на кухне, убирать мусор, стирать белье. Из молодых девушек нередко делали проституток. Кроме русских по железной дороге привозили поляков, венгров, каких-то людей со смуглой кожей (может быть, армян или курдов). Лагерь делился на три зоны. В первой, самой большой, содержались пленные японцы, во второй -- другие заключенные и пленные. В третьем секторе жили те, кто находился на свободе, -- шахтеры, специалисты, офицеры охраны и надсмотрщики с семьями и другие русские. Недалеко от железнодорожной станции стояла большая воинская часть. Пленным и заключенным запрещалось покидать отведенные им зоны. Сектора лагеря разделял прочный забор из колючей проволоки, который патрулировали солдаты с автоматами. Впрочем, мне как переводчику приходилось каждый день ходить в шахтоуправление, поэтому у меня был пропуск, и, в принципе, я мог свободно перемещаться из зоны в зону. Дирекция находилась рядом со станцией, к которой лепились ряды домов -- несколько убогих магазинчиков, пивная, общежитие, куда селили приезжавших из Центра чиновников и армейских начальников. На площади, где поили лошадей, развевался большой красный флаг Советского Союза. Под ним стояла бронемашина, возле которой все время со скучающим видом, облокотившись о пулемет, дежурил молодой беззаботный солдат в полной боевой выкладке. На другом конце площади стоял недавно построенный военный госпиталь. У входа возвышалась большая скульптура Иосифа Сталина. x x x С этим человеком я случайно встретился весной 47-го года -- приблизительно в начале мая, когда уже сошел снег. К тому времени прошло полтора года, как меня занесло на эту шахту. Одет он был так же, как и другие заключенные, занимавшиеся в тот день ремонтными работами на станции. Всего их было человек десять. Наполняя грохотом окрестности, они дробили кувалдами камни и мостили их обломками и крошкой дорогу. Я шел мимо станции из шахтоуправления после доклада, как вдруг меня окликнул надзиравший за работой сержант и приказал предъявить пропуск. Я вытащил его из кармана и протянул ему. Сержант, здоровенный детина, принялся с подозрением его рассматривать, хотя сразу было видно, что он неграмотный. Наконец, подозвал одного из ремонтировавших дорогу заключенных и приказал прочитать, что написано на пропуске. Этот заключенный выделялся из всей бригады: образованный человек, судя по внешности. Это был он. Увидев его, я почувствовал, как кровь отлила от лица. Перехватило дыхание, легкие жадно требовали воздуха, но вдохнуть никак не получалось. Мне показалось, что я тону. Русский офицер, приказавший тогда монголам на берегу Халхин-Гола содрать кожу с Ямамото. Да, это был он. Исхудавший, полысевший, с дыркой на месте переднего зуба. Безукоризненную офицерскую форму сменила грязная арестантская роба, начищенные до блеска сапоги -- дырявые валенки. Исцарапанные, заляпанные стекла очков, погнутые дужки. И все же, без сомнения, это был он -- тот самый офицер. Ошибиться я не мог. Он тоже пристально посмотрел на меня: видно, его удивило, что какой-то странный тип, проходя мимо, вдруг растерянно замер на месте. Девять лет прошло, и я, так же как и он, высох и состарился. В волосах появилась седина. Но, похоже, он меня тоже узнал -- на его лице промелькнуло изумление. Еще бы! Человек, который, как он думал, сгнил в колодце в Монголии, -- и вдруг здесь... Конечно, мне тоже и во сне не могло присниться, что я повстречаю в горняцком сибирском поселке этого офицера, да еще в арестантской одежде. Он справился с замешательством в один момент и спокойно стал зачитывать неграмотному сержанту, на шее у которого висел автомат, что было в пропуске: как меня зовут, что я переводчик, что мне разрешено свободно перемещаться между лагерными зонами. Сержант отдал пропуск и мотнул подбородком: можешь идти. Пройдя несколько шагов, я обернулся. Офицер смотрел мне вслед, на лице его мелькнула улыбка, хотя, может, мне просто показалось. Я долго не мог унять дрожь в ногах. Весь пережитый тогда, девять лет назад, кошмар в одно мгновение снова ожил во мне. "Как он здесь оказался? -- думал я. -- Наверное, не угодил начальству, вот и загремел в лагерь". В те времена в СССР такое случалось часто. Внутри правительства и партии, в армии шла ожесточенная борьба, и Сталин, страдавший патологической подозрительностью, безжалостно преследовал тех, кто попадал в немилость. Их лишали всех постов и званий, устраивали показательные судебные процессы и немедленно расстреливали или отправляли в лагеря. Что лучше -- одному богу известно. Потому что уделом избежавших казни мог быть только рабский, каторжный труд до самой смерти. У нас, японских военнопленных, оставалась хотя бы надежда выжить и когда-нибудь вернуться на родину, а у оказавшихся в лагерях русских и ее не было. Этому офицеру, скорее всего, тоже суждено оставить свои кости в сибирской земле. Но одно не давало мне покоя. Теперь он знал мое имя и где меня найти. До войны я, сам того не зная, участвовал вместе с Ямамото в секретной разведывательной операции на монгольской территории, куда мы проникли, переправившись через Халхин-Гол. Если офицер сболтнет об этом кому-нибудь, положение мое станет незавидным. Но он на меня так и не донес. Как я потом понял, он имел на меня куда более серьезные виды. Через неделю я снова увидел его на станции. Одетый в ту же заношенную робу, со скованными цепью ногами, офицер дробил кувалдой камни и тоже меня заметил. Положил кувалду на землю и, вытянувшись, как будто на нем был офицерский мундир, повернулся в мою сторону. Он улыбался -- на этот раз сомнений быть не могло -- еле заметно, но улыбался, и в этой улыбке затаилась жестокость, от которой у меня по спине пробежал холодок. И глаза... в них застыло такое же выражение, с каким он взирал на Ямамото, когда с того сдирали кожу. Я ничего не сказал и прошел мимо. В военном штабе при лагере был один офицер, с которым у меня установились приятельские отношения. По специальности тоже географ, учился в Ленинградском университете, примерно моих лет. Нас связывал интерес к картографии, мы сошлись на этой почве и часто вели профессиональные разговоры. Его интересовали оперативные карты Маньчжурии, составленные Квантунской армией. Разумеется, при его начальстве мы об этом не говорили, но стоило двум картографам остаться одним, как нас было не остановить. Иногда он приносил мне что-нибудь поесть, показывал фото жены и детей, оставшихся в Киеве. За все время плена среди русских это был единственный человек, с которым мне удалось как-то сблизиться. Однажды, как бы между прочим, я спросил у него о заключенных, работавших на станции, сказав, что обратил внимание на одного из них: -- Что-то он на обычных заключенных не похож. Такое впечатление, что с порядочной высоты сюда загремел. -- Когда я подробно описал его внешность, Николай -- так звали моего знакомого -- хмуро посмотрел на меня. -- Это, наверное, Борис, по кличке Живодер. Тебе лучше держаться от него подальше. Я поинтересовался, почему. Николаю, судя по всему, не очень хотелось распространяться на эту тему, но я был ему нужен, поэтому он, хоть и с неохотой, но рассказал, как Борис Живодер оказался на шахте. -- Только не вздумай передавать кому-нибудь, что я тебе скажу, -- предупредил Николай. -- Он очень опасный человек. Кроме шуток -- я бы и близко к нему не подошел. Вот что рассказал Николай. Настоящее имя Живодера -- Борис Громов. Майор НКВД, как я и предполагал. В 1938 году, когда Чойбалсан захватил в Монголии власть, а потом стал премьер-министром, Громова послали в Улан-Батор военным советником. Там он взялся за организацию госбезопасности по образцу бериевского НКВД, отличился в подавлении контрреволюционных элементов. Он и его подручные устраивали облавы, бросали людей в лагеря, пытали и при малейшем подозрении без всяких колебаний отправляли на смерть. После окончания военных действий у Номонхана, когда кризис на Дальнем Востоке миновал, его отозвали в Москву и направили в оккупированную Советским Союзом Восточную Польшу с заданием провести чистку в польской армии. Там он и заработал прозвище -- Живодер. Пытал своих жертв, сдирая с живых людей кожу. Для этого у него был специальный человек, вывезенный из Монголии. Понятно, что поляки смертельно его боялись. Человек, на глазах у которого сдирают кожу с другого человека, готов признаться в чем угодно. Когда немецкие войска неожиданно перешли границу и между Германией и СССР началась война, он вернулся из Польши в Москву. Там уже шли массовые аресты по подозрению в тайных связях с гитлеровским режимом, людям подписывали смертные приговоры, отправляли в лагеря. Живодер стал правой рукой Берии и вовсю развернулся со своими "фирменными" пытками. Сталину и Берии, чтобы снять с себя ответственность за то, что они прозевали нападение нацистов, и укрепить свою власть, пришлось сфабриковать теорию внутреннего заговора. Множество людей ни за что погибли под зверскими пытками. Не знаю, правда или нет, но говорили, что Борис со своим напарником-монголом ободрали заживо минимум пять человек. Ходили слухи, что он похвалялся своими "подвигами", горделиво развесив по стенам своего кабинета человеческую кожу. Борис был жесток, но в то же время чрезвычайно осторожен и предусмотрителен, поэтому его не брали ни интриги, ни чистки. Берия любил его, как сына. Однако он слегка переоценил себя и однажды перестарался. Эта ошибка оказалась для него роковой. Борис арестовал командира танкового батальона, обвинив его в том, что во время боев на Украине он тайно сотрудничал с одним из элитных механизированных подразделений германской армии. Комбата запытали до смерти горячим утюгом. Сожгли уши, нос, задний проход, гениталии. Потом выяснилось, что этот офицер приходился племянником какому-то высокопоставленному партийному деятелю. Больше того, Генштаб Красной армии провел тщательное расследование этого дела: оно показало, что комбат абсолютно ни в чем не виноват. Партработник, понятно, пришел в ярость, армейское командование, на которое легло пятно, тоже молчать не захотело. На этот раз даже сам Берия не смог помочь Борису. Его тут же разжаловали, и трибунал приговорил к смерти и его, и его заместителя-монгола. Но НКВД сделал все, чтобы смягчить его участь, и добился своего -- Бориса отправили в лагерь на каторжные работы (а монгола все-таки повесили). Берия тайком переслал Борису в тюрьму записку, в которой обещал вытащить из лагеря на прежнее место и просил потерпеть год, чтобы он мог разобраться с военным и партийным руководством. По крайней мере, так рассказывал Николай. -- Теперь вы все знаете, Мамия, -- понизив голос, продолжал Николай. -- Здесь все думают, что Борис когда-нибудь вернется в Москву, что Берия скоро выручит его. Хотя даже Берии приходится быть осторожным -- ведь в лагере всем заправляют партийные и военные власти. Но кто знает, что может случиться? Ветер в любую минуту может подуть в другую сторону. И уж тогда он отыграется на тех, из-за кого сейчас ему приходится туго. Дураков в мире много, но какой идиот станет самому себе смертный приговор подписывать? Поэтому здесь все на цыпочках вокруг него ходят. Почетный гость! Конечно, слуг к нему приставить и устроить жизнь, как в гостинице, нельзя. Для вида ему даже кандалы надевают, дают слегка кувалдой помахать. При этом у него отдельная комната, водки и папирос -- сколько угодно. По мне, он -- не человек, а ядовитая змея. Таких нельзя в живых оставлять. Хоть бы ночью ему кто-нибудь горло перерезал, что ли. x x x Через несколько дней мне снова пришлось проходить мимо станции, и меня опять остановил тот же верзила-сержант. Я полез было за пропуском, но он тряхнул головой и сказал, чтобы я немедленно отправлялся к начальнику станции. Не понимая, в чем дело, я пошел на станцию; в комнате начальника меня ждал не он, а Громов. Он сидел за столом и пил чай. Я так и застыл в дверях. Кандалы с его ног исчезли. Он подал мне знак рукой, приглашая войти. -- А-а-а! Лейтенант Мамия! Сколько лет, сколько зим! -- добродушно начал Громов, так и сияя улыбкой, и предложил мне папиросу. Я покачал головой. -- Девять лет прошло, бог ты мой, -- продолжал он, доставая спички и закуривая. -- Или восемь? Впрочем, какая разница? Главное -- ты жив и здоров. Какое счастье -- встретить старого друга. Тем более после такой ужасной войны. Правильно? Послушай, как же ты вылез из того чертова колодца? Я молчал, точно язык прикусил. -- Ну да ладно. Выбрался -- и молодец! Смотри, руку где-то потерял. И по-русски навострился. Отлично! Просто замечательно! А рука? Ну что рука... Самое главное -- что ты живой. -- Это не от меня зависело. Жив я не потому, что мне так захотелось, -- отозвался я. Громов рассмеялся во весь голос. -- Интересный ты малый, Мамия. Здорово у тебя получается: вроде и жить не хотел, а выжил. В самом деле интересно. Но меня не проведешь, нет! Обыкновенный человек один из такого глубокого колодца никогда не вылезет. А потом надо было еще через реку переправиться, в Маньчжурию. Да ты не бойся. Я никому не скажу. Ну, все. Хватит об этом. А меня, видишь, разжаловали, теперь я простой заключенный. Но вечно торчать в этой дыре, камни здесь дробить не собираюсь. У меня и сейчас там, в Центре, сил хватает, за счет этого я и здесь с каждым днем вес набираю. Скажу откровенно: мне нужны хорошие отношения с японскими пленными. В конце концов, показатели шахты зависят от того, сколько вас и как вы будете выкладываться. Нет, с вашим братом нужно считаться, иначе дело не пойдет. Хочу, чтобы ты мне помог. Ты служил в Квантунской армии, в разведке. Храбрец, по-русски говоришь. Согласишься быть у меня на связи -- смогу вам помочь кое в чем. По-моему, неплохое предложение, а? -- Шпионить мне никогда не приходилось, и заниматься этим я не буду, -- объявил я. -- Разве я прошу на меня шпионить? -- примирительно сказал Борис. -- Ты не так меня понял. Я говорю, что по возможности постараюсь облегчить вам жизнь. Предлагаю ладить и чтобы ты помог в этом деле, стал посредником, что ли. Только и всего. Послушай, лейтенант! Я могу вышибить отсюда этого грузинского говнюка, "члена Политбюро". Правда! Вы же его лютой ненавистью ненавидите. Если мы его спихнем, вы сможете получить частичное самоуправление, создавать комитеты, иметь свою организацию. По крайней мере, охранники не будут издеваться над вами, как сейчас, когда они творят что хотят. Ведь вы сами этого добиваетесь. Так? Борис был прав. Мы давно уже ставили эти требования перед лагерным начальством, но неизменно получали категорический отказ. -- И что для этого нужно? -- спросил я. -- Почти ничего, -- сказал он, широко улыбаясь и разводя руками. -- Мне нужны тесные, хорошие отношения с японцами. Нужна их помощь, чтобы выпроводить отсюда группу товарищей, с которыми, мне кажется, будет трудновато найти общий язык. Интересы у нас, во многом, -- одни и те же. Почему бы тогда нам не объединиться? Как американцы говорят? Give and take. Ты мне -- я тебе. Ты мне помогаешь -- я тебе ничего плохого не делаю. Жульничать никто не собирается. Я не прошу, чтобы ты меня любил. Были между нами недоразумения, что и говорить. Но я за свои слова отвечаю. Если что обещаю, значит, так оно и будет. А что было, то быльем поросло. Давай-ка подумай как следует, и чтобы через несколько дней был четкий и ясный ответ. Стоит попробовать, вы же ничего не теряете. Согласен? И запомни, лейтенант: этот разговор должен оставаться между нами. Можешь рассказать о нем только тем людям, которым доверяешь на все сто. Несколько человек из ваших ходят у начальства в доносчиках, стучат обо всем. Смотри, чтобы до них это не дошло. Если они узнают -- плохо дело. Я здесь пока не всесилен. Вернувшись в зону, я решил тайком переговорить кое с кем о беседе с Борисом и остановил свой выбор на одном подполковнике -- человеке смелом и решительном, с хорошей головой. Он командовал войсками, которые заперлись в горной крепости на Хингане и до последнего, даже когда Япония уже капитулировала, отказывались поднять белый флаг. В лагере среди японских военнопленных он слыл главным авторитетом; русским тоже приходилось с ним считаться. Утаив то, что случилось на Халхин-Голе с Ямамото, я рассказал ему о Громове -- о том, что раньше он был офицером госбезопасности и какое предложение сделал. Идея избавиться от командовавшего шахтой и лагерем партийного начальника и добиться для японцев хоть какого-то самоуправления, похоже, его заинтересовала. Я предупредил, что Борис крайне опасен, настоящий зверь, мастер плести интриги, ему нельзя безоглядно доверять. "Может, ты и прав, -- отвечал подполковник. -- Но он правильно сказал: терять нам нечего". Я не нашел, что возразить. Действительно, если из этой сделки что-то получится, хуже, чем сейчас, не будет. Как же я ошибался! Верно говорят: ад -- все равно что бездонный омут. Несколько дней спустя я устроил подполковнику встречу с Борисом в укромном месте и был у них переводчиком. Потолковав с полчаса, они договорились, условившись держать все в тайне, и пожали друг другу руки. Как дальше пошли дела -- не знаю. Прямых контактов они избегали, чтобы не привлекать внимания, вместо этого часто обменивались по-какому-то тайному каналу шифрованными посланиями. На этом моя посредническая миссия закончилась. И подполковник, и Борис соблюдали строгую конспирацию, и это меня во всех отношениях устраивало. Будь моя воля, я бы с Громовым больше никаких дел не имел. Но, как позже выяснилось, это было невозможно. Спустя месяц, как и обещал Борис, грузинского "члена Политбюро" отстранили по распоряжению из Центра, и через пару дней вместо него прислали из Москвы другого партработника. Прошло еще два дня, и за одну ночь кто-то задушил сразу трех японских пленных. Для имитации самоубийства их повесили на балках потолка, но никто не сомневался, что с ними расправились сами японцы. Скорее всего, это были те самые стукачи, о которых говорил Громов. Виновных искать не стали, спустили дело на тормозах. К тому времени власть в лагере уже почти целиком перешла в руки Бориса". 33. Исчезнувшая бита • Возвращение "Сороки-воровки" Надев свитер и короткое пальто, надвинув на глаза шерстяную вязаную шапочку, я перелез через стенку за домом и бесшумно спрыгнул на безлюдную дорожку. Еще не рассвело, и народ вокруг спал. Неслышными шагами я двинулся по дорожке к "резиденции". В доме ничего не изменилось: все было так, как я оставил шесть дней назад. Немытая посуда по-прежнему лежала в мойке. Ни записок, ни посланий на автоответчике. Холодный, мертвый экран компьютера в комнате Корицы. Кондиционер поддерживал в доме установленную температуру. Я снял пальто, перчатки, вскипятил воду и приготовил чай. Съел вместо завтрака несколько сырных крекеров, вымыл посуду и поставил на полку. Пошел десятый час, а Корица все не появлялся. x x x Выйдя в сад, я отодвинул крышку колодца, наклонился, чтобы посмотреть вниз. Оттуда на меня, как обычно, глянул густой мрак. Колодец я знал как свои пять пальцев, и он казался частью моего собственного тела. Пропитывавшая его темнота, запахи, гулкая тишина стали частью меня самого. В некотором смысле о колодце я знал больше, чем о Кумико. Конечно, память о ней была еще очень свежа. Стоило закрыть глаза, и я слышал ее голос, до мельчайшей черточки вспоминалось ее лицо, тело, жесты. В конце концов, мы шесть лет прожили с ней под одной крышей. Но теперь я заметил, что уже не все в ней представлялось мне таким же, как раньше. А может, просто пропала уверенность, что картинки не расплылись в голове и память по-прежнему цепко удерживает образ Кумико. Точно так же я никак не мог вспомнить, как загибается хвост у вернувшегося домой кота. Я сел на край колодца, засунув руки в карманы пальто, и посмотрел по сторонам. Собирался холодный дождь, а то и снег. Было тихо и очень прохладно. В небе, закладывая немыслимые виражи, словно вычерчивая какие-то закодированные письмена, металась стайка птичек и вдруг исчезла. До слуха донесся низкий протяжный гул большого реактивного самолета, скрытого плотным слоем туч. В такой хмурый облачный день можно спокойно спускаться в колодец, не боясь, что яркий солнечный свет будет резать глаза, когда придет время выбираться. Но я не двигался с места. Спешить было некуда. День только начался, до полудня еще далеко. Я сидел словно приклеенный, дав полную свободу беспорядочно теснившимся в голове мыслям. Интересно, куда увезли стоявшую здесь птицу? Не красуется ли она теперь в каком-нибудь другом саду, навеки застыв в тщетном порыве взмыть в небо? Или ее отправили на свалку, когда прошлым летом сносили дом Мияваки? Дорогие воспоминания связаны у меня с этой птицей. Казалось, без нее сад потерял свою прежнюю хрупкую гармонию. Было начало двенадцатого, голова уже ничего не соображала. Пора спускаться в колодец. Ступив на дно, я по обыкновению сделал глубокий вдох, проверяя, в порядке ли воздух. Вроде все нормально, как всегда -- затхлый немного, но дышать можно. Я пошарил рукой по стене, нащупывая бейсбольную биту. Бита исчезла. Ее нигде не было. Пропала. Без следа растворилась. Я опустился на землю, прислонился к стене. Несколько раз вздохнул. Вздохи напоминали капризный ветерок, бесцельно гуляющий по безымянной высохшей долине. Когда вздыхать надоело, я принялся с силой тереть щеки. Кто же утащил биту? Неужели Корица? Кроме него, некому. Он один знает о ее существовании, да и кто еще мог залезть в колодец? Но зачем это ему понадобилось? Я недоуменно покачал головой. Совершенно непонятно. Еще одна загадка, на которую у меня нет ответа. Что ж, обойдемся сегодня без биты. Ничего страшного. В конце концов, бита -- всего-навсего что-то вроде талисмана. Можно и без нее. Проникал я раньше в эту комнату и без биты. Настроившись таким образом, я потянул за веревку и задвинул крышку колодца. Мрак обнял меня со всех сторон, я обхватил руками колени и медленно закрыл глаза. Как и в прошлый раз, никак не удается сосредоточиться. В голову лезет всякая чепуха. Чтобы избавиться от этой мути, я думаю о бассейне -- том самом, двадцатипятиметровом муниципальном бассейне, куда хожу плавать. Воображаю, как раз за разом проплываю дорожку из конца в конец, туда и обратно. Скорость значения не имеет, просто я снова и снова повторяю в воде привычные, размеренные и неторопливые движения. Не надо лишних звуков, лишних брызг -- локти, показываясь из воды, движутся плавно, руки работают бесшумно, рассекая воду. Набираю воду в рот и не спеша выпускаю, будто дышу под водой. Скоро тело свободно скользит в воде, словно подгоняемое легким ветерком. Ухо улавливает только мое размеренное дыхание. Я плыву по ветру, как птица в небесах, оглядывая расстилающуюся внизу землю. Вижу далекие города, крошечных человечков, текущие реки. Меня охватывает спокойствие, умиротворение, близкое к восторгу. Я очень люблю плавание. Одно из главных моих увлечений. Правда, в смысле решения моих проблем толку от него нет, зато и вреда никакого не причиняет. Вот что такое плавание. И тут я услышал этот звук. Из темноты слышалось низкое монотонное гудение, напоминавшее шум крыльев насекомого. Нет, для насекомого звук чересчур искусственный, механический какой-то. Тон его едва уловимо колебался, точно кто-то подкручивал ручку микронастройки коротковолнового приемника. Я затаил дыхание и прислушался, пытаясь понять, откуда доносится звук. Он исходил из невидимой точки во мраке, но одновременно, казалось, рождался прямо в моей голове. Нащупать эту грань в окружавшей меня кромешной тьме нечего было и думать. Собирая нервные импульсы в пучок, стараясь сосредоточиться на этом звуке, я не заметил, как заснул. Причем -- сразу, даже не успев почувствовать сонливости. Отключился совершенно неожиданно, будто шел по коридору, шел просто так, без всякой цели, и вдруг кто-то дернул меня за руку и втянул в незнакомую комнату. Сколько времени пребывал я в этом вязком, как болотная трясина, забытьи? Не знаю. Думаю, недолго. Может быть, какое-то мгновение. Но когда сознание так же неожиданно вернулось, я сразу понял, что темнота вокруг меня изменилась. Все стало другим -- воздух, температура; темнота приобрела новое качество, получила иную насыщенность. В разлитый чернильный мрак подмешивался тусклый, неясный свет. Ноздри дрогнули, уловив знакомый резкий аромат цветочной пыльцы. Я очутился в том странном гостиничном номере. Поднял голову, огляделся, задержал дыхание. Да, я прошел сквозь стену. Я сидел на застеленном ковром полу, привалившись к обитой тканью стене и положив руки на колени. Меня будто вытолкнуло на поверхность из пугающей бездны сна, в которую я провалился. Сознание вернулось полностью, было четким и ясным. Контраст между сном и пробуждением оказался таким резким, что я не сразу вошел в новое состояние. Сердце лихорадочно колотилось в груди, громко отдаваясь в ушах. Сомнений быть не могло. Та самая комната. Наконец мне удалось в нее проникнуть. x x x В полумраке, казалось, сотканном из нескольких слоев мелкоячеистой сетки, комната выглядела такой же, какой я увидел ее в первый раз. Но привыкнув, глаза стали различать небольшие отличия. Во-первых, не на своем месте был телефон, перекочевавший со столика у кровати на подушку и утонувший в ней под собственной тяжестью. Заметно убавилось виски в бутылке -- осталось немножко, на самом донышке. Лед в ведерке растаял, превратившись в мутноватую несвежую воду. Жидкость в стакане высохла; прикоснувшись к нему, я заметил на нем белый налет пыли. Подойдя к кровати, я взял телефон и поднес трубку к уху. Линия была мертва. Похоже, комнату давным-давно забросили, забыли про нее. В ней не осталось никаких признаков человеческого присутствия. И только цветы в вазе непонятным образом сохраняли прежнюю свежесть. До моего появления на кровати кто-то лежал -- простыня, покрывало и подушки были смяты. Я откинул покрывало и убедился, что постель давно остыла. Ни запаха духов, ничего... все улетучилось. Судя по всему, с тех пор как здесь кто-то был, прошло немало времени. Присев на край кровати, я еще раз внимательно оглядел комнату и напряг слух в надежде услышать хоть что-нибудь. Напрасно. Комната походила на древнюю гробницу, из которой грабители вынесли похороненное в ней тело. x x x В этот момент совершенно неожиданно затрещал телефон. Сердце застыло, словно сжавшаяся перед прыжком за добычей кошка. От резкого звука дрейфовавшие в воздухе мельчайшие частицы цветочной пыльцы пришли в движение; еле заметно шевельнулись, устремляясь кверху, лепестки цветов. Телефон? Ведь только что он был мертв, как заваленный землей камень. Уняв дыхание и справившись с сердцебиением, я убедился, что нахожусь все в той же комнате. Протянул руку к телефонной трубке, прикоснулся к ней и после секундного колебания снял с рычага. Телефон успел прозвонить три или четыре раза. -- Алло? -- Никакой реакции. Трубка умерла, как только оказалась в моей руке. К руке будто привязали мешок с песком -- она налилась тяжестью, тяжестью неотвратимой смерти. -- Алло! -- повторил я -- только для того, чтобы мой хриплый голос вернулся обратно, словно отразившись от толстой стены. Я положил трубку на место, потом снова приложил к уху. Тишина. Опустившись на край кровати, затаив дыхание, я стал ждать, когда телефон зазвонит снова. Но он молчал. Потревоженные пылинки опять впали в кому и растворились во мраке. Я попробовал воспроизвести его звон в голове. Да звонил ли он в самом деле? Уверенности в этом у меня не было. Но если я и дальше буду во всем сомневаться, конца и краю этому не будет. Где-то надо остановиться, подвести черту. Иначе и в самом моем присутствии в этой комнате можно начать сомневаться. Телефон звонил. Это точно. Ошибки быть не может. Позвонил и тут же отключился. Я кашлянул, но и этот звук тут же умер -- растворился в воздухе. Поднявшись с кровати, я сделал круг по комнате. Исследовал пол, посмотрел в потолок, присел на стол, прислонился к стене. Попробовал зачем-то покрутить дверную ручку, пощелкал выключателем торшера. Ручка, конечно же, не поворачивалась, лампочка не горела. Окно было заблокировано снаружи. Я прислушался, но тишина окружала меня высокой гладкой стеной, не пропускавшей ни единого звука. И все же не оставляло ощущение, что в комнате кто-то есть и этот кто-то (или что-то) пытается обмануть меня. Не дыша, оно (а может быть, они) старалось вжаться в стену, маскировалось, только чтобы я не заметил его. И я делал вид, что не замечаю. Мы ловко дурачили друг друга. Я опять тихонько кашлянул, приложил пальцы к губам. Надо еще раз осмотреть комнату. Я щелкнул выключателем торшера -- свет не загорелся. Открыл бутылку виски, понюхал. Запах тот же самый. "Катти Сарк". Завернув пробку, поставил бутылку обратно на стол. На всякий случай снова снял трубку, чтобы проверить, нет ли гудка. Гробовое молчание. Потоптался на ковре, прижался ухом к стене и сосредоточился, надеясь хоть что-нибудь услышать. Напрасные старания. Остановился у двери и, ни на что уже не надеясь, взялся за ручку... Она без всякого усилия повернулась вправо. Я не сразу понял, что произошло. Ведь только что ручка не поддавалась, будто залитая цементом. Повторим все сначала. Я отпустил ручку, снова взялся за нее, покрутил вправо-влево. Она вращалась абсолютно свободно. У меня появилось странное чувство -- язык точно стал распухать во рту. Дверь открыта. Я слегка потянул за ручку и через образовавшуюся щель в комнату тут же пробилась полоска яркого света. Невольно вспомнилась бита. С ней сейчас было бы куда спокойнее. Хватит! Наплевать на эту биту. Я решительно распахнул дверь. Посмотрел налево, потом направо и, убедившись, что никого нет, вышел из номера в длинный, покрытый ковровой дорожкой коридор. Чуть поодаль стояла большая ваза, полная цветов, -- та самая, за которой я прятался, когда беззаботно насвистывавший коридорный стучал в дверь номера. Коридор был очень длинный, с поворотами и ответвлениями. Я случайно наткнулся на того свистуна, он фактически и привел меня к двери с табличкой -- No 208. Осторожно ступая, я двинулся к вазе. Хорошо бы добраться до вестибюля отеля, где тогда показывали по телевизору Нобору Ватая и толкалось полно народу. Может, я найду там ключ ко всем загадкам. Однако бродить по отелю, не зная точно, куда нужно идти, -- все равно что путешествовать без компаса по бескрайней пустыне. Может получиться, что, не найдя вестибюль и потеряв дорогу обратно, к номеру 208, я окажусь запертым в этом отеле-лабиринте и не смогу вернуться в реальный мир. Но сейчас не время для сомнений. Скорее всего, это мой последний шанс. Полгода каждый день я спускался в колодец и ждал. И наконец дождался -- дверь отворилась передо мной. Да и колодца я скоро лишусь. Так что стоит сейчас оступиться -- и все мои усилия и потраченное время пропадут зря. Я шел по коридору, куда-то поворачивал. Мои замызганные теннисные тапочки тихо ступали по ковру. Ни людских голосов, ни музыки, ни звуков телевизора. Не гудели кондиционеры, не шумели вентиляторы, лифтов тоже не было слышно. Мертвая тишина стояла в отеле, напоминавшем затерянные во времени руины. Поворотов становилось все больше, двери тянулись нескончаемыми рядами. Коридор разветвлялся, и я всякий раз забирал вправо. Захочу вернуться -- буду держаться все время левее, так и выйду к номеру, от которого начал поиски. Но ориентировку я уже потерял. Предчувствие, что я приближаюсь к чему-то, отсутствовало напрочь. Нумерация гостиничных номеров была такой невразумительной, что рассчитывать на нее не приходилось. Цифры, не успевая отпечататься в памяти, тут же вылетали из головы. Стало казаться, что какие-то номера мне уже попадались. Я остановился посреди коридора передохнуть. Неужели заблудился? Хожу кругами, как в лесу, по одному и тому же месту? x x x Я стоял и ломал голову, что делать дальше, как вдруг вдалеке послышался хорошо знакомый звук. Коридорный. Это он -- я узнал его по свисту. Свистел он замечательно, без единой фальшивой ноты, одно слово -- виртуоз. Как и в прошлый раз, парень исполнял увертюру из "Сороки-воровки" Россини. Сложная мелодия, но мастер справлялся с ней без труда. Я пошел по коридору на свист, становившийся все громче и чище. Похоже, он двигался в мою сторону. Я решил укрыться за колонной. В руках коридорный опять держал серебряный поднос, на нем стояла бутылка "Катти Сарк", ведерко со льдом и пара стаканов. Он торопливо прошел мимо, лицо его светилось -- свист доставлял ему удовольствие. В мою сторону даже не посмотрел -- так спешил, что берег каждую секунду. Все как тогда, подумал я. Выходит, мое тело перенеслось во времени назад. Я последовал за коридорным. Серебряный поднос покачивался в его руках в такт мелодии, разбрасывая сверкающие блики от светильников под потолком. Коридорный повторял увертюру, как заклинание. Интересно, о чем эта опера? Я знал только название да еще эту довольно однообразную увертюру. Помню, в детстве у нас дома была пластинка, где ею дирижировал Тосканини. По сравнению с модерновым исполнением Клаудио Аббадо -- живым, легким -- Тосканини волновал кровь, переворачивал все внутри: как будто, сцепившись в смертельной схватке с могучим противником, ты прижимаешь его к земле и начинаешь медленно душить. А сама опера-то о чем? Не о погрязшей же в воровстве сороке. Если все утрясется, надо будет сходить в библиотеку и посмотреть в музыкальной энциклопедии. А может, диск купить со всей оперой? Или не надо? Может, к тому времени мне все уже будет до лампочки. Коридорный, не прекращая свистеть, как робот, шагал вперед. Я держался за ним на некотором расстоянии и уже знал, куда он направляется. Новая бутылка "Катти Сарк", лед и стаканы предназначались для номера 208. Я оказался прав: здесь он и остановился. Перехватил поднос в левую руку, убедился, что перед ним нужная дверь, подтянулся и по-деловому постучал. Три раза, потом еще столько же. Отозвался кто-нибудь на стук или нет, не знаю -- не расслышал. Я стоял за вазой и наблюдал за коридорным. Время шло, а он все стоял у двери, как истукан, словно решил испытать пределы своего терпения. Не стучал больше -- лишь тихо ждал, когда ему откроют. В конце концов дверь вняла его молитвам и приоткрылась внутрь. 34. Оставь фантазии другим (Продолжение рассказа о Борисе Живодере) "Борис свое слово сдержал. Японским военнопленным предоставили кое-какое самоуправление, разрешили выбрать из своих представителей комитет, во главе которого встал подполковник. После этого лагерной охране запретили издеваться над заключенными, и отвечать за порядок в лагере стал комитет. Если все было тихо и норма выполнялась, нас не трогали. Такую линию проводило новое начальство (или, другими словами, Борис). Эти на первый взгляд демократические новации мы, японцы, конечно, встретили с одобрением. Но, как выяснилось, все оказалось не так просто. Обрадовавшись реформам, мы все, и я в том числе, по наивности не заметили коварную ловушку, приготовленную Громовым. Борис, имея за собой поддержку госбезопасности, полностью подмял под себя вновь назначенного "члена Политбюро" и установил в лагере и шахтерском городке свои порядки. Интриги и террор расцвели буйным цветом. Борис стал отбирать из заключенных и охранников самых сильных и жестоких (а таких людей там хватало), подготовил их и сколотил своего рода личную гвардию. Вооруженные пистолетами, ножами, топорами, эти головорезы запугивали и избивали тех, кто отказывался подчиняться Громову. Несколько человек по его приказу они замучили до смерти. Вмешиваться никто не решался. Солдаты караульной роты, приставленные охранять шахту, делали вид, будто не замечают, что творит эта банда. Даже военные уже ничего не могли поделать с Борисом и предпочитали держаться в стороне, ограничиваясь охраной станции и своих казарм. То, что происходило на шахте и в лагере, их не интересовало. В этой гвардии у Бориса был любимчик -- заключенный-монгол, которого все звали Татарином. Он всегда и везде тенью следовал за Громовым. Когда-то Татарин был чемпионом по борьбе. Всю его правую щеку покрывал след от ожога -- ходили слухи, что он прошел через пытки. Борис арестантской робы больше не носил, жил в ухоженном домике, в котором убирала женщина из заключенных. Николай рассказал мне (хотя в последнее время он стал избегать разговоров), что несколько его знакомых куда-то пропали. Исчезли ночью, как сквозь землю провалились. По документам они проходили как без вести пропавшие или погибшие в результате несчастного случая, но никто не сомневался, что их убрали подручные Бориса. Стоило не подчиниться его воле или приказанию -- и человек подвергал себя смертельной опасности. Были случаи, когда недовольные пробовали жаловаться на творимый произвол напрямую в ЦК, и больше их никто не видел. "Я слышал, это зверье не остановилось даже перед убийством семилетнего ребенка, чтобы сломить его родителей, -- шептал побледневший Николай. -- Забили его насмерть у них на глазах". Первое время Громов особенно не вмешивался в жизнь зоны, где содержались японцы. Для начала он сосредоточил усилия на том, чтобы полностью подчинить себе русских охранников и взять зону под контроль, дав японцам возможность пока разбираться между собой. Так что первые месяцы после происшедших перемен стали для нас короткой передышкой, когда можно было жить спокойно. Я вспоминаю эти мирные, как штиль на море, дни. Нашему комитету удалось добиться некоторого, пусть и незначительного, смягчения режима. Не надо было больше бояться, что на тебя набросятся охранники. Впервые с тех пор, как мы оказались в лагере, у людей появилась какая-то надежда. Они думали, что жизнь понемногу стала меняться к лучшему. Впрочем, это не означало, что, пока длился наш "медовый месяц", Борис вообще не обращал на нас внимания. Просто он медленно и уверенно готовился к игре, расставляя на доске нужные ему фигуры. Обрабатывал по очереди членов комитета -- кого запугивал, кого подкупал -- и незаметно, потихоньку подчинял себе. Открытого насилия он избегал, действовал крайне осторожно, поэтому мы ничего не замечали. А когда заметили, было уже поздно. Разговорами о самоуправлении Борис усыплял нашу бдительность, а сам тем временем устанавливал железный порядок. Он был дьявольски хладнокровен и точен в своих расчетах. Бессмысленное, ненужное насилие над японскими пленными действительно прекратилось, но лишь затем, чтобы уступить место новому насилию -- холодному и расчетливому. Прошло примерно полгода. Теперь, когда Борис полностью господствовал на доске, он сменил тактику и принялся давить на нас. Первой его жертвой стал подполковник -- главная фигура в комитете. Он несколько раз напрямую сталкивался с Громовым, отстаивая интересы японских пленных, за что его и убрали. К тому времени в комитете оставалось всего несколько человек, не подчинявшихся Борису. Это были подполковник и его сторонники. Однажды ночью на него навалились, заткнули рот и задушили, накинув на лицо мокрое полотенце. Расправились с подполковником, конечно же, по приказу Бориса, хотя он сам рук не запачкал. Его ликвидировали руками япо