пеших и конных". В кабачке еще горел огонь, оттуда доносился стук биллиардных шаров. Жан прислонил велосипед к стене и спросил у толстой сонной девки, дремавшей на стуле перед пустой стойкой, бутылку лимонада. Девка нелюбезно буркнула в ответ, что уже слишком поздно, что буфет уже закрыт, что после одиннадцати посетителей не обслуживают. Тогда он задал ей давно приготовленный вопрос: остановилась ли у них графиня де Мирбель, он должен сообщить ей нечто важное. - Графиня? Какая еще графиня? Девка подозрительно взглянула на Жана, решив, что ее дурачат. И заявила, что ей и без того дел хватает, некогда ей слушать разные басни, а ему лучше вернуться домой, чем в таком возрасте шляться по кабакам. - Но как же так, у вас остановилась одна дама, - Жан подумал, что, возможно, мать не назвала своего имени, - белокурая, в соломенной шляпке, в сером костюме... - Белокурая? Постойте-ка... И в ее тупом взгляде зажегся огонек. - В сером костюме, - повторила она, - и еще вуалетка у нее с мушками, и еще такой красивый чемодан, она оставляла его у нас на хранение... Жан нетерпеливо прервал эти излияния: в каком номере остановилась дама? - В номере? Да она здесь не остановилась. Она только за своими вещами заехала... Она в Балозе будет ночевать, - твердила служанка. - Я сама нынче утром носила на почту телеграмму, чтобы ей оставили номер в гостинице "Гарбе". Подумав, Жан сообразил, что как-никак Балоз - это их префектура и мать, очевидно, решила, что в гостинице "Гарбе" больше удобств, чем в здешней. Но зачем же тогда она уверяла его, что будет ночевать в Валландро? Он осведомился, далеко ли до Балоза. Двенадцать километров... Всего час езды на велосипеде. - Она хотела в гостинице "Гарбе" переночевать, - вдруг словоохотливо заговорила служанка (и в голосе ее прозвучала неприязнь к этой даме, которая, видите ли, брезгует их гостиницей). - Хорошо еще, если в придорожной канаве ей ночевать не придется... Жан встревожился: - Почему? Разве лошади такие бешеные? - Лошади! Еще чего! За ней машина, знаете, такая, что на керосине ходит, приезжала. Весь Валландро на улицу высыпал! А уж грохоту было, все вокруг керосином и маслом провоняло, а пылища!.. Да еще курицу у мадам Гафэн задавили... Ничего не скажешь, за нее, за курицу, честно говоря, хорошо заплатили... А если бы вы только видели господина, что за ней приезжал! Очки огромные, лица из-под них не видно, будто в маске, даже страх берет! А плащ на нем серый, до самых пят... Господи, чего только люди не навыдумывают... - Значит, вы говорите, отель "Гарбе" в Балозе? На соборной площади? А вы точно знаете? Он поблагодарил служанку, вскочил в седло, но в Балюзак не поехал, а свернул направо. Ветер дул теперь ему в лицо, и приходилось бороться против этой невидимой силы, против этой враждебной, а может, и милосердной силы, не пускавшей его в Балоз. Будь здесь маленькие Пианы, он, конечно, не решился бы при них показать свою слабость, но сейчас он был один и поэтому на первом же подъеме слез с велосипеда. Хотя дул холодный ночной ветер, по лицу его струился пот, и ужасно ныли икры. И думал-то он сейчас только о том, что устал: он был уже мужчиной, но во всем, что касалось его матери, оставался настоящим ребенком. Он даже вообразить себе не мог, что она причастна к человеческим страстям и человеческим преступлениям, к тому, что он знал или предчувствовал. В его глазах и отец и дядя были самыми настоящими палачами. Из первых лет жизни в Ла-Девизе память его удержала пронзительный голос отца, который, словно злобный голенастый петух, кружил вокруг его мамы, этой безмолвной мученицы. Правда, дядя Адемар - у него был такой же крикливый голос - вел себя с невесткой повежливее, но ни разу Жана не коснулась мысль, что, быть может, она заслужила ненависть с их стороны. И однако дня не проходило без того - когда, конечно, они бывали вместе, - чтобы мать не разрушала представления, какое он себе о ней создал; и всякий раз он убеждался в ее черствости, а главное, в неискренности. Поэтому-то ложь матери о ночевке в Валландро не должна бы была так уж его удивить, ибо в Ла-Девизе, а особенно в Париже, где она провела у своих родителей, Ла Мирандьезов, целых пять месяцев - с января по июнь, - Жан во время пасхальных каникул десятки раз ловил графиню на противоречиях; говоря неправду, она даже не давала себе труда сводить концы с концами. Если, к примеру, она твердила, что ей ужасно хочется побывать на такой-то и такой-то пьесе, о которой много говорили, она забывала, что на предыдущей неделе уходила вечером из дому под предлогом посмотреть именно эту самую пьесу, а на следующее утро давала о спектакле восторженный, но довольно туманный отзыв. Сколько раз Жан со своей бескомпромиссной детской логикой и с абсолютной верой в любое материнское слово выводил графиню из себя вечным припевом: "Мама, да ведь вы сами говорили..." А то, что она говорила раньше, слишком часто, пожалуй, даже никогда, не вязалось с тем, что она говорила в каждый следующий момент. Однако она даже не пыталась вывернуться: "Неужели я так сказала? По-моему, ты что-то выдумываешь, маленький..." Но если в душу Жана закрадывались порой смутные подозрения, стоило ему очутиться далеко от матери, их словно дождем смывало. Да и как ему было не верить, что при таком прелестном лице и душа обязательно должна быть такая же. Идея греховности в его представлении была несовместима с этим чистым лбом, с этим чуть вздернутым носиком, с тяжелыми веками, с глазами цвета морской волны - глаукопис (Жан специально подчеркнул это слово в своем греческом словаре), особенно с этим низковатым голосом, с этим незабываемым голосом, слегка надтреснутым, даже и сейчас я восхищаюсь им при встречах с этой старой дамой, над которой время оказалось не властно, разве только руки выдают ее возраст: под поблекшей кожей по-прежнему совершенна лепка лица - так чудо греческой скульптуры переживает века - и все такие же глаза, зеленоватые, цвета водорослей, хотя век уже коснулось увядание. На последнем подъеме перед Балозом Жан вел велосипед за руль; то, что он услышал от служанки в гостинице, его ничуть не смутило, зато он с тревогой думал о предстоящей сцене с матерью в гостинице "Гарбе" в присутствии чужого человека. Кстати, у кого из маминых знакомых есть автомобиль? Скорее всего, это Рауль. У Мирандьезов Раулем называли известного драматурга, называли с той небрежной снисходительностью, с какой люди светские величают просто по имени прославленных жрецов искусства и, в частности, того, о ком идет речь. На самом-то деле звали его вовсе не Раулем, и я с умыслом не назову здесь его настоящего имени, полностью забытого в наши дни, но достаточно популярного в свое время наряду с именами Донна, Бернштейна и Порто-Риша. Но если его творчество, расценивавшееся тогда очень высоко, если названия самых нашумевших его пьес стерлись в памяти людской, то сам он оставил глубокий след в жизни многих женщин, они живы еще и посейчас и, подобно графине де Мирбель, влачат тусклое существование, прозябают себе, прежде чем кануть в забвенье. Жан ни на минуту не мог допустить даже мысли, что существуют какие-то тайные узы между его мамой и этим сорокалетним дородным мужчиной. "Просто ей было интересно, да и удобно, проехаться на автомобиле", - думал он, но как же нехорошо с ее стороны, что она не взяла его с собой, ведь он бы с ума сошел от счастья... Жан пересек неширокую мрачную улицу, выводившую прямо к собору, который стоял в центре площади, окруженной аркадами. На площади ни души, он объехал ее всю на велосипеде и не без труда обнаружил гостиницу, совсем утонувшую в густой тени собора. Под гостиницу приспособили службы помещавшегося здесь в свое время епархиального управления, и от здания собора ее отделял только узенький переулочек. Ворота и главный подъезд были заперты, все ставни закрыты, но ставни в двух окнах второго этажа, так по крайней мере показалось Жану, прикрыты не совсем плотно. Что делать - звонить, стучать, поднять среди ночи всех на ноги? Да, но под каким предлогом? Конечно, можно было бы попросить номер, но денег у него с собой слишком мало. Заплатит ли за него мама?.. Однако он заколебался. И хотя Жан ровно ничего не подозревал, в глубине души он смутно чувствовал, что делать этого нельзя, что пора остановиться на том пути, на который он вступил очертя голову. Повернуть обратно в Балюзак значило признать себя побежденным, а вот на это Жан не пошел бы ни за что на свете. Он решил забраться на невысокий карниз, идущий между двух контрфорсов собора, и так дождаться утра. Переулок был такой узкий, что окна гостиницы оказались чуть ли не над ним. Когда мама утром выйдет из гостиницы, он крепко-крепко поцелует ее и ничего не скажет, а она сама будет так удивлена, что ни о чем его не спросит, но зато поймет, как он ее любит, ведь только ради нее он как сумасшедший катил всю ночь на велосипеде, бодрствовал до утра, только чтобы еще раз ее поцеловать, чуть не падает с ног от голода и усталости. А сейчас она спит за этими стенами и, конечно, здесь, на втором этаже, в том номере, где ставни чуть распахнуты, потому что она всегда открывает на ночь окна. Луна скрылась за островерхой крышей собора, но от ее рассеянного света побледнело небо, где мерцало теперь всего лишь несколько самых упорных звезд. Жан замерз, и все тело его затекло от сидения на каменном карнизе. Он спустился, лег на траву, но, очевидно, не разглядев, попал в крапиву и со стоном вскочил на ноги. Разбуженная шумом собака полаяла немного и успокоилась. До первого петушиного кукареканья было еще далеко. Тогда он стал думать о Мишель и сам уже утерявший чистоту, думал о ней целомудренно; в воображении своем он держал ее в объятиях, но держал не ради чувственного наслаждения, а лишь для того, чтобы найти покой в биении верного сердечка. А совсем рядом, по ту сторону переулка, за этими полураскрытыми ставнями... Позже он узнал все, что касалось его матери. Все любовные связи этого Рауля были широко известны и все мечены одним и тем же страшным клеймом. Множество романов носят или могли бы носить название "Сердце женщины", множество профессиональных психологов пытаются заглянуть в его сокровенные тайны... Но такие мужчины, как тот, кто в гостинице "Гарбе" делил этой ночью ложе с графиней Мирбель, лишь для того и существуют на свете, чтобы сводить эту тайну к довольно-таки скромным пропорциям. Все жертвы Рауля точно знали, чего они от него ждут. Все, кто принадлежал ему, узнавали друг друга по этой не знающей утоления жажде. И все, порвав путы человеческого долга, скитались в вечной погоне за тем, что довелось им испытать. "Вы сами себя не знаете, - нашептывал он им, - не знаете самое себя, не знаете своих пределов, не знаете, до каких границ вы способны дойти". Бросая их, он оставлял им в наследство опасную науку сладострастия, которая достигается немалым трудом, чего не ведают люди добродетельные, ибо по-настоящему извращенные создания встречаются на нашей земле так же редко, как и святые. Не всякий день встретишь на дороге святого, но не часто встретишь и того, кто способен вырвать у вас стон, крик, где слышатся также и ужас, особенно явственно звучащий по мере того, как тени лет ложатся на ваше тело, подтачиваемое и разрушаемое временем и желанием, годами и не знающей утоления страстью. Еще ничего не написано о пытке старости, через которую проходят некоторые женщины, и для них-то ад начинается еще на этой земле. Жан уже давно дремал, закинув голову и упираясь затылком в угол, образуемый стеной и ребром контрфорса. Он сам не знал, что его разбудило: или неудобная поза, или, быть может, холод, или, быть может, мужской голос в окне над ним: - Поди сюда, посмотри: никак не пойму, почему так освещено небо, что это, луна или уже заря?.. Обращался он к кому-то находившемуся в комнате, кого Жан не мог видеть со своего насеста. Мужчина стоял к нему в профиль, чуть отступив от окна. Он кутался в темный шелковый халат. - Только накинь что-нибудь, - добавил мужчина, - ночь холодная. Он оперся локтями о подоконник и слегка подвинулся, давая место женщине, но все равно заполнял собой почти весь оконный проем, и деликатной белой фигурке лишь с трудом удалось втиснуться между косяком и его массивным торсом. - Какое блаженное безлюдье, и эта тишина... Нет, нет, дорогой, мне не холодно... - Ну что ты говоришь, накинь на плечи хотя бы мой реглан. Фигурка исчезла, потом вернулась, укутанная в мужской плащ, в этом наряде она стала шире, а головка казалась совсем маленькой. Так они простояли некоторое время молча. - Какая мы, в сущности, малость, - заговорил мужчина. - Как, по-твоему, вот все эти люди, что спят в этих домах, видели ли они мои пьесы или знают меня только по имени? - Они же выписывают "Илюстрасьон". - Верно, - подтвердил мужчина, видимо, слова спутницы приободрили его, - приложения к "Илюстрасьон" расходятся по всей стране... Хотя, боюсь, попадают они главным образом в парикмахерские... Ты только взгляни, эта площадь - просто декорация какая-то! Однако сцены на открытом воздухе не мой жанр, у меня действие должно происходить в четырех стенах... Она ответила что-то вполголоса и засмеялась, но тут же приглушила свой смех. Он рассмеялся тоже и добавил: - Одну из четырех стен долой, таков должен быть в моем представлении театр, лучшая моя пьеса, о которой я мечтаю... - Значит, без диалогов? Они зашептались. Жан не слышал ничего - только с силой тарана стучала в уши кровь. Пробило час. - Нет, нет, пора спать... И снова этот приглушенный смешок. Женщина припала головкой к услужливо подставленному мужскому плечу. Жан тупо смотрел на конек крыши, возвышавшийся над фасадом гостиницы; ворота, должно быть, совсем старенькие, к створке прибита подкова. Он прочел вывеску: "Гостиница Гарбе. Свадьбы и званые обеды". В уме он сравнивал того мужчину у окна - каждую интонацию его голоса Жан узнавал - с тем солидным господином с крашеными прядями волос, сквозь которые просвечивала очень белая кожа черепа, это его Мирандьезы называли Раулем. Мальчик инстинктивно искал помощи в самом себе против этой острой, никогда еще не испытанной боли и нашел ее в слове, которое произнес четко, чуть не по слогам: "Забавно!" Потом повторил насмешливым тоном: "Нет, до чего же забавно!" И потом еще: "Ну что ж, матушка!" Послышался легкий стук ставен. "Подумаешь, велика важность, а если им это приятно? Ведь они никому ничего худого не делают..." Внезапно его охватил страх при мысли, что его обнаружат, что придется с ними говорить, выслушивать их объяснения. Он вообразил себе лицо матери, пристыженной, что-то бормочущей, и содрогнулся от ужаса... Он вскочил в седло велосипеда, пересек площадь и в первые минуты даже не почувствовал усталости, так он радовался, что между ним и тем номером гостиницы с каждым оборотом колеса увеличивается расстояние, но на первом же подъеме ослабел, сошел на землю и потащил за собой велосипед, потом увидел стог, рухнул в сено и потерял сознание. До чего же хорошо греет сено! Хотя с зарей похолодало, Жан горел как в огне. Голова разболелась. Там, в туманном еще небе, кто-то звонко запел - должно быть, жаворонок. Под самым его ухом квохтала наседка, разгребавшая вместе с цыплятами землю вокруг стога. Жан попытался встать на ноги, по телу прошла дрожь. "Лихорадку схватил", - подумалось ему. Он снова взял велосипед за руль и поплелся вперед. Шагах в ста, на перекрестке дороги, ведущей в Юзест, он заметил над дверью дома сосновую ветку и вспомнил, что здесь над харчевнями вместо вывесок прибивают ветки. С трудом он добрался до харчевни и заказал себе чашку горячего кофе; старуха хозяйка недоверчиво оглядела его и что-то буркнула себе под нос на местном диалекте... Солнце уже добралось до скамейки, на которую он присел у порога харчевни. А вдруг на дороге неожиданно появится автомобиль? Да нет, они встанут поздно, у них, у этих сволочей, еще уйма времени... А какие все-таки сволочи... Не потому, что занимаются любовью, а потому, что кривляются... А его теперь не проведешь, хватит... Никто никогда не проведет, это уж точно. Все спят со всеми - такова жизнь. Интересно, с кем спит дядя Адемар? А Рош? А господин Калю? Здорово было бы поймать его с поличным. Он их всех об этом спросит... Если только не сдохнет прямо здесь. Он окунул губы в кофе, медленно отхлебнул несколько глотков, потом отвернулся, и его стошнило. Прижавшись лбом к стене, он прикрыл глаза, у него даже не хватило сил согнать мух с пылающего жаром лица. На дороге протренькал велосипед, потом замедлил ход. Жан услышал возглас, кто-то несколько раз подряд выкрикнул его имя. Рядом с его лицом возникло большое, искаженное тревогой лицо аббата Калю. Возможно, сделай Жан над собой усилие, он попытался бы понять, ответить. Но коль скоро кюре здесь, можно положиться на него, расслабиться. Он почувствовал, что кюре поднял его на руки, как ребенка, и уложил на кровать в какой-то темной комнатке, где пахло конюшней. Господин Калю закутал мальчика в свою поношенную черную пелерину, потом долго препирался с хозяйкой харчевни: он хотел нанять повозку, а она не соглашалась, потому что в Балозе нынче базарный день. "Вам заплатят сколько нужно", - раздраженно твердил господин Калю. Наконец по мощеному двору зацокали конские копыта. На дно повозки положили соломы. Кюре поднял задремавшего Жана, чья голова беспомощно перекатывалась по его плечу, и положил на солому, покрыв его своей пелериной. Затем снял вязаную фуфайку, которую надел утром под сутану, свернул и сунул под голову мальчику. Плеврит оказался тяжелым: в течение двух недель можно было ожидать самого худшего. Папский зуав провел двое суток в доме священника, и они вместе пришли к единодушному решению: не пугать графиню. Ей просто сказали, что у Жана сильный бронхит, и она не выказала ни малейшего беспокойства. В ту пору еще не были разработаны методы лечения плеврита в горной местности или, во всяком случае, практиковалось это лишь в редких случаях. Врач, приглашенный из Бордо для консультации, оказался сторонником хвойного воздуха при лечении подобных заболеваний и уговорил полковника согласиться на предложение господина Калю: кюре брался за два года потихоньку, не слишком налегая на учебу, подготовить мальчика к экзаменам на бакалавра. Но папский зуав дал свое согласие еще и потому, что не мог без содрогания даже подумать о том, чтобы послать своего племянника в коллеж, опозоренный "скандальной женитьбой Пюибаро". В тот вечер, когда было принято решение оставить Жана на два года в Балюзаке, аббат страстно возжелал, чтобы бог явился ему во плоти, дабы можно было в знак благодарности лобызать ему руки, припасть к его ногам. Жан хранил враждебное молчание и открывал рот лишь затем, чтобы тоном приказания потребовать то, что ему нужно. Господин Калю не знал, что именно произошло в Балозе, но он видел рану, и этого ему было достаточно, а как был нанесен удар и каким оружием, он рано или поздно узнает, а может быть, и никогда не узнает. Но не в том дело, главное - не дать распространиться заразе. Как-то в сумерках он подсел к изголовью кровати, на которой дремал Жан, и спросил, не пугает ли его перспектива провести зиму в Балюзаке. Мальчик ответил, лучше все, что угодно, только не ихний Рош, однако очень жаль, что он не может выполнить свое намерение "расквасить ему морду". Кюре выслушал эти слова как остроумную шутку. - ...Вот увидишь, какой я развожу в камине огонь, вечерами можно работать, читать, делать записи, потягивать ореховую воду, а западный ветер стонет в сосняке, швыряет в ставни пригоршни дождя... С притворной развязностью Жан заметил, что, очевидно, "здесь не хватает любви...". Господин Калю спокойно ответил, что главное - иметь любовь в сердце своем. - Как бы не так! (По-прежнему не своим, а каким-то чужим голосом.) Аббат все так же спокойно спрятал в карман сутаны четки, вынул трубку и понюхал ее (курить в спальне Жана он себе запрещал). - Ну я-то что, - пробормотал он. - Я человек старый, и у меня есть надежная гавань. - Как же, как же, боженька, известное дело! Кюре поднялся и положил ладонь на лоб Жана. - Ты прав, бог прежде всего и везде! А главное, у него сейчас есть сын, злой мальчик, вернее, хочет казаться злым, но, так или иначе, это его дитя... Жан приподнялся на подушках и крикнул: - Только, пожалуйста, не воображайте! Если хотите знать правду, мне ненавистно все, что вы собой представляете... - У тебя опять температура поднимется, - сказал кюре. Как он исстрадался, бедный мальчуган! "Он ополчился против меня только потому, что я под рукой и ему некого больше кусать..." Аббат погрузился в размышления, он поставил локти на колени и слегка отвернулся, так чтобы лицо оставалось в тени, потому что он знал, Жан, зарывшись в подушки, пытается разглядеть, достиг ли нанесенный им удар цели, но, даже если бы свет лампы падал на кюре, больной все равно ничего не смог бы прочесть в этих лишенных всякого выражения чертах. И вдруг Жану стало стыдно своих слов. - Я это не про вас сказал, - опустив голову, пробормотал он. Аббат Калю пожал плечами. - Я понимаю, тебе просто требовалась разрядка... но скоро ты уже сможешь принимать гостей. - У меня нет знакомых. - А Пианы? - Раз они не пришли сюда, раз не написали... - Они каждый день о тебе справляются. - Да, но все-таки не пришли... - твердил свое Жан и отвернулся к стене. И правда, один из наших фермеров, живший в Балюзаке и доставлявший нам по утрам молоко, одновременно сообщал нам новости о Жане. Однако кюре тоже дивился, почему мы сами не подаем признаков жизни. Он отлично понимал, что Мирбель огорчен нашим кажущимся равнодушием, однако не мог измерить всю глубину его обиды. Поэтому-то балюзакский священник, убежденный, что все это штучки "мамаши Брижит", решил, как только больному станет полегче, съездить в Ларжюзон, хотя бы просто для очистки совести. 9 Почта в Ларжюзон прибывала обычно во время первого завтрака, когда наша семья была вся в сборе. Мачеха посещала раннюю мессу или спускалась прямо из своей спальни и, как правило, выходила в столовую уже тщательно одетая и застегнутая. В то утро, когда я вслух прочел письмо от господина Калю, где он сообщал о внезапной болезни Мирбеля, она сидела с жестким, хмурым выражением лица, что предвещало дурной день; в одиннадцать часов она должна была давать урок катехизиса детям, идущим к первому причастию, которые, по ее словам, сплошь были кретины, ровно ничего не понимали из того, что им рассказывают, сидели с непроницаемо-тупыми физиономиями и развлекались только тем, что щипали друг дружку за наиболее мясистые части тела. Да к тому же еще грязнули, непременно наследят на паркете, и попахивает от них не слишком приятно. И не надейтесь, что они вам хоть вот столечко благодарны, как бы не так! Бейся не бейся, делай им добро, а их же родители при первом подходящем случае ограбят ваш дом да еще вас самих прихлопнут. В дни, посвященные изучению катехизиса, мы все знали, что достаточно самой невинной искорки, чтобы последовал оглушительный взрыв, ибо господь бог наградил мадам Брижит огневой натурой. - Боже мой! - крикнула Мишель, когда я дочитал письмо. - Мы немедленно должны ехать в Балюзак. А я еще не одета. Тут раздался голос нашей мачехи: - Ты собираешься нынче утром ехать в Балюзак? - Конечно, а как же, бедный Жан... - Я запрещаю тебе туда ехать. - А почему сегодня утром нельзя? - Ни утром, ни вечером, - отрезала мадам Брижит, побелев от злости. Мы, ошеломленные, переглянулись. Хотя отношения мачехи и сестры были вообще-то натянутые, но до сих пор Брижит избегала открытых столкновений. - Что это с вами? - дерзко спросила Мишель. - С чего это я буду ждать до завтра? - И завтра ты не поедешь. Никогда больше не поедешь в Балюзак, - крикнула мачеха. - И не строи удивленной физиономии, лицемерка. Отец поднял от страницы "Нувелист" испуганное лицо. - Но почему, Брижит, вы так горячитесь? - Боюсь, что я слишком поздно начала горячиться. - Фраза эта была произнесена торжественным тоном. И так как Мишель осведомилась, в чем именно ее обвиняют, мачеха заявила: - Ни в чем я тебя не обвиняю. Я верю в зло только тогда, когда вижу его своими собственными глазами. Отец поднялся. На нем был старый коричневый халат. Из-под расстегнутого ворота рубашки торчали пучки серой шерсти, обильно покрывавшей его грудь. - Так или иначе, вы говорите... Мачеха устремила на мужа ангельски-кроткий взгляд: - Мне больно причинять вам боль. Но вы должны все знать: мне говорили, что Мишель видели у мельницы Дюбюша вместе с Мирбелем. Мишель твердо заявила, что это правда, что иногда она встречалась там с Жаном. Но что же тут плохого? - Не разыгрывай наивность, это тебе не к лицу. Тебя видели. - Ну и что же, что видели? И видеть было нечего. Отец нежно привлек Мишель к себе: - И в самом деле, нет ничего плохого в том, что ты встречалась с маленьким Мирбелем у мельницы Дюбюша. Но хотя ты еще ребенок, ты выглядишь старше своих лет, а здешние люди - особенно женщины - настоящие ехидны. Тут Брижит прервала его: - Конечно, ехидны... И вам совершенно незачем защищать от меня Мишель. Я только потому и вмешиваюсь, чтобы спасти ее от сплетен; возможно, все это одна клевета, и хочу надеяться, что я вмешалась не слишком поздно. Этот Мирбель - развращенный субъект. Господи, прости меня, что я принимала его в нашем доме! Интересно, до чего он дошел?.. - добавила она вполголоса мрачно и задумчиво. - Вот в чем вопрос. Какой же она вдруг стала кроткой! Отец схватил ее за запястье: - Договаривайте до конца! Что там еще? - Еще... Но прежде всего отпустите мою руку! - крикнула она. - Не забывайте, кто я такая! Вы хотите знать правду? Пожалуйста, вот вам правда! Разгневанная мачеха обогнула стол, под прикрытием столового серебра и посуды схватилась обеими руками за спинку стула и в такой позе, опустив свои перепончатые веки, дабы полнее сосредоточиться в себе самой, изрекла наконец: - Мишель девушка, и она любит мужчину. Вот что произошло. Воцарилось молчание, мы не смели поднять от тарелок глаза. Мадам Брижит, внезапно отрезвев, не без тревоги наблюдала за отцом и дочерью. Октав Пиан выпрямился. И показался мне очень высоким, таким, каким я помнил его еще при маминой жизни. Он был оскорблен в своей нежной любви к Мишель, в том чувстве, которое отцы питают к дочерям, в чувстве, сотканном из уважения и целомудрия, столь уязвимого, что они никогда не прощают тому, кто хоть раз посягнет на эту святыню. Он разом вырвался из плена бездонной тоски, и та, что стояла сейчас перед ним до ужаса живая, вытеснила память о покойной жене. - Девочка, которой нет еще и пятнадцати? Да разве это мыслимо? И вам не стыдно? - Мне-то чего стыдиться? Я ни в чем не обвиняю Мишель. - Мачехе удалось утишить гневные раскаты голоса. - Я только повторяю: я хочу верить, верю всей душой в ее невинность, в ее относительную невинность... Но ведь бывают же девочки-матери и в пятнадцать, и даже в четырнадцать лет. Сразу видно, что Октав Пиан не ходит к бедным с благотворительными целями! До сих пор еще у меня в ушах звучит голос, каким она произнесла "девочка-мать". Нельзя было вложить в эти слова более яростного отвращения. Я вполголоса спросил Мишель, что это такое - девочка-мать. Она не ответила (может, и сама не знала). Устремив взгляд на папу, она проговорила: - Ты ведь ей не веришь? - Конечно, не верю, дорогое дитя. И он снова привлек Мишель к себе. Тут заговорила мачеха: - Значит, нужно позвать тех, кто тебя обвиняет, кто, по их словам, видел тебя собственными глазами?.. И так как Мишель крикнула: "Ну, конечно, а как же иначе!" - отец добавил вдруг совершенно спокойным тоном: - Ага, догадываюсь, это Виньоты, ну ясно, Виньоты, известное дело... Если вам достаточно сплетен этих людишек... - А кто вам сказал, что меня это устраивает? Я повторяю вам, что никого не обвиняю. Я просто выполнила свой нелегкий долг: передала свидетельские показания. И все. А ваше дело - выяснять правду. Мои долг кончается там, где начинается ваш. Брижит Пиан скрестила на груди руки и стояла так перед нами, беспристрастная, неуязвимая, заранее обеленная господом богом и сонмом его ангелов. - И что же, по словам ваших Виньотов, делала Мишель? - Спросите их об этом сами. Надеюсь, вы не потребуете, чтобы я оскверняла свои уста... Слушать их будет нелегко... Но если это нужно, если вы считаете мое присутствие необходимым, я почерпну силы в моей любви к вам всем и, в частности, к тебе, Мишель. Можешь смеяться сколько угодно: никогда я тебя так не любила, как в эту минуту. С век ее скатилась слеза, другая, но мачеха не вытерла щеку, пока мы все их не улицезрели. Тогда спокойным голосом папа велел мне пойти за Виньотом. Обычно Виньот входил, держа в руке берет; правый глаз его был закрыт - на охоте кто-то засадил ему в физиономию дробинку. Зато другой с идиотским упорством глядел вам прямо в лицо. Ноги у него были кривые, борода нечесаная, во рту торчали корешки зубов. Свои деревянные башмаки он оставлял у порога и, прошмыгнув в полуоткрытую дверь, бесшумно скользил по паркету в одних носках. Стоило вам оглянуться, и он уже торчал у вас за спиной, раболепно хихикающий, воняющий потом и чесноком, хотя никто не видел и не слышал, как он входил в комнату. Едва переступив порог, Виньот понял, к чему клонится дело. Отец велел мне удалиться и нежно сказал Мишель, чтобы она шла в свою комнату и дожидалась, когда ее позовут. Я вышел в гостиную, но остался стоять у двери, меня буквально душило от волнения; и, как мне помнится сейчас, главную роль тут играла постыдная надежда на то, что Мишель разлучат с Жаном. А я, я стану, таким образом, связующим звеном между ними: захочу - и они смогут общаться, захочу - не смогут, а самое важное все будет проходить под моим контролем. Конечно, все это было не так четко сформулировано, как формулирую я сейчас, но передумано, перечувствовано с невероятной силой. Поэтому-то я бросился как оглашенный за Виньотом и так затормошил этого осмотрительного мужчину, что он вынужден был, вопреки своей привычке, немедленно последовать за мной, не успев даже надеть "палито" (как он называл свою куртку). А теперь я стоял и подслушивал у двери. - Этого я не говорил... А что видел, то видел... Нет, ясно, в хижину я не заглядывал. Сколько времени они сидели молча? А что они делали, если не говорили? Тут и смотреть нечего, и так все понятно... Может, в глаза друг дружке глядели? Дай-то бог... Мне-то что, мне-то все равно... Я плохо слышал вопросы отца. Тона он не повысил, говорил так же медленно, как обычно. Время от времени он вставлял какое-нибудь местное словечко, и тогда я разбирал хоть что-то, потому что отец выделял его голосом из фразы. Он снова стал хозяином, которому нет нужды орать, который умеет привести в повиновение человека одной игрой интонаций. Мачеха пыталась что-то сказать, но он прерывал ее. - Позвольте мне сначала кончить с Виньотом. Словом, за дверью шел не спор, не дискуссия, а именно судилище. Когда отец замолкал, из затихшей столовой доносился лишь трубный звук - такова была манера Виньота сморкаться. Но тут мачеха распахнула дверь, и я едва успел отскочить. Она даже не удостоила меня взглядом. В соломенной шляпке, предназначавшейся для прогулок по саду и водруженной на шиньон, в белых митенках она вышла в прихожую, взяла свой зонтик и спустилась по лестнице с видом человека, не столько разгневанного, сколько поглощенного своими заботами. Позже, через некоторое время, я узнал от самой Мишель, что отец, как и раньше, проявил былой дух решимости, уже давно нами не наблюдавшийся. Внешне он вроде бы встал на сторону жены, запретив Мишель не только ездить в Балюзак, но даже переписываться с Жаном. С удивлением я узнал, что запрет этот распространяется также и на меня. Для полной уверенности, что запрет его не будет нарушен, отец вплоть до нового распоряжения отобрал наши велосипеды. Молодую монахиню, наставницу частной школы, многим обязанную моим родителям, попросят во время летних каникул позаниматься с Мишель. В глубине души отец не заподозрил ни в чем худом свою любимицу дочку, что и сказал ей сам, нежно целуя, а все эти строгие меры были приняты лишь с цепью уберечь ее от сплетен и пересудов, так как жители Ларжюзона - люди жестокие и злоязычные. Мадам Брижит могла бы торжествовать, если бы отец одновременно не предложил Виньотам искать себе другое место. Удар был направлен прямо на их покровительницу. Напрасно Брижит твердила, что это дело опасное, что в лице Виньотов мы приобретаем себе врагов, причем врагов, хорошо против нас вооруженных. Но отец заявил, что он сумеет обезоружить Виньотов и что он располагает достаточно мощным средством, чтобы заткнуть им рот. Таким образом, эта клевета, имевшая столь важные последствия для многих героев этой повести, имела все же одну положительную сторону, она вырвала - увы, на слишком короткий срок - нашего отца из состояния оцепенения, в каком он пребывал последние шесть лет. Брижит смогла убедиться в том, что на ее пути стал противник, которого она долгое время не принимала в расчет. Любовь ее мужа к Мишель была как бы продолжением его страсти к первой мадам Пиан. Так что дело тут, в сущности, было опять же в покойнице - вот что, без сомнения, поняла наша мачеха и вот чем можно объяснить ее поведение в последующие дни. Во всех житейских обстоятельствах Брижит искренне стремилась к добру или по крайней мере была убеждена, что искренне к нему стремится: вот чего не следует упускать из виду, читая эти мемуары. Я мог бы окрасить ее образ совсем в другие тона, чем те, которыми она столь жестко обрисована на этих страницах. Конечно, я слишком близко соприкасался с ее жертвами, видел их страдания, но, описывая ее дела, самые, казалось бы, черные, было бы несправедливым поддаться искушению осветить эту грозную душу только под одним углом. Необходимо напомнить, что, когда Брижит Майар еще до брака с моим отцом проводила почти каждое лето в Ларжюзоне, она оказалась причастной к одной из тех молчаливых супружеских драм, которые длятся до самой смерти без всяких внешних вспышек, без объяснений. Мой отец видел, как страдает обожаемое им существо, его первая жена Марта, как страдает она из-за другого мужчины, но ничем не мог ей помочь и лишь усугублял ее угрызения совести зрелищем своей собственной печали. Человек простой и не привычный к самоанализу, он обрел в лице Брижит проницательного толкователя. Он был связан с ней тесными узами, но им суждено было порваться в силу обстоятельств, их же породивших. Брижит хвасталась тем, что спасла нашего отца от самоубийства; и в самом деле, в ту трудную минуту он уцелел лишь благодаря заботам внимательной конфидентки, которая не только следовала за ним по лабиринту мучительного испытания, но даже забегала вперед, как бы перекидывала мост между несчастным страдальцем и его женой, так как доводилась ей кузиной и подругой детства. Сделавшись второй мадам Пиан, Брижит совершенно чистосердечно полагала главной своей обязанностью довести дело до конца, вырвав супруга из-под влияния покойницы, тем более что и сам-то он женился вторично только в надежде найти исцеление. Личная неприязнь, ревность, скрываемая ото всех, даже от самой себя, безусловно, определили в дальнейшем действия моей мачехи, но поначалу она имела право верить в свою миссию, возложенную на нее мужем. Когда через несколько месяцев Брижит убедилась, что Марта по-прежнему царит в сердце ее мужа, царит силой добродетели, которая вопреки самой пылкой страсти, по-видимому, устояла, когда Брижит убедилась, что для нашего отца покойница окружена ореолом героизма, ибо способна была пойти на смерть ради любви, но не нарушить супружеского долга, мачеха решила, что в первую очередь следует установить, подлинный ли это ореол. В тот самый день, когда мужу будут представлены неоспоримые доказательства того, что первая мадам Пиан совершила прелюбодеяние, встала на путь добродетели лишь после того, как ее покинул любовник, и что, наконец, покончила с собой от отчаяния, - в тот день, по мнению Брижит, ее супруг сбросит с себя постыдное иго наваждения. А ведь еще задолго до того, как в руки ее попало неопровержимое свидетельство виновности Марты, вспоминая кое-какие ее признания, Брижит не сомневалась, что ее покойная кузина согрешила; и, возможно, страстное желание занять ее место объяснялось именно тем, что она могла заполучить улики, безнаказанно обшаривая комнаты, роясь в шкафах и ящиках секретеров. Ей сопутствовала сказочная удача: в первые же недели супружества она нашла искомый документ, столь превосходивший все ее ожидания, что она сочла благоразумным хранить о нем полное молчание. Итак, как мы видим, Брижит Пиан была способна чувствовать жалость и подавила искушение поделиться своим открытием с мужем, ибо питала еще надежду исцелить его иными методами, не открывая ему глаз. И верно, со времени отбытия Виньотов из Ларжюзона отец, казалось, полностью исцелился. Потерпев в этом пункте поражение, Брижит зато восторжествовала во всех прочих. Она могла только приветствовать принятое в скором времени решение отца: по возвращении в город Мишель отдадут на полный пансион к сестрам из Сакре-Кер, где до сих пор она была приходящей. (В глазах Октава Пиана это не было наказанием, а, напротив, наиболее надежным способом разлучить девочку с ее грозной мачехой.) Итак, мадам Брижит могла бы чувствовать себя полностью удовлетворенной, если бы не одно обстоятельство: в лице дочери отец защищал свою покойную жену. Возвращение к жизни Октава закрепило победу, но победу не Брижит, а Марты: той, которой он принадлежал на веки веков. Вот она, бесспорная истина, которую прозревала своим смятенным умом наша мачеха, и это открытие побудило ее, пусть с запозданием, взорвать мину замедленного действия. Тем временем за нами с сестрой было установлено строжайшее наблюдение. На нашу беду, барышня на почте, тоже из подопечных мадам Брижит, получила, очевидно, недвусмысленное распоряжение относительно нашей корреспонденции. Все письма, адресованные в Ларжюзон, должны были оставаться до утра в почтовой конторе, а почтальону их вручали только утром следующего дня; каждый конверт, уходивший от нас, тоже не миновал взгляда мачехи. Таким образом, Мишель могла рассчитывать только на меня как связного между ней и Жаном. Не то что она хотела нарушить слово, данное отцу - не переписываться с Жаном, - просто она задумала передать ему золотой медальон в форме сердечка, который носила на груди и где хранилась прядка маминых волос. Я был неприятно поражен тем, что сестра решилась расстаться с дорогой нам обоим реликвией ради Мирбеля и не особенно-то рвался предпринять пешеходное путешествие, длинное и утомительное еще и потому, что пришлось бы идти в обход городка из страха, что меня увидят и донесут родителям. К тому же столь долгое отсутствие непременно насторожило бы мачеху, которая стала относиться ко мне с удвоенной заботой, лишенной всякого оттенка недоброжелательства; случалось, она привлекала меня к себе на грудь, откидывала челку с моего лба и с глубоким вздохом шептала: "Бедный, бедный ребенок!" Чем сильнее настаивала Мишель, тем больше я упирался, не желая рисковать. Последние недели каникул были, таким образом, окончательно испорчены нашими вечными и бессмысленными спорами. Я не сумел воспользоваться счастливым случаем и провести с сестрой эти долг