Брижит Пиан, возвысился в моих глазах и даже приукрасился через сравнение с матерью Агнессой и матерью Ангелиной и всеми прочими прославившимися своей гордыней обитательницами Пор-Рояля. Как сейчас вижу безжалостного мальчишку, каким я был тогда: вот он сидит в углу у камина, и перед ним столик, заваленный словарями и тетрадями, а напротив примостился тощий мужчина, протянувший к огню свои небольшие белые грязноватые руки, и от его рваных ботинок идет пар. Кроткие и усталые глаза его видят в пламени образ женщины, слегшей под тяжестью своего бесценного бремени, над которым нависла угроза. В этом был его мир со своей реальностью, но Брижит Пиан отказывалась принимать это в расчет, и меня ввести туда он тоже не мог. Наша мачеха твердила ему: "Я вас уже давным-давно предупреждала, так что пеняйте на себя..." Да, правда, все произошло именно так, как предсказывала Брижит, и сам ход событий столь наглядно доказал ее правоту, что она поверила, будто бог послал ей в дар высшее озарение. - Она ушла, пригрозив на прощание, что придет завтра вечером навестить Октавию, - мрачно добавил Пюибаро. - Принесет нам бульон, но зато требует, чтобы я к этому времени подготовил Октавию, сообщил ей всю правду о моем положении. Как быть? Чего бы я не дал, лишь бы избавить бедняжку Октавию от зрелища моего позора! Ты же знаешь, хладнокровием я похвалиться не могу. И наверняка не сдержу слез... Я спросил, почему он не дает частных уроков. Разве не может он работать репетитором? Он отрицательно покачал головой: у него нет диплома, а брак с Октавией закрыл перед ним двери большинства домов, где его раньше принимали. - Как жаль, что я не нуждаюсь в репетиторе, - сказал я не без самодовольства. - Но я по-прежнему первый ученик... - Ну, ты-то! - воскликнул он, глядя на меня с нежностью и восхищением. - Ты уже и сейчас не меньше моего знаешь. Сдавай экзамены, малыш, непременно храни все бумажки. Может, они тебе и не понадобятся в жизни, но как знать... Если бы у меня был диплом... Сын бедных родителей, воспитанный из милости своими будущими коллегами, угадавшими незаурядные способности мальчика, Леонс Пюибаро учился всему, чему хотел, и, бесспорно, мог бы с успехом продолжать учение, если бы в возрасте восемнадцати лет его не сунули в коллеж в качестве помощника надзирателя, так как там не хватало младшего учебного персонала. Пришлось надзирать за другими, и поэтому Пюибаро учился урывками и был знаком с литературой только в объеме хрестоматии и учебников. Зато он лучше, чем многие студенты университета, знал великих классиков Греции и Рима. А теперь все эти знания не могли ему помочь заработать в месяц хотя бы триста франков, необходимых на жизнь. Мне очень хотелось, чтобы он поскорее ушел, и я стал листать словарь, надеясь, что он догадается, как я занят. Но он раскис, забылся в этой уютной и теплой атмосфере, возле этого обожаемого им мальчика, раздумывая над тем, как открыть всю правду Октавии и не слишком ее при этом растревожить. Я спросил его: - Почему же непременно вы сами должны ей все рассказать? Поручите это кому-нибудь другому... Например, той сестре из монастыря Успения Богоматери, она ведь у вас каждое утро бывает. - Прекрасная мысль, Луи! - воскликнул он, хлопнув себя ладонями по тощим ляжкам. - Один лишь ты способен разобраться в таком сложном деле. А сестра, о которой ты упомянул, она просто святая, и Октавия ее очень-очень любит. И она в свою очередь тоже боготворит Октавию. Просто смотреть приятно на них двоих, причем каждая считает, что ей далеко до другой... Хотел бы я, чтобы мадам Брижит на них посмотрела, как смотрю я... она тогда поняла бы, что такое истинное самоуничижение... Он замолк, заметив, что я недовольно поджал губы, и тут он понял, что я нахожусь под влиянием мадам Брижит даже в большей степени, чем находился в свое время он сам. На следующий день к вечеру Брижит Пиан велела остановить ландо на улице Мирен перед домом, где в меблированной квартире поселилась чета Пюибаро, причем эту меблированную квартиру мачеха выбирала сама и сама ее оплачивала. Руки ее были заняты множеством пакетов и свертков, так что нельзя было даже приподнять подол юбки, шагая по этой мерзкой лестнице. Грязная вода стекала в открытую сточную канаву. Впрочем, Брижит Пиан уже был знаком этот запах, ноздри дамы-благотворительницы принюхались к любой вони. Во всех городах мира в жилищах бедняков стоит густой дух похлебки и отхожего места. И тут опять-таки мне не хотелось бы поддаться искушению и обратить против Брижит Пиан ее, так сказать, наиболее достохвальные деяния. Каковы бы ни были истинные подспудные мотивы, Брижит Пиан по праву могла называться щедрой дарительницей, а в известных случаях, как, например, у одра больного, действительно не щадила себя. Более того, она придерживалась убеждения, что полезнее вытащить из нищеты малое количество бедолаг, чем помогать многим и помогать малыми порциями. Помню, когда мы вместе с ней ходили за покупками, она закупала нитки, шерсть, бакалею в отдаленных от центра лавчонках, владельцам которых протежировала, изо всех сил старалась поставить их на ноги и посылала туда за покупками своих знакомых. Впрочем, все это ничуть не мешало ей допекать своих подопечных коммерсантов, находившихся на грани полного банкротства, советами и угрозами и возмущаться неблагодарностью людей, которые назло вам не желают преуспевать, хотя им оказывают значительную денежную помощь. Иной тактики она придерживалась в отношении четы Пюибаро, подкармливала их, но предоставляла им самим бороться с нуждой. Делала ли она это с умыслом? Кто возьмется утверждать! Возможно, она и сама не знала. Лично я склонен думать, что она считала за благо их нищенскую жизнь, какую сама им предсказала, и то, что они были так явно наказаны за непослушание. Держать чету Пюибаро в полной от себя зависимости значило ежечасно торжествовать свою победу. Ну а что касается ее чувств к Октавии, возможно, мадам Брижит содрогнулась бы, если бы осознала их до конца. Первое, на что упал взгляд мадам Брижит, когда она вошла в комнату, где лежала больная, было пианино, стоявшее перпендикулярно к изголовью кровати, так что в комнате, где находился еще шкаф, стол и комод, заваленные пузырьками, чашками и грязными тарелками, буквально негде было повернуться. (Господин Пюибаро начинал свой день с того, что захламливал помещение, хотя накануне монахиня наводила в квартире порядок.) После обмена первыми любезностями, вопросами и ответами о состоянии здоровья хозяйки чета Пюибаро со страхом - да еще с каким! - заметила, что мадам Брижит сразу уставилась на злополучное пианино и что с минуты на минуту начнется дознание. Фирма, дававшая напрокат музыкальные инструменты, обещала взять пианино обратно. Но обещания своего не сдержала. Даже сегодня утром господин Пюибаро ходил объясняться по этому поводу, но безрезультатно. Как втолковать Брижит Пиан, что они уступили своей фантазии, фантазии тем более нелепой, что ни он, ни она не умели играть, хотя оба с одинаковым удовольствием подбирали по слуху полюбившиеся им псалмы. Будь они даже не такие бедняки, и то эту прихоть трудно было бы извинить, а уж когда человек живет на доброхотные даяния других... Поэтому Октавия, желая отвлечь внимание посетительницы от опасной темы, заторопилась заговорить о другом. Она до глубины души благодарна мадам Брижит за то, что та запретила Леонсу вводить ее дольше в заблуждение относительно происхождения тех денег, которые он приносит домой каждые две недели. Но делал он это только из самых лучших побуждений и потому, что жалеет ее. Однако она уже давно заподозрила обман, но поначалу решила, что это ловкий маневр мадам Брижит, которая, спросите любого, делает добро тайно, подобно тому как другие таятся, делая зло. (Октавии не был чужд порок льстивости, впрочем, в той среде, где она выросла, явление это довольно распространенное, да и как не польстить влиятельным особам, от которых зависишь.) Она добавила, что вполне понимает и разделяет угрызения совести, которые мучают мадам Брижит. Но мадам слушала ее рассеянно, то и дело поглядывая на пианино, потом, прервав Октавию на полуслове, заявила, что она очень сожалеет, что огорчила господина Пюибаро и что, возможно, она и дальше по слабости своей шла бы на обман, если бы дело касалось безбожницы, - кстати, таких теперь, глухих к слову божию, развелось множество. Но лично она считает, что настоящая христианка, а Октавия именно настоящая, должна давать себе отчет в последствиях своих поступков, равно как и в испытаниях, каким провидению угодно будет ее подвергнуть... "Раз уж всевышний предначертал вам жить благодеяниями своего друга и раз господину Пюибаро не находится подходящего места, я не вправе лишить вас той пользы, которую вы можете извлечь из этого урока". В своем дневнике Леонс Пюибаро, расценив эти слова как прямую жестокость, добавляет: "Не присягну, что она произнесла эту фразу с сознательной иронией, во всяком случае, ей было приятно найти неуязвимый с точки зрения религии предлог, дабы скрыть, какое она испытывает удовольствие при мысли, что оказалась права, что в беспросветно нищенском нашем существовании у нас только и есть, что этот конвертик, за которым еще надо ходить к ней дважды в месяц". - Вот что любопытно, - проговорила мадам Брижит, - пианино, если не ошибаюсь, не фигурировало в списке вещей, который мне вручили, когда я снимала для вас квартиру. - Верно, - подтвердила Октавия, и голос ее дрогнул. - В этом безумстве виновата только я. И она посмотрела на свою благодетельницу с кроткой, обезоруживающей улыбкой, перед которой редко кто мог устоять, но чело мадам Брижит по-прежнему хмурилось. - Прости, любимая, - прервал Октавию муж, - не ты, а я первый заговорил о пианино и, признаться, больше думал не о твоем, а о своем удовольствии. Какой же он допустил промах, назвав в присутствии мадам Брижит свою жену "любимая". Мадам Пиан не терпела бесстыдства супругов, пусть даже состоящих в наизаконнейшем браке, особенно когда они имеют наглость словом или жестом подчеркивать свою мерзкую близость. А уж в отношении этих двух такая интимность была ей буквально непереносима. - Насколько я понимаю, - спросила она с неестественной кротостью, - вы взяли пианино напрокат? Преступники молча потупили голову. - Значит, один из вас может давать уроки музыки? Боюсь, что вы оба не имеете никакого представления о сольфеджио, не говоря уже о том, что и нот вы не знаете. Октавия робко заметила, что они сочли возможным позволить себе это развлечение... - Какое развлечение? По-вашему, это развлечение - тыкать одним пальцем в клавиши, ведь я десятки раз видела в школе, как вы пытались бренчать на рояле и даже не понижали, насколько вы смешны в глазах ваших учениц. И мадам Брижит, которая смеялась только в редчайших случаях, испустила что-то вроде кудахтанья. Октавия еще ниже опустила повинную голову. Ее желтовато-тусклые волосы, заплетенные в две косички, упали ей на плечи. Под ночной кофтой из грубой ткани судорожно подымалась, и опадала грудь. - Вы совершенно правы, мадам Брижит, мы виноваты, - сказал Пюибаро. - Но, прошу вас, не надо волновать Октавию, - умоляюще добавил он вполголоса. - Если вам угодно, мы поговорим об этом, когда я приду к вам в следующий раз. Я вам все объясню... - Хорошо, - прошипела мадам Брижит, - простите меня... Поговорим об этом в другой раз и в другом месте, и тогда вы скажете мне, на какие деньги вы взяли напрокат это пианино. - На ваши же, конечно... Я полностью признаю, что, когда человек живет от щедрот благодетелей, он совершает непростительный грех, расходуя в месяц двадцать франков на прокат пианино, тем более что играть на нем не умеет. Но, прошу вас, отложим объяснение до следующего раза... - Какое объяснение? Все уже объяснилось, все стало ясно, - сказала Брижит тоже вполголоса (но Октавия слышала каждое ее слово). - По-моему, говорить больше не о чем. Мне кажется, что ни вы, ни она просто не отдаете себе отчета в том, что перешли все мыслимые границы. Надеюсь, вы понимаете, что я не о деньгах говорю! Тут дело не в деньгах... Господин Пюибаро прервал Брижит, напомнив ей, что, по ее же словам, говорить больше не о чем, и полуобнял Октавию, которую душили рыдания. Но на мадам Пиан, обеспокоенную слезами Октавии, внезапно накатил стих гнева, который ей редко когда удавалось обуздать и в котором она сама смиренно прозревала проявление своей огневой натуры, дарованной ей, на беду, небесами. Хотя она всячески старалась не повышать тона, сквозь стиснутые зубы со свистом неудержимо вырывались злобные слова: - Так или иначе, мне остается только извлечь пользу из этого случая. Это уж как хотите! Всему есть свои границы, даже добродетели, я обязана ограждать себя от излишних слабостей и, как бы сострадательна я ни была в отношении вас, я не собираюсь превращать свою доброту в глупость... - Умоляю вас замолчать или уйти! Разве вы не видите, до чего вы довели Октавию? Леонс Пюибаро забылся до такой степени, что схватил свою благодетельницу за руку и подтолкнул к дверям. - Как, друг мой, вы, вы осмелились меня коснуться? Неожиданное покушение на ее особу сразу вознесло мадам Брижит на горние вершины ее обычного совершенства. - Леонс, Леонс, - простонала Октавия. - Это же наша благодетельница; мне худо потому, что ты ведешь себя с ней непозволительно. Тут господин Пюибаро в приступе ярости, порой ослепляющей малодушных, крикнул во все горло вслед выходившей из комнаты мадам Брижит: - Мы здесь у себя, дорогая! Высокая фигура моей мачехи величественно возникла в проеме двери. - Ах, у себя? Вот как... Победа над собой далась ей так легко, такой ее охватил в эту минуту покой, что она уверилась, будто он ниспослан ей небесами. Откровенно говоря, ей не следовало бы ничего добавлять к своим последним словам, тем более что они и так заткнули рот ее незадачливому противнику. Но все-таки она не сдержалась и нанесла последний удар: - Значит, прикажете посылать вам квитанции на квартирную плату? Но, если не ошибаюсь, она не на ваше имя. Господин Пюибаро с треском захлопнул дверь и подошел к кровати, где горько рыдала Октавия, закрыв лицо руками. Он обнял жену, прижал ее к груди. - Ты сам виноват, Леонс, мы ей всем обязаны, и она права - это пианино... - Родная моя, ну успокойся, это же вредно малышу... Малышом они называли того, кого еще не было на свете, обожаемое дитя, которому, может быть, и не суждено было родиться. И так как Леонс Пюибаро, прижимая голову Октавии к своему плечу, все твердил: "Жестокое создание", она запротестовала: - Нет, Леонс, нет, нехорошо так говорить. У нее просто такой характер. А характер, если хочешь знать, - пробный камень для всех нас. Легко не совершить преступления, когда сам бог отводит от человека возможности его совершить, но изо дня в день смирять свою натуру - это совсем другое дело, тут человек ничего поделать не может, тут требуется особая благодать. Мадам Брижит как раз очень бы помогло пребывание в монастыре со строгим уставом... - Да брось ты! Если бы она попала в монастырь, она сразу забрала бы всех в свои руки, вся община тряслась бы перед ней, она уж сумела бы найти там себе жертвы. Наоборот, надо радоваться, что она не в монастыре, что никто не отдан в ее власть полностью и душой и телом! Вот где она проявила бы себя во всей красе. А мы с тобой хоть свободны, свободны умереть с голоду и никогда ее больше не видеть... - Ты прав, с ее помощью монахини быстро достигали бы мученического венца, - сказала Октавия, слабо улыбнувшись сквозь не просохшие еще слезы. - Вспомним жизнь прославленных игумений: если в монастыре попадается настоятельница вроде мадам Брижит, она ведет свою паству к небесному блаженству самой трудной и в то же время самой короткой тропой, ибо они не слишком заживаются на свете... Нет, нехорошо так говорить про нашу благодетельницу, - добавила она. - Ох, как плохо! Они помолчали немного. Потом Леонс Пюибаро, сидя на постели и грызя бисквиты, принесенные мадам Брижит, спросил: - А что с нами будет? - Ничего, пойдешь к ней завтра утром, - сказала Октавия. - Я ее хорошо знаю: сегодня ночью она будет мучиться угрызениями совести и сама первая попросит у тебя прощения. Так или иначе, Луи все устроит. Но он уперся: нет, ни за что на свете он не желает больше терпеть такое отношение. - Кто спорит, трудно идти на унижения, милый, пожалуй, труднее всего на свете, особенно мужчине, да еще такому, как ты. Но именно это-то от тебя и требуется. - А еще труднее вот почему: она вообразила, что бог подтвердил ее правоту, ибо все, что она предсказывала в отношении нас, полностью сбылось. Скажи, как ты думаешь, нас действительно покарал бог? - Нет, - горячо запротестовала Октавия. - Не покарал, а просто послал испытание. Мы не обманулись. У нас с тобой общее призвание. Мадам Брижит не понимает, что именно к этому-то мы и были призваны - страдать вместе. - Да, именно из этих страданий рождается наше счастье. Октавия обвила шею мужа своими худенькими руками: - Нет, правда, скажи, ты ни о чем не жалеешь? - Я страдаю только потому, что не могу заработать нам на жизнь, - вздохнул он, - но если господь бог пошлет нам малыша... тогда все померкнет перед этой радостью. Она шепнула ему на ухо: "Не думай об этом слишком много, не слишком на это надейся..." - Что? Как так? Что ты имеешь в виду?.. Тебе доктор что-нибудь сказал, чего я не знаю? Он, приступил к ней с вопросами, а она только головой качала: нет, доктор ничего нового не сказал, но просто ей пришло в голову, что вдруг от них потребуется именно это... "Нет, нет! - твердил Леонс Пюибаро, а она все говорила, что надо смириться, заранее смириться сердцем и душой, как смирился Авраам, и что тогда, возможно, им вернут Исаака... Господин Пюибаро все повторял свое "нет", но уже потише, потом упал на колени и, уткнувшись лицом в одеяло, сдавленным голосом стал вторить привычным словам вечерней молитвы, которую начала читать Октавия. Дочитав молитву, она замолчала и закрыла глаза. Тогда Леонс Пюибаро зажег свечу, подошел к пианино, посмотрел на блестевшие белизной клавиши и неуверенно, одним пальцем, стал подбирать мотив, самый свой любимый мотив духовной песни, которую поют дети, идущие к первому причастию, и в такт дрожащим звукам повторял вполголоса слова: "Небеса спустились на землю, о возлюбленный господь, сойди в душу мою..." 12 Еще не выйдя на улицу, Брижит Пиан обратила последние вспышки гнева против самой себя. Как могла она до такой степени не совладать с собой и что подумает чета Пюибаро? Ведь они-то не видят ее совершенства изнутри, не способны измерить ни его высоты, ни его широты, ни его глубины. Будут судить по этой желчной вспышке, которой она, по правде говоря, и сама стыдилась. Что же такое природа человека, думала она, шагая по улице Мирен в направлении к бульвару Виктора Гюго. Всю свою жизнь только и делаешь, что борешься с самим собой, и, когда уже веришь, что избавился от слабостей, которые в других тебя ужасают, вдруг при виде какого-то пианино выходишь из себя! Правда, иной раз и соскакивала петля с той самой власяницы совершенства, над изготовлением которой неустанно и ежеминутно трудилась Брижит Пиан, но то было в порядке вещей, и она утешалась тем, что происходит это без свидетелей. Но чета Пюибаро, особенно Октавия, принадлежала к числу тех, перед кем она уж никак не желала добровольно демонстрировать свои слабости. "Они теперь меня за торговку считают", - думала Брижит, которая непрерывно совершенствовалась в своей духовной жизни, как совершенствовалась бы, изучая иностранный язык. Моя мачеха приходили в ярость при мысли, что какие-то Пюибаро, не имеющие никакого представления о том, как вознеслась она за эти последние месяцы, могут из-за чисто внешнего проявления досады числить ее среди самых вульгарных ханжей. Установить с точностью, до каких степеней совершенства вознеслась Брижит Пиан, ей мешало естественное чувство смирения. Но она охотно поднялась бы еще раз по мерзкой лестнице, лишь бы напомнить чете Пюибаро, что и святые иногда поддавались гневу. Святая ли она или нет? Во всяком случае, она сознательно старалась стать святой и, сделав один шаг вперед по пути святости, грудью отстаивала завоеванный плацдарм от малейшего посягательства. И не встретился на ее пути такой человек, который мог бы объяснить ей, что тот, кто пролагает себе путь к святости, постепенно обнаруживает все яснее свое ничтожество и слабость свою и приписывает одному лишь богу - не из набожности приписывает, а в силу простой очевидности - те немногие добрые дела, совершенные под влиянием благодати. А Брижит Пиан проделывала этот путь в обратном направлении, терпеливо, день за днем накапливая поводы благодарить создателя за то, что он создал ее столь совершенным существом. Некогда ее смущала та сухость, какая неизменно присутствовала в ее отношениях с богом. Но с тех пор, как она прочла, что чаще всего бог помогает новообращенным выбираться из жизненной грязи, посылая им реальную ощутимую благодать, она поняла, что столь огорчительная для нее неощутимость этой благодати не что иное, как знак того, что лично она уже давно поднялась над низинами половинчатого благочестия. Таким образом, эта холодная душа, кичась своей холодностью, не задумывалась над тем, что никогда, даже делая первые шаги в поисках совершенства, не испытывала ничего похожего на любовь, и обращалась она к своему Учителю лишь с единственной целью - взять его в свидетели своих редкостных заслуг и своего быстрого продвижения к идеалу. Однако, шагая по переулкам, соединяющим улицу Мирей с Интендантским бульваром, пробираясь сквозь туман, окутывавший весь квартал улиц Дюфор-Дюбержье и Виталь-Карль, Брижит Пиан испытывала чувство душевного неуюта, причина которого была более глубокой, чем неприятное сознание, что она пала в глазах четы Пюибаро. Ее точило глухое беспокойство (иногда оно задремывало, но не исчезало окончательно), а вдруг она не добилась в своих счетах ажура и ее тоже будут судить с неумолимой строгостью, какая, по ее мнению, присуща незримому владыке. В иные дни, особенно часто это бывало после встречи с Октавией Пюибаро, вспышки света прорезали мрак, таившийся на дне ее души, и внезапно она начинала видеть себя всю. С ослепляющей очевидностью она обнаруживала (правда, лишь на мгновение), что существует иная жизнь, кроме ее жизни, иной бог, кроме ее бога. В мгновение ока исчезало куда-то обычно переполнявшее ее удовлетворение тем, что Брижит Пиан - это Брижит Пиан, и тогда она, отверженная и нагая, лязгала зубами на бесплодном бреге под медными небесами. Откуда-то издали доносилось пение ангелов, к которому примешивались ненавистные голоса Октавии и Леонса Пюибаро. Было это всего-навсего кратковременной вспышкой, и Брижит с помощью особенно доходчивой и усердной молитвы ухитрялась обрести равновесие духа. Тогда она припадала к подножию алтаря и сегодня тоже припала в нашем городском соборе, вернув тишину своей душе, и умилялась этой тишине, как знаку Учителя, скрытого от наших глаз. Но перед потирной чашей и перед статуей Богородицы, вознесенной над хорами, которой скульптор придал черты лица императрицы Евгении, в душе она вновь ощущала эту нависшую над ней угрозу осуждения и твердила про себя: "Пусть, я принимаю испытание, посланное мне свыше". В ее понимании это означало: "Учти, господи, что я принимаю испытание, и не забудь внести это безропотное приятие в графу моих барышей". Но так как мир все не снисходил на ее душу, она направилась к исповедальне и призналась священнику, что согрешила, впав в гнев не то что несправедливый (ибо он был справедливым), но виновата она в том, что не сумела сдержать своего законного негодования в границах, строго очерченных милосердием. Если бы на следующий день после завтрака господин Пюибаро пришел к Брижит, его встретила бы особа, сложившая свое грозное оружие и полная решимости показать ему пример смирения, ибо в том, что касается смирения, мачеха не знала соперников. Но когда мой бывший наставник, бледный от волнения, спросил слугу, дома ли мадам Брижит, он услышал в ответ, что ее телеграммой срочно вызвали в Ларжюзон и она укатила туда вместе с обоими детьми: у мсье Октава Пиана случился удар и текст телеграммы был столь малоутешительный, что мадам запаковала и увезла с собой все, что весть только у нее самого траурного". Кончина моего отца не породила никаких подозрений. Сэнтис (он снова вступил в должность приказчика после того, как рассчитали Виньотов) нашел его рано утром уже остывшим: отец, лежал, уткнувшись лицом в коврик у кровати. Подобно большинству буржуа нашего края, Октав Пиан всегда много ел и слишком много пил, но, с тех пор как он остался один в Ларжюзоне, он стал пить безобразно и накануне своей кончины, очевидно, превзошел даже эту меру, так как бутылка арманьяка, начатая вечером, была обнаружена пустой в его кабинете, где он любил посидеть вечерком, покуривая у камина трубку и дожидаясь полуночи. Теперь-то я знаю, что угрызения совести, мучившие мою мачеху, сводились в основном к мысли о том документе, который она справедливо, нет ли считала отягчающей уликой против моей покойной матери. Долгое время я думал, что, уезжая из Ларжюзона, она с умыслом оставила эту бумагу в ящике ночного столика и была уверена, что Октав Пиан рано или поздно ее обнаружит. Но я заходил слишком далеко. Теперь я могу до конца объяснить смысл тех слов, которые мачеха беспрерывно твердила, бродя по своей спальне в ночь перед похоронами и после похорон моего отца и к которым я, лежа без сна и вглядываясь напряженно в темноту, прислушивался с ужасом, считая, что Брижит Пиан лишилась рассудка. В щелку под дверью, прогрызенную крысами, я видел свет, через определенные промежутки свет пропадал, так как от меня его закрывала блуждающая тень мачехи. Хотя на ней были войлочные ночные туфли, старый паркет скрипел под ее шагами. "Давайте подумаем..." - повторяла она полным голосом. До сих пор в моих ушах стоит это "давайте подумаем", произнесенное тоном человека, который хочет любой ценой привести в порядок свои мысли: могла же она показать мужу этот документ, а ведь не показала. Старалась его никогда ничем не волновать, а ведь ей ничего не стоило положить конец культу памяти покойной Марты. А она неизменно воздерживалась. И вообще маловероятно, что он открывал именно тот ящик. Единственно, в чем ее можно было упрекнуть, - это в том, что она не сожгла бумагу... не без задней мысли, что муж рано или поздно ее обнаружит: "Я положилась на бога... Да, да, именно так: на суд божий. От господа бога зависело, откроет Октав этот ящик или не откроет. И даже тогда от бога зависело, поймет ли бедняга Октав смысл этой записи, обратит ли он на нее внимание. Впрочем, нет никаких доказательств, что он понял смысл этой записи. Установлено одно: документа в ящике нет, а печь в передней забита пеплом, видимо, он жег какие-то бумаги. Но ведь он уничтожил все касающееся его первой жены, и этот документ в том числе. Он был не в себе, пил, начал спиваться..." Понятно, я не точно воспроизвожу здесь ее слова, вернее, восстанавливаю по памяти ход ее рассуждений, опираясь на то, что мне стало известно впоследствии и чего тогда я еще не знал. Изо всех сил я пытался обнаружить след, по которому шла ее растревоженная совесть, но не слишком уверен, что эти "давайте подумаем", не смолкавшие в течение всей ночи, могли связать воедино ее разбредавшиеся мысли. Мишель делала вид, что не замечает Брижит, бедняжка Мишель, которая тоже переживала полосу угрызений совести, угрызений, общих со мной, - мы с ней еще долго не могли от них отделаться, но сейчас, на закате дней, я не нахожу даже бледного их следа. Мишель искренне горевала об отце, которого обожала, однако все ее помыслы здесь, в Ларжюзоне, накануне похорон, были полны одним - увидит ли она Жана, и после траурной церемонии дочерняя печаль ее словно бы померкла, уступив место глубокому разочарованию: в числе провожающих Мирбеля не оказалось. Так как она боялась, что ее трудно будет узнать под густой креповой вуалью, она поручила мне предупредить ее, когда появится Жан де Мирбель. Я решил исполнить просьбу Мишель и с жадным любопытством, но с холодным сердцем шарил глазами в толпе сходившихся в церковь горожан и крестьян. Среди всех этих тупых животных физиономий, этих хорьковых носов, лисьих и кроличьих мордочек, среди бычьих лбов, среди пугающе пустых женских глаз, уже давно потухших или, напротив, живых, блестящих, глупых, как глаза гусынь, я искал то лицо, тот высокий лоб под коротко остриженными вьющимися волосами, те глаза, те насмешливые губы, но искал напрасно. Ясно, Жан побоялся попасться на глаза нашей мачехе, но, так как по обычаю вдова не провожает гроб на кладбище, я надеялся, что Жан решится прийти прямо туда. Такое утро, как сегодняшнее, сулило прекрасный день, но вскоре бледное солнце заволоклось дымкой. До самой последней минуты - и стоя у открытой ямы, и во время церемонии, когда живые, казавшиеся уже полумертвыми в гуще навалившегося тумана, передавали из рук в руки лопаточку и скупые комья земли барабанили о крышку гроба Октава Пиана, который, может быть, вовсе и не был моим отцом, - до самой последней минуты я надеялся, что из толпы теней вынырнет Жан... Несколько раз Мишель судорожно хватала меня за руку, она тоже ждала и ошибалась. Еще много-много времени мы оба с сестрой со стыдом вспоминали эти минуты. Однако боль, какую мы испытывали при этом, свидетельствует, что мы нежно любили отца и сумели сохранить эту нежность. Ныне я уже не ополчаюсь на тот закон, которому повиновалась моя сестра на маленьком ларжюзонском погосте. Она принадлежала к числу тех чистых и тех гармонически уравновешенных натур, чей инстинкт, лишь за редкими исключениями, не совпадает с их долгом и кого сама природа побуждает совершать как раз то, чего от них ждут небеса. К вечеру мачеха удалилась к себе в спальню, и мы до самой ночи слышали ее шаги. Вопреки всем обычаям никто из нас не принял участия в поминальном обеде, и мы с Мишель, забившись в гостиной на втором этаже, слышали голоса гостей и звон посуды. За отсутствием родственников на поминках нас представлял наш нотариус и опекун мсье Мальбек. После кофе он поднялся к нам, пунцовый, почти веселый. К счастью, мы знали, что его ждут клиенты и что нам недолго придется терпеть его присутствие. Если бы я писал роман, я непременно набросал бы на этих страницах портрет Мальбека, и получился бы, безусловно, забавный тип из тех, про кого люди обычно говорят: "Ну просто бальзаковский персонаж..." Но его роль в нашей жизни сводилась к тому, чтобы освобождать нас от всего, что мешало бы нам сосредоточиться на движениях нашего сердца и ума. Он надоедал мне иной раз до ужаса. Когда он у себя в нотариальной конторе заставлял меня выслушивать тексты документов, которые я подписывал инициалами, я спасался тем, что мысленно рассказывал себе разные истории. В юности я считал (или действовал, словно и правда так думал), будто такие вот стареющие, лысые субъекты в пенсне и с бакенбардами, словно нарочно загримированные под деловых людей, свободны от любых страстей и все человеческие чувства им чужды. После отъезда мсье Мальбека, после того как разъехались последние кареты, мы поддались наваждению, казавшемуся нам кощунством, - мы говорили только о Мирбеле в этой комнате, где обычно курили и где за перегородкой еще вчера стоял гроб нашего отца. В этот день мы знали, что теперь ничто не помешает нам отправиться к Жану де Мирбелю в Балюзак. Кладбище, куда мы завтра пойдем, находится за чертой поселка, как раз на дороге в Балюзак. Мы легко доберемся туда пешком. Брижит Пиан, по всей видимости, не способна будет за нами уследить, а смерть отца освобождала Мишель от данной ею клятвы. На следующий день туман был еще плотнее, чем накануне. Так что вряд ли мы могли встретить кого-нибудь в лесу. Стоя у могильного холмика, покрытого уже увядшими цветами, Мишель дважды заставила себя прочитать "De Profundis" [начало псалма "Из глубины взываю к тебе" (лат.)], показавшийся мне бесконечно длинным. Затем, погрустневшие при мысли, что мы оставляем одного нашего бедного папу, мы так быстро зашагали, что наперекор туману на лбу у меня даже выступили капельки пота. Мишель шла впереди в белом беретике (у нее не было с собой другой траурной шляпки, кроме той, в которой она вчера ходила на кладбище). Жакет туго обтягивал талию, уже и тогда не особенно тонкую. Да и плечи у нее были слишком прямые. Моя память почему-то удержала эти недостатки ее фигуры. Но от этой коренастой девочки веяло силой, бьющей через край жизненной энергией. Несколько домиков, составлявших поселок Балюзак, показались нам погруженными в мертвый сон. Стояли они вразброд, так что улицы не получалось, не было также намека на площадь. Дом священника стоял поодаль, отделенный от церкви погостом. На другом конце поселка находилась новая школа, а против нее - кабачок, он же бакалейная лавка, кузница, а также аптека Вуайо, которая в тот день была заперта. Больше двух третей прихожан аббата Калю жили на своих фермах в нескольких километрах отсюда. По мере нашего приближения тревога Мишель заразила и меня. Мы стали как бы одним общим сердцем, одним дыханием. Я подвернул черные панталоны над своими траурными ботинками на пуговках. Огород имел заброшенный вид. "Подожди, не стучи, дай я отдышусь", - сказала Мишель. Она не сделала того, что делают в подобных обстоятельствах теперешние девушки, - не попудрилась, не накрасила губ, у нее и сумочки-то с собой не было, только карман в нижней юбке. Я ударил молотком в дверь. Удар прозвучал гулко, словно в пустом склепе. Прошло полминуты, затем мы услышали скрип стула, шлепанье войлочных туфель. Нам открыл дверь призрак, и этим призраком был аббат Калю; После нашей встречи на Интендантском бульваре он исхудал еще сильнее. - Ох, дорогие детки... Я собирался было вам написать... Хотел непременно прийти... да не решился из-за мадам Пиан, понимаете? Он ввел нас в гостиную, открыл ставни. Нас сразу словно окутал ледяной покров. И когда аббат неуверенно осведомился, не боимся ли мы простудиться, я ответил, что мы действительно очень разгорячились и, если можно, лучше подняться на второй этаж. Аббат чуть нахмурился, извинился, что там у него беспорядок, и, еле заметно пожав плечами, сделал нам знак следовать за ним. Я чувствовал, что Мишель вся напряглась, ожидая внезапного и желанного появления: вот сейчас Жан свесится через перила. А может, он стоит за дверью, которую как раз в эту минуту открывает аббат Калю. - Кровать не убрана, - извинился аббат. - Мария стареет, да и я нынче утром что-то занемог... Что за мерзость запустения! На нечистых серых простынях валялись книги. Среди бумаг, разбросанных на камине, красовалась тарелка с остатками пищи. В камине, прямо на золе, стоял кофейник. Аббат Калю пододвинул нам два стула, а сам сел на постель. - Мне очень хотелось бы вам сказать, что я разделяю ваше горе. Но сейчас я не в силах думать ни о ком и ни о чем. Я в плену у собственных бед. Может быть, вы знаете, где он? Ведь должны же ходить какие-то слухи... Мне лично ничего не известно, и боюсь, что мне так ничего и не будет известно, ибо кто-кто, а семья, вы сами понимаете, не сообщит мне о результатах поисков! Простите, что я так говорю... С тех пор, как это стряслось, я и десятком слов ни с кем не перемолвился... Здешние люди меня сторонятся или открыто над мной смеются... - Что стряслось? - спросил я. Но Мишель уже все поняла. - Что с ним случилось? С ним ничего не случилось? Аббат Калю прикрыл ладонью руку Мишель, судорожно вцепившуюся ему в запястье, и повторил, что ничего не может нам ответить, что именно ему никто ничего не сообщает и, конечно, не сообщит... Только тут он заметил, что мы сидим с ошалелым видом. - Да неужели вы не знаете, что он ушел? Значит, вам не говорили, что он ушел? Вот уже неделя, как ушел... Мы с Мишель воскликнули одновременно: - Ушел? Почему? Аббат воздел вверх руки, потом бессильно уронил их на колени. - Почему? Заскучал, разумеется... Да и какое ему здесь было житье со стариком священником... Но сам он никогда бы до этого не додумался, тут явно кто-то вмешался... Нет-нет, я не могу вам ничего сказать - вы еще дети. Ох, Мишель, Мишель, только вы одна могли бы... одна вы... Впервые в жизни я видел, как плачет старый человек, священник. И плакал он не так, как плачут взрослые. Его голубые глаза, в которых стояли слезы, должно быть, были совсем такие, как шестьдесят лет назад, когда их утирала ему, мальчику, в минуты великих ребячьих горестей его мама. Да и губы он кривил совсем по-детски. - А я-то думал, что сделал все, что мог... Я обязан был не отставать от вас, Мишель, добраться до вас, силой привезти вас сюда. Но, видно, у меня разума не хватило: затеял с вами какую-то дурацкую переписку! Конечно, вы не удержались от искушения и вложили в конверт, адресованный мне, письмо для Жана... Я обязан был это предвидеть. А знаете, дело обо мне передано в епархию. Ваша мачеха, милейшая дама, направила туда довольно-таки подробный навет. На мое счастье, кардинал Леко не так грозен, как может показаться на первый взгляд. Ясно, его высокопреосвященство поднял меня на смех! Обозвал меня "посланцем любви" и прочитал к случаю латинские стихи. Очевидно, заранее было решено обернуть дело в шутку, не придавать ему серьезного значения. Кардинал - человек жесткий, от его шуток страх берет, но у таких людей, как он, сердце обычно уживается с незаурядным умом. Я и сам понимаю, что он был со мной очень добр... На мгновение аббат прикрыл лицо своими широкими ладонями. Мишель спросила, что ей теперь надо делать. Он отвел руки и посмотрел на Мишель, его мокрое от слез лицо осветилось улыбкой. - О, для вас, Мишель, все это очень просто: коль скоро вы будете живы и он будет жив, ничего еще не потеряно... Вам, надеюсь, известно, что вы для него представляете? Отдаете ли вы себе отчет в глубине его чувств? А вот я, что я могу сделать? Нет, знаю, человеку всегда остается возможность страдать, страдать за других. Верю ли я в это? - спросил он сам себя вполголоса, словно забыв о нашем присутствии. - Да, верю. Слишком жестока доктрина, утверждающая, будто наши поступки ни к чему не ведут, будто все заслуги человека бесполезны и ему самому и тем, кого он любит! В течение многих веков христиане верили, что бедный крест, на котором они были распяты справа или слева от господа, помогает их собственному искуплению и искуплению любимых ими существ... А потом Кальвин лишил их этой надежды, но я-то, я еще не утратил ее... Нет, - повторил он, - не утратил. Мы с Мишель переглянулись, мы решили, что он бредит, и испугались. Аббат вытащил из кармана большой носовой платок в лиловую клетку, вытер глаза и, сделав над собой усилие, заговорил твердым голосом. - Ты, Луи, - обратился он ко мне, - ты можешь написать в Ла-Девиз: вполне естественно, что ты осведомляешься у графини о своем товарище. Конечно, ее ответ придется перетолковать на человеческий язык, потому что никто так не умеет лгать, как она... Может быть, он уже вернулся... Далеко они не уедут, - добавил он. - Значит, он не один? - спросила Мишель. Аббат пристально смотрел на огонь, куда подбросил еще одно полено. Я заметил, что путешествовать без денег нельзя и что Мирбелю домашние почти ничего никогда не посылали. - Он все время на это жаловался. Помните, господин кюре? Аббат Калю по-прежнему ворошил кочергой в камине и словно не расслышал моего вопроса. Мы поднялись и стояли перед ним, а он, видимо боясь новых вопрос