тствием служанки, осмотреть квартиру материнским оком и убедиться, что для сына приготовлено все, что нужно. -- Вернуться за тобой? -- спросил Ролан. Она помедлила, потом сказала: -- Нет, старичок, ложись спать. Я приду с Пьером. Как только г-жа Роземильи и Ролан ушли, она погасила свечи, заперла в буфет торты, сахар и ликеры и отдала ключ Жану, потом прошла в спальню, открыла постель и проверила, налита ли в графин свежая вода и плотно ли закрыто окно. Братья остались одни в маленькой гостиной. Жан все еще чувствовал себя уязвленным неодобрительными замечаниями о его вкусе, а Пьера все сильнее душила злоба оттого, что эта квартира досталась брату. Они сидели друг против друга и молча курили. Вдруг Пьер поднялся. -- Сегодня, -- сказал он, -- у вдовы был изрядно помятый вид. Пикники ей не на пользу. Жаном внезапно овладел тот яростный гнев, который вспыхивает в добродушных людях, когда оскорбляют их чувства. Задыхаясь от бешенства, он проговорил с усилием: -- Я запрещаю тебе произносить слово "вдова", когда ты говоришь о г-же Роземильи! Пьер высокомерно взглянул на него. -- Ты, кажется, приказываешь мне? Уж не сошел ли ты с ума? Жан вскочил с кресла. -- Я не сошел с ума, но мне надоело твое обращение со мной! Пьер злобно рассмеялся. -- С тобой? Уж не составляешь ли ты одно целое с госпожой Роземильи? -- Да будет тебе известно, что госпожа Роземильи будет моей женой. Пьер засмеялся еще громче. -- Ха! ха! Отлично. Теперь понятно, почему я не должен больше называть ее "вдовой". Однако у тебя странная манера объявлять о своей женитьбе. -- Я запрещаю тебе издеваться... понял? Запрещаю!.. Жан выкрикнул эти слова срывающимся голосом, весь бледный, вплотную подойдя к брату, доведенный до исступления насмешками над женщиной, которую он любил и избрал себе в жены. Но Пьер тоже вдруг вышел из себя. Накопившийся в нем за последний месяц бессильный гнев, горькая обида, долго обуздываемое возмущение, молчаливое отчаянье -- все это бросилось ему в голову и оглушило его, как апоплексический удар. -- Как ты смеешь?.. Как ты смеешь?.. А я приказываю тебе замолчать, слышишь, приказываю! Жан, пораженный запальчивостью брата, умолк на мгновенье; в своем затуманенном бешенством уме он подыскивал слово, выражение, мысль, которые ранили бы брата в самое сердце. Силясь овладеть собой, чтобы больней ударить, и замедляя речь для большей язвительности, он продолжал: -- Я уже давно заметил, что ты мне завидуешь, -- с того самого дня, как ты начал говорить "вдова". Ты прекрасно понимал, что мне это неприятно. Пьер разразился своим обычным резким и презрительным смехом. -- Ха! ха! бог ты мой! Завидую тебе!.. Я?.. я?.. я?.. Да чему же, чему! Твоей наружности, что ли? Или твоему уму?.. Но Жан ясно чувствовал, что задел больное место брата. -- Да, ты завидуешь мне, завидуешь с самого детства; и ты пришел в ярость, когда увидел, что эта женщина предпочитает меня, а тебя и знать не хочет. Пьер, не помня себя от обиды и злости, едва мог выговорить: -- Я... я... завидую тебе? Из-за этой дуры, этой куклы, этой откормленной утки?.. Жан, видя, что его удары попадают в цель, продолжал: -- А помнишь тот день, когда ты старался грести лучше меня на "Жемчужине"? А все, что ты говоришь в ее присутствии, чтобы порисоваться перед нею? Да ведь ты лопнуть готов от зависти! А когда я получил наследство, ты просто взбесился, ты возненавидел меня, ты выказываешь это мне на все лады, ты всем отравляешь жизнь, ты только и делаешь, что изливаешь желчь, которая тебя душит! Пьер сжал кулаки, едва сдерживаясь, чтобы не броситься на брата и не схватить его за горло. -- Замолчи! Постыдился бы говорить о своем наследстве! Жан воскликнул: -- Да ведь зависть так и сочится из тебя! Ты слова не можешь сказать ни отцу, ни матери, чтобы она не прорвалась наружу. Ты делаешь вид, что презираешь меня, а сам завидуешь! Ты придираешься ко всем, потому что завидуешь! А теперь, когда я стал богат, ты уж не в силах сдерживаться, ты брызжешь ядом, ты мучаешь мать, точно это ее вина!.. Пьер попятился к камину; рот его был полуоткрыт, глаза расширены; им овладело то состояние слепого неистового гнева, в каком человек способен на убийство. Он повторил тише, задыхаясь: -- Замолчи! Да замолчи же! -- Нет! Я уже давно хочу все тебе высказать. Ты сам дал мне к этому повод -- теперь пеняй на себя. Ты знаешь, что я люблю эту женщину, и нарочно высмеиваешь ее предо мной, выводишь меня из себя. Так пеняй на себя. Я обломаю твои змеиные зубы! Я заставлю уважать меня! -- Уважать тебя! -- Да, меня. -- Уважать... тебя... того, кто опозорил всех нас своей жадностью? -- Что ты говоришь? Повтори... повтори! -- Я говорю, что нельзя принимать наследство от постороннего человека, когда слывешь сыном другого. Жан замер на месте, не понимая, ошеломленный намеком, боясь угадать его смысл. -- Что такое? Что ты говоришь?.. Повтори! -- Я говорю то, о чем все шепчутся, о чем все сплетничают, -- что ты сын того человека, который оставил тебе состояние. Так вот -- честный человек не примет денег, позорящих его мать. -- Пьер... Пьер... подумай, что ты говоришь? Ты... ты... как ты можешь повторять такую гнусность? -- Да... я... я... Неужели ты не видишь, что уже целый месяц меня грызет тоска, что я по ночам не смыкаю глаз, а днем прячусь, как зверь, что я уже сам не понимаю, что говорю и что делаю, не знаю, что со мной будет, -- в потому что я невыносимо страдаю, потому что я обезумел от стыда и горя, ибо сначала я только догадывался, а теперь знаю. -- Пьер... замолчи... Мама рядом в комнате! Подумай, ведь она может нас услышать... она слышит нас... Но Пьеру надо было облегчить душу! И он рассказал обо всем -- о своих подозрениях, догадках, внутренней борьбе, о том, как он в конце концов уверился, и о случае с портретом, исчезнувшим во второй раз. Он говорил короткими, отрывистыми, почти бессвязными фразами, как в горячечном бреду. Он, казалось, забыл о Жане и о том, что мать находится рядом, в соседней комнате. Он говорил так, как будто его не слушал никто, говорил, потому что должен был говорить, потому что слишком исстрадался, слишком долго зажимал свою рану. А она все увеличивалась, воспалялась, росла, как опухоль, и нарыв теперь прорвался, всех обрызгав гноем. По своей привычке Пьер шагал из угла в угол; глядя прямо перед собой, в отчаянии ломая руки, подавляя душившие его рыдания, горько, с ненавистью упрекая самого себя, он говорил, словно исповедуясь в своем несчастье и в несчастье своих близких, словно бросая свое горе в невидимое и глухое пространство, где замирали его слова. Жан, пораженный, уже готовый верить обвинению брата, прислонился спиной к двери, за которой, как он догадывался, их слушала мать. Уйти она не могла, -- другого выхода из спальни не было; в гостиную она не вышла -- значит, не решилась. Вдруг Пьер топнул ногой и крикнул: -- Какая же я скотина, что рассказал тебе все это! И он с непокрытой головой выбежал на лестницу. Громкий стук захлопнувшейся входной двери вывел Жана из оцепенения. Прошло всего несколько мгновений, более долгих, чем часы, во время которых ум его пребывал в полном бездействии; он сознавал, что сейчас надо будет думать, что-то делать, но выжидал, отказываясь понимать, не желая ни знать, ни помнить -- из боязни, из малодушия, из трусости. Он принадлежал к числу людей нерешительных, всегда откладывающих дела на завтра, и, когда надо было на что-нибудь решиться тотчас же, он инстинктивно старался выиграть хотя бы несколько минут. Глубокое безмолвие, окружавшее его теперь, после выкриков Пьера, это внезапное безмолвие стен и мебели в ярком свете шести свечей и двух ламп вдруг испугало его так сильно, что ему тоже захотелось убежать. Тогда он стряхнул с себя оцепенение, сковавшее, ему ум и сердце, и попытался обдумать случившееся. Никогда в жизни он не встречал никаких препятствий. Он был из тех людей, которые плывут по течению. Он прилежно учился, чтобы избежать наказаний, и усердно изучал право, потому что жизнь его протекала спокойно. Все на свете казалось ему вполне естественным, и ничто особенно не останавливало его внимания. Он по природе своей любил порядок, рассудительность, покой, так как ум у него был бесхитростный; разразившаяся катастрофа застала его врасплох, и он чувствовал себя точно человек, упавший в воду и не умеющий плавать. Сначала он пробовал усомниться. Уж не солгал ли ему брат от злости и зависти? Но мог ли Пьер дойти до такой низости и сказать подобную вещь о матери, если бы сам не был доведен до отчаяния? И потом в ушах Жана, в его глазах, в каждом нерве, казалось, во всем теле запечатлелись некоторые слова, горестные стоны, звук голоса и жесты Пьера, полные такого страдания, что они были неопровержимы и неоспоримы, как сама истина. Жан был слишком подавлен, чтобы сделать хоть шаг, принять хоть какие-нибудь решения. Отчаяние все сильней овладевало им, и он чувствовал, что за дверью стоит его мать, которая все слышала, и ждет. Что она делает? Ни единое движение, ни единый шорох, ни единый вздох не обнаруживал присутствия живого существа за этой стеной. Не убежала ли она? Но как? А если убежала -- значит, выпрыгнула в окно! Его охватил страх, такой внезапный, такой непреодолимый, что он скорее высадил, чем открыл дверь, и ворвался в комнату. Она казалась пустой. Ее освещала единственная свеча на комоде. Жан бросился к окну; оно было затворено, ставни закрыты. Обернувшись, он обвел испуганным взглядом все темные углы, и вдруг заметил, что полог кровати задернут. Он подбежал и отодвинул его. Мать лежала на постели, уткнувшись лицом в подушку, которую она прижимала к ушам судорожно сведенными руками, чтобы больше не слышать. Сначала он подумал, что она задохнулась. Обхватив мать за плечи, он повернул ее, но она не выпускала подушки, прятала в нее лицо и кусала, чтобы не закричать. Прикосновение к этому неестественно напряженному телу, к судорожно сжатым рукам сказало ему о ее невыразимых муках. Сила отчаяния, с какой ее пальцы и зубы вцепились в подушку, которой она закрывала рот, глаза и уши, чтобы сын не видел ее, не говорил с ней, потрясла его, и он понял, до какой степени может дойти страдание. И его сердце, его бесхитростное сердце разрывалось от жалости. Он не был судьей, даже милосердным судьей, он был только слабый человек и любящий, сын. Он уже не помнил ничего из слов брата, он не рассуждал, не спорил, -- он только провел обеими руками по неподвижному телу матери и, не имея сил оторвать ее лицо от подушки, крикнул, целуя ее платье: -- Мама, мама, бедная моя мама, посмотри на меня! Ее можно было принять за мертвую, если бы не едва уловимый трепет, который пробегал по ее членам, словно дрожание натянутой струны. Жан повторял: -- Мама, мама, выслушай меня. Это неправда. Я знаю, что это неправда. Спазмы сдавили ей горло, ей не хватало воздуха; и вдруг она разрыдалась. Тогда судорожное напряжение ослабело, сведенные мускулы обмякли, пальцы раскрылись, выпустили подушку; и он открыл ее лицо. Она была очень бледная, совсем белая, и из-под опущенных век катились слезы. Он, обняв ее, стал осторожно целовать ее глаза долгими, горестными поцелуями, чувствуя на губах ее слезы, и все повторял: -- Мама, дорогая моя, я знаю, что это неправда. Не плачь, я знаю! Это неправда! Она приподнялась, села, взглянула на него и с тем мужеством, какое в иных случаях необходимо, чтобы убить себя, сказала: -- Нет, это правда, дитя мое. Они смотрели друг на друга, не говоря ни слова. С минуту она еще задыхалась, вытягивала шею, запрокидывала голову, чтобы легче было дышать, потом снова поборола себя и продолжала: -- Это правда, дитя мое. К чему лгать? Это правда. Ты не поверил бы мне, если бы я солгала. Казалось, она сошла с ума. Охваченный ужасом, он упал на колени перед кроватью, шепотом повторяя: -- Молчи, мама, молчи! Она поднялась с пугающей решимостью и энергией. -- Да мне больше и нечего сказать тебе, дитя мое. Прощай. И она направилась к двери. Он обхватил ее обеими руками и закричал: -- Что ты делаешь, мама, куда ты? -- Не знаю... откуда мне знать... мне больше нечего делать... ведь я теперь совсем одна... Она стала вырываться. Он крепко держал ее и только повторял: -- в Мама... мама... мама... А она, силясь разомкнуть его руки, говорила: -- Нет, нет, теперь я больше тебе не мать, теперь я чужая для тебя, для всех вас, чужая, совсем чужая! Теперь у тебя нет ни отца, ни матери, бедный ты мой... прощай! Он вдруг понял, что если даст ей уйти, то никогда больше ее не увидит, и, подняв мать на руки, отнес ее в кресло, насильно усадил, потом стал на колени и обхватил ее обеими руками, как кольцом. -- Ты не уйдешь отсюда, мама; я люблю тебя, ты останешься со мной. Останешься навсегда, ты моя, я не отпущу тебя. Она ответила с глубокой скорбью: -- Нет, бедный мой мальчик, это уже невозможно. Сегодня ты плачешь, а завтра выгонишь меня. Ты тоже не простишь. Он ответил с таким искренним порывом: "Что ты? я? я? Как мало ты меня знаешь! -- на что она вскрикнула, обняла голову сына обеими руками, с силой притянула к себе и стала покрывать его лицо страстными поцелуями: Потом она затихла, прижавшись щекой к его щеке, ощущая сквозь бороду теплую кожу лица, и шепотом на ухо сказала ему: -- Нет, мой малыш. Завтра ты меня уже не простишь. Ты веришь, что это не так, но ты ошибаешься. Ты простил меня сегодня, и твое прощение спасло мне жизнь; но ты не должен больше меня видеть. Он повторял, сжимая ее в объятиях: -- Мама, не говори этого! -- Нет, это так, мой мальчик! Я должна уйти. Не знаю, куда я пойду, не знаю, что буду делать, что скажу, но так нужно. Я не посмею больше ни взглянуть на тебя, ни поцеловать тебя, понимаешь? Тогда, в свою очередь, он прошептал ей на ухо: -- Мамочка, ты останешься, потому что я этого хочу, ты мне необходима. И сейчас же дай слово, что будешь слушаться меня. -- Нет, дитя мое. -- Мама, так нужно, слышишь? Так нужно. -- Нет, дитя мое, это невозможно. Это значило бы создать ад для всех нас. За этот месяц я узнала, что это за пытка. Сейчас ты растроган, но когда это пройдет, когда ты будешь смотреть на меня, как Пьер, когда ты вспомнишь то, что я тебе сказала... Ах!.. Жан, мальчик мой, подумай, ведь я твоя мать!.. -- Я не хочу, чтобы ты покидала меня, мама. У меня никого нет, кроме тебя. -- Но подумай, сынок, что мы не сможем больше смотреть друг на друга не краснея, что стыд истерзает меня, что я буду опускать глаза, встречаясь с твоим взглядом. -- Это неправда, мама. -- Нет, нет, это правда! Я хорошо поняла, как боролся твой бедный брат с самого первого дня. Теперь, как только я заслышу его шаги в доме, у меня так колотится сердце, что грудь разрывается, а когда я слышу его голос, -- я почти теряю сознание. До сих пор у меня еще оставался ты! Теперь у меня нет и тебя. Мой маленький Жан, неужели ты думаешь, что я могу жить бок о бок с вами обоими? -- Да, мама. Я буду так любить тебя, что ты и думать забудешь об этом. -- Разве это возможно? -- Да, возможно. -- Но как я могу не думать об этом, живя бок о бок с тобой и твоим братом? Разве вы сами не будете думать об этом? -- Я не буду, клянусь тебе! -- Ты будешь думать об этом непрестанно. -- Нет, клянусь тебе. И знай: если ты уйдешь, я вступлю в армию и дам убить себя. Она испугалась этой ребяческой угрозы и прижала сына к груди, лаская его со страстной нежностью. Он продолжал: -- Я люблю тебя сильнее, чем ты думаешь, гораздо, гораздо сильнее! Ну, будь же умницей. Попробуй остаться со мной хоть на неделю? Ты обещаешь мне неделю? Неужели ты откажешь мне в этом? Она положила руки на плечи Жана и слегка отстранила его: -- Дитя мое... постараемся быть спокойными и твердыми. Сначала дай мне сказать. Если хоть раз я услышу из твоих уст то, что я уже месяц слышу от твоего брата, если хоть раз я увижу в твоих глазах то, что я читаю в его глазах, если хоть по одному слову, по одному взгляду я пойму, что стала ненавистна тебе, как и ему... тогда не пройдет и часа, слышишь, и часа... как я уйду навсегда. -- Мама, клянусь тебе... -- Дай мне сказать... За этот месяц я выстрадала все, что только может выстрадать живое существо. С той минуты, как я поняла, что твой брат, другой мой сын, подозревает меня, что он шаг за шагом угадывает истину, каждое мгновение моей жизни превратилось в такую муку, какую никакими словами не описать. В ее голосе слышалось столько горя, что Жану передалась ее боль, и глаза его наполнились слезами. Он хотел ее поцеловать, но она оттолкнула его. -- Погоди... слушай... мне еще так много нужно сказать тебе, чтобы ты понял... но ты не поймешь... а между тем... если мне остаться... то нужно... Нет, не могу!.. -- Говори, мама, говори. -- Хорошо! По крайней мере, я тебя не обману... Ты хочешь, чтобы я осталась с тобой, да? Так вот для того, чтобы мы могли видеться, разговаривать, встречаться изо дня в день -- ведь я иногда не решаюсь открыть дверь, боясь столкнуться с твоим братом, -- так вот для этого нужно не то, чтобы ты простил меня, -- нет ничего мучительнее прощения, -- но чтобы ты не считал меня виноватой перед тобой... Нужно, чтобы ты нашел в себе достаточно сил, вопреки общему мнению, не краснея и не презирая меня, признать, что ты не сын Ролана!.. Я довольно страдала... слишком много страдала и больше не могу, нет, больше не могу! И это не со вчерашнего дня, это началось давно... Тебе никогда не понять этого! Чтобы мы могли жить вместе, чтобы мы могли раскрывать друг другу объятия, мой маленький Жан, надо, чтобы ты понял, что если я и была любовницей твоего отца, то в гораздо большей степени я была его женой, его настоящей женой, что в глубине души я не стыжусь этого, что я ни о чем не жалею и все еще люблю его, хоть он и умер, и всегда буду любить его, что я никого, кроме него, не любила, что в нем была вся моя жизнь, вся радость, вся надежда, все утешение, что он был для меня всем, всем долгие годы! Слушай, мой мальчик: перед богом, который слышит меня, клянусь тебе, что у меня в жизни не было бы ничего, ничего отрадного, если бы я его не встретила, ничего -- ни ласки, ни нежности, ни одной из тех минут, о которых с тоской вспоминаешь под старость! Я всем обязана ему! У меня на свете был только он да вы двое -- твой брат и ты. Без вас троих все было бы пусто, темно и пусто, как ночной мрак. Я никогда ничего бы не любила, ничего бы не испытала, ничего бы не пожелала и даже слез не проливала бы, а я много слез пролила, мой маленький Жан. Я только и делаю, что плачу с тех пор, как мы переехали сюда! Я отдалась, ему вся, телом и душой, навсегда, с радостью, и более десяти лет я была его женой, как и он был моим мужем перед богом, создавшим нас друг для друга. А потом я поняла, что он уже меньше меня любит. Он все еще был мил и внимателен, но я уже не была для него всем, как раньше. Наступил конец! Как я плакала... Как убога, как обманчива жизнь!.. Ничто в ней не вечно... И мы переехали сюда, и больше я его уже не видела, он не приехал к нам ни разу... В каждом письме он обещал это!.. Я все ждала его... no так и не увидела больше... а теперь он умер!.. Но он все еще любил нас, потому что подумал о тебе. А я, я буду любить его до последнего моего вздоха, никогда от него не отрекусь, и тебя я люблю потому, что ты его сын, я не стыжусь этого перед тобой! Понимаешь? Не стыжусь и никогда стыдиться не буду! Если ты хочешь, чтобы я осталась, надо, чтобы ты признал себя его сыном, чтобы мы иногда говорили о нем с тобою, чтобы ты постарался немного полюбить его и чтобы мы думали о нем, когда будем встречаться глазами. Если ты не хочешь, если не можешь принять это условие, прощай, мой мальчик, нам невозможно оставаться вместе. Я сделаю так, как ты решишь. Жан тихо ответил: -- Останься, мама. Она стиснула его в объятиях и опять заплакала; потом, прижавшись щекой к его щеке, спросила: -- Да, но как же мы будем жить с Пьером? Жан прошептал: -- Придумаем что-нибудь. Ты не можешь больше жить бок о бок с ним. При воспоминании о старшем сыне она вся съежилась от страха. -- Нет, не могу, нет, нет! И, бросившись на грудь Жану, воскликнула в отчаянии: -- Спаси меня от него, мой мальчик, спаси меня, сделай что-нибудь, не знаю что... придумай... спаси меня! -- Да, мама, я придумаю. -- Сейчас же... нужно сейчас же... не покидай меня! Я так боюсь его... так боюсь! -- Хорошо, я придумаю. Обещаю тебе. -- Только скорей, скорей! Ты не знаешь, что творится со мной, когда я вижу его. Потом она чуть слышно прошептала ему на ухо: -- Оставь меня здесь, у тебя. Он помялся, задумался и понял своим трезвым умом всю опасность такого шага. Но ему долго пришлось доказывать, спорить и преодолевать вескими доводами ее отчаяние и ужас. -- Хоть на сегодня, -- говорила она, -- хоть только на эту ночь! Завтра ты дашь знать Ролану, что мне стало дурно. -- Это невозможно, ведь Пьер вернулся домой. Соберись с силами. Завтра я все устрою. В девять часов я уже буду у тебя. Ну, надень шляпу. Я провожу тебя. -- Я сделаю все, как ты скажешь, -- прошептала она благодарно и робко, с детской доверчивостью. Она хотела встать; но испытанное ею потрясение было слишком сильно, и она не могла сделать и шагу. Тогда он заставил ее выпить сахарной воды, понюхать нашатырного спирта, натер ей виски уксусом. Она подчинялась ему, вся разбитая, но чувствуя облегчение, как после родов. Наконец она оправилась настолько, что могла идти; она взяла его под руку. Когда они проходили мимо городской ратуши, пробило три часа. Проводив ее до дому, он поцеловал ее и сказал: -- До свидания, мама, не падай духом. Она крадучись поднялась по лестнице, вошла в спальню, быстро разделась и скользнула в постель рядом с храпящим Роланом, -- так, бывало, в дни молодости возвращалась она с любовного свидания. В доме не спал один Пьер, и он слышал, как она вернулась. VIII Придя домой, Жан в изнеможении опустился на диван; горе и заботы, вселявшие в его брата желание убежать, скрыться, подобно затравленному зверю, совсем по-другому действовали на апатичную натуру Жана. Он чувствовал себя так, словно его разбил паралич, -- не в силах был ни двигаться, ни даже лечь в постель; он ослаб телом, ум его был подавлен и растерян. Он не был, как Пьер, оскорблен в самом святом своем чувстве -- в сыновней любви; его сокровенная гордость -- защита благородного сердца -- не страдала; он был раздавлен ударом судьбы, грозившим погубить его самые заветные мечты. Когда волнение наконец улеглось, когда мысль прояснилась, как отстаивается взбаламученная вода, он попытался разобраться в том, что ему стало известно. Узнай он тайну своего рождения другим путем, он, конечно, возмутился бы, испытал бы глубокое горе; но после ссоры с братом, после этого грубого и жестокого разоблачения, после мучительной сцены с матерью, ее страстной исповеди он уже не мог возмущаться. Потрясение, испытанное его чувствительным сердцем, было так велико, что порыв неудержимой нежности смел все предрассудки, все священные правила человеческой морали. Впрочем, Жан и не был способен к сопротивлению. Он не любил борьбы, тем более с самим собою; поэтому он смирился, а в силу врожденной любви к покою, к тихой и мирной жизни он тотчас начал думать о той опасности, которая грозила его спокойствию и спокойствию его семьи. Он явственно чувствовал эту опасность и, чтобы предотвратить ее, решил напрячь все свои силы и всю свою энергию. Он хотел немедленно, завтра же, найти выход: как все слабовольные люди, не способные на упорное, настойчивое желание, он иногда испытывал непреодолимую потребность, составляющую единственную силу слабых людей, немедля принимать решения. К тому же его ум юриста, привыкший разбирать и изучать сложные положения, обстоятельства интимного свойства в семьях, где мирный уклад жизни нарушен, тотчас же предусмотрел ближайшие последствия душевного состояния брата. Он невольно рассматривал эти последствия с профессиональной точки зрения, -- словно устанавливал будущие взаимоотношения своих клиентов после пережитой ими моральной катастрофы. Разумеется, постоянное общение с Пьером для него впредь невозможно, и ему будет легко избежать этого, живя в своей квартире. Но и его мать не должна больше оставаться под одной кровлей со старшим сыном. Он долго размышлял, не двигаясь с места, откинувшись на подушки дивана, изобретая и отвергая различные планы, но не находил ничего, что казалось бы ему приемлемым. Неожиданно у него мелькнула мысль: "Оставил бы у себя честный человек то состояние, которое я получив?" Сначала он ответил себе: "Нет!" -- и решил отдать его бедным. Тяжело, но что делать! Он продаст свою обстановку и будет работать, как всякий другой, как работают все начинающие. Это мужественное и трудное решение приободрило его, он встал, подошел к окну и прижался лбом к стеклу. Он был беден и снова станет бедным. Ну что ж, он не умрет от этого. Он смотрел на газовый рожок, горевший против него, на той стороне улицы. Но вот по тротуару прошла какая-то женщина, и он вспомнил о г-же Роземильи; сердце у него замерло от той острой боли, какую причиняет нам пришедшая на ум жестокая мысль. Все пагубные последствия такого решения сразу открылись ему. Он должен будет отказаться от женитьбы на молодой вдове, отказаться от счастья, отказаться от всего. Но может ли он поступить так, когда он уже связан с ней? Она согласилась стать его женой, зная, что он богат. Будь он беден, она все равно согласилась бы, но вправе ли он требовать, вынуждать ее к такой жертве? Не лучше ли сохранить деньги, как вверенное ему имущество, которое он впоследствии вернет бедным? И в душе Жана, где эгоизм скрывался под личиной нравственности, все затаенные устремления вступили в ожесточенную борьбу между собой; первоначальные упреки совести отступали перед хитроумными доводами, опять появлялись и стушевывались вновь. Он опять сел на диван и стал искать такой довод, такой убедительный предлог, который рассеял бы все сомнения и убедил бы его природную честность. Раз двадцать уже он задавал себе вопрос: "Если я сын этого человека, если я это знаю и признаю, то не естественно ли принять от него наследство?" Но этот довод не мог заглушить слова "нет", которое нашептывала ему совесть. Вдруг он подумал: "Но если я не сын того человека, кого считал до сих пор своим отцом, то я не должен больше ничего принимать от него ни при его жизни, ни после его смерти. Это было бы неблагородно и несправедливо. Это значило бы ограбить брата". Эта новая точка зрения успокоила его, облегчила совесть, и он вернулся к окну: "Да, -- говорил он себе, -- я должен отказаться от наследства Ролана и оставить его целиком Пьеру, так как я не сын его отца. Это справедливо. Но тогда справедливо, чтобы я оставил себе деньги моего отца". Таким образом, признав себя не вправе воспользоваться состоянием Ролана и решив полностью отказаться от этого наследства, он согласился и примирился с тем, чтобы оставить себе состояние Марешаля, ибо, отвергнув и то и другое, он обрек бы себя на полную нищету. Уладив это щекотливое дело, он обратился к вопросу о пребывании Пьера в семье. Как удалить брата? Он уже отчаялся было найти какое-нибудь практическое решение, как вдруг гудок входившего в порт парохода словно подсказал ему ответ, подав ему новую мысль. Тогда он, не раздеваясь, растянулся на кровати и в раздумье пролежал до утра. В девятом часу он вышел из дому, чтобы убедиться, осуществим ли его план. Потом, предприняв коекакие шаги и сделав несколько визитов, он отправился в родительский дом. Мать ожидала его, запершись в спальне. -- Если бы ты не пришел, -- сказала она, '" я никогда не посмела бы сойти вниз. Тут раздался голос Ролана, кричавшего с лестницы: -- Что же, черт побери, мы сегодня совсем есть не будем? Ему не ответили, и он заорал: -- Жозефина, где вас нелегкая носит? Что вы делаете? Из недр подвала донесся голос служанки: -- Я здесь, сударь, что угодно? -- Где хозяйка? -- Хозяйка наверху с господином Жаном. Задрав голову, Ролан прорычал: -- Луиза! Госпожа Ролан приоткрыла дверь и ответила: -- Что тебе, дружок? -- Завтракать пора, черт побери! -- Идем, дружок. И она спустилась вниз вместе с Жаном. Ролан, увидев сына, воскликнул: -- А ты откуда? Уже соскучился на новой квартире? -- Нет, отец, мне просто нужно было поговорить с мамой. Жан подошел, поздоровался и от отеческого рукопожатия старика внезапно почувствовал щемящую тоску, тоску разлуки и безвозвратного прощания. Госпожа Ролан спросила: -- Пьер не пришел? Ролан пожал плечами. -- Нет еще. Да он постоянно опаздывает. Начнем без него. Она обернулась к Жану: -- Ты бы позвал его; он обижается, когда его не ждут. -- Хорошо, мама, я пойду. Жан вышел. Он поднялся по лестнице с лихорадочной решимостью малодушного человека, идущего на бой. Он постучал в дверь, и Пьер ответил: -- Войдите. Жан вошел. Пьер писал, склонившись над столом. -- Здравствуй, -- сказал Жан. Пьер встал: -- Здравствуй. И они обменялись рукопожатием, как будто ничего не произошло. -- Ты разве не спустишься к завтраку? -- Я... дело в том... что я очень занят. Голос старшего брата дрожал, и его тревожный взор, казалось, спрашивал у младшего, как поступить. -- Тебя ждут. -- Да?.. А мама внизу? -- Внизу. Она и послала меня за тобой. -- Да?.. Ну тогда... пойдем. Перед дверью столовой он остановился, не решаясь войти первым, потом рывком открыл дверь и увидел отца и мать друг против друга за столом. Сначала он подошел к матери, не поднимая глаз, не произнося ни слова, и, наклонившись, подставил ей лоб для поцелуя, как делал это с некоторых пор вместо того, чтобы самому поцеловать ее, как бывало, в обе щеки. Он догадался, что ее губы приблизились к его лицу, но не ощутил их прикосновения и с бьющимся сердцем выпрямился после этой мнимой ласки. Он спрашивал себя: "О чем они говорили после моего ухода?" Жан нежно повторял "мама", "мамочка", ухаживал за ней, передавал ей кушанья, наполнял стакан. Пьер понял, что они плакали вместе, но не мог проникнуть в их мысли. Осуждал ли Жан свою мать, считал ли брата негодяем? И все упреки, которые он делал себе за то, что открыл ужасную тайну, снова стали осаждать его, сдавливая ему горло, зажимая рот, не давая ни есть, ни говорить. Теперь им владело страстное желание -- бежать, покинуть этот дом, который стал ему чужим, бежать от этих людей, которых связывали с ним лишь едва уловимые нити. И ему хотелось уехать тотчас же, все равно куда, так как он чувствовал, что все кончено, что он не может больше оставаться с ними, что он по-прежнему невольно мучил бы их уже одним своим присутствием и что они обрекли бы его на непрестанную, невыносимую пытку. Жан разговаривал с Роланом, рассказывал что-то. Пьер пропускал мимо ушей его слова и не вникал в их смысл. Но ему почудилась какая-то нарочитость в голосе брата, и он наконец заставил себя прислушаться. Жан говорил: -- Это будет, по-видимому, самое красивое судно во всем флоте. Водоизмещением в шесть тысяч пятьсот тонн Оно пойдет в первое плаванье через месяц. Ролан удивлялся: -- Уже! А я думал, что его этим летом еще не спустят на воду. -- Работы ускорили, чтобы уйти в первый рейс еще до осени. Сегодня утром я заходил к доктору Компании и беседовал с одним из директоров. -- А-а! С кем же? -- С господином Маршаном, личным другом председателя правления. -- Вот как, ты с ним знаком? -- Да. Кроме того, у меня была к нему небольшая просьба. -- Ага! Значит, ты смог бы устроить, чтобы я подробно осмотрел "Лотарингию", как только она войдет в порт? -- Конечно, ничего нет легче. Жан явно мялся, подыскивая слова, не зная, как перейти к дальнейшему. Он продолжал: -- Надо сказать, что жизнь, которую ведут на этих океанских пароходах, не лишена приятности. Больше половины времени проводят на суше в двух великолепных городах -- Нью-Йорке и Гавре, остальное же время -- море, среди очень милых людей. Можно даже заводить там знакомства среди пассажиров, весьма интересные и очень полезные для будущего, да, да, очень полезные. Подумать только, что капитан, экономя на угле, может заработать двадцать пять тысяч франков в год, если не больше... Ролан произнес: "Здорово! -- и присвистнул, что свидетельствовало о глубоком его уважении к сумме и к капитану. Жан продолжал: -- Судовой комиссар получает около десяти тысяч жалованья, а врач до пяти тысяч, не считая квартиры, стола, освещения, отопления, услуг и так далее и так далее. В общей сложности, по крайней мере, тысяч десять. Весьма и весьма недурно! Пьер поднял голову, встретился с братом глазами -- и понял. Немного погодя он спросил: -- А очень трудно получить место врача на океанском пароходе? -- И да и нет. Все зависит от обстоятельств и от протекции. Наступило длительное молчание, потом Пьер продолжал: Так "Лотарингия" уходит в будущем месяце? -- Да, седьмого числа. И снова наступило молчание. Пьер размышлял. Конечно, все разрешилось бы само собой, если бы он уехал врачом на этом пароходе. А что будет дальше -- покажет время: он может и бросить эту службу. Пока же он будет зарабатывать себе на жизнь, не одолжаясь у родителей. Позавчера ему пришлось продать свои часы, теперь он уже не попросит денег у матери! Значит, у него не оставалось никакого выхода, кроме этого, никакого средства есть другой хлеб, кроме хлеба этого дома, где он не мог больше жить, никакой возможности спать в другой постели, под другой кровлей. И он сказал нерешительно: -- Если бы это было возможно, я охотно уехал бы на "Лотарингии". Жан спросил: -- Что же тут невозможного? -- Я никого не знаю в Океанском пароходстве. Ролан недоумевал: -- А все твои великие планы, твоя карьера? Как же с ними? Пьер негромко ответил: -- Иногда нужно идти на жертвы и отказываться от самых заветных надежд. Впрочем, это только начало, только средство сколотить несколько тысяч франков, чтобы затем устроиться. Отец тотчас же согласился с его доводами: -- Это верно. За два года ты сбережешь шесть-семь тысяч франков, и, если их хорошо поместить, ты можешь далеко пойти. Как ты думаешь, Луиза? Она тихо, чуть слышно ответила: -- Я думаю, что Пьер прав. Ролан воскликнул: -- Ну, так я поговорю об этом с господином Пуленом, я с ним хорошо знаком! Он -- судья в коммерческом суде и ведет дела Компании. Кроме того, я знаю еще господина Леньяна, судовладельца, который дружит с одним из вице-председателей. Жан спросил брата: -- Если хочешь, я сегодня же позондирую почву у господина Маршана? -- Пожалуйста. Подумав немного, Пьер продолжал: -- Может быть, лучше всего будет написать моим бывшим учителям в Медицинской школе; они были ко мне очень расположены. На эти суда нередко попадают круглые невежды. Благоприятные отзывы профессоров Ма-Русселя, Ремюзо, Флаша и Боррикеля решат дело быстрей всяких сомнительных рекомендаций. Достаточно будет предъявить эти письма правлению через твоего приятеля, господина Маршана. Жан горячо одобрил это: -- Блестящая, просто блестящая мысль! И он уже улыбался, успокоенный, почти довольный, уверенный в успехе; долго огорчаться было не в его характере. -- Напиши им сегодня же, -- сказал он. -- Непременно... Сейчас же этим займусь. Я сегодня не буду пить кофе, у меня что-то нервы разгулялись. Он встал и вышел. Жан повернулся к матери: -- А ты, мама, что делаешь сегодня? -- Право, не знаю... Ничего... -- Не хочешь ли зайти со мной к госпоже Роземили? -- Да... хочу... да... -- Ты же знаешь... я сегодня непременно должен быть у нее. -- Да... да... верно. -- Почему непременно? -- спросил Ролан, по обыкновению, не понимая того, что говорилось в его присутствии. -- Потому что я обещал. -- Ага, вот что. Тогда другое дело. И он принялся набивать трубку, а мать и сын поднялись наверх, чтобы надеть шляпы. Когда они очутились на улице, Жан предложил: -- Возьми меня под руку, мама. Раньше он никогда этого не делал: у них была привычка идти рядом. Но она согласилась и оперлась на его руку. Некоторое время они шли молча. Потом он сказал: -- Видишь, Пьер охотно согласился уехать. Она прошептала: -- Бедный мальчик! -- Почему бедный? Он отлично устроится на "Лотарингии". -- Да... знаю, но я думаю о другом... Она молчала, опустив голову, идя в ногу с сыном в глубокой задумчивости; потом промолвила тем особенным тоном, каким подводят итог долгой и тайной работе мысли: -- Какая мерзость -- жизнь! Если когда-нибудь и выпадет тебе на долю немного счастья, то насладиться им -- грешно, и после за него расплачиваешься дорогой ценой. Он Прошептал чуть слышно: -- Не надо больше об этом, мама. -- Разве это мыслимо? Я только об этом и думаю. -- Ты забудешь. Она еще помолчала, потом прибавила, тяжело вздохнув: -- Ах, как бы я могла быть счастлива, если бы вышла замуж за другого человека! Теперь она чувствовала озлобление против Ролана; она винила в своих грехах, в своем несчастье его уродство, глупость, простоватость, тупоумие, вульгарную внешность. Именно этому, именно заурядности этого человека она обязана тем, что изменила ему, что довела до отчаяния одного из своих сыновей и сделала другому сыну мучительнейшее признание, от которого исходило кровью ее материнское сердце. Она прошептала: -- Как ужасно для молодой девушки выйти замуж за человека вроде моего мужа! Жан не отвечал. Он думал о том, кого до сих пор считал своим отцом, и, быть может, смутное представление об убожестве старика, давно уже сложившееся у него, постоянная ирония брата, высокомерное равнодушие посторонних, вплоть до презрительного отношения к Ролану их служанки, уже подготовили его к страшному признанию матери. Ему не так уж трудно было привыкнуть к мысли, что он сын другого отца, и если после вчерашнего потрясения в нем не поднялись негодование и гнев, как того боялась г-жа Ролан, то именно потому, что он уже издавна безотчетно страдал от сознания, что он сын этого простоватого увальня. Они подошли к дому г-жи Роземильи. Она жила на дороге в Сент-Адресс, в третьем этаже собственного большого дома. Из окон ее был виден весь рейд Гаврского порта. Госпожа Ролан вошла первой, и г-жа Роземильи, вместо того чтобы, как обычно, протянуть ей обе руки, раскрыла объятия и поцеловала гостью, ибо догадалась о цели ее посещения. Мебель в гостиной, обитая тисненым плюшем, всегда стояла под чехлами. На стенах, оклеенных обоями в цветочках, висели четыре гравюры, купленные ее первым мужем, капитаном дальнего плаванья. На них были изображены чувствительные сцены из жизни моряков. На первой жена рыбака, стоя на берегу, махала платком, а на горизонте исчезал парус, увозивший ее мужа На второй та же женщина, на том же берегу, под небом, исполосованным молниями, упав на колени и ломая руки, вглядывалась в даль, в море, где среди неправдоподобно высоких волн тонула лодка ее мужа. Две другие гравюры изображали аналогичные сцены, но из жизни высшего класса общества. Молодая блондинка мечтает, облокотясь на перила большого отходящего парохода Полными слез глазами она с тоскою смотрит на уже далекий берег. Кого покинула она на берегу? Дальше та же молодая женщина сидит в кресле у открытого окна, выходящего на