слова доктора Блека. Она вздрогнула и простонала: -- Ах, нет... нет... не надо... только не ее, только не ее. Андермат не понял и принялся уговаривать: -- Ну что ты, детка. Я" конечно, знаю, что она вульгарная особа, но Гонтран ее хвалит за услужливость, она была ему очень полезна. И к тому же она, говорят, была прежде повивальной бабкой; Онора и познакомился с нею у постели роженицы. Если она будет тебе очень уж неприятна, мы ее живо отставим. Давай все-таки попробуем. Пусть она придет разок-другой. Христиана молча думала. Ее томила потребность узнать правду, всю правду; и в надежде на болтливость этой женщины, от которой слово за словом можно будет выпытать эту страшную правду, истерзать себе сердце, ей уже хотелось ответить: "Да... приведи ее... сейчас же... сейчас же приведи". К непреодолимому желанию все узнать примешивалась какая-то странная потребность выстрадать до конца свою боль, чтоб она острыми шипами впилась в душу -- таинственная, болезненная, неистовая жажда мученичества. И она тихо сказала: -- Хорошо. Я согласна. Приведи госпожу Онора. Но тут же она почувствовала, что не в, силах ждать дольше, что ей надо немедленно убедиться, твердо убедиться в его предательстве. И она, едва дыша, почти беззвучно спросила: -- Правда, что господин Бретиньи женится? Андермат спокойно ответил: -- Да, правда. Мы бы тебе раньше сказали, да ведь с тобой нельзя было говорить. И она спросила: -- На Шарлотте? -- На Шарлотте. Однако у Вильяма тоже была теперь навязчивая мысль, всецело завладевшая им, -- он думал о своей дочери, еле мерцающем огоньке жизни, и поминутно ходил посмотреть на нее. Его обижало, что, очнувшись, жена не пожелала сразу же увидеть ребенка, а говорит о чем-то постороннем, и он сказал с нежным упреком: -- Разве ты не хочешь посмотреть на дочку? Знаешь, она превосходно чувствует себя. Христиана вздрогнула, словно он коснулся открытой раны, но ей надо было пройти весь крестный путь. -- Принеси ее, -- сказала она. Он исчез за опущенным пологом в ногах кровати, затем снова вынырнуло его сияющее гордостью, счастливое лицо, и он поднес ей неловкими руками белую запеленатую куклу. Осторожно положив ребенка на вышитую подушку возле Христианы, задыхавшейся от волнения, он сказал: -- А ну, посмотри, какая красавица у нас дочка! Христиана взглянула. Он отвел двумя пальцами легкое кружево, и Христиана увидела красное личико, очень маленькое и красное, с закрытыми глазками и кривившимся ротиком. И, склонившись к этому зачатку человеческого существа, она думала: "Это моя дочь... дочь Поля... И вот из-за этого комочка я столько выстрадала... Этот комочек -- моя дочь, моя дочь" Сразу исчезло отвращение к ребенку, рождение которого истерзало ее бедное сердце и ее хрупкое женское тело Она смотрела на него с горестным и жгучим любопытством, с глубоким изумлением молодого животного, увидавшего своего первого детеныша Андермат, ожидавший, что она со страстной материнской нежностью станет целовать дочь, удивленно и обиженно взглянул на нее. -- Что же ты ее не поцелуешь? Христиана тихо склонилась к красному лобику, а он как будто звал, притягивал к себе ее губы; когда же они приблизились, коснулись этого чуть влажного лобика и мать ощутила живое тепло крошечного существа, которому она передала часть своей собственной жизни, ей показалось, что она не в силах будет оторваться от него, что она навсегда прильнула к нему. Что то защекотало ей щеку -- это муж наклонился, чтобы поцеловать ее. Он прижал ее к себе в долгом объятии, полном благодарной нежности; потом ему захотелось приласкать и дочь, и, выпятив губы, он стал целовать ее носик осторожными мелкими поцелуями. Христиана смотрела на них, и у нее сжималось сердце -- ее ребенок и он... он... Потом Андермат заявил, что пора отнести дочь в колыбель. -- Нет, -- сказала Христиана, -- пусть еще немного побудет тут, хоть минутку, чтобы я чувствовала, что она рядом со мной. Не говори больше, не двигайся, оставь нас, подожди немного. Она охватила рукой запеленатое тельце ребенка, прижалась лбом к его сморщенному красному личику, закрыла глаза и лежала, не шевелясь, ни о чем не думая. Но через несколько минут Вильям осторожно тронул ее за плечо. -- Довольно, дорогая. Будь умницей. Тебе вредно волноваться. Он взял девочку на руки, а мать следила за ней взглядом, пока она не исчезла за пологом кровати. Затем Андермат вернулся и сказал: -- Значит, решено? Завтра я пошлю к тебе госпожу Онора, пусть посидит с тобою. Христиана ответила ему окрепшим голосом: -- Да, друг мой. Пришли ее... завтра утром. И она вытянулась в постели, усталая, разбитая, но, быть может, уже не такая несчастная. Вечером пришли ее навестить отец и брат и рассказали последние новости: профессор Клош поспешно уехал разыскивать дочь, герцогиня де Рамас не показывается, -- ходят слухи, что и она помчалась разыскивать Мадзелли. Гонтран весело смеялся по поводу этих происшествий и извлекал из них комическую мораль: -- Нет, право, на водах творятся настоящие чудеса. Курорты -- это единственные волшебные уголки на нашей прозаической земле. За два месяца на них разыгрывается столько романов, сколько не случится во всем мире за целый год. Право, из земли бьют не минеральные, а какие-то колдовские источники. И везде та же самая история -- в Эксе, Руайя, Виши, Люшоне и на морских купаниях: Дьеппе, Этрета, Трувиле, Биаррице, в Каннах, в Ницце. Везде!.. А какая пестрая смесь племен, сословий, характеров и рас, какие великолепные экземпляры проходимцев вы там встретите. Сколько там удивительных приключений! Женщины там выкидывают невероятные фокусы, да еще с какой очаровательной легкостью и быстротой! В Париже, посмотришь, недотрога, а тут удержу ей нет... Солидные господа вроде Андермата находят здесь богатство, другие -- смерть, как ОбриПастер, а ветрогонов подстерегает тут кое-что похуже -- законный брак, как меня и Поля. Вот глупость, правда? Ты, наверно, уже знаешь, что Поль женится? -- Да, Вильям мне говорил, -- тихо сказала Христиана. Гонтран принялся разъяснять: -- Он правильно делает, честное слово! Ничего, что она дочка мужика. Это все же куда лучше, чем девицы из подозрительных семей или девицы легкого поведения. Я Поля знаю как свои пять пальцев. Он в конце концов женился бы на какой-нибудь твари, если б она месяца полтора сумела ему противиться. А ведь устоять перед ним может только прожженная шельма или воплощенная невинность. Он натолкнулся на воплощенную невинность. Тем лучше для него. Христиана молча слушала, и каждое его слово вонзалось ей в сердце, причиняло жестокую боль. Она закрыла глаза. -- Я очень устала. Хочу отдохнуть немного. Маркиз и Гонтран поцеловали ее и ушли. Но спать она не могла: сознание работало лихорадочно и мучительно. Мысль, что он больше не любит, совсем не любит ее, была так невыносима, что, если бы она не видела возле своей постели сиделки, дремавшей в кресле, она встала бы, распахнула окно и бросилась вниз головой на каменные ступени крыльца. Между занавесками окна пробился тонкий лунный луч, и на паркет легло светлое круглое пятно. Она заметила этот голубоватый кружок, и сразу ей вспомнилось все: озеро, лес, первое, еле слышное, такое памятное признание: "Люблю вас", -- и Турноэль, и их ласки, и темные тропинки, и дорога к Ла-Рош-Прадьер. Вдруг ясно-ясно она увидела перед собой белую ленту дороги, и звездное небо, и Поля. Но он шел теперь с другой и, склоняясь к ней на каждом шагу, целовал ее... целовал другую женщину. И она знала эту женщину. Он обнимал теперь Шарлотту. Он обнимал ее и улыбался той улыбкой, какой нет больше ни у кого на свете; шептал ей на ухо такие милые слова, каких нет ни у кого на свете; потом он бросился на колени и целовал землю у ее ног, как целовал он когда-то землю у ног Христианы. И ей стало больно, так больно, что она застонала, и, повернувшись, зарылась лицом в подушку, и разрыдалась. Она рыдала громко? еле сдерживая крик отчаяния, терзавшего душу. Она слышала, как неистово билось в груди сердце; каждое его биение отдавалось в горле, в висках и без конца выстукивало: Поль... Поль... Поль... Она затыкала уши, чтоб не слышать этого имени, прятала голову под одеяло, но все равно с каждым толчком сердца, не находившего успокоения, в груди отзывалось: Поль... Поль. Сиделка сонным голосом спросила: -- Вам нехорошо, сударыня? Христиана повернулась к ней лицом, залитым слезами, и сказала, задыхаясь: -- Нет, я спала... Мне приснился страшный сон... И она попросила зажечь свечи, чтобы померк в комнате лунный свет. Под утро она забылась сном. Она дремала уже несколько часов, когда Андермат привел к ней г-жу Онора. Толстуха сразу повела себя очень развязно, уселась у постели, взяла Христиану за руки, принялась расспрашивать, как врач, и, удовлетворенная ее ответами, заявила: -- Ну что ж, ну что ж. Все идет нормально. Потом она сняла шляпку, перчатки, шаль и сказала сиделке: -- Можете идти, голубушка. Если вы понадобитесь, я позвоню. Христиана, чувствуя к ней отвращение, сказала мужу: -- Принеси ненадолго маленькую. Как "и накануне, Андермат принес ребенка, умиленно его целуя, и положил на подушку. И так же, как накануне, мать прижалась щекой к закутанному детскому тельцу, которого она еще не видела, и, ощущая сквозь ткань его теплоту, сразу прониклась блаженным спокойствием. Вдруг малютка завозилась и принялась кричать тоненьким, пронзительным голоском. -- Грудь хочет, -- сказал Андермат. Он позвонил, и в комнату вошла кормилица, огромная, краснощекая, большеротая женщина, осклабив в улыбке широкие и блестящие костяшки зубов. Эти людоедские зубы даже испугали Христиану. Кормилица расстегнула кофту, выпростала тяжелую и мягкую грудь, набухшую молоком, точно коровье вымя. И когда Христиана увидела, как ее малютка присосалась губами к этой мясистой фляге, ей захотелось схватить свою дочку на руки, отнять ее у этой женщины; она смотрела на кормилицу с чувством ревности и брезгливости. Госпожа Онора надавала кормилице всяких советов, и та, покормив ребенка, унесла его. Вслед за ней ушел и Андермат. Женщины остались одни. Христиана не знала, как заговорить о том, что грызло ей душу, боялась, что от волнения потеряется, заплачет, выдаст себя. Но г-жа Онора принялась болтать, не дожидаясь приглашения. Пересказав все местные сплетни, она добралась до семейства Ориолей. -- Славные люди, -- говорила она, -- очень славные. А если б вы знали, какая у них была мать! Уж такая работящая, такая хорошая женщина. Десятерых стоила. Дочки обе в нее пошли. Она собиралась было перейти к другой теме, но Христиана спросила: -- А вам которая больше нравится: Луиза или Шарлотта? -- Я-то больше люблю Луизу, невесту вашего братца, она серьезнее, хозяйственное, у нее во всем порядок. А моему мужу больше по душе младшая. У мужчин, знаете ли, другие вкусы, не такие, как у нас. Она умолкла. Христиана, чувствуя, что мужество ее слабеет, с трудом выговорила: -- Мой брат часто встречался у вас со своей невестой? -- Ну еще бы, сударыня, очень часто, чуть не каждый день. Все у меня и сладилось, все. Я не мешала им беседовать Что ж, молодость! И, знаете, как мне было приятно, что и младшая не в обиде, раз она приглянулась господину Полю. Христиана, задыхаясь, спросила: -- Он ее очень любит? -- Ах, сударыня! Уж так любит, так любит! За последнее время совсем голову потерял. А потом, знаете ли, когда итальянец -- ну тот, что увез дочь у доктора Клоша, -- стал увиваться вокруг Шарлотты, так, для пробы, только поглядеть, не клюнет ли у него, я думала, что господин Поль вызовет его на дуэль... Ах, если б вы видели, какими злыми глазами он смотрел на итальянца! А на нее посмотрит так, будто перед ним пресвятая мадонна. Приятно видеть такую любовь! И тогда Христиана стала расспрашивать обо всем, что совершалось на глазах этой женщины, что говорили влюбленные, что они делали, как ходили на прогулку в долину Сан-Суси, где столько раз Поль говорил ей когда-то слова любви К великому удивлению толстухи, она задавала такие вопросы, какие никому не могли бы прийти в голову, потому что она непрестанно сравнивала, вспоминала тысячи подробностей истории своей любви, начавшейся прошлым летом, изящное ухаживание и тонкое внимание Поля, его изобретательность в стремлении понравиться, все милые, чарующие, нежные заботы, в которых сказывается властное желание мужчины пленить женщину. Ей хотелось знать, расточал ли он все эти соблазны перед другой, с прежним ли жаром вел новую осаду, чтоб покорить другую женскую душу непреодолимой силой страсти. И всякий раз, как Христиана узнавала в рассказах старухи какую-нибудь знакомую черточку, волнующий сердце нежданный порыв чувства, так щедро изливавшегося у Поля, когда им овладевала любовь, она страдальчески вскрикивала: "Ах!" Удивленная этими странными возгласами, г-жа Онора усиленно старалась заверить, что она нисколько не выдумывает. -- Истинная правда, ей-богу, как я говорю, так все и было. Никогда не видела, чтобы мужчина так влюблялся! -- Он читал ей стихи? -- А как же! Читал. И все такие красивые. Наконец обе они умолкли, и слышалась только тихая, однообразная песенка кормилицы, убаюкивавшей ребенка в соседней комнате. В коридоре вдруг раздались все приближавшиеся шаги. Больную пришли навестить Ма-Руссель и Латон. Оба нашли, что она возбуждена и что состояние ее ухудшилось со вчерашнего вечера. Как только они удалились, Андермат приоткрыл дверь и спросил: -- Доктор Блек хочет тебя проведать. Ты примешь его? Христиана резким движением приподнялась на постели и крикнула: -- Нет... нет!.. Не хочу... Нет! Вильям вошел в комнату и, изумленно глядя на нее, сказал: -- Да как же это?.. Все-таки надо бы. Мы в долгу перед ним... Прими его, пожалуйста. У Христианы было совсем безумное лицо, глаза непомерно расширились, губы дрожали, и, глядя в упор на мужа, она крикнула таким громким и таким звонким голосом, что, верно, он разнесся по всему дому: -- Нет!.. Нет!.. Никогда!.. Пусть никогда не является!.. Слышишь?.. Никогда! И, уже не отдавая себе отчета в том, что делает, что говорит, она вытянула руку и, указывая на г-жу Онора, растерянно стоявшую посреди комнаты, закричала: -- И эту тоже... выгони ее, выгони!.. Не хочу ее видеть!.. Выгони ее! Андермат бросился к жене, крепко обнял, поцеловал ее в лоб. -- Христиана, милая! Успокойся! Что с тобой? Да успокойся! У нее перехватило горло, слезы полились из глаз, и она прошептала: -- Скажи, чтоб они ушли... Пусть все, все уйдут... Только ты один останься со мной. Испуганный Андермат подбежал к толстой докторше и, осторожно оттесняя ее к двери, забормотал: -- Оставьте нас одних на минутку, прошу вас. У нее лихорадка. Молоко в голову бросилось. Я ее сейчас успокою и приду за вами. Когда он подошел к постели, Христиана уже лежала неподвижно, с застывшим, каменным лицом, по которому катились безмолвные обильные слезы. И впервые в жизни Андермат тоже заплакал. Действительно, ночью у Христианы началась молочная лихорадка, и она стала бредить. Несколько часов она металась в жару и вдруг заговорила громко, отчетливо. В комнате сидели маркиз и Андермат, решившие остаться на ночь подле нее; они играли в карты и вполголоса считали взятки. Им показалось, что она зовет их, и они подошли к постели. Но она их не видела или не узнавала. Белое как полотно лицо смутно выделялось на подушке, белокурые волосы рассыпались по плечам, голубые, широко открытые глаза пристально вглядывались в тот неведомый, таинственный, фантастический мир, где блуждает мысль безумных. Руки, вытянутые на одеяле, иногда шевелились, вздрагивали, дергались в непроизвольных и быстрых движениях. Сначала она не то чтобы разговаривала с кем-то, а рассказывала о том, что видит перед собою. И то, что говорила она, казалось бессвязным и непонятным. Вот она стоит на огромной каменной глыбе и не решается спрыгнуть, боится вывихнуть ногу, а тот человек, что стоит внизу и протягивает к ней руки, -- он ведь чужой, она мало с ним знакома. Потом она заговорила о запахах и как будто вспоминала чьи-то полузабытые слова: "Что может быть прекраснее?.. Есть запахи, опьяняющие, как вино... Вино пьянит мысли, аромат опьяняет мечты... В ароматах впиваешь самое существо природы, всего нашего земного шара, прелесть цветов, деревьев, травы на лугах, проникаешь в душу жилищ, дремлющую в старой мебели, в старых коврах, в занавесях на окнах". Потом у губ ее вдруг легли страдальческие складки, как будто от усталости, от долгой усталости. Она поднималась в гору медленным, грузным шагом и говорила кому-то: "Понеси меня еще раз, пожалуйста, прошу тебя... Я умру тут, больше сил нет идти. Возьми меня на руки... Помнишь, как тогда, на тропинке... над ущельем? Помнишь? Как ты любил меня тогда!" А потом она вдруг испуганно вскрикнула, и ужас наполнил ее глаза. Перед нею лежало мертвое животное, и она умоляла убрать его с дороги, но осторожно, чтоб не сделать ему больно. Маркиз тихо сказал зятю: -- Ей чудится осел, которого мы видели, когда возвращались с Нюжера. А она теперь говорила с этим мертвым ослом. Утешала его, рассказывала ему, что она тоже несчастна, гораздо несчастнее, чем он, потому что ее покинули. Потом она как будто противилась кому-то, отказывалась сделать то, что от нее требовали: "Ах, только не это!.. Как? Ты велишь мне везти телегу?" Дыхание у нее стало тяжелым, прерывистым, словно она действительно тащила телегу, из глаз лились слезы, она стонала, вскрикивала. Больше получаса она все поднималась по крутой дороге и тащила телегу, в которую ее заставили впрячься, -- должно быть, вместо околевшего осла. И, должно быть, кто-то жестоко бил ее, потому что она жалобно молила: "Не надо, не бей! Мне больно!.. Ну, хоть не бей меня! Я повезу, повезу телегу, я все сделаю, что ты велишь. Только не бей меня больше!" Потом горячечное возбуждение улеглось, она уже не кричала, а только тихо бормотала что-то до самого утра. Наконец она умолкла и впала в забытье. Очнулась она только к двум часам дня и вся еще горела в лихорадке, но сознание уже вернулось к ней. Все же до следующего утра мозг отказывался работать, мысли расплывались, ускользали. Когда она просила что-нибудь, то не сразу вспоминала нужные слова и с большим трудом подбирала их. Ночью сон принес ей отдых, она проснулась с совершенно ясной головой. Однако она чувствовала в себе великую перемену, как будто болезнь принесла душевный перелом. Она меньше страдала и больше думала. То, что было для нее так ужасно и совершилось так недавно, теперь словно уже отошло в далекое прошлое, и она все видела в ясном свете мысли, каким никогда еще не освещалась для нее жизнь. Свет, внезапно все озаривший, тот свет, что загорается в сознании в часы тяжкого горя, показал ей жизнь, людей, их дела, весь мир со всем в нем сущим совершенно иными, чем она видела их прежде. И тогда она почувствовала, что она покинута и одинока в жизни, еще более одинока, чем в тот вечер, когда у себя в спальне, после возвращения с Тазенатского озера, думала о своей жизни. Она поняла, что люди идут в жизни рядом, бок о бок, но ничто не связывает истинной близостью два человеческих существа. Измена того, кому она так верила, открыла ей, что другие люди, все люди, будут для нее лишь равнодушными спутниками на переходах жизненного пути, коротких или долгих, печальных или радостных, в зависимости от грядущих дней, которые предугадать нельзя. Она поняла, что даже в объятиях этого человека, когда ей казалось, что она сливается с ним, вся проникает в него, что они душой и телом становятся единым существом, они были близки лишь настолько, чтобы коснуться той непроницаемой пелены, которой таинственная природа окутала человека, обрекая его на одиночество. Она хорошо видела теперь, что никто не может преодолеть невидимую преграду, разъединяющую людей, и они далеки друг от друга, как звезды, рассеянные в небе. Она угадала, как напрасно извечное, непрестанное стремление людей разорвать оболочку, в которой бьется душа, навеки одинокая узница, как напрасны усилия рук, уст, глаз, нагого тела, трепещущего страстью, усилия любви, исходящей в лобзаниях лишь для того, чтобы дать жизнь новому существу, которое тоже будет одиноким, покинутым. Ее охватило непреодолимое желание взглянуть на своего ребенка, и, когда его принесли, она попросила распеленать его: ведь она до сих пор видела только его личико. Кормилица распеленала малютку, и хрупкое тельце новорожденного зашевелилось на глазах у матери в тех непроизвольных, беспомощных движениях, какими начинается человеческая жизнь. Мать робко дотронулась до него дрожащей рукой, потом губы ее сами потянулись к нему, и она осторожно стала целовать грудку, животик, красные ножки, икры, потом, устремив на ребенка неподвижный взгляд, забылась в странных мыслях. Двое людей встретились случайно, полюбили друг друга с восторженной страстью, и от их телесного слияния родилось вот это существо. В этом существе соединились и до конца его дней будут неразрывно соединены те, кто дал ему жизнь, в нем есть что-то от них обоих, от него и от нее, и еще что-то неведомое, отличное от них. Оба они повторятся в этом существе, в строении его тела, в складе ума, в чертах лица, в глазах, в движениях, в наклонностях, вкусах, пристрастиях, даже в звуке голоса и в походке, -- и все же в нем будет что-то иное, новое. Они теперь разлучились, расстались безвозвратно. Никогда больше их взгляды не сольются в порыве любви, которая делает бессмертным род человеческий. И, прижимая к груди своего ребенка, она прошептала: -- Прощай! Прощай! "Прощай", -- шептала она на ухо своей малютке, и это было прощание с тем, кого она любила, мужественное и скорбное прощание гордой души, прощание женщины, которая будет страдать еще долго, быть может, всю жизнь, но найдет в себе силы скрыть от всех свои слезы. -- Ага! Ага! -- закричал Вильям Андермат, приотворив дверь. -- Поймал тебя! Отдавай-ка мне мою дочку! Он подбежал к постели, схватил малютку на руки уже умелым, ловким движением и поднял к своему лицу. -- Здравствуйте, мадемуазель Андермат! Здравствуйте, мадемуазель Андермат! Христиана думала: "Вот это мой муж!" -- и с удивлением смотрела на него, как будто впервые его видела Вот с этим человеком ее навсегда соединил закон, сделал навсегда его собственностью. И он должен навсегда быть, согласно правилам людей, требованиям морали, религии и общества, частью ее существа, ее половиной Нет, больше того -- ее господином, господином ее дней и ночей, ее души и тела И ей даже хотелось улыбнуться, так все это сейчас казалось ей странным, потому что между ними не было и никогда не могло возникнуть ни одной из тех связующих нитей, которые рвутся так быстро, но кажутся людям вечными и несказанно сладостными, почти божественными узами. И не было у нее никаких укоров совести из-за того, что она обманывала его, изменяла ему. Она удивилась -- почему же это? Наверно, потому, что слишком уж чужды они были друг другу, слишком разной породы. Все в ней было непонятно ему, и ей все было непонятно в нем. А между тем он был хорошим, преданным, заботливым мужем. Но, должно быть, только люди одного и того же духовного склада могут чувствовать друг к другу нерасторжимую привязанность, соединяющую их священными узами добровольного долга. Ребенка снова запеленали. Вильям сел у кровати. -- Послушай, милочка, -- сказал он. -- Я уж просто боюсь и заикнуться о ком-нибудь, после того как ты оказала доктору Блеку столь любезный прием. А все-таки сделай мне удовольствие, разреши доктору Бонфилю навестить тебя! Христиана засмеялась -- в первый раз, но вялым, равнодушным смехом, не веселившим душу. -- Доктор Бонфиль? -- переспросила она. -- Вот чудо! Вы помирились? -- Да, да, помирились. Скажу тебе по секрету важную новость: я купил старый курорт. Теперь тут все мое! Что скажешь, а? Какой триумф! Бедняга доктор Бонфиль пронюхал об этом раньше всех и пустился на хитрость: стал ежедневно наведываться сюда, справлялся о твоем здоровье, оставлял у швейцара свою визитную карточку со всякими сочувственными словами. В ответ на его заигрывания я нанес ему визит, и теперь мы с ним в прекрасных отношениях. -- Ну, что ж, пусть придет, если ему хочется. Буду рада его видеть. -- Великолепно! Благодарю тебя, милочка! Я завтра же его приведу. Нечего и говорить, что Поль постоянно просит передать тебе привет, шлет наилучшие пожелания и интересуется нашей дочкой. Ему очень хочется посмотреть на нее. Несмотря на все мужественные решения, у нее защемило сердце. Все же она пересилила себя. -- Поблагодари его от меня. Андермат сказал: -- Он все беспокоился, не забыли ли мы сообщить о его женитьбе. Я сказал, что ты уже знаешь, и он несколько раз спрашивал, как ты на это смотришь. Христиана напрягла всю свою волю и тихо сказала: -- Передай ему, что я вполне его одобряю. Вильям продолжал терзать ее: -- И еще ему очень хочется знать, как мы назовем нашу дочку. Я сказал, что мы еще не решили, Маргарита или Женевьева. -- Я передумала, -- сказала она. -- Я хочу назвать ее Арлеттой. Когда-то, в первые дни беременности, они с Полем обсуждали, как назвать будущего ребенка, и решили, если родится девочка, назвать ее Маргаритой или Женевьевой, но теперь Христиана не могла больше слышать эти имена. Вильям Андермат повторил за нею: -- Арлетта... Арлетта... Что ж, очень мило. Ты права. Но мне хотелось бы назвать ее Христианой, как тебя. Мое любимое имя... Христиана! Она тяжело вздохнула. -- Ах, нет! Имя распятого -- символ страданий. Андермат покраснел: такое сопоставление не приходило ему в голову; он торопливо поднялся и сказал: -- Ну, что ж, Арлетта -- красивое имя. До свидания, дорогая. Когда он ушел, Христиана позвала кормилицу и велела, чтобы колыбель ребенка поставили у ее постели. Когда легкую, зыбкую колыбель с пологом на согнутом медном пруте, похожую на зыбкую лодочку с белым парусом, поставили у широкой кровати, мать протянула руку и, дотронувшись до уснувшего ребенка, прошептала: -- Бай, бай, моя маленькая. Никто никогда не будет любить тебя так, как я! Следующие дни она провела в тихой грусти, много думая, закаляясь душой в одинокой скорби, чтобы мужественно вернуться к жизни через несколько недель И теперь главным ее занятием было смотреть на свою дочку: она все пыталась уловить первый луч сознания в ее глазках, но пока видела только два голубоватых кружочка, неизменно обращенные к светлому квадрату окна. И сколько раз с глубокой печалью думала она о том, что мысль, еще спящая, проглянет в этих глазках и они увидят мир таким, каким его видела она сама: сквозь радужную дымку иллюзий и мечтаний, которые опьяняют счастьем и доверчивой радостью молодую женскую душу. Глаза ее будут любить все то, что любила мать, -- чудесные ясные дни, цветы, леса и людей тоже, на свое горе. Они полюбят одного человека среди всех людей. Они будут любить Будут носить в себе знакомый дорогой образ; вдали от него будут видеть его вновь и вновь, будут загораться, увидев его близ себя. А потом... потом они научатся плакать. Слезы, жгучие слезы потекут по этим щечкам. И эти еще тусклые глазки, которые будут тогда синими, станут неузнаваемыми от страданий обманутой любви, заволокутся слезами тоски и отчаяния. И она с безумной, страстной нежностью целовала свою дочь. -- Не люби, не люби никого, кроме меня, моя маленькая. Но вот настал день, когда профессор Ма-Руссель, навещавший ее каждое утро, объявил: -- Ну, что ж, можно вам сегодня встать ненадолго. Когда врач ушел, Андермат сказал жене: -- Как жаль, что ты еще не совсем поправилась! У нас сегодня в институте гимнастики будет интереснейший опыт. Доктор Латон сотворил настоящее чудо: излечил папашу Кловиса своей механизированной гимнастикой. Представь себе, безногий-то ходит теперь, как здоровый! Улучшение заметно с каждым сеансом. Христиана спросила, чтобы доставить ему удовольствие: -- Так у вас сегодня публичный сеанс? -- И да и нет. Мы пригласим только докторов и коекого из наших друзей. -- В котором часу это будет? -- В три часа. -- Господин Бретиньи приглашен? -- Ну конечно. Он обещал прийти. Все правление будет присутствовать. Для медиков это очень любопытный опыт. -- Знаешь, -- сказала она, -- я в это время как раз встану и могла бы принять господина Бретиньи. Попроси его навестить меня. Он составит мне компанию, пока вы все будете заняты этим опытом. -- Хорошо, дорогая. -- А ты не забудешь? -- Нет, нет, будь покойна. И Андермат ушел собирать зрителей. Когда-то Ориоли ловко надули его своей комедией исцеления паралитика, а теперь он вел ту же игру, пользуясь легковерием больных, жаждущих чудес от всяких новых методов лечения, и говорил об этом исцелении так часто, с таким пылом и убежденностью, что и сам уже не разбирался, верит он в это или не верит. К трем часам все, кого ему удалось залучить, собрались у дверей ванного заведения, поджидая Кловиса. Старик приплелся наконец, опираясь на две палки, все еще волоча ноги, и учтиво кланялся направо и налево. За Кловисом следовали оба Ориоля и обе девушки. Поль и Гонтран сопровождали своих невест. Доктор Латон, беседуя с Андерматом и доктором Онора, поджидал публику в большом зале, оснащенном приборами на шарнирах. Как только он увидел папашу Кловиса, на его бритых губах засияла радостная улыбка. -- Ну как? Как мы чувствуем себя сегодня? -- а спросил он. -- Идет дело, идет! Пришли Петрюс Мартель и Сен-Ландри: им тоже хотелось посмотреть. Первый уверовал, второй сомневался. Ко всеобщему удивлению, вслед за ними явился доктор Бонфиль, поклонился своему сопернику и пожал руку Андермату. Последним прибыл доктор Блек. -- Милостивые государи и милостивые государыни, -- сказал доктор Латон с легким поклоном в сторону Луизы и Шарлотты, -- сейчас вы будете свидетелями весьма любопытного опыта. Прежде всего до начала его попрошу вас отметить, что этот больной старик уже ходит, но с трудом, с большим трудом. Можете вы ходить без палок, папаша Кловис? -- Ох, нет, сударь! -- Прекрасно. Начнем. Старика взгромоздили в кресло, мигом пристегнули ему ремнями ноги к членистым подставкам, затем доктор Латон скомандовал: "Начинай! Потихоньку!" -- и служитель в халате с засученными рукавами стал медленно вращать рукоятку. Тотчас же правая нога бродяги согнулась в колене, поднялась, вытянулась, вновь согнулась, затем левая проделала те же движения, а папаша Кловис вдруг развеселился и, потряхивая длинной седой бородой, стал качать головой в такт движению своих ног. Четыре врача и Андермат, наклонившись, следили за его ногами с важностью авгуров, а Великан хитро переглядывался с отцом. Двери оставили открытыми, и в них беспрестанно входили все новые зрители -- верующие или любопытные скептики -- и теснились вокруг кресла, чтобы лучше все видеть. -- Быстрей, -- скомандовал доктор Латон. Служитель подбавил скорости. Ноги Кловиса побежали, а он принялся хохотать, закатываясь неудержимым смехом, как дети, когда их щекочут, и, захлебываясь, мотая головой, взвизгивал: -- Вот шикозно! Вот шикозно! Это словечко он, несомненно, подслушал у кого-нибудь из курортных гостей. Великан тоже не выдержал, разразился зычным хохотом и, топая ногой, хлопал себя по ляжкам, выкрикивая: -- Эх, черртов Кловис... Эх, черртов Кловис! -- Довольно! -- сказал Латон служителю. Бродягу отвязали, и врачи расступились, чтобы понаблюдать за результатами опыта. И тогда Кловис на глазах у всех без всякой помощи слез с кресла и пошел по комнате. Правда, он шел мелкими шажками, горбился, морщился от тяжких усилий, но все же он шел без палок. Доктор Бонфиль первым заявил: -- Случай совершенно исключительный! Доктор Блек перещеголял в оценке своего коллегу Только доктор Онора не вымолвил ни слова. Гонтран прошептал на ухо Полю: -- Ничего не понимаю! Взгляни на их физиономии Кто они, обманутые дураки или угодливые обманщики? Но вот заговорил Андермат Он подробно изложил весь ход лечения, с первого дня, рассказал о рецидиве болезни и, наконец, о новом, полном и окончательном выздоровлении. И весело добавил: -- Если даже в состоянии нашего больного за зимние месяцы наступит некоторое ухудшение, мы его летом подлечим. Затем в торжественной и пышной речи он восславил воды Монт-Ориоля и все их целительные свойства, все до единого. -- Я сам, -- говорил он, -- на собственном опыте и на опыте дорогого мне существа убедился в их благотворном действии. Мой род теперь не угаснет, и я обязан этим Монт Ориолю. И тут он вспомнил вдруг, что обещал жене прислать к ней Поля Бретиньи Ему стало совестно за такую забывчивость, потому что он был внимательней муж. Он огляделся по сторонам и, заметив Поля, подошел к нему: -- Дорогой мой, я совсем забыл сказать вам: ведь Христиана ждет вас сейчас. Бретиньи пробормотал: -- Меня? Сейчас? -- Да, да. Она сегодня в первый раз встала и хочет вас видеть раньше всех наших знакомых. Бегите скорей и передайте ей мои извинения. Поль направился к отелю; сердце у него сильно билось от волнения. По дороге он встретил маркиза де Равенеля, и тот сказал ему: -- Христиана уже встала и удивляется, что вас нет до сих пор. Он ускорил шаг, но на площадке лестницы остановился, обдумывая, что сказать ей. Как она его встретит? Будет ли она одна? Если она заговорит о его женитьбе, что отвечать? С тех пор как у нее родился ребенок, он думал о ней, содрогаясь от мучительного волнения, краснел и бледнел при мысли о первой встрече с нею. С глубоким смущением думал он также об этом неведомом ему ребенке, отцом которого он был; его преследовало желание увидеть свою дочь, и было страшно ее увидеть. Он чувствовал, что он увяз в какой-то грязи, нравственно замарал себя, совершил один из тех поступков, которые навсегда, до самой смерти, остаются пятном на совести мужчины. Но больше всего он боялся встретить взгляд женщины, которую любил так сильно и так недолго. Что ждет его сейчас: упреки, слезы или презрение? Быть может, она позвала его лишь для того, чтобы выгнать? И как держать себя с нею? Смотреть на нее смиренным, скорбным, молящим или же холодным взглядом? Объясниться или выслушать ее, ничего не отвечая? Можно ли сесть или надо разговаривать стоя? А когда она покажет ребенка, какое чувство следует выразить? Перед дверью он снова остановился в нерешительности, потом протянул руку, чтобы нажать кнопку электрического звонка, и заметил, что рука его дрожит. Однако он надавил пальцем пуговку из слоновой кости и услышал задребезжавший в передней звонок. Горничная отворила дверь и сказала: "Пожалуйте". Он вошел в гостиную и в отворенные двери спальни увидел Христиану. Она лежала в глубине комнаты на кушетке и смотрела на него. Эти две комнаты, которые надо было пройти, показались ему бесконечными. У него подкашивались ноги, он боялся наткнуться на кресла, на стулья и не решался посмотреть себе под ноги, не смея отвести от нее глаза. Она