алку на полу деревенской церкви. У нас не было ни морфия, ни хлороформа и никаких других анестезирующих средств, чтобы облегчить им агонию. И все же многие из них умерли спокойно, не сознавая, что происходит, часто даже с улыбкой на губах - я держал руку на лбу умирающего, в его ушах звучали слова утешения и надежды, которые я повторял медленно и внятно, пока страх смерти не исчезал из его глаз. Что за таинственная сила исходила из моей руки? Каков был ее источник? Зарождалась ли она в моем мозгу, хотя и вне моего сознания, или это были все те же магнетические флюиды старинных последователей Месмера? Разумеется, современная наука давно отвергла флюиды и заменила их десятком новых теорий. Мне они известны все, но пока ни одна из них меня не удовлетворила. Само по себе внушение - основана ныне признанных теорий гипноза - не может служить исчерпывающим объяснением всех сопутствующих гипнозу явлений. Кроме того, термин "внушение", которым пользуются главные его поборники школы Нанси, по сути лишь иное название все тех же ныне высмеиваемых месмеровских флюидов. Кажется, мы должны согласиться, что главное - не гипнотизер, а подсознание гипнотизируемого. Но как же тогда объяснить, почему один гипнотизер добивается успеха там, где другой терпит неудачу? Почему внушение одного гипнотизера проникает как приказ в скрытые глубины подсознания гипнотизируемого и приводит в действие таящиеся там силы, тогда как то же внушение, но исходящее от другого человека, парализуется сознанием субъекта и остается втуне? Я больше многих хотел бы знать ответ на эти вопросы, ибо еще в отрочестве обнаружил, что в чрезвычайно высокой степени обладаю этой способностью, называйте ее как угодно. Большинство моих пациентов - и молодые и старые, мужчины и женщины - скоро замечали, это мое свойство и часто обсуждали его со мной. Мои товарищи в больнице знали о нем, оно было известно и Шарко, который нередко им пользовался. Профессор Вуазен, знаменитый психиатр больницы Святой Анны, часто просил меня помочь ему в его отчаянных попытках загипнотизировать какого-нибудь буйного безумца. Мы занимались этим по многу часов, а одетые в смирительные рубашки бедняги вопили и в бессильной ярости плевали нам в лицо. В большинстве случаев у нас ничего не получалось, но иногда мне удавалось успокоить больного, с которым профессор ничего не мог сделать, несмотря на свое поразительное терпение. О моей способности знали все сторожа Зоологического сада и зверинца Пезона. Я часто шутки ради вызывал у змей, ящериц, черепах, попугаев, сов, медведей и больших кошек состояние летаргии, схожее с тем, которое Шарко объявил первой стадией гипноза. Нередко мне удавалось вызвать у них даже глубокий сон. Я, кажется, уже упоминал о том, как я вскрыл нарыв на лапе Леони, великолепной львицы в зверинце Пезона, и вытащил занозу. Этот случай можно назвать только примером местной анестезии, объясняемой легким гипнозом. Обезьян, несмотря на их живость, усыпить нетрудно, так как они обладают высоким интеллектом и большой восприимчивостью. Заклинание змей, разумеется, все то же гипнотпческое внушение. Мне самому удалось в Карнакском храме вызвать состояние каталепсии у кобры. Приручение диких слонов, мне кажется, также связано с гипнотическим воздействием. Однажды в Зоологическом саду я присутствовал при том, как индиец, погонщик слонов, несколько часов уговаривал раздраженное животное, и больше всего это походило на гипнотическое внушение. Большинство птиц легко поддается гипнозу - всем известно, как легко гипнотизировать кур. Любой человек может сам убедиться в том, как успокоительно действует на животных - и диких и прирученных- монотонное повторение одних и тех же слов, так что даже начинает казаться, будто они понимают их смысл. Как бы я хотел понять то, что говорят мне они! Во всяком случае, это нельзя объяснить внушением. Тут действует какая-то другая сила, и я вновь задаю все тот же тщетный вопрос - какая же это сила? Среди пациентов, которых я передал Норстрему, когда уехал в Швецию, была морфинистка, уже почти излеченная с помощью гипнотического внушения. Так как я не хотел, чтобы лечение было прервано, я попросил Норстрема быть моим ассистентом на последнем сеансе. Ему показалось, что это очень легко, и он сам как будто понравился пациентке. Вернувшись в Париж, я узнал, что она опять стала прибегать к морфию, так как мой коллега не сумел воздействовать на нее. Я попытался выяснить у нее причину неудачи, но она сама ее не понимала - она всячески старалась, как и Норстрем, который был ей, по ее словам, симпатичен, но, к сожалению, ничего не вышло. Как-то раз Шарко послал ко мне молодого иностранного дипломата, страдавшего половым извращением. Ни знаменитый венский психиатр Крафт-Эбинг, ни Шарко не сумели его загипнотизировать. Сам он страстно желал излечиться - он жил под вечным страхом шантажа - и был очень расстроен неудачей обоих профессоров. Он твердо верил в то, что гипноз - единственное спасение для него и был убежден, что вылечится, если его удастся усыпить. - Но вы уже спите! - сказал я, едва коснувшись копчиками пальцев его лба. Я не прибегал к пассам, не стал смотреть ему в глаза, но едва я договорил, как его веки с легкой дрожью сомкнулись, и через минуту он уже погрузился в глубокий гипнотический сон. Сначала все, казалось, шло хорошо, и через месяц он вернулся на родину, преисполненный веры в будущее, - сам я ее далеко не разделял. Он говорил, что намерен сделать предложение одной молодой девушке, которая ему очень нравится, - он мечтал жениться и иметь детей. Потом я потерял его из виду. Через год я случайно услышал, что он покончил с собой. Если бы этот несчастный обратился ко мне на несколько лет позже, когда я стал опытнее, то и я не взялся бы за его излечение, зная, что задача эта безнадежна. Три знаменитые стадии гипноза, которые так блестяще демонстрировал Шарко на своих лекциях по вторникам, я, кроме как в Сальпетрпер, не наблюдал практически нигде. Он придумал их сам и внушил их истеричкам, над которыми проводил опыты, а его ученики приняли все это на веру, подавленные авторитетом мэтра. То же относится и к его коньку - "большой истерии", которая свирепствовала в Сальпетриер, захватывая одну палату за другой, но в настоящее время почти исчезла. Именно тот факт, что Шарко работал исключительно с истеричными субъектами, служит объяснением, почему он не сумел разобраться в сущности гипноза. Если бы утверждение школы Сальпетриер о том, что гипнотизировать можно только истеричных субъектов, было верным, значит, истерией должны были бы страдать не менее восьмидесяти пяти процентов всего человечества. Однако в одном Шарко был, несомненно, прав, что бы ни утверждали школа Нанси, Форель, Молль и многие другие: гипнотические опыты представляют известную опасность не только для гипнотизируемого, но и для зрителей. Лично я считаю, что публичные сеансы гипноза следует запретить в законодательном порядке. Специалисты по нервным и душевным болезням так же не могут обходиться без гипноза, как хирурги без хлороформа или эфира. Стоит только вспомнить, сколько тысяч безнадежных случаев нервного шока и травматических неврозов во время последней войны удалось излечить этим способом как по мановению волшебной палочки. В подавляющем большинстве случаев бывает вовсе не нужно прибегать к гипнотическому сну и выключению сознания. Врач, достаточно знакомый со сложностями этого метода и разбирающийся в психологии (эти два условия необходимы для успеха), как правило, добивается хороших, а порой и поразительных результатов, используя только так называемое "внушение в состоянии бодрствования". Школа Нанси утверждает, что гипнотический сон ничем не отличается от естественного. Это не так. Мы пока еще не знаем, что такое гипнотический сон, и поэтому прибегать к нему во время лечения следует лишь при крайней необходимости. Высказав это предостережение, я хотел бы добавить, что большинство обвинений против гипноза весьма преувеличены. Мне неизвестен ни один подтвержденный случай, когда человек совершил бы преступление под влиянием постгипнотического внушения. Я ни разу не видел, чтобы загипнотизированный сделал то, что отказался бы сделать при обычных обстоятельствах. Я утверждаю, что если и найдется негодяи, который с помощью гипноза заставит женщину отдаться ему, ото означает только одно: она уступила бы его домогательствам и без всякого гипноза. Слепого подчинения не существует. Загипнотизированный все время прекрасно сознает, что происходит, и отдает себе отчет в том, чего он хочет, а чего нет. В Нанси знаменитая сомнамбула профессора Льежуа Камилла сохраняла равнодушие и неподвижность, когда ей протыкали руку булавкой или клали на ладонь раскаленный уголь, но стоило профессору сделать вид, будто он хочет расстегнуть ей блузку, как она краснела и тотчас же просыпалась. Это лишь одни из множества примеров тех необъяснимых противоречий, которые знакомы всем, кто серьезно изучал гипнотические явления и которые совершенно непонятны непосвященным. Люди, любящие бить тревогу, должны помнить, что ни один человек, который этого не хочет, не может быть загипнотизирован. Утверждение, будто человека можно загипнотизировать против его воли и на расстоянии - это полная чепуха. Как и психоанализ. Глава XX БЕССОННИЦА В тот роковой день, когда был изгнан Шарко. Норстрем с обычной своей добротой и тактом пригласил меня вечером пообедать с ним. Это была мрачная трапеза - я мучительно переживал мое унизительное поражение, а Норстрем молча почесывал в затылке, ломая голову над тем, где раздобыть три тысячи франков, которые на другой день он должен был уплатить своему домохозяину. Норстрем наотрез отверг мое объяснение причин постигшей меня катастрофы - отчаянное невезение и роковая случайность, предвидеть которую не было возможности, как ни тщательно разработал я свой план. Его диагноз гласил: безрассудное донкихотство и безмерная самоуверенность. Я сказал, что соглашусь с его выводами, если Фортуна, моя возлюбленная богиня, не подаст мне сегодня же знак, что раскаивается и своем от меня отречении и снова берет меня под свое покровительство. Я еще не договорил, как почему-то вдруг перестал смотреть на стоявшую между нами бутылку медока и обратил взгляд на громадные лапы Норстрема. - Ты когда-нибудь пробовал заниматься массажем? - спросил я резко. Вместо ответа Норстрем повернул ко мне свои колоссальные, честные ладони и с гордостью указал на бугры величиною с апельсин у основания больших пальцев. Без всякого сомнения, он сказал правду, когда объяснил, что в Швеции он одно время много занимался массажем. Я приказал официанту подать бутылку "вдовы Клико" самого лучшего года и поднял бокал за мое нынешнее поражение и завтрашнюю победу моего друга. - Ты ведь только что сказал, что сидишь без гроша! - воскликнул Норстрем, с удивлением глядя на шампанское. - Вздор! - засмеялся я. - Мне в голову пришла блестящая мысль, стоящая дороже, чем сто бутылок "вдовы Клико". Выпей еще бокал, пока я все обдумаю. Норстрем часто повторял, что у меня в голове поочередно работают два мозга: хорошо развитый мозг дурака и неразвитый мозг гения. Он растерянно уставился на меня, когда я сказал, что приду к нему на следующий день в час его приема между двумя и тремя часами и все ему объясню. Он сказал, что лучшего времени для спокойного разговора с глазу на глаз не найти: я могу быть уверен, что никого у него не встречу. Мы вышли из кафе "Режанс" под руку. Норстрем раздумывал над тем, в каком именно моем мозгу возникла блестящая идея, а я пришел в прекрасное расположение духа и почти забыл, что утром был изгнан из Сальпетриер. Ровно в два часа на следующий день я вошел в роскошную приемную прославленного профессора Гено де Мюсси на улице Цирка. Он был лейб-медиком Орлеанов, делил с ними изгнание, а теперь занимал видное место среди медицинских светил Парижа. Профессор, который всегда был ко мне очень добр, спросил, чем он может быть мне полезен. Я ответил, что неделю назад он любезно представил меня герцогу Омальскому, когда тот с трудом выходил из приемной, опираясь на руку лакея и палку. Тогда профессор объяснил мне, что у герцога ишиас, что колени совсем отказываются служить ему, что он почти не может ходить и что никто из лучших хирургов Парижа не сумел ему помочь. Сегодня же я взял на себя смелость явиться к нему, объяснил я далее профессору, так как пришел к выводу, что герцогу может помочь массаж. Сейчас в Париже находится мой земляк, авторитетный специалист по ишиасу и массажу, и мне кажется, его следовало бы пригласить к герцогу. Гено де Мюсси, который, как и большинство французских врачей, почти ничего не знал о массаже, тотчас же согласился. Герцог на следующий день намеревался уехать в свой замок Шантильи, и мы решили, что я тотчас же отправлюсь в его особняк в Сен-Жерменском предместье вместе со своим знамнитым соотечественником. Когда мы с Норстремом приехали днем к герцогу, нас там встретил профессор. Я строго-настрого приказал Норстрсму держаться, как подобает величайшему знатоку ишиасов, по больше помалкивать. Беглый осмотр убедил нас, что массаж; и пассивные упражнения, несомненно, могут принести больному значительную пользу. На следующий день герцог отбыл в Шантильи в сопровождении Норстрема. Через две недели я прочитал в "Фигаро", что всемирно известный шведский специалист доктор Норстрем был вызван в Шантильи для лечения герцога Омальского. Его высочество видели в парке, где он прогуливался без поддержки - поистине поразительное исцеление. Доктор Норстрем лечит также герцога Монпансье, который много лет страдает подагрой, но теперь уже испытывает значительное облегчение. Затем настала очередь принцессы Матильды, за ней последовали дон Педро Бразильский, двое русских великих князей, австрийская эрцгерцогиня и испанская инфанта Евлалия. Норстрем после возвращения из Шантильи слепо мне повиновался, и я запретил ему до поры до времени лечить кого-нибудь, кроме высочайших особ. Я заверил его, что это здравая тактика, опирающаяся на психологические факторы. Два месяца спустя Норстрем вновь водворился в свою элегантную квартиру на бульваре Осман. В его приемной теснились пациенты из всех стран, а больше всего американцы. Осенью, в Париже вышло "Руководство по шведскому массажу" доктора Густава Норстрема, которое мы в лихорадочной спешке составили по нескольким шведским источникам. Одновременно книга вышла в Нью-Йорке. Поздней осенью Норстрема пригласили в Ньюпорт, лечить старика Вандербилта - гонорар должен был назначить он сам. К его огорчению, я запретил ему ехать. Месяц спустя старый миллиардер отплыл в Европу, чтобы занять место среди других пациентов Норстрема - живая реклама, написанная гигантскими буквами и видимая во всей Америке. Теперь Норстрем с утра до вечера разминал своих пациентов громадными ручищами, бугры на его ладонях мало-помалу достигли размера небольших дынь. Вскоре ему даже пришлось пожертвовать субботними вечерами в Скандинавском клубе, где прежде он, обливаясь потом, ради своей печени галопировал по залу, приглашая по очереди всех дам. Он утверждал, что для печени нет ничего полезнее танцев и хорошей испарины. Успехи Норстрема меня так радовали, что я на некоторое время почти забыл мое позорное изгнание. Увы! Оно скоро вновь предстало передо мной - сначала овладев моими снами, а затем заняв все мои мысли и наяву. Часто, когда я, стараясь уснуть, лежал с закрытыми глазами, передо мной вновь развертывалась недостойная заключительная сцепа трагедии, и занавес опускался на мое будущее. В темноте вновь сверкали страшные глаза Шарко, я вновь выходил из Сальпетриер под эскортом двух ассистентов, точно преступник между двух полицейских. Я понимал свою глупость, я понимал, что диагноз Норстрема - "безрассудное донкихотство и безмерная самоуверенность" - был справедлив. Снова Дон Кихот! Вскоре я уже совсем не мог спать - бессонница приняла такой острый характер, что я чуть не сошел с ума. Бессонница не убивает человека, если он сам не убьет себя, хотя она часто бывает причиной самоубийств. Но, во всяком случае, она убивает радость жизни, подтачивает силы, как вампир высасывает кровь из сердца и мозга. По ночам она вынуждает человека помнить то, о чем он стремится забыть в благодатном сне, а днем заставляет забывать то, что он хочет помнить. Сначала гибнет память, потом волны смывают дружбу, любовь, чувство долга и даже сострадание. Только отчаяние цепляется за обреченный корабль, чтобы потом разбить его о скалы. Вольтер был прав, поставив сон рядом с надеждой. Я не сошел с ума и не покончил с собой, я продолжал кое-как работать - небрежно, не заботясь о том, что будет со мной и что будет с моими пациентами. Берегитесь врача, страдающего бессонницей! Мои пациенты начали жаловаться, что я держусь с ними грубо и нетерпеливо. Многие ушли от меня, многие сохранили мне верность - не на пользу себе! Только когда они были близки к смерти, я выходил из своего оцепенения - меня все еще интересовала Смерть, хотя Жизнь уже не пробуждала у меня ни малейшего интереса. Я наблюдал за ее мрачным приближением с тем же жгучим любопытством, с каким следил за ней студентом в палате Святой Клары в безрассудной надежде вырвать у нее ее страшную тайну. Я все еще мог просидеть целую ночь у постели умирающего пациента, хотя вовсе не был к нему внимателен, когда еще мог бы его спасти. Меня хвалили за то, что я всю ночь сидел с умирающим, когда остальные врачи уходили. Но какая была для меня разница - сидеть на стуле у чьей-то кровати или лежать без сна в собственной постели? К счастью, все возрастающее недоверие к снотворным спасло меня от полной гибели - сам я почти никогда но принимал те средства, которые весь день напролет прописывал моим пациентам. Моим врачом была Гозали. И послушно пил снадобья, которые она варила на французский манер из всевозможных чудодейственных трав. Мое состояние очень тревожило Розали. Я обнаружил, что она нередко без спроса отказывала пациентам, когда у меня, по ее мнению, был слишком утомленный вид. Я пытался рассердиться, но у меня не осталось сил, чтобы выбранить ее. Был обеспокоен и Норстрем. Наше взаимное положение изменилось: он подымался по скользкой лестнице успеха, я по ней спускался. От этого его доброта только возросла, и я часто поражался тому, каким терпеливым он был со мной. Он постоянно приходил на авеню Вилье разделить мой одинокий обед. Последнее время я не обедал вне дома, никого не приглашал к себе и не бывал в обществе, хотя прежде все это мне нравилось. Теперь же такие развлечения казались мне пустой тратой времени. Я хотел, чтобы меня оставили в покое, я хотел только одного - спать. Норстрем настойчиво советовал мне уехать месяца на два на Капри и отдохнуть там хорошенько - тогда я, несомненно, вернусь в Париж совсем здоровым. Я говорил, что, уехав, уже никогда больше не вернусь в Париж, так как мне опротивела искусственная жизнь больших городов. Я больше не хочу бессмысленно томиться в этой атмосфере болезненности и гниения. Я хочу уехать отсюда навсегда. Я не желаю быть модным врачом. Чем больше у меня пациентов, тем тяжелее давят меня мои цепи. Я могу найти для своей жизни другое употребление, вместо того чтобы тратить ее на богатых американцев и пустых нервных дамочек. И нечего ему твердить, что я гублю свою "блистательную карьеру". Он прекрасно знает, что во мне нет того, без чего человек не может стать по-настоящему хорошим врачом. Ему к тому же известно, что я не умею ни зарабатывать, ни копить деньги. Кроме того, я вовсе не стремлюсь к деньгам, я не знаю, что с ними делать, я их боюсь, я их ненавижу! Я хочу вести простую жизнь среди простых неиспорченных людей. Если они не умеют ни читать, ни писать - тем лучше. Мне ничего не нужно, кроме беленой комнаты, жесткой кровати, дощатого стола, двух-трех стульев и рояля. За окном пусть щебечут птицы, а вдали шумит море. То, что я действительно люблю, стоит очень дешево. Я буду счастлив в самой скромной обстановке, если только у меня перед глазами не будет ничего безобразного. Норстрем медленно обвел взглядом столовую - картины с золотым фоном ранних итальянских художников на стенах, флорентийскую мадонну на пюпитре, фламандские гобелены на дверях, сияющие кафайольские вазы и хрупкие венецианские бокалы на буфете, персидские ковры на полу. - Ты все это, вероятно, приобрел в магазине "Бон-Марше"? - спросил Норстрем, ехидно поглядывая на бесценный бухарский ковер под столом. - Я с радостью отдам тебе его за одну-единственную ночь здорового сна. Можешь взять вот эту уникальную урбнискую вазу, подписанную самим маэстро Джордже, если сумеешь научить меня снова смеяться. Мне больше не нужен весь этот хлам, он ничего не говорит моему сердцу, он мне надоел! И перестань усмехаться! Я знаю, что говорю, и сейчас тебе это докажу. Знаешь, что произошло со мной, когда я на прошлой неделе был в Лондоне, куда меня вызвали к этой даме, страдающей грудной жабой? Ну так вот! В тот же день мне пришлось заняться еще одним больным (это был мужчина), и гораздо более тяжелым. Это был я сам, или, вернее, мой двойник - Doppelganger, как называл его Гейне. "Послушайте, друг мой, - сказал я моему двойнику, когда мы с ним под руку выходили из Сент-Джеймского клуба. - Я хочу поподробнее исследовать вас изнутри. Возьмите себя в руки, и прогуляемся по Нью-Бонд-стрит от Пиккадилли до Оксфорд-стрит. Теперь слушайте: наденьте самые сильные свои очки и внимательно вглядывайтесь в каждую витрину, тщательно рассмотрите каждый предмет. Вы ведь любите красивые вещи, а мы пройдем мимо самых дорогих лондонских магазинов. Все, что можно иметь за деньги, разложено тут перед вами на расстоянии протянутой руки. Все, что вы пожелали бы иметь, вы получите, лишь стоит сказать - я хочу вот эту вещь, но с одним условием: то, что вы выберете, вы должны оставить себе, отдавать вы ничего не имеете права". Мы дошли до угла Пиккадилли, и эксперимент начался. Скосив глаза, я неотрывно следил за своим двойником, пока мы шли по Бонд-стрит и заглядывали в каждую витрину. На минуту он остановился перед антикварным магазином Энью, внимательно посмотрел на старинную мадонну на золотом фоне и сказал, что картина очень хороша - ранней Сиеннской школы, может быть, кисти самого Симоне ди Мартино. Он сделал движение к витрине, как будто хотел схватить картину, но потом грустно покачал головой, сунул руку в карман и пошел дальше. Он полюбовался старинными часами в витрине Хаита и Роскелла, а потом, пожимая плечами, сказал, что его не интересует, который сейчас час, да и вообще можно определять время по солицу. Перед витриной Аспри, со всевозможными безделушками и побрякушками из золота, серебра и драгоценных камней, он объявил, что ему тошно, что он разобьет стекло и переломает содержимое витрины, если тотчас от нее не отойдет. Когда мы проходили мимо заведения портного его королевского высочества принца Уэльского, он сказал, что старая одежда куда удобнее новой. И чем дальше мы шли, тем он становился равнодушнее и замедлял шаг лишь для того, чтобы погладить многочисленных собак, следовавших по тротуару за своими хозяевами. Когда мы наконец дошли до Оксфорд-стрит, у него в одной руке было яблоко, а в другой - букетик ландышей. Он сказал, что ничего другого из того, что он видел на Бонд-стрит, он не хочет, кроме, может быть, маленького абердннского терьера, который так терпеливо ожидал своего хозяина перед магазином Аспри. Он принялся грызть яблоко и сказал, что это было очень хорошее яблоко, а потом с нежностью посмотрел на ландыши и сказал, что они напоминают ему Швецию. Затем он выразил надежду, что я завершил свой эксперимент, и спросил, понял ли я, что с ним такое, - не в порядке голова? "Нет, - ответил я. - Сердце!" Он сказал, что я очень искусный врач - он всегда подозревал, что во всем повинно его сердце. Он умолял меня не нарушать профессиональной тайны и ничего не говорить его друзьям - им совершенно не нужно знать того, что их не касается. Па следующий день мы вернулись в Париж. Переезд из Дувра в Кале как будто доставил ему удовольствие - он говорил, что любит море. Но с тех пор он почти не покидает авеню Вилье и только бродит по комнатам, как будто ни минуты не может посидеть спокойно. Он вечно околачивается в моей приемной и отталкивает богатых американцев, чтобы попросить у меня какого-нибудь лекарства, которое взбодрило бы его - он так страшно устал! А потом он ездит со мной по городу и терпеливо ожидает в экипаже с собакой, пока я навещаю пациентов. За обедом он сидит напротив меня на том самом стуле, на котором сейчас сидишь ты, пристально смотрит на меня усталыми глазами и жалуется, что у него нет никакого аппетита - что ему ничего не нужно, кроме сильного снотворного. По ночам он подходит к моей кровати, склоняется над моей подушкой и умоляет, ради всего святого, увезти его отсюда, - он больше не может терпеть, это невыносимо и... - Совершенно с ним согласен! - сердито перебил меня Норстрем. - Прекрати, ради бога, болтать вздор про своего двойника. Душевная вивисекция - опасная игра для того, кто не может спать. Если ты и дальше будешь продолжать в этом же духе, то вместе со своим двойником скоро очутишься в сумасшедшем доме. Но я умываю руки. Если ты хочешь, чтобы твоя карьера пошла к чертям, если ты не дорожишь ни своей репутацией, ни деньгами, если побеленная комнатушка на Капри тебе милее этой прекрасной квартиры, то, пожалуйста, уезжай, и как можно скорее, на свой возлюбленный остров. Лучше тебе быть счастливым там, чем сойти с ума здесь. Что до твоего двойника, то можешь передать ему от меня, что он чистейшей воды лицемер. Готов побиться об заклад, что он скоро обзаведется другим бухарским ковром, чтобы положить его под твой дощатый стол, другой сиеннской мадонной и фламандским гобеленом, чтобы повесить их на стену в твоей побеленной комнате, а также чашей пятнадцатого века из Губбио и старинными венецианскими бокалами, чтобы тебе было из чего есть макароны и пить белое каприйское вино! Глава XXI ЧУДО САНТ АНТОНИО Сант Антонио совершил еще одно чудо: я живу в побеленном чистом крестьянском домике в Анакапри, за открытыми окнами виднеется залитая солнцем колоннада, а вокруг меня - простые приветливые люди. Старая Мария Почтальонша, Красавица Маргерита, Аннарелла и Джоконда - все обрадовались моему приезду. Белое вино дона Диопизио было даже лучше, чем прежде, а к тому же я постепенно убеждался, что красное вино приходского священника ничуть не хуже. С зари до зари я трудился в бывшем саду мастро Винченцо, откапывая основания больших арок будущей лоджии моего будущего дома. Рядом со мной копали мастро Никола и три его сына, а шестеро девушек со смеющимися глазами, раскачивая бедрами, уносили землю в огромных корзинах на голове. На глубине одного ярда мы нашли твердые, как гранит, римские стены: на красном помпейском фоне танцевали нимфы и вакханки. Ниже открылся мозаичный пол, обрамленный узором из черных виноградных листьев, и разбитые плиты прекрасного серого мрамора, которые теперь составляют центральную часть пола большой лоджии. Каннелированная колонна, которая поддерживает маленькую лоджию во внутреннем дворике, лежала поперек плит совсем так, как и две тысячи лет назад, когда она обрушилась и в своем падении разбила большую вазу из паросского мрамора, украшенную львиной головой, ручка которой и сегодня еще лежит на моем столе. "Roba di Timberio!" - сказал мастро Никола, подымая расколотую пополам голову Августа, которую теперь можно увидеть в большой лоджии. Когда на кухне священника дона Антонио поспевали макароны и церковные колокола вызванивали полдень, мы все усаживались за обильную трапезу вокруг огромного блюда с салатом из помидоров, с лапшой или макаронами, а потом снова принимались за работу до заката. Когда внизу, в Капри, колокола звонили к вечерне, мои товарищи крестились и расходились по домам, говоря: "Buon riposo, Eccellenza, buona notte, signorino" [76]. Сант Антонио услышал их пожелания и сотворил еще одно чудо: я крепко спал всю ночь, как я уже не спал много лет. Я вставал с солнцем, спешил вниз к маяку, чтобы искупаться в море, и уже работал в саду, когда в пять часов утра после утренней службы подходили остальные. Никто из них не умел ни читать, ни писать, никто никогда не строил ничего, кроме простых крестьянских домиков, похожих друг на друга, как две капли воды. Но мастро Никола умел строить арки, как умели это его отец, и дед, и все его предки, чьими учителями были римляне. Мои помощники уже поняли, что строят дом, не похожий ни на один из тех, которые они видели раньше, и были полны жгучего любопытства: никто не знал, как он будет выглядеть, а я - меньше остальных. Единственным нашим планом был грубый эскиз, который я нарисовал углем на белой садовой ограде. Рисовать я не умею совсем, и казалось, что план этот намалеван детской рукой. - Это мой дом, - объяснял я им. - Большие романские колонны будут поддерживать сводчатые потолки, а во всех окнах поставим, конечно, маленькие готические колонки. А вот это лоджия с крепкими арками. Потом мы увидим, сколько должно быть арок. А вот колоннада из сотни колонн, ведущая к часовне, - не обращайте внимания на то, что сейчас мою колоннаду пересекает проезжая дорога: она исчезнет. А вот здесь, где открывается вид на замок Барбароссы, будет вторая лоджия. Я, правда, еще не представляю ее себе, но в нужную минуту она, несомненно, возникнет в моей голове. Здесь внутренний дворик, весь из белого мрамора, нечто вроде атриума с прохладным фонтаном посредине и бюстами римских императоров в нишах. Садовую ограду за домом мы сломаем и построим крытую галерею, как в римском Латеране. А вот тут будет большая терраса, чтобы вашим девушкам было где плясать тарантеллу летними вечерами. В верхней части сада мы взорвем скалу и построим греческий театр, со всех сторон открытый солнцу и ветру. А вот тут кипарисовая аллея, ведущая к часовне, которую мы, конечно, восстановим с ее хорами и цветными стеклами, - это будет моя библиотека. Вот это - галерея из витых колонн около часовни. А тут, откуда открывается вид на Неаполитанский залив, мы поставим громадного египетского сфинкса из красного гранита, более древнего, чем сам Тиберий. Это место как будто создано для сфинкса. Я пока но знаю, где я раздобуду сфинкса, но он в свое время найдется. Все они пришли в восторг и исполнились горячим желанием достроить дом сегодня же. Мастро Никола поинтересовался, откуда я возьму воду для фонтана. Конечно, с неба, - откуда берется и вся вода на острове. Кроме того, я намерен купить гору Барбароссы и построить там громадную цистерну для сбора дождевой воды, чтобы потом снабжать ею их деревню, которая сейчас так нуждается в воде, - так я попробую хоть немного отблагодарить их всех за их доброту ко мне. Когда я палкой на песке начертил эскиз крытой галереи, я сразу же увидел ее именно такой, какой она стала теперь: легкие аркады, маленький внутренний двор под сенью кипарисов, где танцует мраморный фавн. Когда мы нашли глиняную вазу с римскими монетами, они все пришли в неистовое волнение: ведь в продолжение двух тысяч лет каждый житель острова надеялся отыскать il tesoro di Timberio [77]. Только позже, очищая эти монеты, я обнаружил среди них золотую монету, такую отчетливую, будто она была только что выбита, с лучшим изображением старого императора, какое только мне доводилось видеть. Неподалеку от вазы мы наткнулись на два бронзовых копыта от какой-то конной статуи - одно из них до сих пор хранится у меня, а второе десять лет спустя украл неизвестный турист. В саду валялись тысячи кусков разноцветного полированного мрамора, которые теперь образуют пол большой лоджии, часовни и некоторых террас. Мы копали, и на свет появлялись разбитая агатовая чаша чудесной формы, несколько целых и разбитых греческих и римских ваз, многочисленные обломки раннеримских скульптур, в том числе и la gamba di Timberio[78], как объявил мастро Никола, а также десятки греческих и римских надписей. Когда мы сажали кипарисы вдоль тропинки, ведущей к часовне, мы наткнулись на гроб, в котором лежал скелет мужчины, похороненного с греческой монетой во рту. Кости и теперь покоятся там, где мы их нашли, а череп лежит на моем письменном столе. Быстро росли массивные арки большой лоджии, одна за другой подымались к голубому небу сто белых колонн. То, что прежде было жилищем и мастерской мастро Винченцо, постепенно преображалось и расширялось, образуя мой будущий дом. Каким образом это было сделано, я так и не понял, как и все, кому теперь известна история Сан-Микеле. Я не имел ни малейшего понятия о строительном искусстве, и мои помощники тоже, - ни один грамотный человек ни разу не приложил руку к постройке, ни к одному архитектору не обращались за советами, не было вычерчено ни одного настоящего плана и не произведено ни одного измерения - все делалось "all'occhio" [79], как говорил мастро Никола. По вечерам, когда все уходили, я обычно садился на разбитый парапет у часовни, на месте, предназначенном для моего сфинкса, и мысленным взором следил, как в сумерках встает замок моей мечты. Часто, когда я сидел там и смотрел вниз на незаконченные арки лоджии, мне чудилось, будто между ними движется высокий человек и длинной мантии, осматривает то, что было сделано в этот день, проверяет прочность построек, наклоняется, чтобы рассмотреть жалкие эскизы, набросанные мною на песке. Кто был этот таинственный наблюдатель? Может быть, досточтимый Сант Антонио потихоньку ускользал из церкви, чтобы совершить здесь новое чудо? Или то был искуситель дней моей юности, который двенадцать лет назад стоял в красном плаще рядом со мной на этом самом месте и предлагал мне свою помощь взамен моего будущего? В сгустившихся сумерках я не мог различить его лица, но мне мнилось, будто под красной мантией поблескивает лезвие шпаги. Когда на следующее утро мы принимались за работу, которую накануне вечером должны были прервать, не зная, что и как делать дальше, оказывалось, что за ночь все трудности были разрешены. Я не колебался и не раздумывал. Мой внутренний взор видел всю совокупность постройки так ясно, будто это был подробнейший план, начерченный опытным архитектором. За два дня до этого Мария Почтальонша принесла мне письмо из Рима. Не распечатывая, я бросил его в ящик моего дощатого стола, где уже валялся десяток непрочитанных писем. У меня не было времени для мира, лежащего за пределами Капри, а на небе нет почты. Затем случилось нечто неслыханное: в Анакапри пришла телеграмма. С большим трудом была она передана семафором в Масса-Лубрензе и через два дня постепенно дошла до семафора на Капри около Арка-Натурале. ДонЧиччо, семафорист, приблизительно угадав ее смысл, стал предлагать ее по очереди различным людям в Капри. Никто не понимал ни слова, и все от нее отказывались. Тогда было решено отправить ее в Анакапри, и телеграмму положили в рыбную корзину Марии Почтальонши. Мария, которая никогда прежде не видела телеграмм, боязливо вручила ее священнику. Преподобный дон Антонио, не умевший читать того, чего он не знал наизусть, велел Марии отнести телеграмму учителю, преподобному дону Натале, самому ученому человеку поселка. Дон Натале с уверенностью заявил, что это написано на древнееврейском языке, но так безграмотно, что перевести он не может. Он посоветовал Марии Почтальонше отнести телеграмму дону Дионизио, который ездил в Рим поцеловать руку папы, а поэтому ему-то и надлежит прочесть таинственное послание. Дон Дионизио, слывший в деревне величайшим знатоком древностей, тотчас же узнал тайнопись самого Тимберио и заметил, что было бы удивительно, если бы кто-нибудь сумел ее прочесть. Аптекарь подтвердил его мнение, но цирюльник клялся, что написано по-английски. Он дал благой совет отнести телеграмму Красавице Маргерите, тетка которой вышла замуж за английского лорда. Увидев телеграмму, Красавица Маргерита разразилась слезами: ей как раз приснилось, что ее тетка больна, и, значит, телеграмму прислал английский лорд, извещая их о смерти ее тетки. Мария Почтальонша бродила с телеграммой в руках из дома в дом, а волнение в деревне тем временем все росло, и скоро уже никто не работал. Слух, что между Турцией и Италией началась война, к полудню сменился другим слухом, принесенным из Капри босоногим мальчишкой, - короля убили в Риме! Немедленно собрался муниципальный совет, но дон Диего, председатель, решил не приспускать флага до тех пор, пока печальное известие не будет подтверждено второй телеграммой. На закате Мария Почтальонша явилась г. Сан-Микеле с телеграммой и в сопровождении именитых граждан обоего пола. Я посмотрел на телеграмму и сказал, что она адресована не мне. А кому же? Я ответил, что это мне неизвестно - мне никогда не приходилось слышать ни о живом, ни о мертвом человеке, изуродованном подобной фамилией, - к тому же это, возможно, вовсе и не фамилия, а алфавит какого-то неизвестного языка. Может, я попробую прочесть телеграмму и скажу, что в ней написано? Нет, я этого делать не стану - я ненавижу телеграммы. Я не желаю вмешиваться в это дело. А правда, что между Италией и Турцией началась война? Толпа у садовой ограды взволнованно зашумела. Я ответил, что не знаю, да и знать не хочу, лишь бы мне дали спокойно копаться в моем саду. Старая Мария Почтальонша уныло присела на мраморную колонну и сказала, что она ходит с этой телеграммой с самого рассвета, весь день у нее во рту росинки маковой не было и больше у нее нет сил. А кроме того, ей надо идти кормить корову. Может быть, я возьму телеграмму на сохранение до следующего утра? А то как бы чего не приключилось: у нее в комнате играют внуки, не говоря уж о курах и свинье. Мы с Марией были старыми друзьями. Я пожалел и ее и корову и сунул телеграмму в карман до следующего утра, когда Марии предстояло вновь отправиться с ней в странствования. Солнце опускалось в море, колокола звонили к вечерне, и мы разошлись по домам ужинать. Я сидел под моей колоннадой за лучшим вином дона Дионизио, как вдруг мне в голову пришла страшная мысль: что, если телеграмма все-таки для меня? Подкрепившись еще одним стаканом вина, я положил телеграмму перед собой на стол и попытался облечь ее таинственный смысл в членораздельные слова. Бутылка была допита прежде, чем я наконец убедился, что телеграмма предназначалась не мне - я так и уснул, сжимая ее в руке и положив голову на стол. На следующее утро я встал поздно. Спешить мне было некуда: в сад, конечно, никто не придет, так как нынче страстная пятница, и вся деревня, несомненно, молится в церкви. Когда часа через два я неторопливо поднялся в Сан-Микеле, то к своему большому удивлению увидел, что в саду усердно трудятся мастро Никола, его три сына и все девушки. Разумеется, им было известно, как я стремлюсь побыстрее завершить постройку, по мне и в голову не пришло бы просить их работать в страстную пятницу. Меня растрогала их любезность, и я поспешил выразить им свою благодарность. Мастро Никола посмотрел на меня с недоумением и сказал, что этот день вовсе никакой не праздник. Как же так? Неужто он не знает, что нынче страстная пятница - день распятия Иисуса Христа? - Va bene[80], - сказал мастро Никола, - но Иисус Христос не был святым! - Нет, был - самым великим из всех святых! - Но не таким великим, как Сант Антонио, который совершил более ста чудес. А сколько чудес совершил Gesu Cristo?