Мими для меня! Да, мои счастливые товарищи могли себе это позволить - проводить вечера в пустой болтовне за столиками кафе, смеяться, жить, любить. Их живой латинский мозг работал гораздо быстрей моего, и на стене их мансарды не висела выцветшая фотография Капри, чтобы их пришпоривать, их не ждали колонны бесценного мрамора под песком Палаццо ди Mаре. Часто в долгие бессонные ночи, когда я сидел в "Отель де л'Авенир", склонившись над "Заболеваниями нервной системы" Шарко или "Клиникой Отель Дье" Труссо, страшная мысль внезапно пронизывала мой мозг: мастро Винченцо стар, вдруг он умрет, пока я сижу здесь, или продаст кому-нибудь другому домик на скале, хранящий ключ к моему будущему дому. Холодный пот выступал у меня на лбу и сердце почти останавливалось от ужаса. Я устремлял взгляд на выцветшую фотографию Капри на стене, и мне казалось, что она все более и более тускнеет, расплывается в загадочной и таинственной дымке, пока не оставалось ничего, кроме очертаний саркофага над похороненной мечтой... Тогда я тер ноющие глаза и снова принимался читать с яростным отчаянием - так скаковую лошадь гонит к цели удар шпор по кровоточащим бокам. Да, это была скачка - скачка ради приза и трофеев. Мои товарищи начали ставить на меня как на фаворита, и даже сам мэтр с головой Цезаря и взором орла принял меня за восходящую звезду - это был единственный известный мне неправильный диагноз, который поставил профессор Шарко, а ведь я много лет внимательно наблюдал за ним, когда он выносил свои безошибочные суждения в палатах Сальпетриер или в своей приемной на бульваре Сен-Жер-мен, куда стекались пациенты со всего света. Его ошибка мне дорого обошлась. Она стоила мне сна и почти - зрения. Но почти ли? Так велика была моя вера в непогрешимость Шарко, который знал о человеческом мозге больше, чем кто-либо другой, что в течение короткого времени я считал его правым. Подстрекаемый честолюбивым желанием оправдать его предсказание, забывая про усталость, сон и даже голод, я перенапрягал все фибры духа и тела для того, чтобы любой ценой добиться победы. Забыты прогулки под липами Люксембургского сада, забыт Лувр. С утра до вечера я вдыхал зараженный воздух больничных палат, с вечера до утра - дым бесчисленных папирос в моей душной комнатушке. Экзамен за экзаменом в быстрой последовательности (к сожалению, слишком быстрой, чтобы от них был какойлибо толк, успех за успехом. Работа, работа, работа! Весною я должен был получить диплом. Удача во всем, к чему ни прикасались мои руки, неизменная, удивительная, почти жуткая удача. Уже я изучил устройство удивительного механизма, который называется человеческим телом, гармоническую работу его колесиков в здоровом состоянии, его расстройства в болезни и ту последнюю поломку, которая зовется смертью. Уже я узнал почти все виды недугов, которые приковывают людей к больничным койкам. Уже я научился владеть острыми хирургическими инструментами, чтобы равным оружием сражаться с безжалостной противницей, которая с косой в руках обходила палаты, готовая разить в любой час дня и ночи. Казалось, она сделала своей резиденцией эту мрачную старую больницу, из века в век служившую приютом мук и горестей. Порой она врывалась в палату, в слепой ярости безумца разя направо и налево молодых и старых, медленно душила одну жертву, срывала повязку с зияющей раны другой, и кровь вытекала до последней капли. Порой она подходила на цыпочках тихо и тайно, и ее рука закрывала глаза страдальца нежным прикосновением, так что улыбка озаряла его лицо. Часто я, чьей обязанностью было мешать ее приближению, даже не подозревал, что она уже близко. Только маленькие дети у груди матери чувствовали ее присутствие, вздрагивали и кричали во сне, когда она проходила. Да еще старые монахини, всю жизнь проведшие в больничных палатах, успевали заметить ее приближение и спешили к койке с распятием. Вначале, когда она победоносно стояла по одну сторону постели, а я беспомощно - по другую, я почти не обращал на нее внимания. В то время я думал только о жизни, знал, что моя миссия кончается, когда она берется за работу, и лишь отворачивал лицо от моей зловещей сотрудницы, оскорбленный своим поражением. Но когда я ближе с ней познакомился, я начал наблюдать за ней с большим вниманием, и чем чаще я ее видел, тем больше желал ее узнать и понять. Мне стало ясно, что она участвует в работе так же, как и я, что мы товарищи, и когда борьба за человеческую жизнь кончается и она побеждает, лучше бесстрашно посмотреть друг другу в глаза и быть друзьями. Позднее даже наступило время, когда я верил, что она мой единственный друг, когда я ждал ее и почти любил, хотя она меня не замечала. О, если бы я научился читать по ее темному лицу! Сколько пробелов в моих скудных познаниях о людских страданиях восполнила бы она! Ведь только она одна читала последнюю главу, которой не хватало во всех моих медицинских справочниках, - главу, где все объясняется, где разрешаются все загадки и дается ответ на все вопросы. Но почему она была такой жестокой - она, которая могла быть такой нежной? Почему она одной рукой похищала так много юного и живого, когда другой рукой она могла бы даровать столько счастья и мира? Почему ее хватка на горле одной жертвы была такой медлитель­ной, а удар, нанесенный другой жертве, - столь быстрым? Почему она так долго боролась с жизнью ребенка и милостиво позволяла жизни старика отлететь во время сна? Или она должна была карать, а не просто убивать? Была ли она судьей, а не только палачом? Что она делала с теми, кого убивала? Прекращали ли они существовать или только спали? Куда она уносила их? Была ли она повелительницей пли только вассалом, простым орудием в руках гораздо более могущественного владыки, повелителя жизни? Сегодня она одерживала победу, но была ли ее победа окончательной? Кто победит последней - она или Жизнь? Но действительно ли моя миссия кончалась тогда, когда начиналась ее миссия? Был ли я только пассивным наблюдателем последнего, неравного боя, беспомощно и бесчувственно следящим за ее губительной работой? Должен ли я был отворачиваться от глаз, которые молили меня о помощи, когда язык давно уже онемел? Я был побежден, но не обезоружен, в моих руках еще оставалась могучая разящая сила. У нее была чаша вечного сна, но у меня была своя чаша, доверенная мне благостной Матерью Природой. В тех случаях, когда она слишком медленно отпускала свой напиток, разве не должен я был дать свой, могущий превратить страдания в покой, пытку в сон? Не было ли моим долгом облегчить смерть тем, кому я не мог сохранить жизнь? Старая монахиня сказала мне, что я совершаю страшный грех, - что всемогущий бог в своей неизреченной мудрости постановил, чтобы было так, что чем больше страданий он посылает в смертный час, тем милостивее он будет в день Страшного суда. Даже кроткая сестра Филомена укоризненно смотрела на меня, когда я, единственный среди моих коллег, подходил к постели со шприцем морфия, после того как от нее удалился священник со святыми дарами. Тогда во всех парижских больницах еще мелькали их большие белые чепцы - чепцы добрых самоотверженных сестер монастыря Сен-Венсен де Поль. Распятие еще висело, на стене каждой палаты, а священник совершал по утрам богослужение у маленького алтаря в палате Святой Клары. Настоятельница, "мать моя", как все ее навывали, еще обходила по вечерам больных, после того как колокола отзвонили "Аве Мария". Тогда еще не было жарких споров об изъятии больниц из ведения религиозных учреждений и не прозвучало требование: "Вон священников, долой распятия, гнать монахинь!" Увы! Вскоре они были изгнаны, о чем я только пожалел. Без сомнения, у монахинь были свои недостатки. Четки были им привычнее щеточек для ногтей, и пальцы они погружали в святую воду, а не в карболку - всемогущую панацею наших хирургических палат тех времен. Но их мысли были возвышенны, а сердца чисты, и они Отдавали свою жизнь работе, не прося взамен ничего, кроме права молиться за своих подопечных. Даже их злейшие враги не отрицали их самоотверженности и неиссякаемого терпения. Тогда говорили, что лица монахинь, ухаживающих за больными, всегда угрюмы, что думают они больше о спасении души, а не тела, и, на их губах слова смирения более часты, чем слова надежды. Тот, кто верил в это, ошибался. Наоборот, монахини, и старые и молодые, все без исключения были неизменно бодры и радостны, по-детски веселы и шутливы. В них. не было никакой нетерпимости. Верующие и неве­рующие - для них были все одинаковы. Последним они даже старались помогать больше, потому что жалели их, и никогда не обижались на их ругательства и кощунства. Со мной они все держались приветливо и ласково. Они знали, что я не принадлежу к их вероисповеданию, не хожу к исповеди и не осеняю себя крестным знамением, проходя мимо маленького алтаря. Сначала мать-настоятельница попыталась было обратить меня в веру, которая научила ее отдать жизнь другим, но вскоре отказалась от этой мысли, сострадательно покачивая старой головой. С братом Антонием, который приходил по воскресеньям в больницу играть на органе в маленькой часовне, я был особенно дружен. В те дни это для меня была единственная возможность слушать музыку, и я никогда ее не упускал. Ведь я так люблю музыку! Хотя я не видел сестер, поющих за алтарем, я узнавал кристально чистый голос сестры Филомены. Накануне рождества брат Антоний сильно простудился, и в палате Святой Клары от койки к койке шепотом передавали, что настоятельница, после долгого совещания со старым священником, разрешила сесть за орган мне и этим спасла положение. В те дни я не слышал другой музыки, если не считать тех двух дней в неделю, когда бедный старый дон Гаэтано играл для меня на своей шарманке под моим балконом в "Отель де л'Авенир". "Мизерере" из "Трубадура" было его коронным номером, и этот грустный старинный мотив подходил и к нему, и к его полузамерзшей обезьянке, которая сидела на шарманке в красной гарибальдийской курточке. Это был и подходящий аккомпанемент к моим мыслям, когда я сидел за книгами, не чувствуя в себе мужества прожить еще один день, когда все казалось мне мрачным и безнадежным, а Капри на выцветшей фотографии - бесконечно далеким. Тогда я бросался на кровать, закрывал ноющие глаза, и вскоре Сант Антонио начинал творить новое чудо. Я уносился от всех своих забот к чарующему острову моей мечты. Джоконда, улыбаясь, подавала мне стакан вина дона Дпонизио, и кровь мощной струей вновь приливала к моему усталому мозгу. Мир был прекрасен, а я был молод, готов к бою, уверен в победе. Мастро Винченцо, трудясь в своем винограднике, приветливо махал мне рукой, когда я поднимался по тропинке за его садом к часовне. Некоторое время я сидел на площадке и завороженно смотрел на прекрасный, лежащий у моих ног остров и размышлял о том, каким образом мне удастся поднять моего сфинкса из красного гранита на вершину этой скалы. Нелегкое дело! Но я справлюсь с ним - и совсем один! "Addio, bella Gioconda! Addio, e presto ritorno!" Да, ко­нечно, я вернусь очень скоро - в моем будущем сне! Наступал следующий день и пристально смотрел в окно на спящего. Я открывал глаза, вскакивал на ноги, с улыбкой приветствовал его, хватал книгу и садился за стол. Потом пришла весна и бросила на мой балкон первый цветок с каштанов, зеленеющих на бульваре. Это был знак. Я записался на экзамены и покинул "Отель дв л'Авенир" со столь трудно завоеванным дипломом в кармане - никогда еще во Франции не было такого молодого дипломированного врача. Глава III АВЕНЮ ВИЛЬЕ Авеню Вилье. "Д-р Мунте. Часы приема от 2-х до 3-х". День и ночь звонил колокольчик у двери - настойчивые письма, срочные вызовы. Телефон, это смертоносное оружие в руках ничем не занятых женщин, еще не начал свое невыносимое наступление на каждый час, вырванный для отдыха. Приемная быстро наполнялась всевозможными пациентами, чаще всего с нервными расстройствами, причем прекрасный пол преобладал. Многие были больны, тяжело больны. Я внимательно выслушивал все, что они говорили, и тщательно их обследовал, так как верил, что им я могу по­мочь. О таких больных я не хочу писать здесь. Быть может, наступит день, когда я расскажу и о них. Многие были совсем здоровы и не заболели бы, если бы не обратились ко мне. Многие только думали, что больны. Их истории всегда бывали самыми длинными - они повествовали о своих бабушках, тетках и свекровях или же вынимали из кармана бумажку и начинали читать перечень симптомов и жалоб. Le malade au petit papier [43],- как говорил Шарко. Мне это было внове, так как у меня не было никакого опыта, кроме больничного, а там для таких глупостей нет времени, и я наделал много ошибок. Потом, когда я лучше узнал людей, я научился обхо­диться с такими пациентами более правильно, но все-таки мы не очень ладили. Они чрезвычайно расстраивались, ус­лышав от меня, что они хорошо выглядят и цвет лица у лих прекрасный, но облегченно вздыхали, когда я до­бавлял, что их язык мне не особенно нравится - как обычно и бывало. В таких случаях мой диагноз был: обжорство - слишком много сладкого теста днем и тяжелые ужины вечером. Вероятно, это был самый правильный диагноз, который я в те дни ставил, но он не имел успеха и никому не нравился. Никто не хотел слышать ничего подобного. Всех прельщал аппендицит. В те дни среди богатых людей, искавших для себя приятной болезни, был большой спрос именно на аппендицит. Всех нервных дам томил аппендицит - если не в брюшной полости, то в мыслях, и он приносил им большую пользу, как и лечащим их врачам. Поэтому я постепенно стал знатоком аппендицитов и часто пользовал от него с переменным успехом. Когда же прошел слух, что американские хирурги начали кампанию за удаление всех вообще аппендиксов в Соединенных Штатах, число больных аппендицитом среди моих пациентов начало угрожающе сокращаться. Замешательство. "Вырезать аппендикс! Мой аппендикс! - восклицали светские дамы, точно матери, которых грозят разлучить с ребенком. - Что я буду без него делать?!" "Вырезать их аппендиксы, мои аппендиксы! - говорил врач, уныло проглядывая список своих пациентов. - Какой вздор! Да их аппендиксы совершенно здоровы! Мне ли этого не знать, когда я осматриваю их каждую неделю. Нет, я решительно против!" Вскоре стало ясно, что аппендицит доживает последние дни. Надо было найти другой недуг, который удовлетворил бы общий спрос. Специалисты не ударили в грязь лицом, и на рынок была выброшена новая болезнь, отчеканили новое слово, подлинную золотую монету - колит! Это был милейший недуг - ему не грозил нож хирурга, возникал он по требованию и отвечал любому вкусу. Никто не знал, когда начинается эта болезнь, никто не знал, когда она кончается. Мне было известно, что кое-кто из моих дальновидных коллег уже с большим успехом применяет колит к своим пациентам, но мне все не представлялось удобного случая. Среди моих больных, которых я лечил от аппендицита, была, если не ошибаюсь, графиня, обратившаяся ко мне по совету Шарко, как она объяснила. Он действительно иногда присылал мне пациентов, и я, разумеется, готов был сделать для нее все возможное, не будь даже она такой красавицей. Посмотрев на юного оракула с плохо скрытым разочарованием в больших томных глазах, она сказала, что хотела бы поговорить с самим доктором, а не с его ассистентом. Я уже привык выслушивать подобные заявления от новых пациентов. Сначала она не знала, есть ли у нее аппендицит, как не знал этого и я, но вскоре она уже была убеждена, что он у нее есть, а я - что его у нее нет. Когда я опрометчиво так прямо и сказал ей это, она пришла в большое волнение. Профессор Шарко обещал, что я обязательно узнаю, чем она больна, и помогу ей, а вместо этого... Она зарыдала, я мне стало ее очень жаль. - Так чем же я больна? - спрашивала она сквозь слезы, в отчаянии простирая ко мне руки. - Я вам скажу, если вы обещаете мне успокоиться. Она тотчас перестала плакать. Вытирая свои большие глаза, она мужественно сказала: - Я могу вынести все, мне столько пришлось претерпеть! Не бойтесь, я не буду плакать. Что со мной? - Колит. Ее глаза, как ни невероятно, стали еще больше. - Колит! Именно это я и предполагала. Вы, конечно, правы. Колит! Скажите, а что такое колит? От ответа на этот вопрос я благоразумно уклонился, потому что и сам этого не знал, - как в те дни этого не знал никто. Но я сказал, что колит - длительная болезнь и трудно поддается излечению. Тут я сказал правду. Графиня мне ласково улыбнулась. А ее муж утверждает, будто все это нервы! Она сказала, что времени терять нельзя, и хотела тут же начать лечиться - в результате мы условились, что она будет являться на авеню Вилье дважды в неделю. Она пришла на следующий день. И даже я, привыкший к быстрым переменам в пациентах, настолько удивился ее свежему виду, ее сияющему лицу, что спросил, сколько ей лет. Ей недавно исполнилось двадцать пять, а пришла она, чтобы спросить, заразителен ли колит. Да, очень. Едва я это сказал, как понял, что это юное создание гораздо умнее меня. Может быть, я скажу графу, что им не следует спать в одной комнате? Я заверил ее, что это совсем не обязательно, что я, хотя и не имею чести знать графа, все же уверен, что он не заразится. Это заразно только для таких впечатлительных и нервных натур, как она. Но не считаю же я ее нервной натурой, возразила она, а ее большие глаза беспокойно оглядывали комнату. Разумеется. А могу ли я вылечить ее от этого? Нет. "Дорогая Анна! Подумать только - у меня колит. Я так рада... так рада, что вы рекомендовали мне этого шведа... или его рекомендовал Шарко? Во всяком случае, ему я сказала, что это был Шарко, чтобы он уделил мне больше времени и внимания. Вы правы, он очень искусный врач, хотя по его виду этого не скажешь. Я уже рекомендую его всем моим знакомым. Я думаю, что он может помочь моей невестке, которая все еще лежит после своего глупого падения на вашем балу во время котильона. Несомненно, у нее колит. Жаль, дорогая, что мы не увидимся завтра на обеде у Жозефины, но я уже написала ей, что у меня колит и я не могу прийти. Если бы она могла отложить обед до послезавтра! Ваша любящая Жюлъетта. Р. S. Мне пришло в голову, что шведу следует посмотреть вашу свекровь, которая так тревожится из-за своей глухоты. Конечно, я знаю, что маркиза не желает больше видеть врачей - и это вполне понятно! Но нельзя ли показать ее ему как бы случайно. Не удивлюсь, если окажется, что причина ее страданий - колит. Р. Р. S. Я готова пригласить доктора к обеду, если вы сумеете убедить маркизу пообедать у нас, в семейном кругу, разумеется. Вы знаете, он распознал мой колит, только посмотрев на меня сквозь очки! А кроме того, я хочу, чтобы мой муж тоже с ним познакомился, хотя оп так же любит врачей, как и ваша свекровь! Но этот ему понравится!" Неделю спустя я был неожиданно удостоен приглашения в особняк графини в Сен-Жерменском предместье и имел честь сидеть за обедом рядом с вдовствующей мар­кизой и созерцать моим орлиным взором, как она с рассеянной надменностью поглощает полную тарелку паш­тета из гусиной печенки. Она не сказала мне ни слова, а я прекратил робкие попытки завязать разговор, заметив, что она совершенно глуха. После обеда граф повел меня в курительную комнату. Это был чрезвычайно учтивый толстячок с невозмутимым, почти застенчивым выра­жением лица, вдвое старше жены и джентльмен в полном смысле слова. Предложив мне папиросу, он сказал с искренним жаром: - Не могу выразить, как я вам благодарен за то, что вы вылечили мою жену от аппендицита, - я ненавижу даже самое это слово. Признаюсь откровенно, я проникся большой неприязнью к врачам. Я столько их перевидал, и до сих пор ни один не сумел помочь моей жене, хотя следует признать, что и она, не успев начать лечиться у одного, уже подыскивала другого. Пожалуй, мне следует предупредить вас, что и с вами будет то же. - Я в этом не уверен. - Тем лучше. Она, по-видимому, прониклась к вамдоверием, а это очко в вашу пользу. - Это - самое главное. - Должен признаться, что сначала я был о вас не очень лестного мнения. Но теперь, когда мы познакомились, я рад его изменить, и мне кажется, - добавил он любезно, - что мы на правильном пути. Кстати, что такое колит? Я пришел в некоторое замешательство, но он добродушно продолжал: - Во всяком случае, хуже аппендицита он быть но может, и будьте уверены, что скоро я буду знать о колите не меньше вашего! Что было совсем нетрудно. Его непринужденная любезность так меня очаровала, что я позволил себе задать один вопрос. - Нет, - ответил он с легким смущением. - А я очень этого хочу! Мы женаты пять лет, и до сих пор никаких признаков. Ах, если бы! Видите ли, я родился в этом старом доме и мой отец тоже, а нашим поместьем в Турене мы владеем уже триста лет, но я последний в роду, и это тяжело... Неужели ничего нельзя поделать с этими проклятыми нервами? Не можете ли вы что-нибудь посоветовать? - Я убежден, что расслабляющая парижская атмосфера вредна для графини. Почему бы вам не уехать в ваш замок в Турене? Его лицо просияло. - Вы человек в моем вкусе, - сказал он, протянув мне руки. - Я только этого и хочу. Я охочусь там, да я имение нуждается в присмотре. Там я счастлив, но графиня там смертельно скучает, что вполне естественно - ведь она привыкла днем делать визиты, а вечера проводить на балах или в театре. Правда, я не понимаю, откуда у нее берутся силы вести такую жизнь - и ведь она постоянно жалуется на усталость. Я бы сразу умер. Теперь она говорит, что должна лечить в Париже свой колит - раньше это был аппендицит. Только не считайте ее эгоисткой, она постоянно просит меня уехать в Шато-Рамо, хотя бы без нее - она знает, как я там счастлив. Но я не могу оставить ее одну в Париже, такую молодую и неопытную. - А сколько лет графине? - Только двадцать девять, а выглядит она даже моложе. - Да, у нее вид молодой девушки. После некоторого молчания граф спросил: - А кстати, когда вы намерены отдыхать? - Я не отдыхал уже три года. - Тем больше оснований отдохнуть в этом году. Вы охотитесь? - Я не убиваю животных по доброй воле. А почему вы об этом спрашиваете? - Потому что в Шато-Рамо чудесная охота, а неделя полного отдыха, конечно, была бы вам очень полезна. Во всяком случае, так говорит моя жена; она находит, что вы много работаете, да и вид у вас переутомленный. - Вы очень любезны, граф, но я чувствую себя прекрасно и вполне здоров, если не считать того, что у меня бессонница. - Бессонница? Как жаль, что я не могу уступить вам часть моего сна! У меня его больше, чем нужно. Но успею я положить голову на подушку, как уже сплю беспробудным сном. Моя жена встает рано, но я этого не слышу. Слуге, который приносит мне кофе в девять часов, приходится трясти меня за плечо, пначе я не просыпаюсь. Да, мне вас искренне жаль! А кстати, вы не знаете какого-нибудь средства от храпа? Это был ясный случай. Мы вернулись в гостиную к дамам. Меня посадили рядом с почтенной маркизой для неофициальной консультации, столь ловко устроенной графиней. Попробовав вторично завести беседу со старой дамой, я прокричал в ее слуховую трубку, что у нее еще нет колита, но что он у нее, несомненно, будет, если она не откажется от паштета из гусиной печени. - Вот видите! -прошептала графиня. - Ну разве он не кудесник? Маркиза тотчас же пожелала узнать симптомы колита и весело мне улыбалась, пока я капал тонкий яд в слуховую трубку. Когда я встал, собираясь прощаться, я был уже совсем без голоса, но зато приобрел новую пациентку. Неделю спустя на авеню Вилье остановился элегантный кабриолет, и лакей бегом взбежал по лестнице, что­бы вручить мне наскоро нацарапанную записку графини, которая умоляла меня немедленно приехать к маркизе, заболевшей ночью, судя по всему, колитом. Так я вступил в высший парижский свет. Колит распространялся по Парижу, как степной пожар. Моя приемная была настолько переполнена, что мне пришлось устроить еще одну приемную из столовой. Я никак не мог понять, откуда у всех этих людей берется время и терпение ждать так долго, иногда часами. Графиня приезжала регулярно дважды в неделю, но иногда она чувствовала себя так скверно, что являлась я не в положенные дни. Несомненно, колит был ей гораздо полезнее аппендицита: ее лицо утратило томную бледность, а большие глаза сияли всем светом юности. Однажды, выходя из особняка маркизы, отбывавшей в деревню, я увидел, что около моего экипажа стоит графиня и дружески болтает с Томом, который сидел на большом пакете, полуприкрытом ковриком. Графиня собиралась ехать в магазин "Лувр", чтобы купить подарок маркизе, которая на следующий день праздновала свой день рождения. Но она понятия не имела, что купить. Я посоветовал ей купить собаку. - Собаку! Какая блестящая мысль! Когда ее еще девочкой возили к маркизе, у той на ко­ленях всегда лежал мопс - такой толстый, что он едва двигался, а хрипел он так, что его было слышно во всем доме. Когда он скончался, ее тетушка несколько недель лила слезы. Да, это была блестящая мысль. Мы дошли до угла улицы Камбон, где находилась лавка известного торговца собаками. Там, среди десятка непородистых дворняжек, сидел тот, кого я искал: аристократический маленький мопс, который отчаянно засопел, чтобы привлечь наше внимание к своей печальной судьбе, а его налитые кровью глаза умоляли вызволить его из этого плебейского общества, в котором он оказался по несчастному стечению обстоятельств и севершенно незаслуженно. Мопс почти задохнулся от радости, когда осознал свое счастье, и был отправлен с кучером в особняк Сен-Жерменского предместья. Графиня все же решила отправиться в магазин "Лувр", чтобы примерить новую шляпу. Сначала она хотела пойти туда пешком, потом заявила, что возьмет фиакр, и тогда я предложил подвезти ее в своем экипаже. Она поколебалась. (Что скажут люди, если увидят меня в его экипаже?) Но потом поблагодарила и согласилась. Но ведь "Лувр" мне не по дороге? Однако я уверил ее, что никуда не тороплюсь. - А что у меня в пакете? - осведомилась графиня с чисто женским любопытством. Я уже собирался снова солгать ей, но тут Том, полагая, что больше можно не охранять драгоценный пакет, прыгнул на свое обычное место рядом со мной. Пакет порвался, и наружу высунулась голова куклы. - Почему вы возите с собой кукол? Для кого они? - Для детей. Она не знала, что у меня есть дети, и как будто оби­делась, что я не посвятил ее в тайны моей частной жизни. - Так сколько же у меня детей? Человек двенадцать. Я понял, что выхода нет и мне придется посвятить ее в мой секрет. - Поедемте со мной, - сказал я смело. - А на обратном пути я познакомлю вас с моим приятелем Жаком, гориллой в Зоологическом саду. Это нам по дороге. Графиня, казалось, была в прекрасном настроении и готова на любые эскапады; она сказала, что будет в восторге. Когда мы проехали вокзал Монпарнас, то очутились в районе, ей совершенно неизвестном, где она не узнавала ни одной улицы. Мы ехали теперь среди темных зловонных трущоб. В сточных канавах, забитых нечистотами, играли оборванные ребятишки. Почти на каждом пороге сидела женщина и кормила грудью младенца, возле стояла жаровня с углями, у которой, сбившись в кучку, грелись дети чуть постарше. - Неужели это Париж? - спросила графиня с испугом. Да, это был Париж, La Ville Lumiere [44]. - А это - тупик Руссель, - добавил я, когда мы остановились перед закоулком, сырым и темным, как дно колодца. Жена Сальваторе сидела на их единственном стуле, держа на коленях Петруччо - своего сына, свое горе. Она помешивала варившуюся поленту, и две старшие девочки следили за ней жадными глазами, а самый маленький ползал по полу, стараясь поймать котенка. Я сказал жене Сальваторе, что со мной приехала добрая дама, которая хотела бы кое-что подарить детям. По растерянности графини я понял, что она первый раз в жизни переступает порог истинной нищеты. Она густо покраснела, протягивая матери Петруччо первую куклу - иссохшие ручки Петруччо не могли бы удержать ничего, ибо он родился параличным. Петруччо не выразил никакой радости - его мозг был таким же онемелым, как и его члены, но мать заверила нас, что кукла ему очень нравится. Обе его сестры, получив по кукле, радостно убежали, что­бы за кроватью начать игру в "дочки-матери". Как по-моему, скоро ли Сальваторе выйдет из больницы? Ведь прошло уже почти полтора месяца с тех пор, как он упал с лесов и сломал ногу. Да, да, я заходил к нему в больницу Ларибуазьер, он поправляется, и, наверное, его скоро выпишут. А как у нее дела с новым хозяином дома? Слава богу, очень хорошо. Он очень добрый, он даже обещал поставить к зиме печку. И он позаботился проделать окошечко под потолком - я конечно, помню, какой темной была их комната. - Поглядите-ка, как у нас теперь стало светло и уютно, siamo in Paradiso [45], -сказала жена Сальваторе. Когда мы собирались уходить, с работы, неся на плече большую метлу, вернулся мой приятель Арканджело Фуско, снимавший угол в комнатушке Сальваторе. В те дни все парижские подметальщики улиц были итальянцами. Я с удовольствием представил его графине, и Арканджело, у которого, по итальянскому обычаю, была заткнута за ухо роза, тут же преподнес ей цветок с чисто южной галантностью. Графиня, повидимому, была очень польщена этой данью ее молодости и красоте. Ехать в Зоологический сад было уже поздно, и я повез графиню домой. Она все время молчала, и я попытался развеселить ее, рассказав забавную историю о том, как одна добросердечная дама случайно прочитала мою небольшую статью о куклах, напечатанную в "Блеквуд мэгезин", и принялась делать куклы для бедных десятками. Может быть, графиня заметила, как нарядно одеты некоторые из них. Да, она это заметила. Эта дама красива? Очень. А она сейчас в Париже? Нет. Я должен был воспрепятствовать дальнейшему изготовлению кукол, так как у меня их становилось больше, чем пациентов, и я послал ее в Сен-Мориц "подышать другим воздухом". Прощаясь с графиней перед ее домом, я выразил сожаление, что у нас не хватило времени навестить гориллу в Зоологическом саду. Но, может быть, она все-таки не раскаивается, что поехала со мной? - Раскаиваюсь? О нет! Я вам очень благодарна, только... только мне так стыдно, - со слезами в голосе ответила она, исчезая за воротами своего особняка. Глава IV МОДНЫЙ ВРАЧ Меня пригласили обедать в особняке Сен-Жерменского предместья каждое воскресенье. Граф давно забыл о своей неприязни к Врачам и был со мною очень мил. Кроме членов семьи, за столом обыкновенно присутствовал только аббат и иногда кузен графини, виконт Морис, который вел себя со мной пренебрежительно, почти нагло. Мне он стал противен с первой встречи, и, как я вскоре заметил, противен он был не мне одному. Им с графом явно не о чем было разговаривать. Аббат принадлежал к духовенству старой школы, был светским человеком и знал о жизни и о человеческой натуре гораздо больше меня. Вначале он держался со мной суховато, и часто, когда я чувствовал на себе его проницательный взгляд, мне казалось, будто он знает о колите больше моего. В присутствии старика мне становилось как-то стыдно, и мне хотелось поговорить с ним откровенно, выложить карты на стол. Но удобный случай все не представлялся. Мы никогда не оставались наедине. Как-то раз, когда я вернулся домой, чтобы наспех позавтракать перед приемом, я увидел в столовой аббата. Он сказал, что пришел по собственному почину, чтобы поговорить со мной на правах старого друга семьи, и просит сохранить его визит в тайне. - Вы необыкновенно много сделали для графини, - начал он, - и мы все вам очень благодарны. И для маркизы тоже. Я как раз от нее: я ее духовник и, право, могу только удивляться, насколько лучше во всех отношениях она себя чувствует. Но сегодня я пришел поговорить с вами о графе. Он меня очень тревожит. Его дела очень плохи. Он никуда не выходит, без конца курит, и я постоянно застаю его спящим в кресле с сигарой во рту. В деревне это совсем другой человек: каждое утро он ездит верхом, всегда бодр и энергичен, деятельно занимается своим огромным поместьем. И сейчас у него есть только одно желание - уехать к себе в Турен, и если, как я опасаюсь, графиня откажется покинуть Париж, то ему следует уехать одному, хотя мне и тяжко на этом настаивать. Он питает к вам необыкновенное доверие, и если вы ему скажете, что ради здоровья ему надо уехать из Парижа, он это сделает. Вот об этом-то я и пришел просить. - К сожалению, господин аббат, я этого сделать не могу. Он посмотрел на меня с нескрываемым удивлением и даже, подозрительно. - Вы не объясните мне причину вашего отказа? - Графиня еще не, может покинуть Париж, а она, разумеется, должна поехать с графом. - Но почему ее колит нельзя лечить в деревне? Там есть хороший, надежный врач, который ее лечил, когда у нее был аппендицит. - И с каким результатом? Он не ответил. - Позвольте мне, в свою очередь, задать вам один вопрос. Допустим, что графиня внезапно исцелилась бы от своего колита, - могли бы вы тогда ее убедить уехать из Парижа? - Честно говоря - нет. Но ведь это праздные предположения, поскольку, если я не ошибаюсь, колит длительная болезнь и с трудом поддается лечению. - Я мог бы в один день вылечить графиню от ее колита. Он озадаченно поглядел на меня. - Так почему же, во имя всего святого, вы этого не делаете? Вы берете на себя большую ответственность! - Если бы я боялся ответственности, я не был бы врачом. Будем откровенны. Да, я могу мгновенно вылечить графиню, потому что она больна колитом не более нас с вами. Не было у нее и аппендицита. Все это только нервы и воображение. Но если сразу отнять у нее ее колит, она может либо потерять душевное равновесие, либо подыскать еще худшую замену болезни - морфий или любовника. Со временем выяснится, смогу ли я помочь графине, но посоветовать ей сейчас уехать из Парижа было бы большой психологической ошибкой. Она, вероятно, воспротивилась бы, а если она хотя бы раз ослушается меня, то сразу же утратит ко мне всякое доверие. Дайте мне две недели, и она уедет из Парижа по собственному желанию, - по крайней мере, так ей будет казаться. Все дело в тактике. Отправить графа одного было бы ошибкой в другом плане, и вы, господин аббат, знаете это не хуже меня. Он внимательно на меня посмотрел, но ничего не сказал. - Теперь о маркизе: вы любезно признали, что я кое-что для нее сделал, и я принимаю вашу похвалу. С медицинской точки зрения я не сделал ничего, - да это и невозможно. Однако глухие очень страдают из-за своей вынужденной изоляции от себе подобных - и особенно те, чья внутренняя духовная жизнь скудна, а таких большинство. И сделать для них можно только одно: отвлечь их мысли от их несчастья. Маркиза теперь думает о своем колите, а не о своей глухоте, и вы сами видите, как благодетельно это на нее повлияло. Однако мне начинают сильно надоедать колиты, и так как маркиза едет в деревню, я заменил этот недуг на комнатную собачку, более подходящую для сельской жизни. Аббат простился со мной, но в дверях он вдруг обернулся и спросил: - Сколько вам лет? - Двадцать шесть. Вы далеко пойдете, мой сын. Вы далеко пойдете. "Да, - подумал я, - далеко! Я брошу эту унизительную жизнь, полную шарлатанства и обмана, всех этих искусственных людей и вернусь на волшебный остров к старой. Марии Почтальонше, к мастро Винченцо и Джоконде, чтобы очистить мою душу в маленьком белом доме на высокой скале. Долго ли еще буду я вынужден бесполезно расточать свое время в этом ужасном городе? Когда совершит свое чудо святой Антоний?" На столе лежало прощальное письмо маркизы (прощание, конечно, было временным), полное благодарности и похвал. К нему была приложена крупная банкнота. Я взглянул на выцветшую фотографию Капри в углу и положил деньги в карман. Куда девались деньги, которые я зарабатывал в те дни удачи и успехов? Предположительно, я откладывал их на покупку домика мастро Винченцо, но факт остается фактом: откладывать мне было нечего. Неправедно нажитое добро? Может быть. На в таком случае все парижские врачи должны были бы разориться; мы все находились в одном положении - и профессора и мои коллеги, лечившие тот же круг пациентов. К счастью, у меня были и другие пациенты (их даже было больше), и это спасло меня от того, чтоб стать совсем шарлатаном. В те дни было гораздо меньше врачей-специалистов, чем теперь. Считалось, что я знаю все - даже хирургию. Мне потребовалось два года, чтобы понять, что в хирурги я не гожусь. Боюсь, мои пациенты поняли это значительно быстрее. Я был невропатологом, но делал все, что полагается делать врачу, - даже, принимал роды, а бог хранил мать и ребенка. Можно только удивляться, как стойко организм больных переносил лечение. Когда Наполеон орлиным взглядом пробегал список представленных к производству в генералы, он обычно ставил на полях против фамилии пометку: "Он везучий?" И вот мне везло - везло удивительно, почти жутко во всем, что я предпринимал, с каждым больным, которого я лечил. Я не был хорошим врачом - я учился слишком торопливо, моя практика в больнице была слишком короткой, но я, без сомнения, был удачливым врачом. В чем секрет удачи? В умении внушать доверие. Что такое доверие? Исходит ли оно из головы или от сердца? Возникает ли оно в высших слоях нашего сознания или это могучее дрело познания добра и зла, корни которого гнездятся в самых глубинах нашего существа? Какими путями передается доверие? Видят ли его глаза, звучит ли оно в речи? Я не знаю. Я знаю только, что этого нельзя приобрести ни из книг, ни у постели больного. Это магический талисман, который одному дается по праву рождения и в котором другому бывает отказано. Врач, обладающий этим даром, может чуть ли не воскрешать мертвых. Врач, им не обладающий, должен быть готов к тому, что по поводу самой простой кори его попросят пригласить кого-нибудь еще для консилиума. Я вскоре понял, что получил этот бесценный дар совершенно незаслуженно. Открытие это я сделал как раз вовремя, ибо был уже на пути к тому, чтобы стать самодовольным и самовлюбленным тупицей. Но я увидел, как мало я знаю, и начал все чаще обращаться за советом и помощью к Матери Природе, мудрой старой целительнице. Я даже мог бы стать со временем неплохим врачом, продолжай я работать в больнице, останься я верным моим беднякам пациентам. Но я утратил свой шанс, превратившись в, модного врача. Если вы когда-нибудь встретитесь с модным врачом, понаблюдайте за ним с безопасного расстояния прежде, чем отдать себя в его руки. Он может оказаться и хорошим врачом, но это бывает редко. Во-первых, он, как правило, слишком занят, чтобы терпеливо выслушать вашу историю. Во-вторых, если он еще не сноб, то неизбежно им станет, и тогда он заставит вас ждать, пока сам будет принимать явившуюся не в свой час графиню, печень графа он обследует с большим вниманием, чем печень графского камердинера, и отправится на прием в английское посольство вместо того, чтобы навестить вашего малыша, коклюш которого ухудшился. В-третьих, его сердце - если только оно не наделено, поразительным здоровьем - начнет быстро и преждевременно черстветь, и он станет столь же бесчувственным и равнодушным к чужим страданиям, как и окружающее его жаждущее развлечений общество. Вез сострадания нельзя быть