грузная женщина, У нее были самые красивые плечи, руки и шея, какие мне когда-либо приходилось видеть, полные, округлые, изящные и гибкие. Лицо у нее было смуглое, нос прямой и тонкий; когда она улыбалась, за ее свежими чувственными губами влажно сверкали два ряда изумительно белых зубов; в ее больших глазах прекрасного золотисто-каштанового цвета светилась чувственность, а порой в минуты страстного самозабвения они казались какими-то странно растерянными. Эмилия, как я уже говорил, не была настоящей красавицей, но, не знаю уж почему, казалась прекрасно сложенной, то ли благодаря гибкой талии, подчеркивавшей линию бедер и груди, то ли потому, что держалась очень прямо и с большим достоинством, то ли из-за вызывающей красоты и девической силы длинных, стройных ног. Одним словом, в ней была непринужденная грация и та естественная спокойная величавость, которая дается одной лишь природой и поэтому кажется еще более таинственной и непостижимой. Пока Эмилия ходила из спальни в гостиную, а я, расстроенный и растерянный, смотрел на нее, не зная, что сказать, мой взгляд соскользнул с ее спокойного лица на ее фигуру, очертания которой по временам проглядывали сквозь тонкую рубашку; и вдруг в мою душу закралось подозрение, что Эмилия меня больше не любит; меня пронзила мучительная мысль, что близость между нами невозможна. Никогда прежде я не испытывал ничего подобного, и на мгновение это ошеломило меня, но вместе с тем я не мог поверить, что это правда. Конечно, любовь прежде всего чувство, но также и невыразимая, почти одухотворенная плотская близость. До этого я не задумываясь наслаждался своей любовью, как чем-то вполне естественным и само собой разумеющимся. Теперь же я вдруг увидел то, чего раньше никогда не замечал, и понял, что прежней близости между нами, видимо, больше не будет и даже уже нет. Как человек, внезапно очутившийся на краю бездны, я ощутил нечто вроде сосущей тоски при мысли о том, что на смену нашей близости неизвестно почему пришла отчужденность. Все мои мысли сосредоточились на этом, все перевернувшем во мне ощущении; Эмилия тем временем, по-видимому, принимала ванну: я слышал, как из кранов льется вода. Я остро сознавал свое бессилие и в то же время мучительно желал побороть в себе это чувство. До сих пор я любил Эмилию легко и бездумно; моя любовь к ней словно до волшебству выливалась в бессознательный, бурный, вдохновенный порыв, зависевший, как мне до сих пор казалось, от меня, и только от меня. Теперь же я впервые понял, что все зависело от такого же ответного порыва Эмилии и поддерживалось им; видя, как она переменилась, я испугался, что не смогу любить ее с прежней легкостью, непринужденностью и естественностью. Словом, я боялся, что в чудесную близость между нами проникнет холод и скованность с моей стороны, а с ее... Я не знал, как она себя поведет, но предчувствовал, что всякое принуждение с моей стороны встретит у нее в лучшем случае лишь безучастную пассивность. В эту минуту Эмилия прошла мимо меня, направляясь в гостиную. Почти непроизвольно я приподнялся и, схватив ее за руку, сказал: - Пойди сюда... Я хотел бы поговорить с тобой. В первое мгновенье она сделала шаг назад, но тут же уступила и присела на кровать, правда, на некотором расстоянии от меня. - Поговорить? О чем ты хочешь со мной поговорить? Не знаю почему, но у меня тревожно сжалось сердце. Возможно, это была робость, чувство, которого до сих пор в наших отношениях не было и которое, как мне казалось, больше, чем что-либо, указывало на происшедшую перемену. - Да, поговорить, сказал я. Мне кажется, что-то у нас изменилось. Эмилия взглянула на меня и спокойно ответила: - Не понимаю... Почему изменилось? Ничего не изменилось. - Я-то не изменился, а вот ты да. - Вовсе я не изменилась... Я такая же, как была. - Раньше ты любила меня больше... Ты огорчалась, когда я уходил и оставлял тебя одну... А потом, тебе не было неприятно спать со мной... наоборот. - Ах, вот в чем дело! воскликнула она, но я заметил, что в голосе ее уже не было прежней уверенности. Я так и знала, что ты вообразишь что-нибудь такое... Чего ты ко мне пристал? Я не хочу спать с тобой просто потому, что хочу высыпаться, а когда мы спим вместе, мне это не удается, вот и все. Странно, но теперь я вдруг принял ее доводы, и мое скверное настроение быстро рассеялось: оно растаяло, как воск подле огня. Эмилия сидела рядом со мной в измятой рубашке, сквозь которую просвечивало ее тело; я желал ее, мне казалось непонятным, почему она не замечает этого, почему она не умолкнет и не обнимет меня, как бывало прежде, стоило лишь встретиться нашим взволнованным взглядам. С другой стороны, это желание вселяло в меня надежду не только на то, что во мне пробудится прежнее влечение к Эмилии, но и что оно вызовет у Эмилии ответное чувство ко мне. - Если ничто не изменилось, докажи мне это, тихо сказал я. - Но я же доказываю тебе это ежедневно, ежечасно. - Нет, сейчас. Я привстал и, почти грубо схватив ее за волосы, хотел поцеловать. Эмилия позволила привлечь себя, но в последний момент легким движением головы уклонилась от поцелуя, так что губы мои коснулись лишь ее шеи. - Ты не хочешь, чтобы я тебя поцеловал? спросил я, выпуская ее из объятий. - Не в этом дело, все с тем же безразличием проговорила Эмилия и поправила волосы. Если бы речь шла только о поцелуе, я охотно поцеловала бы тебя... Но ты же не ограничишься этим... А теперь уже поздно. Ее рассудительность и холодность обидели меня. - Ну, для этого никогда не поздно. Я опять попытался поцеловать Эмилию и, взяв ее за руку, привлек к себе. - Ой! Ты сделал мне больно! воскликнула она. Я едва коснулся ее; прежде, в пору нашей любви, случалось, что я душил ее в своих объятьях, и все-таки у нее не вырывалось даже стона. - Раньше тебе не бывало больно, разозлившись, сказал я. - У тебя не руки, а клещи, заметила Эмилия, ты совсем не считаешься с этим... Теперь у меня останется синяк. Все это она произнесла равнодушно и без всякого кокетства. - Ну так как, спросил я резко, хочешь ты меня поцеловать или нет? - Пожалуйста. Она привстала и по-матерински коснулась губами моего лба. А теперь пусти меня, я хочу спать... Уже поздно. Я ничего не мог понять. Я снова обнял ее за талию. - Эмилия, сказал я, наклоняясь к ней, так как она отстранялась от меня, я хотел, чтобы ты поцеловала меня не так. Она оттолкнула меня и повторила, но теперь уже сердито; - Пусти меня... Мне больно. - Неправда, не может быть, пробормотал я сквозь зубы, сжимая ее в объятьях. На этот раз Эмилия высвободилась несколькими сильными, резкими движениями, встала и, словно вдруг решившись, сказала мне в лицо: - Если тебе так уж приспичило, пожалуйста... Но не делай мне больно, я не желаю, чтобы со мной грубо обращались. Во мне все оборвалось. На этот раз голос Эмилии звучал холодно, сухо, в нем не было даже намека на чувство. На мгновение я замер. Я сидел на кровати, зажав руки между коленями, опустив голову. До меня снова донесся ее голос: - Если ты действительно хочешь, я буду твоей... Хочешь? Не поднимая головы, я тихо ответил: - Да, хочу. Это была неправда, теперь я уже не хотел ее. Но мне надо было сломить в ней эту новую, странную отчужденность. Я услышал, как она сказала: "Хорошо", затем прошла по комнате, обогнув за моей спиной кровать. "Ей надо снять одну лишь рубашку", подумал я и вспомнил, что прежде смотрел на нее в такие минуты завороженными глазами, словно разбойник из сказки, который, произнеся магическое слово, видит, как медленно распахивается дверь пещеры, открывая его взору блеск несметных сокровищ. Но теперь я не хотел смотреть. Я понимал, что смотрел бы на нее уже другим взглядом не открытым и чистым, хотя и страстным, а таким, каким его сделало равнодушие Эмилии алчным, оскорбительным и для нее, и для меня. Я по-прежнему сидел, низко опустив голову и зажав руки между колен. Спустя некоторое время я услышал, как тихо скрипнули пружины матраца: Эмилия легла на постель и забралась под одеяло. Послышался шорох, по-видимому, Эмилия устраивалась поудобнее. Потом она сказала все тем же новым, ужасным тоном: - Ну же, иди... Чего ты ждешь? Я не обернулся, даже не пошевелился; и вдруг я спросил себя, а не было ли в наших отношениях всегда все точно так же. Да, ответил я себе, все было более или менее так. Эмилия раздевалась и ложилась в постель, а как же могло быть иначе? Но в то же время все было совсем по-другому. Прежде никогда не было этой бездушной, холодной, пассивной податливости, которая теперь ощущалась не только в тоне Эмилии, но даже в скрипении пружин, в шорохе примятого одеяла. Прежде все совершалось в вихре вдохновенного неосознанного порыва, в опьянении взаимного чувства. Порой, когда ум бывает захвачен важной мыслью, случается, уберешь какую-нибудь вещь книгу, щетку, ботинок и потом часами тщетно ищешь ее, пока в конце концов не обнаружишь в самом невероятном месте, куда и положить-то ее было нелегко на шкафу, или в самом дальнем углу комнаты, или же в ящике стола. Так бывало со мной прежде в минуты любви. Все происходило стремительно, в каком-то опьянении и волшебном самозабвении: я оказывался в объятьях Эмилии, почти не помня, как это случилось и что произошло между той минутой, когда мы сидели друг против друга, еще спокойные, не испытывая желания, и тем мгновением, когда наши тела сплетались. Теперь у Эмилии не было этой самозабвенности, а поэтому не было ее и у меня. Теперь я мог бы холодно и жадно разглядывать ее, а она, несомненно, могла бы точно так же холодно разглядывать меня. Это ощущение, которое обретало все большую ясность, неожиданно породило точный образ: передо мной была уже не жена, которую я любил и которая любила меня, передо мной была проститутка, недостаточно терпеливая и недостаточно опытная, которая равнодушно приготовилась принять мои объятия, надеясь, что они будут непродолжительными и не слишком ее утомят. На мгновение образ этот возник перед моими глазами, как призрачное видение, потом он как бы прошел мимо меня и слился с лежавшей за моей спиной Эмилией. В ту же минуту я встал и, не оборачиваясь, сказал: - Не надо... Я уже не хочу... Пойду спать в гостиную... Оставайся здесь. И на цыпочках вышел. Диван был застлан, одеяло отогнуто, рядом лежал халат Эмилии с закатанными рукавами. Я взял ночную рубашку, стоявшие на полу шлепанцы, халат, который Эмилия положила на кресло, и, вернувшись в спальню, сложил все это на стул. На этот раз, не удержавшись, я взглянул на нее. Эмилия лежала все в той же позе, которую приняла, сказав мне: "Ну, иди же", обнаженная, одна рука заложена за голову, лицо с широко раскрытыми, безучастными, словно невидящими глазами обращено ко мне, другая рука вытянута вдоль тела. Это была уже не проститутка, а призрачный образ, овеянный дыханием тоски по невозможному. Эмилия находилась в нескольких шагах от меня, но казалась такой далекой, словно она была существом из другого мира, расположенного за пределами реального и осязаемого. Глава 5 В тот вечер я, конечно, уже предчувствовал, что для меня начинается сложная жизнь, но, странная вещь, я не сделал из поведения Эмилии тех выводов, которые, казалось бы, напрашивались сами собой. Конечно, тогда она проявила холодность и равнодушие, а я предпочел отказаться от любви, не желая принимать ее на таких условиях. Однако я любил Эмилию, а любовь заставляет не только надеяться, но и забывать. Прошел день, и, не знаю уже как, инцидент предыдущего вечера, впоследствии показавшийся мне таким знаменательным, почти утратил в моих глазах всякое значение; тягостное чувство отчужденности рассеялось, все свелось к обычной размолвке. Легко забываешь то, о чем не хочется вспоминать. С другой стороны, забыть о случившемся, думаю, помогла мне и сама Эмилия, которая, хотя она по-прежнему спала одна, больше уже не отвергала моей любви. Правда, Эмилия проявляла все ту же холодность и пассивность, которые вызвали у меня в первый момент чувство возмущения и протеста; но, как это часто случается, то, что сначала было неприемлемым, через несколько дней стало казаться мне не только приемлемым, но даже приятным. Одним словом, сам того не замечая, я ступил на ту зыбкую почву, где благодаря уверткам и ухищрениям жаждущей обмана души холодность представляется на следующий день самой пылкой любовью. В тот первый вечер я возмутился, подумав, что Эмилия ведет себя как проститутка, но прошло меньше недели, и я уже соглашался обладать ею как проституткой. В глубине души я, вероятно, боялся, что любовь Эмилии ко мне совсем остыла, поэтому был благодарен ей даже за ее холодность и нетерпеливое равнодушие, словно именно такими и должны были быть наши супружеские отношения. Мне все еще хотелось думать, что Эмилия любит меня, как прежде, вернее, я вообще старался не думать о нашей любви. И все же меня не оставляли подозрения, что отношения между нами изменились. Я даже стал иначе смотреть на свою работу. Отказавшись на время от мечты о театре, я занялся кино только для того, чтобы удовлетворить страстное желание Эмилии иметь собственный дом. Пока я был уверен, что Эмилия любит меня, работа сценариста не казалась мне слишком тягостной, но после того, что произошло в тот вечер, я неожиданно стал замечать, что эта работа вызывает у меня скуку, недовольство и отвращение. В самом деле, ведь я согласился писать сценарии для кино, как согласился бы на всякую другую работу, даже более неблагодарную и менее интересную, только из любви к Эмилии. Теперь же, когда ее любовь от меня ускользала, работа эта утратила для меня всякий смысл и представлялась лишь бессмысленным рабством. Тут я хочу сказать несколько слов о ремесле сценариста хотя бы для того, чтобы было ясно, что я в то время чувствовал. Как известно, сценарист это тот, кто, чаще всего в сотрудничестве с другим сценаристом и режиссером, пишет сценарий, то есть создает канву, на основе которой в дальнейшем возникает фильм. В соответствии с развитием действия в сценарии указываются все жесты и реплики актеров, а также различные повороты съемочной камеры. Таким образом, сценарий это в одно и то же время и пьеса, и кинематографическая разработка, и режиссерский план. Но хотя роль сценариста в создании фильма огромна и в этом смысле он занимает место сразу же за режиссером, по существующей до сих пор в кино традиции сценарист считается фигурой второстепенной и всегда остается в тени. Если оценивать искусство с точки зрения непосредственного выражения а по-другому оценивать его и нельзя, то сценарист это художник, который вкладывает в фильм всю свою душу, не получая при этом никакого удовлетворения от сознания, что выразил в фильме самого себя. Труд его творческий, и все-таки он всего лишь поставщик находок, выдумок, технических, психологических и литературных указаний; дело режиссера затем обработать весь этот материал в соответствии со своим талантом и выразить себя в фильме. Сценарист, таким образом, человек, всегда остающийся на втором плане; он жертвует кровью своего сердца ради успеха других, и, хотя судьба фильма на две трети зависит от него, сам он никогда не видит своего имени на афишах, где красуются имена режиссера, актеров и продюсера. Правда, нередко сценарист может достичь высокого мастерства в этом своем второразрядном ремесле и зарабатывать большие деньги, но он никогда не имеет возможности сказать: "Этот фильм сделал я... В этом фильме я выразил себя... Этот фильм я сам". Говорить так может только режиссер. Сценарист же вынужден довольствоваться работой ради денег, которые ему платят, и, хочет он того или нет, они в конце концов становятся единственной и подлинной целью всей его деятельности. Поэтому сценаристу остается лишь наслаждаться жизнью, если, конечно, он на это способен, на деньги, которые являются единственным ощутимым результатом его труда, и переходить от одного сценария к другому, от комедии к трагедии, от приключенческого фильма к мелодраме беспрерывно, безостановочно; почти так же, как некоторые гувернантки переходят от одного ребенка к другому: не успев привязаться к одному, они уже расстаются с ним и начинают воспитывать другого, а в результате плоды их усилий достаются матери, которая одна имеет право называть ребенка своим. Но, помимо этих основных и постоянных, так сказать, недостатков, ремесло сценариста имеет и другие неприятные стороны, меняющиеся в зависимости от качества и жанра фильма, от характера делающих его людей, не становясь от этого менее тягостными. В отличие от режиссера, которому продюсер предоставляет свободу действий, сценарист может лишь согласиться или не согласиться работать над предложенной ему темой, а согласившись, не вправе выбирать себе сотрудников: его выбирают, он нет. Бывает, что из-за личных симпатий продюсера, ради его выгоды или каприза или же просто в результате случайности сценарист вынужден работать с антипатичными ему людьми, намного ниже его по культурному уровню, с людьми, чьи манеры и характер вызывают у него раздражение. Работать совместно над сценарием совсем не то же самое, что, допустим, работать вместе в конторе или на фабрике, где каждый делает свое дело независимо от соседа и где личные взаимоотношения могут быть сведены до минимума либо даже вовсе отсутствовать. Работать над сценарием это значит с утра до вечера, связывая и соединяя свой ум, свои чувства, свою душу с чувствами и душой остальных сотрудников, жить с ними одной жизнью; словом, это значит в течение двух-трех месяцев, пока идет работа над фильмом, создавать между собой и ними искусственную близость, единственная цель которой создание сценария, а следовательно, в конечном счете, как я уже говорил, деньги. Это близость самая неприятная, самая утомительная, самая нервирующая, самая докучливая, какую только можно себе представить, потому что в основе ее лежит не молчаливый напряженный труд, как это бывает у ученых, проводящих совместно какой-нибудь эксперимент, а нескончаемые разговоры. Обычно режиссер собирает своих сотрудников ранним утром этого требует краткость срока, отпущенного для производства фильма, и с раннего утра до позднего вечера сценаристы только и делают, что разговаривают большей частью о фильме, но порой, устав, пытаются отвлечься, то есть болтают о чем попало. Одни рассказывают непристойные анекдоты, другие излагают свои политические взгляды, третьи обсуждают поведение общего знакомого, четвертые говорят об актерах или актрисах или делятся своими горестями, между тем комната, где идет работа, наполняется табачным дымом, на столах рядом с листами сценария скапливаются чашки из-под кофе, а сценаристы, которые явились сюда утром выутюженные и причесанные, к вечеру сидят всклокоченные, без пиджаков, вспотевшие и растерзанные. Бездушный автоматизм, с каким фабрикуются фильмы, это своего рода растление таланта; здесь скорее можно говорить об упорстве и корысти, чем о вдохновении, искренности. Бывает, конечно, что сценарий обладает высокими художественными достоинствами, а режиссер и его сотрудники связаны давней дружбой и испытывают друг к другу взаимное уважение, словом, бывает, что работа проходит в тех идеальных условиях, какие можно встретить в любой области человеческой деятельности, даже самой неблагодарной. Но такое счастливое сочетание столь же редко, как редки хорошие фильмы. После того как я подписал контракт на второй сценарий уже не с Баттистой, а с другим продюсером, меня вдруг покинуло мужество, и я начал со все возрастающим раздражением и отвращением ощущать те неприятные стороны своей работы, о которых я только что говорил. Предстоящий день уже с самого начала казался мне бесплодной пустыней, выжигаемой неумолимым солнцем вымученного вдохновения. Едва лишь я входил в кабинет к режиссеру, как он встречал меня дежурной фразой, вроде: "Ну, что же ты придумал за ночь? Нашел решение?" Это злило меня и вызывало отвращение. Во время работы все меня раздражало: шутки, которыми режиссеры и сценаристы пытались оживить длительные споры и обсуждения; глупость и тупость моих соавторов или просто разногласия, возникавшие у нас в процессе работы над сценарием; даже похвалы режиссера моим находкам и решениям вызывали у меня лишь горькое чувство досады, ибо, как я уже говорил, мне казалось: я отдаю лучшее, что во мне есть, чему-то, до чего мне, в сущности, нет никакого дела и в чем я принимаю отнюдь не добровольное участие. Похвалы были для меня самым невыносимым. Всякий раз, когда режиссер со свойственными многим людям этой профессии пафосом и фамильярностью подскакивал в кресле и восклицал: "Браво! Ты гений!" я думал с досадой: "Хорошо бы включить это в какую-нибудь свою драму, в комедию". Но и в этом состояло странное и горькое противоречие несмотря на все свое отвращение к работе в кино, я не мог относиться равнодушно к своим обязанностям сценариста. Работа над сценарием напоминает старинную упряжку четверкой, где есть сильные, резвые лошади, которые действительно тянут карету, и лошади, которые делают вид, что тянут, а на самом деле только бегут следом. Так вот, при всем своем раздражении и недовольстве работой я был той самой лошадью, которая тянет. Я очень скоро заметил, что режиссер и мой соавтор, когда возникает какая-нибудь трудность, всякий раз ждут, чтобы я справился с ней и двинул телегу дальше. И делать это меня вынуждал не дух соревнования, а, скорее, сознание долга, более сильное, чем нежелание выполнять эту работу: раз уж мне платят, я должен трудиться. Но всякий раз при этом мне было стыдно перед самим собой, и я испытывал такие угрызения совести, словно продал за бесценок нечто, цены не имеющее и чему я, во всяком случае, мог бы найти гораздо лучшее применение. Как я уже говорил, все эти неприятные стороны работы в кино стали сильно досаждать мне только через два месяца после того, как я подписал свой первый контракт с Баттистой. Сперва я не понимал, почему не замечал их с самого начала и почему прошло столько времени, прежде чем я обратил на это внимание. Но чувство отвращения и неудовлетворенности, которое возбуждала во мне столь привлекавшая меня прежде работа, становилось все сильнее, и постепенно я начал связывать это со своими отношениями с Эмилией. В конце концов я понял: работа в кино вызывает у меня отвращение потому, что Эмилия меня больше не любит или по крайней мере хочет показать, что не любит. Я понял, что смело и решительно брался за работу над сценарием, пока был уверен в любви Эмилии. Теперь же, когда у меня больше не было такой уверенности, смелость и решительность оставили меня и работа в кино стала представляться мне рабством, растлением таланта, пустой тратой времени. Глава 6 В то время я напоминал человека, которого мучает страшная болезнь, но который никак не решается пойти к врачу. Иными словами, я старался поменьше думать о поведении Эмилии и о своей работе. Я знал: рано или поздно мне придется задуматься и над тем и над другим, но именно потому, что я понимал неизбежность этого, мне хотелось, чтобы все произошло как можно позже; то немногое, что я уже подозревал, заставляло меня гнать от себя подобные мысли и даже бессознательно страшиться их. Наши отношения с Эмилией нисколько не изменились с той минуты, когда я впервые подумал, что они неприемлемы; но теперь, опасаясь худшего, я пытался, хоть и не слишком успешно, убедить себя самого в том, что отношения у нас самые обычные: днем равнодушные, ничего не значащие, уклончивые разговоры, ночью время от времени любовь, которую я не без некоторой жестокости навязывал ей и которую она безучастно принимала. Я продолжал работать усердно и упрямо, но со все большей неохотой и со все возрастающим отвращением. Если бы тогда у меня достало смелости разобраться в создавшемся положении, я, несомненно, отказался бы и от работы в кино, и от любви Эмилии, ибо всегда был убежден, что то и другое связано между собой. Но у меня не хватало на это мужества: возможно, я смутно надеялся, что со временем все само собой разрешится. Действительно, со временем все разрешилось, однако совсем не так, как мне того хотелось бы. Итак, Эмилии опротивела моя любовь, а мне опротивела моя работа. Дни проходили в тягостном и томительном ожидании. Тем временем сценарий, который я писал для Баттисты, был почти закончен. Баттиста тогда же намекнул мне, что ему хотелось бы, чтобы я принял участие в новой работе, значительно более серьезной, чем эта. Подобно всем продюсерам, Баттиста был человек скользкий и уклончивый; бросаемые им мимоходом намеки не шли дальше общих фраз, вроде: "Мольтени, как только вы закончите этот сценарий, мы сразу же примемся за другой... Но уже за настоящий". Или: "Будьте готовы, Мольтени, на днях я намерен вам кое-что предложить". Или несколько более определенно: "Не подписывайте никаких контрактов, Мольтени, через две недели вы подпишете контракт со мной". Таким образом, я был предупрежден о том, что после этого малоинтересного сценария Баттиста собирается поручить мне работу над другим сценарием, который будет куда более значительным в художественном отношении, и за него, понятно, мне заплатят гораздо больше. Признаюсь, несмотря на мое возрастающее отвращение к подобного рода деятельности, первое, о чем я тогда подумал, была все та же квартира и деньги, которые мне предстояло за нее внести. Поэтому предложение Баттисты меня обрадовало. Впрочем, такова уж работа киносценариста: даже если, как это было со мной, ее не любишь, всякое новое предложение принимается с благодарностью, а когда никаких новых предложений тебе не делают, начинаешь волноваться и считать, что тебя обошли. Однако я не сказал Эмилии о новом предложении Баттисты, и вот почему: прежде всего, я еще не знал, соглашусь ли на него, а потом, как я понял, моя работа больше не интересовала Эмилию, поэтому я предпочел ничего не говорить ей, чтобы не получать лишнего подтверждения ее холодности и безразличия, которым я все еще упорно старался не придавать значения. Я смутно связывал новое предложение Баттисты с холодностью Эмилии; и я не был уверен, соглашусь ли на новую работу, именно потому, что чувствовал: Эмилия меня больше не любит. Если бы она любила меня, я, конечно, рассказал бы ей о предложении Баттисты, а рассказать ей о нем значило бы для меня уже согласиться. В один из таких дней я вышел из дому и отправился к режиссеру, с которым работал над первым сценарием для Баттисты. Я знал, что иду к нему в последний раз оставалось дописать лишь несколько страниц, и мысль об этом меня радовала: наконец-то тягостный труд будет окончен и хотя бы полдня я смогу делать, что захочу. Как это часто случается при работе над сценарием, двух месяцев оказалось вполне достаточно, чтобы у меня возникла глубокая неприязнь и к героям фильма, и к его сюжету. Я знал, что скоро буду заниматься новыми героями и новым сюжетом и они тоже в свою очередь быстро мне осточертеют; но от этих-то я, во всяком случае, отделаюсь; и при одной только мысли об этом я уже чувствовал огромное облегчение. Надежда на скорое освобождение окрыляла меня, и в то утро я работал с подъемом. Оставалось лишь внести в сценарий два-три незначительных исправления, над которыми мы бились безрезультатно вот уже несколько дней. В порыве вдохновения мне удалось сразу же направить обсуждение по верному руслу и одну за другой преодолеть все оставшиеся трудности. Не прошло и двух часов, как мы обнаружили, что работа над сценарием закончена, и на этот раз окончательно. Так бывает иногда во время бесконечного изматывающего подъема в гору, когда совсем уже отчаиваешься достигнуть вершины, а она вдруг возникает за ближайшим поворотом. Я написал фразу и удивленно воскликнул: -Но ведь на этом можно и кончить! Пока я писал, сидя за столом, режиссер все время расхаживал по кабинету из угла в угол; тут он подошел ко мне, взглянул на рукопись и сказал, тоже удивленно, словно не веря самому себе: - Ты прав, на этом можно закончить. Я написал слово "конец", захлопнул папку и встал из-за стола. С минуту мы оба молча глядели на стол, где лежала папка с уже завершенным сценарием, совсем как два вконец обессилевших альпиниста смотрят на озеро или утес, до которого они добрались с таким трудом. Потом режиссер сказал: - Мы добили его... Ну вот, повторил он снова, наконец мы добили его. Режиссера звали Пазетти. Это был молодой блондинчик, угловатый, сухой, весь какой-то приглаженный и прилизанный. Он был больше похож не на художника, а на педантичного учителя геометрии или счетовода. Пазетти был моих лет, но, как это часто случается при работе над сценарием, отношения между нами были такими, какие устанавливаются между выше и нижестоящим: режиссер всегда пользуется большим авторитетом, чем все другие участники, в работе над фильмом. Помолчав еще немного, Пазетти произнес со свойственным ему тяжеловесным юмором: - Должен заметить, Риккардо, что ты, как лошадь, которая чует конюшню... Я был уверен, что нам придется возиться еще по меньшей мере дня четыре... А мы все кончили за два часа... Перспектива гонорара подстегнула тебя! Несмотря на всю свою ограниченность и почти невероятную тупость, Пазетти не был мне антипатичен. При установившихся между нами отношениях мы в какой-то мере дополняли друг друга: он человек без воображения и нервов, но сознающий свои возможности, а они не превышали уровня посредственности, я же, наоборот, человек легко возбудимый и одаренный, весь во власти своего воображения и сплошной комок нервов. - Ну, конечно, ответил я, подделываясь под его тон и обращая все в шутку. Ты верно сказал: перспектива гонорара. Закурив сигарету, Пазетти продолжал: - Но не рассчитывай, что на этом так все и закончилось. Мы сделали сценарий пока лишь вчерне... Нам придется еще пересмотреть все диалоги... Не почивай на лаврах. Я лишний раз про себя отметил, что Пазетти, как всегда, пользуется штампами и избитыми фразами. Украдкой взглянув на часы был уже час, я сказал: - Не беспокойся... Если что-нибудь придется переделывать, я к твоим услугам. Пазетти покачал головой. - Знаю я вашего брата... Чтобы ты не размагнитился, скажу-ка Баттисте пусть придержит выплату последней части твоего гонорара. Ему была свойственна шутливая и в то же время поразительная у столь молодого человека властная манера пришпоривать своих сотрудников, переходя от попреков к похвалам, от лести к суровым замечаниям, от просьб к приказаниям; в этом смысле он мог считаться хорошим режиссером, потому что режиссура на две трети заключается в умении как следует использовать труд подчиненных. Как всегда, дав Пазетти возможность поразглагольствовать вволю, я возразил: - Нет, ты скажешь, чтобы мне выплатили весь гонорар, а я обещаю, что буду в твоем полном распоряжении, когда понадобится сделать какие-нибудь поправки. - Но к чему тебе столько денег? спросил он с неуместным смешком. Тебе всегда мало... А ведь ты не играешь, и у тебя нет ни любовницы, ни детей... - Мне надо внести очередной взнос за квартиру, ответил я серьезно и опустил глаза. Его бестактность начинала меня раздражать. - А много тебе надо еще выплатить? - Почти все. - Бьюсь об заклад, что жена не дает тебе покоя. Я так и слышу: "Риккардо, не забудь, что ты должен внести очередной взнос". - Да, жена, сказал я. Ты знаешь, каковы женщины... Дом для них все. - Кому ты говоришь! И Пазетти принялся рассказывать о своей жене, которая очень походила на него самого, но которую, как я понял, он почему-то считал существом причудливым, капризным и способным на самые невероятные выходки одним словом, с ног до головы женщиной. Я сделал вид, будто внимательно слушаю его, хотя в действительности думал совсем о другом. - Все это, конечно, чудесно, самым неожиданным образом закончил свои разглагольствования Пазетти. Но знаю я вас, сценаристов: все вы одним миром мазаны... Получите деньги только потом вас и видели... Все-таки скажу Баттисте, чтобы он попридержал выплату твоего гонорара. - Не надо, Пазетти. Прошу тебя. - Ну, там видно будет... Не слишком-то на меня рассчитывай. Я снова украдкой взглянул на часы. Я дал Пазетти возможность покичиться своей властью он покичился ею, теперь можно было и уходить. - Ну вот, начал я, рад, что сценарий написан или, как ты говоришь, закончен вчерне... А теперь, пожалуй, мне пора идти. - Ничего подобного! воскликнул он добродушно. - Мы должны выпить за успех фильма... Какого дьявола... Сценарий написан, и ты от меня так просто не уйдешь... - Ну, если надо выпить, сказал я покорно, что ж, я готов. - Тогда пошли... Думаю, жена будет рада составить нам компанию. Я прошел за ним из кабинета по узкому, пустому белому коридору, в котором стояли запахи кухни и детских пеленок. Пазетти открыл передо мной дверь в гостиную и крикнул: - Луиза, мы с Мольтени закончили работу над сценарием... Выпьем за успех фильма. Синьора Пазетти встала с кресла и сделала несколько шагов нам навстречу. Это была невысокая женщина с большой головой и очень бледным продолговатым лицом, обрамленным черными блестящими волосами. Ее большие, но тусклые и невыразительные глаза оживлялись только в присутствии мужа: тогда она не спускала с него взгляда, словно преданная собака. Но когда мужа не было, она сидела потупившись, изображая неприступное целомудрие. Хрупкая и миниатюрная, она за четыре года супружеской жизни родила четырех детей. - Ну и напьемся же мы сегодня, с вымученной веселостью заявил Пазетти. Я приготовлю коктейль. - Только не для меня, Джино, предупредила его синьора Пазетти. Ты ведь знаешь, я не пью. - Ну, а мы выпьем. Я сел в обитое узорчатой материей кресло некрашеного дерева, стоявшее у камина, сложенного из красных кирпичей. Синьора Пазетти уселась в такое же кресло по другую сторону камина. Оглядевшись вокруг, я подумал, что комната похожа на хозяина дома. Это была стандартная гостиная в псевдодеревенском стиле, чистенькая и аккуратная и в то же время жалкая, точно у какого-нибудь педантичного бухгалтера или счетовода. Мне только и оставалось озираться по сторонам, потому что синьора Пазетти не сочла нужным поддерживать со мной беседу. Она сидела напротив меня совершенно неподвижно, опустив глаза, сложив на животе руки. Мой взгляд проследовал за Пазетти, который прошел в глубь комнаты, подошел к на редкость безобразному шкафчику, куда были вмонтированы радиоприемник и бар, опустился на свои тощие коленки и неловко извлек оттуда бутылку вермута и бутылку джина, три стакана и шейкер. Я заметил, что обе бутылки не початы и не распечатаны; видимо, Пазетти не часто разрешал себе пить тот коктейль, который он собирался сейчас приготовить. Сверкающий шейкер тоже казался совершенно новым. Пазетти сказал, что сходит за льдом, и вышел. Мы долго молчали. Наконец, просто чтобы сказать что-нибудь, я произнес: - Вот мы и закончили работу над сценарием! Не поднимая глаз, синьора Пазетти ответила: - Да, Джино мне уже говорил. - Уверен, что это будет хороший фильм. - Я в этом тоже уверена, иначе Джино за него не взялся бы. - Вы знакомы с сюжетом? - Да, Джино мне рассказывал. - Вам он нравится? - Раз нравится Джино, значит, нравится и мне. - Вы всегда во всем соглашаетесь друг с другом? - Джино и я? Всегда. - А кто у вас глава семьи? - Ну, конечно, Джино. Я заметил, что она ухитряется произнести имя Джино всякий раз, как только открывает рот. Я разговаривал в несколько шутливом тоне, но она отвечала мне совершенно серьезно. Вошел Пазетти, держа ведерко со льдом. - Риккардо, тебя зовет к телефону жена, сказал он. У меня почему-то сжалось сердце, и внезапно мною снова овладело ощущение тоскливого беспокойства. Я машинально встал и сделал шаг к двери. Пазетти остановил меня: - Телефон на кухне... Но если хочешь, можешь говорить отсюда... Я переключу аппарат. Телефон стоял на тумбочке подле камина. Я поднял трубку и услышал голос Эмилии: - Извини, но сегодня тебе придется где-нибудь поесть... Я иду обедать к маме. - Почему же ты не сказала мне об этом раньше? - Не хотелось отрывать тебя от работы. - Хорошо, сказал я, пообедаю в ресторане. - Увидимся вечером. До свидания. Она повесила трубку, и я обернулся к Пазетти. - Риккардо, спросил он, ты не будешь обедать дома? - Нет, пойду в ресторан. - Вот что, пообедай с нами... Тебе придется удовольствоваться... тем, что есть. Но мы будем очень рады. При мысли, что надо обедать одному в ресторане, мне стало почему-то грустно вероятно, я заранее предвкушал, как сообщу Эмилии об окончании работы над сценарием. Может быть, я и не сделал бы этого, зная, как я уже говорил, что Эмилию больше не интересует, чем я занимаюсь, но в первый момент я поддался старой привычке, сохранившейся от наших прежних отношений. Приглашение Пазетти обрадовало меня. Я чуть ли не рассыпался в благодарностях. Тем временем Пазетти откупорил бутылки и жестом фармацевта, дозирующего микстуру, налил в мензурку джина и вермута, а затем перелил все это в шейкер. Синьора Пазетти, как обычно, не спускала глаз со своего мужа. Когда Пазетти, старательно встряхнув шейкер, начал разливать коктейль по бокалам, она сказала: - Мне только глоток, прошу тебя... И ты, Джино, не пей много... Тебе может стать плохо. - Ну, сценарий заканчиваешь не каждый день. Пазетти наполнил бокалы мне и себе, а в третий, по просьбе жены, налил на донышко. Мы чокнулись. - За сотню еще таких же сценариев, сказал Пазетти, пригубив коктейль и ставя бокал на столик. Я выпил залпом. Синьора Пазетти сделала несколько маленьких глотков и встала. - Пойду взглянуть, что делает кухарка, сказала она. Извините. Она ушла, Пазетти занял ее место в узорчатом кресле. И мы принялись болтать. Вернее, говорил один Пазетти, и почти все время о сценарии, а я только слушал, поддакивал, кивал головой и пил коктейль. Бокал Пазетти оставался почти полным, он не отпил даже половины, а я осушал свой уже трижды. Не знаю почему, но я почувствовал себя очень несчастным и пил в надежде, что опьянение прогонит это чувство. К сожалению, алкоголь всегда на меня мало действует, а коктейль Пазетти был к тому же сильно разбавлен водой. Так что три или четыре выпитых бокала лишь усилили мое скверное настроение. Вдруг я спросил себя: "А почему, собственно, я чувствую себя таким несчастным?" И тут я вспомнил, как защемило у меня сердце в тот момент, когда я услышал по телефону голос Эмилии, такой холодный, такой рассудительный и такой равнодушный, столь непохожий на голос синьоры Пазетти, когда та произносила магическое имя Джино. Однако я не смог целиком отдаться этим мыслям, потому что в эту минуту вошла синьора Пазетти и пригласила нас в столовую. Столовая Пазетти была похожа и на его кабинет, и на его гостиную: та же новая, крикливая, дешевенькая мебель из некрашеного дерева; цветная фаянсовая посуда; бокалы и бутылки из толстого зеленого стекла, скатерть и салфетки из соломки. Мы уселись в маленькой столовой, большую часть которой занимал стол, так что служанке, когда она подавала кушанья, всякий раз приходилось беспокоить кого-нибудь из сидевших. Мы принялись за обед молча и сосредоточенно. Потом служанка переменила тарелки, и я, чтобы завязать разговор, задал Пазетти какой-то вопрос о ег