радостно воскликнул: -- Да, да, это "Нормандия", никаких сомнений. Не хотите ли посмотреть, сударыня? Госпожа Роземильи взяла трубу, направила на океанский пароход, но, видимо, не сумела поймать его в поле зрения и ничего не могла разобрать, ровно ничего, кроме синевы, обрамленной цветным кольцом вроде круглой радуги, и каких-то странных темноватых пятен, от которых у нее закружилась голова. Она сказала, возвращая подзорную трубу: -- Я никогда не умела пользоваться этой штукой. Муж даже сердился; а сам он способен был часами простаивать у окна, рассматривая проходящие мимо суда. Старик Ролан ответил не без досады: -- Тут дело в каком-нибудь недостатке вашего зрения, потому что подзорная труба у меня превосходная. Затем он протянул ее жене: -- Хочешь посмотреть? -- Нет, спасибо, я наперед знаю, что ничего не увижу. Госпожа Ролан, сорокавосьмилетняя, очень моложавая женщина, несомненно, больше всех наслаждалась прогулкой и чудесным вечером. Ее каштановые волосы только еще начинали седеть. Она казалась такой спокойной и рассудительной, доброй и счастливой, что на нее приятно было смотреть. Как говорил ее старший сын, она знала цену деньгам, но это ничуть не мешало ей предаваться мечтаниям. Она любила романы и стихи не за их литературные достоинства, но за ту нежную грусть и задумчивость, которую они навевали. Какой-нибудь стих, подчас самый банальный, даже плохой, заставлял трепетать в ней, по ее словам, какую-то струнку, внушая ей ощущение таинственного, готового осуществиться желания. И ей приятно было отдаваться этим легким волнениям, немного смущавшим ее душу, в которой обычно все было в таком же порядке, как в счетной книге. Со времени переезда в Гавр она довольно заметно располнела, и это портило ее фигуру, некогда такую гибкую и тонкую. Прогулка по морю была большой радостью для г-жи Ролан Ее муж, человек вообще незлой, обращался с ней деспотически, с той беззлобной грубостью, с какой лавочники имеют обыкновение отдавать приказания. Перед посторонними он еще сдерживал себя, но дома распоясывался и напускал на себя грозный вид, хотя сам всего боялся. Она же из отвращения к ссорам, семейным сценам и бесполезным объяснениям всегда уступала, никогда ничего не требовала. Уже давно она не осмеливалась просить Ролана покатать ее по морю. Поэтому она с восторгом встретила предложение о прогулке и теперь наслаждалась нежданным и новым для нее развлечением. С самого отплытия она душой и телом отдалась отрадному чувству плавного скольжения по воде. Она ни о чем не думала, ее не тревожили ни воспоминания, ни надежды, и у нее было такое ощущение, будто сердце ее вместе с лодкой плывет по чему-то нежному, струящемуся, ласковому, что укачивает ее и усыпляет. Когда отец отдал команду: "По местам, и за весла, -- она улыбнулась, глядя, как ее сыновья, оба ее взрослых сына, скинули пиджаки и засучили рукава рубашек. Пьер, сидевший ближе к обеим женщинам, взял весло с правого борта, Жан -- с левого, и оба ждали, когда их капитан крикнет: "Весла на воду! -- потому что старик требовал, чтобы все делалось точно по команде. Разом опустив весла в воду, они откинулись назад, выгребая что было мочи, и тут началась ожесточенная борьба двух соперников, состязающихся в силе. Утром они вышли в море под парусом, не торопясь, но теперь ветер стих, и необходимость взяться за весла пробудила в братьях самолюбивое желание потягаться друг с другом в присутствии молодой красивой женщины. Когда они отправлялись на ловлю одни со стариком Роланом и шли на веслах, лодкой не управлял никто; отец готовил удочки и, наблюдая за ходом лодки, выправлял его только жестом или словами: "Жан, легче, а ты, Пьер, приналяг". Или же говорил: "Ну-ка, первый, ну-ка, второй, подбавьте жару". И замечтавшийся начинал грести сильнее, а тот, кто слишком увлекся, умерял свой пыл, и ход лодки выравнивался. Но сегодня им предстояло показать силу своих мускулов. У Пьера руки были волосатые, жилистые и несколько худые; у Жана -- полные и белые, слегка розоватого оттенка, с буграми мышц, которые перекатывались под кожей. Вначале преимущество было за Пьером. Стиснув зубы, нахмурив лоб, вытянув ноги, он греб, судорожно сжимая обеими руками весло, так что оно гнулось во всю длину при каждом рывке и "Жемчужину" относило к берегу. Ролан-отец, предоставив всю заднюю скамью дамам, сидел на носу лодки и, срывая голос, командовал: "Первый, легче; второй, приналяг?" Но первый удваивал рвение, а второй никак не мог подладиться под него в этой беспорядочной гребле. Наконец капитан скомандовал: "Огоп!" Оба весла одновременно поднялись, и затем Жан, по приказанию отца, несколько минут греб один. Теперь он взял верх, и преимущество так и осталось за ним; он оживился, разгорячился, а Пьер, выдохшийся, обессиленный слишком большим напряжением, начал задыхаться и не поспевал за братом. Четыре раза подряд Ролан-отец приказывал остановиться, чтобы дать старшему сыну передохнуть и выправить лодку. И каждый раз Пьер, побледневший, весь в поту, чувствуя свое унижение, говорил со злостью: -- Не знаю, что со мной, у меня сердечная спазма. Начал так хорошо, а теперь просто руки отваливаются. -- Хочешь, я буду грести обоими веслами? -- спрашивал Жан. -- Нет, спасибо, сейчас пройдет. Госпожа Ролан говорила с досадой: -- Послушай, Пьер, какой смысл упрямиться? Ведь ты не ребенок. Но он пожимал плечами и продолжал грести. Госпожа Роземильи, казалось, ничего не видела, не понимала, не слышала. Ее белокурая головка при каждом толчке откидывалась назад быстрым, красивым движением, и на ее висках разлетались завитки волос. Но вот Ролан воскликнул: "Смотрите-ка, нас нагоняет "Принц Альберт"! Все оглянулись. Длинный низкий пароход из Саутгемптона приближался полным ходом; у него были две наклоненные назад трубы, желтые, круглые, как щеки, кожухи над колесами, а над переполненной пассажирами палубой реяли раскрытые зонтики. Колеса быстро вращались, с шумом вспенивая воду, и казалось, что это гонец, который спешит изо всех сил; прямой нос рассекал поверхность моря, вздымая две тонкие и прозрачные струи, скользившие вдоль бортов. Когда "Принц Альберт" приблизился к "Жемчужине", старик Ролан приподнял шляпу, дамы замахали платочками, и несколько зонтиков, колыхнувшись, ответили на это приветствие; затем судно удалилось, оставив за собой на ровной и блестящей поверхности моря легкую зыбь. Видны были и другие корабли, окутанные клубами дыма, стремившиеся со всех сторон к короткому белому молу, за которым, словно в пасти, они исчезали один за другим. И рыбачьи лодки, и большие парусники с легкими мачтами, скользящие на фоне неба, влекомые едва 'заметными буксирами, -- все они быстро или медленно приближались к этому прожорливому чудовищу, которое порою, словно пресытясь, изрыгало в открытое море новую флотилию пакетботов, бригов, шхун, трехмачтовиков со сложным сплетением снастей. Торопливые пароходы разбегались вправо и влево по плоскому лону океана, а парусники, покинутые маленькими буксирами, стояли недвижно, облекаясь с грот-марса до брам-стеньги в паруса, то белые, то коричневые, казавшиеся алыми в лучах заката. Госпожа Ролан, полузакрыв глаза, прошептала: -- Ах, боже мой, как море красиво! Госпожа Роземильи ответила глубоким вздохом без всякого, впрочем, оттенка печали: -- Да, но иногда оно причиняет немало зла. Ролан воскликнул: -- Смотрите-ка, "Нормандия" входит в порт. Ну и громадина! Потом, указывая на противоположный берег, по ту сторону устья Сены, он пустился в объяснения; сообщил, что устье шириной в двадцать километров; показал Виллервиль, Трувиль, Ульгат, Люк, Арроманш, и реку Кан, и скалы Кальвадоса, опасные для судов вплоть до самого Шербура. Далее он рассказал о песчаных отмелях Сены, которые перемещаются при каждом приливе, чем сбивают с толку даже лоцманов из Кийбефа, если те ежедневно не проверяют фарватер в Ла-Манше. Упомянул о том, что Гавр отделяет Нижнюю Нормандию 'от Верхней; что в Нижней Нормандии пастбища, луга и поля отлогого берега спускаются к самому морю. Берег Верхней Нормандии, наоборот, почти отвесный: это высокий, величественный кряж, весь в зубцах и выемках; он тянется до Дюнкерка как бы огромной белой стеной, в каждой расщелине которой приютилось селение или порт -- Этрета, Фекан, Сен-Валери, Ле-Трепор, Дьеп и так далее. Женщины не слушали Ролана; они отдавались приятному оцепенению, созерцая океан, на котором, словно звери вокруг своего логовища, суетились корабли; обе они молчали, слегка подавленные беспредельной ширью неба и воды, зачарованные картиной великолепного заката. Один Ролан говорил без умолку, он был не из тех, кого легко вывести из равновесия. Но женщины наделены большей впечатлительностью, и порой ненужная болтовня оскорбляет их слух, как грубое слово. Пьер и Жан, уже не думая о соревновании, гребли размеренно, и "Жемчужина", такая крошечная рядом с большими судами, медленно приближалась к порту. Когда она причалила, матрос Папагри, поджидавший ее, протянул дамам руку, помог им сойти на берег, и все направились в город. Множество гуляющих, которые, как обычно в часы прилива, толпились на молу, также расходились по домам. Госпожа Ролан и г-жа Роземильи шли впереди, трое мужчин следовали за ними. Поднимаясь по Парижской улице, дамы останавливались иногда перед модным магазином или перед витриной ювелира; полюбовавшись шляпкой или ожерельем, они обменивались замечаниями и шли дальше. Перед площадью Биржи старик Ролан, по своему обыкновению, остановился взглянуть на торговую гавань, полную кораблей, и на примыкающие к ней другие гавани, где стояли бок о бок в четыре-пять рядов огромные суда. Пристани тянулись на несколько километров; бесчисленные мачты, реи, флагштоки, снасти придавали этому водоему, расположенному посреди города, сходство с густым сухостойным лесом. А над этим безлиственным лесом кружили морские чайки, подстерегая мгновение, чтобы камнем упасть на выкидываемые в море отбросы; юнга, прикрепляющий блок к верхушке бом-брамсели, казалось, забрался туда за птичьими гнездами. -- Может быть, вы пообедаете с нами запросто и проведете у нас вечер? -- спросила г-жа Ролан г-жу Роземильи. -- С удовольствием; принимаю без церемоний. Мне было бы грустно остаться сегодня в полном одиночестве. Пьер, который невольно злился на молодую женщину за ее равнодушие к нему, услыхав эти слова, проворчал: "Ну, теперь вдову не выживешь". Уже несколько дней, как он стал именовать ее "вдовой". В самом слове не было ничего обидного, но оно сердило Жана, -- тон, которым его произносил Пьер, казался ему злобным и оскорбительным. Мужчины остаток пути прошли молча. Роланы жили на улице Прекрасной Нормандки в небольшом трехэтажном доме. Жозефина, девушка лет девятнадцати, взятая прямо из деревни ради экономии, с характерным для крестьянки удивленным и тупым выражением лица отворила дверь, заперла ее, поднялась следом за хозяевами в гостиную, расположенную во втором этаже, и только тогда доложила: -- Какой-то господин заходил три раза. Ролан-отец, обращавшийся к служанке не иначе, как с криком и руганью, рявкнул: -- Кто еще там приходил, чучело ты этакое! Жозефина, которую нимало не смущали окрики хозяина, ответила: -- Господин от нотариуса. -- От какого нотариуса? -- Да от господина Каню. -- Ну и что же он сказал? -- Сказал, что господин Каню сам зайдет нынче вечером. Господин Леканю, нотариус, вел дела старика Ролана и был с ним на короткой ноге. Если он счел нужным предупредить о своем посещении, значит, речь шла о каком-то важном деле, не терпящем отлагательств; и четверо Роланов переглянулись, взволнованные новостью, как это всегда бывает с людьми скромного достатка при появлении нотариуса, ибо оно знаменует перемену в их жизни, вступление в брак, ввод в наследство, начало тяжбы и прочие приятные или грозные события. Ролан-отец, помолчав с минуту, проговорил: -- Что бы это могло значить? Госпожа Роземильи рассмеялась: -- Это, наверно, наследство Вот увидите. Я приношу счастье. Но они не ожидали смерти никого из близких, кто мог бы им что-нибудь оставить. Госпожа Ролан, обладавшая превосходной памятью на родню, тотчас же принялась перебирать всех родственников мужа и своих собственных по восходящей линии и припоминать все боковые ветви. Еще не сняв шляпки, она приступила к расспросам: -- Скажи-ка, отец (дома она называла мужа "отец", а при посторонних иногда "господин Ролан"), скажи-ка, не помнишь ли ты, на ком женился вторым браком Жозеф Лебрю? -- Помню На Дюмениль, дочери бумажного фабриканта. -- А у них были дети? -- Как же, четверо или пятеро по меньшей мере. -- Значит, с этой стороны ничего не может быть. Она уже увлеклась этими розысками, уже начала надеяться, что им свалится с неба хотя бы небольшое состояние. Но Пьер, очень любивший мать, зная ее склонность к мечтам и боясь, что она будет разочарована, расстроена и огорчена, если новость окажется плохой, а не хорошей, удержал ее. -- Не обольщайся, мама. Американских дядюшек больше не бывает. Скорее всего, дело идет о партии для Жана. Все были удивлены таким предположением, а Жан почувствовал досаду, оттого что брат заговорил об этом в присутствии г-жи Роземильи. -- Почему для меня, а не для тебя? Твое предположение очень спорно. Ты старший, значит, прежде всего подумали бы о тебе. И вообще я не собираюсь жениться. Пьер усмехнулся. -- Уж не влюблен ли ты? Жан поморщился. -- Разве непременно надо быть влюбленным, чтобы сказать, что покамест не собираешься жениться? -- "Покамест". Это дело другое; значит, ты выжидаешь? -- Допустим, что выжидаю, если тебе угодно. Ролан-отец слушал, размышлял и вдруг нашел наиболее вероятное решение вопроса: -- Глупость какая! И чего мы ломаем голову? Господин Леканю наш друг, он знает, что Пьеру нужен врачебный кабинет, а Жану адвокатская контора; вот он и нашел что-нибудь подходящее. Это было так просто и правдоподобно, что не вызвало никаких возражений. -- Кушать подано, -- сказала служанка. И все разошлись по своим комнатам, чтобы умыться перед обедом. Десять минут спустя они уже собрались в маленькой столовой первого этажа. Несколько минут прошло в молчании, потом Роланотец опять начал вслух удивляться предстоящему визиту нотариуса. -- Но почему он не написал нам, почему три раза присылал клерка, почему намерен прийти лично? Пьер находил это естественным: -- Ему, наверно, нужно тотчас же получить ответ или сообщить нам о каких-нибудь особых условиях, о которых предпочитают не писать. Однако все четверо были озабочены и несколько досадовали на себя, что пригласили постороннего человека, который может стеснить их при обсуждении дела и принятии решений. Как только они опять поднялись в гостиную, доложили о приходе нотариуса. Ролан бросился ему навстречу: -- Здравствуйте, дорогой мэтр. Он как бы титуловал г-на Леканю этим словом "мэтр", которое предшествует фамилии всякого нотариуса. Госпожа Роземильи поднялась: -- Я пойду, я очень устала. Была сделана слабая попытка удержать ее, но она не согласилась остаться; и в этот вечер, против обыкновения, никто из троих мужчин не пошел ее провожать. Госпожа Ролан хлопотала вокруг нового гостя. -- Не хотите ли чашку кофе? -- Нет, благодарю, я только что из-за стола. -- Может быть, чаю выпьете? -- Не откажусь, но попозже; сначала поговорим о делах. Глубокая тишина последовала за этими словами. Нарушал ее только размеренный ход стенных часов да в нижнем этаже служанка гремела посудой: Жозефина была до того глупа, что даже не догадывалась подслушивать у дверей. Нотариус начал с вопроса: -- Вы знавали в Париже некоего господина Марешаля, Леона Марешаля? Господин и г-жа Ролан воскликнули в один голос: -- Еще бы! -- Он был вашим другом? Ролан объявил: -- Лучшим другом, сударь! Но это закоренелый парижанин; он не может расстаться с парижскими бульварами. Начальник отделения в министерстве финансов. После отъезда из столицы я с ним больше не встречался. А потом и переписку прекратили. Знаете, когда живешь так далеко друг от друга... Нотариус торжественно произнес: -- Господин Марешаль скончался! У супругов Ролан тотчас же появилось на лице то непроизвольное выражение горестного испуга, притворного или искреннего, с каким встречают подобное известие. Господин Леканю продолжал: -- Мой парижский коллега только что сообщил мне главное завещательное распоряжение покойного, в силу которого все состояние господина Марешаля переходит к вашему сыну Жану, господину Жану Ролану. Всеобщее изумление было так велико, что никто не проронил ни слова. Госпожа Ролан первая, подавляя волнение, пролепетала: -- Боже мой, бедный Леон... наш бедный друг... боже мой... боже мой... Умер! На глазах у нее выступили слезы, молчаливые женские слезы, капли печали, как будто исторгнутые из души, которые, струясь по щекам, светлые, и прозрачные, сильнее слов выражают глубокую скорбь. Но Ролан гораздо меньше думал о кончине друга, нежели о богатстве, которое сулила новость, принесенная нотариусом. Однако он не решался напрямик заговорить о статьях завещания и о размере наследства и только спросил, чтобы подойти к волновавшему его вопросу: -- От чего же он умер, бедняга Марешаль? Господину Леканю это было совершенно неизвестно. -- Я знаю только, -- сказал он, -- что, не имея прямых наследников, он оставил все свое состояние, около двадцати тысяч франков ренты в трехпроцентных бумагах, вашему младшему сыну, который родился и вырос на его глазах и которого он считает достойным этого дара. В случае отказа со стороны господина Жана наследство будет передано приюту для детей, брошенных родителями. Ролан-отец, уже не в силах скрывать свою радость, воскликнул: -- Черт возьми, вот это поистине благородная мысль! Не будь у меня потомства, я тоже, конечно, не забыл бы нашего славного друга! Нотариус просиял. -- Мне очень приятно, -- сказал он, -- сообщить вам об этом лично. Всегда радостно принести добрую весть. Он и не подумал о том, что эта добрая весть была о смерти друга, лучшего друга старика Ролана, да тот и сам внезапно позабыл об этой дружбе, о которой только что заявлял столь горячо. Только г-жа Ролан и оба сына сохраняли печальное выражение лица. Она все еще плакала, вытирая глаза платком и прижимая его к губам, чтобы удержать всхлипыванья. Пьер сказал вполголоса: -- Он был хороший, сердечный человек. Мы с Жаном часто обедали у него. Жан, широко раскрыв загоревшиеся глаза, привычным жестом гладил правой рукой свою густую белокурую бороду, пропуская ее между пальцами до последнего волоска, словно хотел, чтобы она стала длинней и уже. Дважды он раскрывал рот, чтобы тоже произнести приличествующие случаю слова, но, ничего не придумав, сказал только: -- Верно, он очень любил меня и всегда целовал, когда я приходил навещать его. Но мысли отца мчались галопом; они носились вокруг вести о нежданном наследстве, уже как будто полученном, вокруг денег, словно скрывавшихся за дверью и готовых хлынуть сюда сейчас же, завтра же, по первому слову. Он спросил: -- А затруднений не предвидится?.. Никаких тяжб? Никто не может оспорить завещание? Господин Леканю, видимо, был совершенно спокоен на этот счет. -- Нет, нет, мой парижский коллега сообщает, что все абсолютно ясно. Нам нужно только согласие господина Жана. -- Отлично, а дела покойник оставил в порядке? -- В полном. -- Все формальности соблюдены? -- Все. Но тут бывший ювелир почувствовал стыд -- неосознанный мимолетный стыд за ту поспешность, с какой он наводил справки. -- Вы же понимаете, -- сказал он, -- что я так сразу обо всем спрашиваю потому, что хочу оградить сына от неприятностей, которых он может и не предвидеть. Иногда бывают долги, запутанные дела, мало ли что, и можно попасть в затруднительное положение. Не мне ведь получать наследство, я справляюсь ради малыша. Жана всегда звали в семье "малышом", хотя он был голову выше Пьера. Госпожа Ролан, словно очнувшись от сна и смутно припоминая что-то далекое, почти позабытое, о чем когда-то слышала, -- а быть может, ей только померещилось, -- проговорила, запинаясь: -- Вы, кажется, сказали, что наш бедный друг оставил наследство моему сыну Жану? -- Да" сударыня. Тогда она добавила просто: -- Я очень рада: это доказывает, что он нас любил. Ролан поднялся: -- Вам угодно, дорогой мэтр, чтобы сын мой тотчас же дал письменное согласие? -- Нет, нет, господин Ролан. Завтра. Завтра у меня в конторе, в два часа, если вам удобно. -- Конечно, конечно, еще бы! Госпожа Ролан тоже поднялась, улыбаясь сквозь слезы: она подошла к нотариусу, положила руку на спинку его кресла и, глядя на г-на Леканю растроганным и благодарным взглядом матери, спросила: -- Чашечку чаю? -- Теперь пожалуйста, сударыня, с удовольствием. Позвали служанку, она принесла сначала сухое печенье -- пресные и ломкие английские бисквиты, как будто предназначенные для клюва попугаев, которые хранятся в наглухо запаянных металлических банках, чтобы выдержать кругосветное путешествие. Потом она пошла за суровыми салфетками, теми сложенными вчетверо чайными салфетками, которые никогда не стираются в небогатых семьях. В третий раз она вернулась с сахарницей и чашками, а затем отправилась вскипятить воду. Все молча ждали. Говорить никому не хотелось; о многом следовало подумать, а сказать было нечего. Одна только г-жа Ролан пыталась поддерживать разговор. Она рассказала о рыбной ловле, превозносила "Жемчужину", хвалила г-жу Роземильи. -- Она прелестна, прелестна, -- поддакивал нотариус. Ролан-отец, опершись о камин, -- как бывало зимой, когда горел огонь, -- засунул руки в карманы и вытянул губы, словно собираясь засвистеть: его томило неодолимое желание дать волю своему ликованию. Братья, одинаково закинув ногу на ногу, сидели в двух одинаковых креслах по левую и правую сторону круглого стола, стоявшего посреди комнаты, и пристально смотрели перед собой; сходство позы еще сильней подчеркивало разницу в выражении их лиц. Наконец подали чай. Нотариус взял чашку, положил сахару и выпил чай, предварительно накрошив в него небольшой бисквит, слишком твердый, чтобы его разгрызть; потом он встал, пожал руки и вышел. -- Итак, -- повторил Ролан, прощаясь с гостем, -- завтра в два часа, у вас в конторе. -- Да, завтра в два. Жан не промолвил ни слова. После ухода нотариуса некоторое время еще длилось молчание, затем старик Ролан, хлопнув обеими руками по плечам младшего сына, воскликнул: -- Что же ты, подлец, не поцелуешь меня? Жан улыбнулся и поцеловал отца. -- Я не знал, что это необходимо. Старик уже не скрывал своей радости. Он кружил по комнате, барабанил неуклюжими пальцами по мебели, повертывался на каблуках и повторял: -- Какая удача! Что за удача" Вот это удача! Пьер спросил: -- Вы, стало быть, близко знали Марешаля в Париже? Отец ответил: -- Еще бы, черт возьми! Да он все вечера просиживал у нас; ты, верно, помнишь, как он заходил за тобой в коллеж в отпускные дни и как часто провожал тебя туда после обеда. Да вот в то утро, когда родился Жан, именно Марешаль и побежал за доктором. Он завтракал у нас, твоя мать почувствовала себя плохо. Мы тотчас поняли, в чем дело, и он бросился со всех ног. Впопыхах он еще вместо своей шляпы захватил мою. Я потому это помню, что после мы очень смеялись над этим. Может быть, и в смертный час ему вспомнился этот случай, а так как у него не было наследников, он и сказал себе: "Раз уж я помог этому малышу родиться, оставлю-ка я ему свое состояние". Госпожа Ролан, откинувшись на спинку глубокого кресла, казалось, вся ушла в воспоминания о прошлом. Она прошептала, как будто размышляя вслух: -- Ах, это был добрый друг, беззаветно преданный и верный, редкий человек по нынешним временам. Жан поднялся. -- Я пройдусь немного, -- сказал он. Отец удивился и попробовал его удержать, -- ведь нужно было еще кое-что обсудить, обдумать, принять коекакие решения. Но Жан заупрямился, отговариваясь условленной встречей К тому же до введения в наследство будет еще достаточно времени, чтобы обо всем потолковать. И он ушел; ему хотелось побыть наедине со своими мыслями. Пьер заявил, что тоже уходит, и через несколько минут последовал за братом. Когда супруги остались одни, старик Ролан схватил жену в объятия, расцеловал в обе щеки и сказал, как бы отводя упрек, который она часто ему делала: -- Видишь, дорогая, богатство свалилось нам с неба. Вот и незачем мне было торчать дольше в Париже, надрывая здоровье ради детей, вместо того чтобы перебраться сюда. Госпожа Ролан нахмурилась. -- Богатство свалилось с неба для Жана, -- сказала она, -- а Пьер? -- Пьер? Но он врач, он без куска хлеба не будет... да и брат, конечно, поможет ему. -- Нет, Пьер не примет помощи Наследство досталось Жану, одному Жану. Пьер оказался жестоко обделенным. Старик, видимо, смутился: -- Так мы откажем ему побольше. -- Нет. Это тоже будет несправедливо. Тогда он рассердился: -- А ну тебя совсем! Я-то тут при чем? Вечно ты выкопаешь какую-нибудь неприятность. Непременно надо испортить мне настроение. Пойду-ка лучше спать. Покойной ночи. Что ни говори, это удача, чертовская удача! И он вышел, радостный и счастливый, так и не обмолвясь ни словом сожаления о покойном друге, который перед смертью столь щедро одарил его семью. А г-жа Ролан снова погрузилась в раздумье, пристально глядя в коптящее пламя догорающей лампы. II Выйдя из дому, Пьер направился в сторону Парижской улицы, главной улицы Гавра, людной, шумной, ярко освещенной. Свежий морской ветер ласкал ему лицо, и он шел медленно, с тросточкой под мышкой, заложив руки за спину. Ему было не по себе, он чувствовал какую-то тяжесть, недовольство, словно получил неприятное известие. Он не мог бы сказать, что именно его огорчает, отчего так тоскливо на душе и такая расслабленность во всем теле. Он испытывал боль, но что болело, он и сам не знал... Где-то в нем таилась болезненная точка, едва ощутимая ссадина, место которой трудно определить, но которая все же не дает покоя, утомляет, мучает, -- какое-то неизведанное страдание, крупица горя. Когда он дошел до площади Театра и увидел ярко освещенные окна кафе Тортони, ему захотелось зайти туда, и он медленно направился к входу. Но в последнюю минуту он подумал, что встретит там приятелей, знакомых, что с ними придется разговаривать, и его внезапно охватило отвращение к мимолетной дружбе, которая завязывается за чашкой кофе и за стаканом вина. Он повернул обратно и снова пошел по главной улице, ведущей к порту. Он спрашивал себя: "Куда же мне пойти? -- мысленно ища место, которое бы его привлекло и отвечало бы его душевному состоянию. Но ничего не мог придумать, потому что, хотя он и тяготился одиночеством, ему все же не хотелось ни с кем встречаться. Дойдя до набережной, он с минуту постоял в нерешительности, потом свернул к молу: он избрал одиночество. Наткнувшись на скамью, стоявшую у волнореза, он сел на нее, чувствуя себя уже утомленным, потеряв вкус к едва начавшейся прогулке. Он спросил себя: "Что со мной сегодня?" -- и стал рыться в своей памяти, доискиваясь, не было ли какой неприятности, как врач расспрашивает больного, стараясь найти причину недуга. У него был легко возбудимый и в то же время трезвый ум; он быстро увлекался, но потом начинал рассуждать, одобряя или осуждая свои порывы; однако в конечном счете побеждало преобладающее свойство его натуры, и человек чувств в нем всегда брал верх над человеком рассудка. Итак, он старался понять, откуда взялось это раздражение, эта потребность бродить без цели, смутное желание встретить кого-нибудь для того лишь, чтобы затеять спор, и в то же время отвращение ко всем людям, которых он мог бы встретить, и ко всему, что они могли бы ему сказать. И он задал себе вопрос: "Уж не наследство ли Жана?" Да, может быть, и так. Когда нотариус объявил эту новость, Пьер почувствовал, как у него забилось сердце. Ведь человек не всегда властен над собою, нередко им овладевают страсти внезапные и неодолимые, и он тщетно борется с ними. Он глубоко задумался над физиологическим воздействием, которое может оказывать любое событие на наше подсознание, вызывая поток мыслей и ощущений мучительных или отрадных; зачастую они противоречат тем, к которым стремится и которые признает здравыми и справедливыми наше мыслящее "я", поднявшееся на более высокую ступень благодаря развившемуся уму. Он старался представить себе душевное состояние сына, получившего большое наследство: теперь он может насладиться множеством долгожданных радостей, недоступных ранее из-за отцовской скупости; но все же он любил отца и горько оплакивал его. Пьер встал и зашагал к концу мола. На душе у него стало легче, он радовался, что понял, разгадал самого себя, что разоблачил второе существо, таящееся в нем. "Итак, я позавидовал Жану, -- думал он -- По правде говоря, это довольно низко! Теперь я в этом убежден, так как прежде всего у меня мелькнула мысль, что он женится на госпоже Роземильи. А между тем я вовсе не влюблен в эту благоразумную куклу, она способна только внушить отвращение к здравому смыслу и житейской мудрости. Следовательно, это не ревность, это зависть, и зависть беспредметная, в ее чистейшем виде, зависть ради зависти! Надо следить за собой!" Дойдя до сигнальной мачты, указывающей уровень воды в порту, он чиркнул спичкой, чтобы прочесть список судов, стоявших на рейде в ожидании прилива. Тут были пакетботы из Бразилии, Ла-Платы, Чили и Японии, два датских брига, норвежская шхуна и турецкий пароход, которому Пьер так удивился, как если бы прочел "швейцарский пароход"; и ему представился, словно в каком-то причудливом сне, большой корабль, где" взбираются по мачтам люди в тюрбанах и шароварах. "Какая глупость, -- подумал он, -- ведь турки -- морской народ!" Пройдя еще несколько шагов, он остановился, чтобы посмотреть на рейд. С правой стороны, над Сент-Адресс, на мысе Гэв, два электрических маяка, подобно близнецам-циклопам, глядели на море долгим, властным взглядом. Выйдя из двух смежных очагов света, оба параллельных луча, словно гигантские хвосты комет, спускались прямой, бесконечной, наклонной линией с высшей точки берега к самому горизонту. На обоих молах два других огня, отпрыски этих колоссов, указывали вход в Гавр; а дальше, по ту сторону Сены, виднелись еще огни, великое множество огней: они были неподвижны или мигали, вспыхивали или гасли, открывались или закрывались -- точно глаза, желтые, красные, зеленые глаза порта, стерегущие темное море, покрытое судами, точно живые глаза гостеприимной земли, которые одним механическим движением век, неизменным и размеренным, казалось, говорили: "Я здесь. Я -- Трувиль, я -- Онфлер, я -- Понт-Одмер". А маяк Этувилля, вознесясь над всеми огнями в такую высь, что издали его можно было принять за планету, указывал путь в Руан меж песчаных отмелей вокруг устья Сены. Над глубокой, над беспредельной водой, более темной, чем небо, там и сям, словно мелкие звездочки, виднелись огоньки. Они мерцали в вечерней мгле, то близкие, то далекие, белым, зеленым или красным светом. Почти все они были неподвижны, но иные как будто перемещались; это были огни судов, стоявших на якоре или еще только идущих на якорную стоянку. Но вот в вышине, над крышами города, взошла луна, словно и она была огромным волшебным маяком, зажженным на небосклоне, чтобы указывать путь бесчисленной флотилии настоящих звезд. Пьер проговорил почти вслух: -- А мы-то здесь портим себе кровь из-за всякого вздора! Вдруг близ него, в широком, черном пролете между двумя молами, скользнула длинная причудливая тень. Перегнувшись через гранитный парапет, Пьер увидел возвращавшуюся в порт рыбачью лодку; ни звука голосов, ни всплеска волн, ни шума весел не доносилось с нее; она шла неслышно, ветер с моря, надувал ее высокий темный парус. Пьер подумал: "Если жить в рыбачьей лодке, пожалуй, можно было бы найти покой!" Потом, пройдя еще несколько шагов, он заметил человека, сидевшего на конце мола. Кто же это? Мечтатель, влюбленный мудрец, счастливец или горемыка? Пьер приблизился, ему хотелось увидеть лицо этого отшельника; и вдруг он узнал брата. -- А-а, это ты, Жан? -- А-а... Пьер... Что ты здесь делаешь? -- Решил подышать свежим воздухом. А ты? Жан рассмеялся: -- Я тоже дышу свежим воздухом. Пьер сел рядом с братом. -- Очень красиво, правда? -- Да, красиво. По звуку голоса он понял, что Жан ничего не видел. Пьер продолжал: -- Когда я здесь, мной овладевает страстное желание уехать, уйти на этих кораблях куда-нибудь на север или на юг. Подумать только, что эти огоньки прибывают со всех концов света, из стран, где благоухают огромные цветы, где живут прекрасные девушки, белые или меднокожие, из стран, где порхают колибри, бродят на свободе слоны, львы, где правят негритянские царьки, из всех тех стран, что стали сказками, потому что мы не верим больше ни в Белую Кошечку, ни в Спящую Красавицу. Да, недурно было бы побаловать себя прогулкой в дальние края, но для этого нужны средства, и не малые... Он вдруг замолчал, вспомнив, что у брата есть теперь эти средства, что, избавленный от всех забот, от каждодневного труда, свободный, ничем не связанный, счастливый, радостный, он может отправиться, куда ему вздумается, -- к белокурым шведкам или к черноволосым женщинам Гаваны. Но тут, как это часто бывало с ним, у него внезапно и мгновенно пронеслось в уме: "Куда ему! Он слишком глуп, он женится на вдове, только и всего". Такие мысли приходили ему в голову вопреки его воле, и он не мог ни предвидеть их, ни предотвратить, ни изменить, словно они исходили от его второй, своенравной и необузданной, души. Пьер встал со скамьи. -- Оставляю тебя мечтать о будущем; мне хочется пройтись. Он пожал брату руку и сказал с большой теплотой: -- Ну, мой маленький Жан, вот ты и богач! Я очень доволен, что мы встретились здесь и я могу сказать тебе с глазу на глаз, как это меня радует, как сердечно я тебя поздравляю и как сильно люблю. Жан, кроткий и ласковый от природы, растроганно пробормотал: -- Спасибо... спасибо... милый Пьер, спасибо тебе. Пьер повернулся и медленно зашагал по молу, заложив руки за спину, с тросточкой под мышкой. Вернувшись в город, он снова спросил себя, куда же ему деваться: он досадовал на то, что прогулка рано оборвалась, что встреча с братом помешала ему посидеть у моря. Вдруг его осенила мысль: "Зайду-ка я выпить стаканчик у папаши Маровско", -- и он направился к кварталу Энгувиль. С папашей Маровско он познакомился в клинике, в Париже. Ходили слухи, что этот старый поляк -- политический эмигрант, участник бурных событий у себя на родине; приехав во Францию, он заново сдал экзамен на фармацевта и вернулся к своему ремеслу. О прошлой его жизни никто ничего не знал; поэтому среди студентов и практикантов, а впоследствии среди соседей о нем слагались целые легенды. Репутация опасного заговорщика, нигилиста, цареубийцы, бесстрашного патриота, чудом ускользнувшего от смерти, пленила легко воспламеняющееся воображение Пьера Ролана; он подружился со старым поляком, но так и не добился от него никаких признаний о прежней его жизни. Из-за Пьера старик и переехал в Гавр и обосновался тут, рассчитывая, что молодой врач доставит ему хорошую клиентуру. А пока он кое-как перебивался в своей скромной аптеке, продавая лекарства лавочникам и рабочим своего квартала. Пьер частенько под вечер заходил к нему побеседовать часок-другой; ему нравилась невозмутимость старика, немногословная его речь, прерываемая длинными паузами, так как он видел в этом признак глубокомыслия и мудрости. Один-единственный газовый рожок горел над прилавком, заставленным пузырьками. Витрина ради экономии освещена не была. На стуле, стоявшем за прилавком, вытянув ноги, уткнувшись подбородком в грудь, сидел старый плешивый человек и крепко спал. Большой нос, похожий на клюв, и облысевший лоб придавали спящему унылый вид попугая. От звона колокольчика старик проснулся и, узнав доктора, вышел ему навстречу, протягивая обе руки. Его черный сюртук, испещренный пятнами от кислот и сиропов, чересчур просторный для тощего маленького тела, смахивал на старую сутану; аптекарь говорил с сильным польским акцентом и очень тоненьким голосом, отчего казалось, что это лепечет маленький ребенок, который еще только учится говорить. Когда Пьер сел напротив старика, тот спросил: -- Что нового, дорогой доктор? -- Ничего. Все то же. -- Вы что-то невеселы нынче. -- Я редко бываю веселым. -- Я вижу, вам надо встряхнуться. Хотите выпить чего-нибудь? -- С удовольствием. -- Сейчас я угощу вас моим новым изделием. Вот уже два месяца я стараюсь состряпать что-нибудь из смородины; до сих пор из нее изготовляли только сиропы... Ну, а я добился... я добился... хорошая настоечка, прямо отличная! Очень довольный, он подошел к шкафу, открыл дверцу и достал бутылочку. В его походке и во всех его движениях было что-то недоделанное, незавершенное: никогда он не вытягивал руки во всю длину, не расставлял широко ноги, не делал ни одного законченного, решительного жеста. Таковы же были его мысли: он как бы обещал их, намечал, набрасывал, подразумевал, но никогда не высказывал. Главной заботой его жизни, по видимому, было изготовление сиропов и настоек "На хорошем сиропе или хорошей настойке наживают состояние", -- любил он повторять. Он изобрел сотни сладких наливок, но ни одна из них не имела успеха Пьер утверждал, что Маровско напоминает ему Марата. На лотке, служившем для приготовления лекарств, старик принес из задней комнаты две рюмки и наполнил их; подняв рюмки к газовому рожку, собеседники принялись рассматривать жидкость. -- Какой чудесный цвет, прямо рубиновый! -- сказал Пьер. -- Не правда ли? Старческое лицо поляка, напоминавшее попугая, так и сияло. Доктор отхлебнул, посмаковал, подумал, еще раз отхлебнул и объявил: -- Хороша, очень хороша! И какой-то вкус необычный Да это находка, дорогой мой! -- Вам нравится? Я очень рад. Маровско попросил у доктора совета, как ему окрестить свое изобретение; он хотел назвать его "настой из смородины", или "смородиновая наливка", или "смородин", и даже "смородилка". Пьер не одобрил ни одного из этих названий. Старик предложил: -- А может быть, так, как вы сейчас сказали: "Рубиновая"? Но доктор отверг и это название, хотя оно и было найдено им самим, а посоветовал назвать наливку просто "смородиновкой". Маровско объявил, что это великолепно. Потом они умолкли и просидели несколько минут под одиноким газовым рожком, не произнося ни слова. Наконец у Пьера вырвалось почти против воли: -- А у нас новость, и довольно странная: умер один из приятелей отца и оставил все свое состояние моему брату. Аптекарь как будто не сразу понял, но, помедлив, высказал надежду, что половина наследства достанется доктору. Когда же Пьер объяснил, как обстоит дело, аптекарь выразил крайнее удивление и досаду; рассерженный тем, что его молодого друга обошли, он несколько раз повторил. -- Эт