и дочери первостатейных богачей, и я рассудил, что у меня с такими девицами никакого общения выйти не может. Она была в курсе того, что Нагасава развлекается с другими девушками, но никогда ни разу не выказала ему неудовольствия поэтому поводу. Она искренне его любила, но тем не менее ничего ему не навязывала. - Она для меня слишком хороша. Так говорил сам Нагасава. Так оно и есть, думал я. Зимой я устроился подработать в маленьком магазине грампластинок. Платили не слишком много, но работа была нетяжелая, хорошо было и то, что работать надо было только три раза в неделю в ночь в свою смену. К тому же еще и пластинки можно было купить подешевле. На Рождество я купил Наоко пластинку Генри Манцини с песней "Dear Heart", которую та очень любила. Своими руками упаковал и повязал красной ленточкой. Наоко подарила мне собственноручно связанные шерстяные перчатки. На больших пальцах они были чуть коротковатые, но теплые. - Извини. У меня плохо получается, - сказала смущенно Наоко, покраснев. - Да нормально. Видишь, подошли, - сказал я, надевая перчатки и показывая ей. - Можно же в них будет не совать руки в карманы? - сказала она. В ту зиму Наоко не поехала в Кобе. Я тоже со своей работой перед Новым годом закрутился и в результате остался в Токио. А хоть бы и поехал в Кобе, ничего интересного там не предвиделось, да и встречаться там было не с кем. Так как на новогодние праздники столовая в студгородке закрылась, я питался дома у Наоко. Вдвоем с ней мы пожарили моти (/лепешки из клейкого риса/) и сварили с ними простенький суп (/суп с моти и овощами в Японии традиционно едят на Новый год/). Январь и февраль 1969 года были наполнены событиями. В конце января у Штурмовика температура поднялась до сорока, и он слег. В результате сорвалось мое свидание с Наоко. Я ценой больших усилий достал два пригласительных на концерт, и мы с Наоко договорились на него пойти. Оркестр исполнял 4-ю симфонию Брамса, которую она очень любила, и она очень этого ждала. Однако Штурмовик метался на кровати и выглядел из рук вон плохо, и я не мог его бросить и уйти. А вместо меня за ним остаться ухаживать было некому. Я купил льда, сделал компресс из нескольких виниловых пакетов, вложив их один в другой, и положил ему на лоб, холодным полотенцем вытирал ему пот, каждый час измерял температуру и менял на нем рубашки. Тем не менее жар весь день не спадал. Однако на следующий день он вскочил и, как ни в чем не бывало, начал делать зарядку. Я измерил ему температуру, было 36.2. Я глазам не верил. - Ничего не понимаю, сроду никогда так не температурил, - сказал Штурмовик таким тоном, будто я был в этом виноват. - Но у тебя же был жар, - ответил я, злясь. И показал ему два билета, пропавших благодаря его болезни. - Но это же пригласительные, так что все нормально, - сказал Штурмовик. Я хотел было выкинуть его радио в окно, но тут у меня в голове заломило, и я заполз обратно в постель и заснул. В феврале несколько раз шел снег. В конце февраля я подрался из-за какой-то ерунды. Ударил старшекурсника с моего этажа, а он ударился головой о стену. Сильной травмы, к счастью, не получилось, а Нагасава все хорошо уладил, но меня вызвали к коменданту и сделали выговор, и после этого моя жизнь в общежитии, естествено, осложнилась. Так закончился один учебный год и началась весна. Я недобрал баллов по нескольким предметам. По остальным результаты тоже были не блестящие. Оценки были все больше "C" да "D", редко "B". Наоко же сдала успешно все предметы и перешла на второй курс. Незаметно время провернулось еще на один круг. В середине апреля Наоко исполнилось двадцать лет. Мой день рожденья в ноябре, так что она меня, получается, была на семь месяцев старше. Почему-то странное чувство было от того, что ей уже двадцать. Мне казалось, что ей бы больше соответствовал возраст между восемнадцатью и девятнадцатью. Хорошо было бы, если бы после восемнадцати исполнялось девятнадцать, а после девятнадцати восемнадцать. Однако ей почему-то было уже двадцать. А осенью исполнится двадцать и мне. И только мертвому Кидзуки всегда оставалось семнадцать. В день рождения Наоко шел дождь. Я сразу после занятий купил поблизости торт и поехал на метро к ней домой. Я сказал ей, что раз все-таки двадцать лет исполнилось, может, надо бы это как-то, мол, отметить. Мне показалось, что на ее месте я бы так и подумал. Перспектива встречать двадцатый день рождения в гордом одиночестве казалась явно не блестящей. Метро было переполненно, да еще и тряслось нещадно. Поэтому когда я добрался до квариры Наоко, торт напоминал развалины Колизея в Риме. Однако когда мы воткнули в него заготовленные двадцать свечей, зажгли их от спички, задернули шторы и выключили свет, обстановка казалась вполне соответствующей торжеству. Наоко открыла бутылку виски. Мы чуть-чуть выпили и поели торта, потом поужинали на скорую руку. - Как-то все по-дурацки - раз, и уже двадцать лет. Я совсем не готова к тому, что мне уже двадцать. Такое непонятное ощущение, что меня будто кто-то сзади подгонял нарочно. - А у меня еще целых семь месяцев в запасе, успею подготовиться, не спеша, - сказал я, рассмеявшись. - Хорошо тебе, еще только девятнадцать, - сказала она с завистью в голосе. За ужином я рассказал ей, как Штурмовик купил себе новый свитер. До сих пор у него был только один свитер (оставшийся еще со старшей школы, коричневого цвета), и вот, наконец, их стало два. Новый свитер был симпатичный, красного в перемежку с черным цветов, с вывязанным вручную изображением оленя, и сам свитер был вполне стильным, но стоило ему выйти в нем, как все начинали смеяться. Он, однако, никак не мог понять, отчего они смеются. - Ватанабэ, у меня что-то н-не так? На лице ничего нет? - спросил он, подсев ко мне в столовой. - Нет там ничего, все так. Классный, кстати, свитер, - сказал я, с трудом сдерживаясьот смеха. - Спасибо, - расплылся Штурмовик в счастливой улыбке. Наоко рада была услышать о нем. - Хочу с ним встретиться, хоть разочек. - Нельзя, ты над ним смеяться будешь. - Что, думаешь, обязательно буду смеяться? - Да хоть на что спорим. Я его каждый день вижу, и то иногда удержаться не могу. Поужинав, мы вдвоем прибрали посуду, уселись на полу комнаты и допили виски. Пока я допил из своего стакана, она успела себе долить. В тот день она на редкость много говорила. Про детство, про школу, про семью. Расказы все были длинными и детальными, точно картины-миниатюры. Я восхищался ее памяти, слушая эти истории. Но в то же время я постепенно уловил нечто, скрытое в ее повествовании. Что-то странное. Что-то ненатуральное. Все истории были правильными и стройными, но их взаимосвязанность настораживала. История "А" превращалась в историю "Б", вплетенную в какой-то уголок истории "А", потом она же превращалась в историю "В", содержащуюся внутри истории "Б", и так до бесконечности. Конца не предвиделось. Я сперва какое-то время ей поддакивал, потом и это перестал делать. Я ставил пластинки, а когда они заканчивались, поднимал иглу и менял их. Прослушав все, ставил по новому кругу. Было их всего-то шесть, цикл начинался с битловского "Клуба одиноких сердец Сержанта Пеппера" и заканчивался "Вальсом для дебби" Билла Эванса. За окном без конца шел дождь. Медленно текло время, Наоко продолжала одна говорить. Неестественность рассказов Наоко была в том, что она расказывала их с каким-то напряжением, словно чего-то не договаривая. К этому относились, конечно, вещи, касающиеся Кидзуки, но я чувствовал, что это не все, о чем она избегает говорить. Были какие-то вещи, о которых она не хотела говорить, но зато болтала без конца о каких-то совершенно маловажных и незначительных обстоятельствах. Я впервые видел, чтобы она так увлеченно о чем-то говорила, и не мешал ей выговориться. Однако когда на часах стало одиннадцать, я всерьез забеспокоился. Она болтала без перерыва уже больше четырех часов. Я беспокоился о том, успею ли на последний поезд метро, да и к закрытию дверей в общежитии. Улучив момент, я прервал ее рассказ. - Пойду я потихоньку. А то на метро не успею, - сказал я, глядя на часы. Но ее уши будто и не услышали моих слов. Или услышали, но смысл до нее не дошел. Она замолчала на секунду, но тут же продолжила свой рассказ. Я махнул на все рукой, сел поудобней и стал опустошать вторую бутылку виски. В такой ситуации казалось правильным позволить ей говорить, сколько хочется. Метро, вход в общежитие - будь что будет, решил я. Наоко, однако, продолжала говорить недолго. Когда я очнулся от каких-то своих мыслей, она уже замолчала. Конец ее рассказа повис в воздухе, точно оторвался. Если быть точным, ее рассказ не закончился. Он резко оборвался в каком-то месте. Она пыталась его как-то продолжить, но от него уже ничего не осталось. Что-то повредилось. Мне показалось, что повредилось оно, возможно, по моей вине. Возможно, мои слова наконец долетели до ее ушей, спустя какое-то время до нее дошел их смысл, и источник той энергии, которая заставляла ее говорить, повредился. Наоко пустым взглядом смотрела мне в глаза, приоткрыв рот. Она была похожа на машину, которую во время работы отключили от сети. Глаза ее были мутными, точно покрылись непрозрачной пленкой. - Извини, что не дал договорить. Просто поздно уже, и... Слеза вытекла из ее глаз, прокатилась по щеке, оставив мокрый след, и с громким звуком упала на конверт пластинки. После первой слезы следующие полились безудержно. Она плакала, уперевшись руками в пол и наклонившись вперед, точно ее тошнило. Я впервые видел, чтобы кто-то плакал так безутешно. Я тихо протянул руки и положил ей на плечи. Ее плечи мелко трялись, точно по ним пробегали крошечные волны. Я почти бессознательно привлек ее к себе. Она беззвучно плакала у меня в руках, мелко дрожа. Моя рубашка увлажнилась от ее слез и горячего дыхания, а потом слегка намокла. Все десять ее пальцев теребили верх моей спины, точно что-то пытались нащупать. Я левой рукой погладил ее прямые податливые волосы. Я долго ждал так, когда она прекратит плакать. Но она не переставала. Этой ночью я переспал с ней. Не знаю, правильно это было или нет. Даже сейчас, спустя почти двадцать лет, все равно не знаю. И думаю, что не узнаю никогда. Но тогда ничего другого не оставалось. Эмоции рвались из нее наружу и приводили ее в смятение, и я хотел, чтобы эти эмоции утихли. Я погасил свет, медленно и осторожно снял с нее одежду и разделся сам. И обнял ее. Ночь была теплая и дождливая, и нам было не холодно, хоть мы и были обнажены. Ничего не говоря, мы с Наоко гладили друг друга в темноте. Я прильнул к ее губам и двумя руками нежно сжал ее груди. Она сжала рукой мой отвердевший член. Внизу у нее было влажно и горячо и звало меня. Но когда я вошел в нее, это причинило ей сильную боль. Я спросил, первый ли это у нее раз, Наоко кивнула. Я был слегка ошарашен. Я ведь всегда считал, что Наоко спала с Кидзуки. Я ввел свой член глубоко в нее и долго лежал так в обнимку с ней, не двигаясь. Когда ей стало легче, я стал осторожно двигаться и спустя долгое время кончил. В конце она обняла меня крепко-крепко и застонала. Это был самый страстный стон, какой издает женщина, когда кончает, из всех, что я до этого слышал. Когда все закончилось, я спросил ее, почему она не спала с Кидзуки. Не надо было ее об этом спрашивать, она отняла руки от моего тела и опять начала беззвучно плакать. Я вытащил из шкафа в стене одеяло и уложил ее. А сам закурил, глядя на льющий без конца апрельский дождь. Утром погода прояснилась. Наоко спала спиной ко мне. Может, она так и не заснула вовсе. Спала она или нет, но губы ее забыли все слова, а тело было неподвижно, точно окаменело. Я несколько раз пытался с ней заговорить, но она не отвечала и не шевелилась. Какое-то время я смотрел на ее обнаженное, как и вся она, плечо, потом сдался и решил вставать. На полу комнаты валялись со вчерашнего дня конверты пластинок, стаканы, бутылки из-под виски, пепельницы. На столике стояли остатки помятого торта, примерно половина. Было такое чувство, точно время там остановилось и не двигалось. Я прибрал все с пола и опрокинул в себя пару стаканов воды из-под крана. На письменном столе лежали словарь и таблица спряжения французских глаголов. На стене перед столом висел календарь. Календарь был чистый. Ни особых надписей, ни пометок на нем не было. Я подобрал валявшуюся на полу одежду и оделся. Рубашка на груди все еще была прохладной и влажной. Поднеся ее поближе к лицу, я почувствовал запах Наоко. Я взял лист бумаги с ее стола и написал, что хотел бы спокойно поговорить с ней, когда она успокоится, поэтому прошу позвонить мне на днях, поздравляю с днем рожденья. Потом еще разок взглянул на ее плечо, вышел из квариры и тихонько закрыл за собой дверь. Прошла неделя, но звонка все не было. Телефон в квартире Наоко не отвечал, поэтому в воскресенье я с утра поехал к ней на Кокубундзи. Но ее там не было, даже табличка с двери исчезла. На окнах были наглухо закрыты даже наружные ставни. Я спросил управляющего, тот ответил, что она уже три дня как переехала. "Куда? Даже не знаю", сказал управляющий. Я вернулся в общежитие и написал длинное письмо ей домой в Кобе. Я подумал, что, куда бы она не переехала, это письмо к ней обязательно попадет. Я откровенно написал ей о своих чувствах. О том, что я многого еще толком не понимаю, искренне стараюсь понять, но для этого должно пройти время. И что сам я не представляю, где я окажусь, когда это время пройдет. Поэтому обещать я Наоко ничего не могу, требовать от нее чего-то тоже права не имею. Во-первых, знаем мы друг о друге слишком мало. Но если Наоко даст мне время, мы можем друг о друге узнать побольше. Как бы там ни было, хочу с Наоко встретиться еще разок и спокойно поговорить. С тех пор, как не стало Кидзуки, мне некому стало откровенно рассказать, что у меня на душе, думаю, что то же самое произошло и с Наоко. Я думаю, не нуждались ли мы друг в друге больше, чем нам самим казалось? Вот почему пришлось нам проделать длинный окольный путь, а в каком-то смысле даже заблудиться. Вероятно, мне не следовало так жить. Но разве был у меня другой выход? Ту близость и теплоту, что испытал я по отношению к Наоко, я не испытывал до того еще ни разу. Жду ответа. Какой бы ни был ответ, непременно жду - такое содержание было у письма, которое я написал ей. Но ответ не пришел. Из тела моего что-то выпало, ничто не стало взамен, осталась на его месте одна лишь пустота. Из-за этого тело было неестественно легким, звуки лишь пропадали в пустоте. В будни я на порядок прилежнее, чем прежде, ходил в университет и слушал лекции. Лекции были скучными, с одногруппниками я ни о чем не разговаривал, а больше заняться было нечем. Я садился один на самый передний ряд и слушал лекции, ни с кем не говоря. Ел я в одиночку, курить решил бросить. В конце мая началась студенческая забастовка. Они орали что-то насчет "разгромить университет". Что ж, думал я, громите, раз надо. Разнесите на кусочки и растопчите в пыль. Я и глазом не моргну. Мне от этого только легче станет, а дальше сам как-нибудь постараюсь. А будет помощь нужна, могу и подсобить. Давайте же, уничтожьте его. Университет закрылся, лекции прекратились, и я стал подрабатывать в трансагенстве. Работа была тяжелее, чем я ожидал, и поначалу тело болело так, что утром тяжело было вставать, но оплата зато была хорошей, а будучи занятым работой, можно было не прислушиваться к пустоте в теле. Пять дней в неделю я работал днем в трансагенстве, а три дня ночью в магазине грампластинок. А когда я ночью не работал, читал в комнате книги, попивая виски. Штурмовик спиртного в рот не брал и потому к запаху был очень чувствителен. Когда я пил виски, лежа на кровати, он сказал мне, что из-за скверного запаха невозможно учиться, и не мог бы я пить в другом месте. - Сам туда иди, - сказал я. - Не, ну в общаге же пить нельзя, п-п-правила же есть, - выдвинул он довод. - Сам иди, - повторил я в ответ. Он больше ничего не говорил, но я почувствовал укол совести, пошел на крышу и допил виски один. В июне я написал Наоко еще одно письмо и опять отправил его по ее адресу в Кобе. Содержание было примерно то же, что и у предыдущего. В конце письма я приписал, что ждать ответа тяжело, и мне хотелось бы хотя бы знать, обидел ли я Наоко или нет. Опустив письмо в почтовый ящик, я почувствовал, как пустота в моем теле словно бы увеличилась еще больше. В июне я пару раз ходил в город с Нагасавой и спал с девчонками. Оба раза все было элементарно. Одна из них, когда мы пришли в мотель и я стал ее раздевать на кровати, начала отчаянно сопротивляться, но когда мне это надоело, и я начал читать книгу, лежа на кровати, через некоторое время полезла ко мне сама. Другая после того, как мы позанимались сексом, захотела все обо мне узнать. Спрашивала меня, сколько у меня женщин было, откуда я, в каком универе учусь, какую музыку слушаю, читал ли когда-нибудь книги Дадзаи Осаму, куда бы хотел съездить за границу, не думаю ли, что у меня соски крупнее, чем у других, короче, все подряд. Я отвечал ей, как мог, потом заснул. А когда проснулся, она сказала, что хочет со мной позавтракать вместе. Я вместе с ней пошел в кафе и съел невкусный тост с невкусным яйцом и выпил невкусный кофе, которые были в утреннем меню. Все это время она мне задавала вопросы. Кем работает отец, как учился в школе, когда день рожденья, пробовал ли есть лягушек. У меня начала болеть голова, и после завтрака я сказал, что мне пора потихоньку на работу. - Ну че, может, встретимся еще? - настаивала она, неудовлетворенная. - Жизнь большая, как-нибудь еще встретимся, - ответил я и ушел. А оставшись один, задумался над опостылевшим уже вопросом : "Да чем это я вообще занимаюсь?" Подумалось, что сейчас не время для таких развлечений. Но и не делать этого я не мог. Тело мое изголодалось и жаждало женщины. Находясь вместе с этими девицами, я все равно не мог без конца не вспоминать Наоко. Я вспоминал обнаженное тело Наоко, смутно белеющее в темноте, ее вздох, звук дождя. И чем больше я это вспоминал, тем сильнее чувствовался голод в моем теле. Я один залезал на крышу, пил виски и думал, куда же мне надо идти. В начале июля от Наоко пришло письмо. Письмо было недлинное. "Извини, что ответ пишу поздно. Но постарайся понять. Много времени ушло, пока смогла что-то написать. Да и это письмо переписываю уже раз десятый. Для меня письма писать - это каторга. Напишу сразу о самом главном. Решила взять академический на год, так как по-другому тогда не могла. Написала "тогда", хотя думаю, что вряд ли вернусь в университет вообще. Академка ведь нужна всегда только для формальности. Может быть, тебя мои слова удивили, но я об этом думала уже давно. Несколько раз решала рассказать об этом, но никак не могла себя заставить все начать говорить. Боялась говорить об этом. Не думай о пустом. Если что-то случается или, наоборот, не случается, мне кажется, что в конечном итоге оно все предопределено заранее. Может быть, тебя заденут эти слова. Тогда прости меня. Я хочу тебе сказать, чтобы ты не считал себя виноватым из-за меня. Поверь, это все только на моей совести. Весь этот год с небольшим я откладывала это на потом, думаю, что и тебе этим доставила немало мучений. И это, наверное, мой предел. Съехав с квариры на Кокубундзи, я вернулась домой в Кобе и некоторое время ходила на лечение в больницу. Доктор сказал, что в Киото в горах есть подходящая лечебница для меня, и я думаю ненадолго поехать туда. Это не больница в полном смысле слова, но оздоровительное учреждение гораздо более свободного типа. Подробности напишу при случае в следующий раз. Сейчас пока еще тяжело писать. Сейчас мне крайне необходимо успокоить нервы в каком-нибудь тихом, изолированном от внешнего мира месте. Я со своей стороны благодарна тебе за то, что ты в течение года был рядом со мной. Можешь в это поверить. Ты ничем меня не обидел. Это я сама себя обидела. Я так считаю. Сейчас я пока не готова встретиться с тобой. Не имею в виду, что не хочу с тобой встречаться, а еще не готова. Если пойму, что уже готова, сразу тебе напишу. думаю, что тогда мы сможем получше узнать друг друга. Как ты сам сказал, нам друг о друге еще надо узнать побольше. До свиданья." Несколько сот раз я перечитывал это письмо заново. И каждый раз, когда я его перечитывал, нестерпимая тоска охватывала меня. Совсем такая же тоска, как тогда, когда Наоко смотрела, не отрываясь, мне в глаза. Это щемящее чувство я не мог никуда ни унести, ни спрятать. Оно было точно ветер, обдувающий мое тело, не имеющий ни формы, ни веса. Я даже не мог задержать его на своем теле. Образы проплывали передо мной. Слова, которые они мне говорили, совершенно не были слышны моему уху. Субботние вечера я, как и прежде, проводил, сидя в кресле в лобби. Телефонного звонка я не ожидал, но больше заняться было нечем. Я всегда включал по телевизору прямой репортаж с бейбольного матча и делал вид, что смотрю. Я делил обширное пространство, разделяющее меня и телевизор, пополам, эту половинку тоже делил пополам. Так я делил и делил без конца, пока в конце концов не получался участочек, уместившийся бы у меня в руке. В десять часов я выключал телевизор и возвращался к себе в комнату. И ложился спать. Во второй половине месяца Штурмовик подарил мне светлячка. Светлячок сидел в банке из-под растворимого кофе. В банке было немного листьев и воды, а в крышке было пробито несколько маленьких дырочек для воздуха. Было еще светло, и выглядел он как простой речной жук, но Штурмовик утверждал, что это настоящий светлячок. Он сказал, что в светлячках разбирается хорошо, а у меня не было ни причин, ни оснований в это не верить. Ну, светлячок. Был светлячок какой-то как будто сонный, и хоть и пытался все время взобраться по скользкой стеклянной стенке, но каждый раз поскальзывался и падал вниз. - На территории нашел. - Здесь, на территории? - спросил я, изумленный. - А что, тут поблизости в гостиницах ведь, как лето наступает, светлячков выпускают, чтобы клиентов привлечь. Вот его оттуда сюда и занесло, - сказал он, даже не оглядываясь, запихивая одежду и конспекты в черный чемодан. Вот уже несколько недель, как наступили летние каникулы, и в общежитии остались только немногие вроде нас. Меня в Кобе особо не тянуло, и я продолжал работать, а у него была практика. Впрочем, после практики он собирался ехать домой. Дом Штурмовика был в Яманаси. - Его, это самое, девушкам дарить хорошо. Обязательно понравится, - сказал он. - Спасибо, - сказал я. День закончился, и своей опустошенностью общежитие напоминало брошенный замок. Спустился флаг, и в окнах столовой погас свет. Из-за того, что студентов стало мало, в столовой включали только половину ламп. Всед за этим неназойливо распространился вечерний запах. Запах сливочного пюре. Я взял банку из-под растворимого кофе и поднялся на крышу. На крыше не было ни души. Лишь чья-то рубашка, которую хозяин забыл снять, висела на бельевой веревке, трепыхаясь на закатном ветру, как какая-то пустая шелуха. По лестнице в углу крыши я взобрался на водонапорную вышку. Круглый распределительный бак, вобравший в себя тепло за день, до сих пор был теплым. Когда я присел на тесном пятачке, прислонившись к перилам, перед глазами у меня повисла белая слегка ущербная луна. Справа виднелись огни Синдзюку, слева - огни Икебукуро. Огни автомобильных фар перетекали из улицы в улицу, сливаясь в сплошные потоки. Над улицами витал, точно облако, бархатистый гул, образованный из слияния звуков самого разного происхождения. На дне банки тускло светился светлячок. Но свечение его было слишком тусклым. Последний раз до этого я видел светлячка очень давно, и в моих воспоминаниях светлячки светились в летней ночи куда ярче и ясней. Я и знал-то о светлячках до сих пор только то, что они испускают такой яркий пламенный свет. Я подумал, что светлячок, возможно, ослаб и умирает. Я несколько раз встряхнул банку, ухватив ее за горлышко. Светлячок на миг взлетел, стукаясь о стенки банки. Но свечение оставалось таким же тусклым. Я попробовал вспомить, когда же я видел светлячка в последний раз. И где это было?.. Я помнил эту картину. Но ни места, ни времени вспомнить не мог. В темноте ночи слышался звук текущей воды. Тут был и старый кирпичный шлюз. Такой, с ручкой, которую надо крутить, чтобы открыть или закрыть шлюз. Речка была небольшая. Маленькая речка, вся укрытая прибрежными водорослями. Вокруг было темно, хоть глаз выколи, и стоило погасить карманный фонарик, и у себя под ногами ничего нельзя было разглядеть. А над запрудой у шлюза летало несколько сотен светлячков. Их мерцающее свечение отражалось в воде, точно полыхающие языки пламени. Я закрыл глаза и ненадолго погрузился в темноту этого воспоминания. Отчетливо слышалось дуновение ветра. Ветер был не такой сильный, но пробегая по моему телу, оставлял на нем явственный след. Когда я открыл глаза, темнота летней ночи чуть сгустилась. Я открыл крышку банки, вытащил оттуда светлячка и посадил его на край водонапорной вышки, выступающий сантиметра на три. Светлячок, похоже, не понимал своего положения. Он обошел, запинаясь, вокруг болта, потоптался лапками по ворсистым, как пластырь для опухолей, пятнам краски. Некоторое время он полз вправо, потом вернулся налево, точно понял, что ему не туда. Потом какое-то время сидел неподвижно, взобравшись на головку болта. Он совсем не шевелился, точно испустил дух. Я наблюдал за светлячком, прислонившись к перилам. И я, и светлячок долго сидели на месте, не шевелясь. Ветер обдувал нас. В темноте шуршали друг о друга бесчисленные листья вяза. Я долго-долго ждал. Взлетел светлячок спустя много времени. Он раскрыл крылья, точно внезапно вспомнив что-то, и в следующий момент уже перелетел через перила и поплыл во мраке ночи. Полоска его свечения некоторое время висела на месте, точно наблюдая, как ее подхватывает ветер, а затем улетела на восток. И после того, как светлячок скрылся из вида, след его огонька долго-долго оставался во мне. Этот слабенький неяркий огонек метался и метался во мраке под закрытыми веками моих глаз, точно чья-то потерянная душа. Я несколько раз протягивал руку вглубь этого мрака. Мои пальцы ни на что не натыкались. Этот крошечный огонек постоянно был на расстоянии протянутой руки от меня. Глава 4. Нежный теплый поцелуй Во время летних каникул в университете потребовали вмешательства военизированных частей, и военные разрушили баррикады и арестовали всех оборонявших их студентов. Из ряда вон выходящим событием это назвать было нельзя, так как такая же ситуация была во всех вузах. Не то что разгрома, но и никаких изменений с университетом не произошло. В университет были вложены огромные капиталы, и с какой бы стати было университету-тяжеловесу покорно дать себя разгромить из-за того, что студенты, видите ли, устроили беспорядки? да и у тех, кто окружил университет баррикадами, громить университет на самом деле в мыслях не было. Они всего лишь желали изменить расстановку сил в университетской структуре, а мне лично было безразлично, в чьих руках руководство. Поэтому огорчаться из-за поражения студенческой забастовки у меня причин не было. В сентябре я шел в университет думая, что найду развалины, но университет был цел и невредим. И книги в библиотеке стояли на местах, и здание студотдела было нетронуто. Чем они тут вообще занимались, презрительно подумал я. Студенческая забастовка была свернута, и первыми, кто вышел на вновь начавшиеся под прикрытием военизированных частей лекции, были зачинщики и руководители забастовки. Как ни в чем не бывало, они являлись в аудитории, слушали лекции и отвечали на вопросы, когда их спрашивали. Это было весьма странно. Ведь решение о начале забастовки оставалось в силе, и никто о ее прекращении не объявлял. Просто университет привлек военных и разрушил баррикады, а забастовка по идее продолжалась. Разве не они выступали громче всех, когда выносилось решение о забастовке, и разве не они бранили и порицали студентов, выступавших против забастовки (или выражающих сомнение)? Я подошел к ним и спросил, почему они не продолжают забастовку, а ходят на лекции. Они не смогли ответить. Им нечего было сказать в ответ. И это те, кто кричал, что разгромит университет, думал я, и презрение мое не знало границ. Эти жалкие людишки то грозно выступали, то жалко прятались, смотря откуда дул ветер. Ты видишь, Кидзуки, какой это дурацкий мир, думал я. Вот такие людишки прилежно набирают баллы в университетах и строят жалкое общество. Я решил какое-то время ходить на лекции, но не отвечать во время проверки посещаемости, когда называют мое имя. Я понимал, что толку от этого все равно нет, но иначе мне становилось так противно, что сил не было терпеть. Из-за этого я, однако, еще более изолировался от остальной группы. От того, что я молчал, когда называли мое имя, в аудитории атмосфера становилась натянутой и неловкой. Никто со мной не заговаривал, я тем более не заговаривал ни с кем. На второй неделе сентября я пришел к выводу, что университетское образование - полная бессмыслица. И я решил считать обучение в университете тренировкой на выносливость. Все равно, брось я сейчас университет и начни самостоятельную жизнь, заняться мне особо было нечем. Поэтому я каждый день посещал лекции, вел конспекты, а в свободное время шел в библиотеку читать книги или изучать материалы занятий. ( Наступила вторая неделя сентября, а Штурмовик все не возвращался. Это было не просто странно, а все равно как если бы небо с землей поменялись местами. Не могло такого быть, чтобы в университет начались занятия, а Штурмовик их пропускал. Его стол, радио - все покрылось слоем пыли. На полке стояли пластиковый стакан с зубной щеткой, банка для чая, аэрозоль от насекомых... Все было в сохранности на местах. Пока Штурмовика не было, я делал уборку в комнате. За прожитый год я привык к чистоте в комнате, и в отсутствие Штурмовика мне ничего не оставалось, как поддерживать чистоту самому. Каждый день я подметал пол в комнате, раз в четыре дня протирал окно, раз в неделю выносил одеяло на просушку. Я ожидал, что Штурмовик похвалит меня, когда вернется : "Ну даешь, Ватанабэ! Как это ты так? Вот это чистота." Но он не вернулся. Как-то раз я вернулся с занятий, и обнаружил, что не только он не вернулся, но и вещи его все исчезли. даже табличка с его именем исчезла с двери, осталась только моя. Я пошел к коменданту и спросил, что с ним случилось. "Выехал он из общежития, - коротко ответил комендант. - Поживешь пока один." Я спросил, что вообще произошло, но комендант ничего мне больше не сказал. Это был примитивного типа человек, получавший безграничное удовольствие от того, что заведовал делами единолично, и посторонним он ничего не докладывал. На стене какое-то время висела фотография снежных гор, но потом я снял и ее и взамен повесил фото джима Моррисона и Майлза дэйвиса, так что комната немного стала похожа на мою собственную. На заработанные деньги я купил маленький проигрыватель. По ночам я в одиночку пил и слушал пластинки. Иногда вспоминался Штурмовик, но тем не менее одному жить было приятно. ( В понедельник в десять часов была лекция по "Истории драмы II" об Эврипиде, и закончилась она в пол-двенадцатого. После лекции я пошел в маленький ресторан в десяти минутах ходьбы от университета и съел омлет с салатом. Ресторан этот, удаленный от богатых кварталов, был подороже, чем студенческая столовая, внутри было тихо и спокойно, и можно было заказать довольно вкусный омлет. Обслуги было три человека, угрюмая супружеская парочка и подрабатывающая там девушка. Когда я присел один у окна перекусить, вошла стайка студентов. Были они ярко одеты, и было их двое юношей и две девушки. Они сели за столик у входа и долго разглядывали меню, изучая содержание, а потом один из них суммировал заказы и сообщил их девушке-работнице. Тут я заметил, что одна студентка то и дело украдкой смотрит в мою сторону. Это была девушка с очень короткой стрижкой в темных солнцезащитных очках, одетая в белое хлопчатобумажное платье. Мне ее лицо было совершенно незнакомо, и я спокойно продолжал трапезу, как вдруг она встала с места и подошла ко мне. Она оперлась одной рукой о край стола и назвала меня по имени. - Ватанабэ, да? Я поднял глаза и еще раз вгляделся в ее лицо. Но сколько я ни смотрел, лицо ее мне было незнакомо. Внешность ее бросалась в глаза, и девушку такого типа я бы обязательно узнал, если бы видел где-то ранее. да и не так много кто в университете знал мое имя. - Можно присеть на минуту? Или ты тут ждешь кого-то? Я в растерянности помотал головой. - да нет, садись. Она со скрипом отодвинула стул и села напротив меня, взглянула сквозь очки на меня, потом перевела взгляд на мою тарелку. - Выглядит вкусно. - да, вкусно. Омлет с грибами и салат с горошком. - Ух ты, в следующий раз надо будет попробовать. Сегодня уже другое заказала, - сказала она. - А что заказала? - Запеканку с макаронами. - Запеканка с макаронами тоже ничего. А мы встречались где-то? что-то никак не припомню... - Эврипид, - коротко ответила она. - Электра. "О нет, и боги не слушают слова несчастного", только что же лекция закончилась. Я взглянул ей в лицо. Она сняла очки, и я, наконец, ее узнал. Первокурсница, я видел ее на занятиях по "Истории драмы II". Просто прическа была совсем другая, так что сразу не смог узнать. - Так у тебя же до летних каникул волосы длинные были, вот досюда. - сказал я, показав рукой сантиметров на десять ниже. - Ну да, летом химию сделала. Но очень уж безобразно получилось. Я вообще думала, умру. Будто водоросли к волосам налипли, как у утопленницы. думала умру, мучалась-мучалась, потом постриглась коротко. Но ничего, зато не мешают. Говоря это, она приглаживала короткие, сантиметра по четыре или пять, волосы. Потом посмотрела на меня и улыбнулась. - да совсем неплохо получилось, - сказал я, поедая омлет. - Ну-ка, голову поверни. Она повернула голову вбок и замерла так секунд на пять. - Ух ты, по-моему, здорово идет! Явно форма у головы красивая, уши симпатичные. - да, я тоже так думаю. Постриглась, а потом смотрю, вроде ничего. Но мальчишки никто так не говорят. То говорят, на первоклассницу похожа, то из концлагеря сбежала. Почему мальчишкам только длинные волосы у девочек нравятся? Фашисты настоящие. Противно аж. Почему мальчишки считают, что девочки с длинными волосами обязательно утонченные, отзывчивые, женственные? да я вреднющих девочек с длинными волосами человек двести пятьдесят знаю. - А мне твоя прическа нравится, - сказал я. На самом деле это не было ложью. С длинным волосом, как я припоминал, она была совершенно заурядной симпатичной девушкой. Но та, что сидела передо мной сейчас, источала свежую жизненную энергию, точно только что появившийся на свет весной детеныш какого-то животного. Глаза ее весело бегают, смеются, сердятся, возмущаются, размышляют, точно отдельные живые существа. Я так давно не видел такого одушевленного лица, что какое-то время восхищенно его разглядывал. - Ты правда так считаешь? Я кивнул, поедая салат. Она опять надела свои очки и посмотрела сквозь них в мое лицо. - Слышь, а ты не врешь? - Нет, я вообще стараюсь быть честным. - Хм, - хмыкнула она. - А зачем очки такие темные носишь? - да волосы как обрезала, чего-то не хватает. Какая-то незащищенность, будто голой в толпу людей попала, вот и ношу очки. - да? - сказал я. И доел остатки омлета. Она с неподдельным интересом наблюдала, как я ем. - Тебе туда не надо? - сказал я, показывая на ее компанию. - да успеется. Как еду принесут, пойду. Неважно. Я тебе есть-то не мешаю? - да какое там, я уже, тем более, все съел, - сказал я. Поскольку за свой столик уходить она не собиралась, я заказал кофе. Хозяйка унесла тарелки и взамен оставила сахар и сливки. - А почему ты не отозвался на лекции, когда отмечали? Ты же Ватанабэ? Ватанабэ Тору, правильно? - да, правильно. - Так почему ты не отозвался? - да настроения сегодня не было. Она опять сняла свои очки, положила их на стол и уставилась на меня, точно на клетку с диковинным животным. - Настроения сегодня не было, - повторила она. - Знаешь, ты разговариваешь, прямо как Гемфри Богарт (Humphrey Bogart). Насмешливо, с достоинством. - Ну ты скажешь тоже. Я человек простой. Каких много. Хозяйка принесла кофе и поставила передо мной. Я потихоньку пил его, не кладя ни сахар, ни сливки. - Во, ни сахар, ни сливки не кладешь? - да я просто сладкое не люблю... А ты что подумала? - терпеливо объяснял я ей. - А где так загорел? - В походы ходил, недели по две на ногах. Туда-сюда. С рюкзаком и спальником. Вот и загорел. - А куда ходил? - В Канадзаве обошел весь полуостров Ното. до Ниигаты ходил. - Один? - Ну да... Кое-где, бывало, правда, кто-то пристраивался вместе. - А романов не было? Познакомился, там, с девушкой где-нибудь по дороге, и все такое. - Роман? - удивился я. - Слушай, ты что, вообще не соображаешь, что ли? Какие романы, когда ходишь с одним спальным мешком, борода вот такая? - И всегда так один в походы и ходишь? - Ну да. - Любишь быть один? - сказала она, подперев рукой подбородок.- Путешествовать в одиночку, есть в одиночку, на лекциях сидеть в одиночку. - Один быть никто не любит. Просто насильно никого с собой общаться не заставляю. От этого одни разочарования. Она прикусила дужку очков и низким голосом произнесла : - "Никто не любит одиночества. Просто я не люблю разочарований." Будешь мемуары писать, так и напиши. - сказала она. - Спасибо. - Зеленый цвет тебе нравится? - Это ты к чему? - Потому что на тебе водолазка зеленая. - Не так чтобы люблю. Какая разница, какой цвет? - Не так чтобы люблю. Какая разница, какой цвет? - повторила она за мной вслед и спросила. - Мне нравится, когда так говорят. Как будто стену белят свежей известкой. Тебе так говорил кто-нибудь? - Не-а. - Меня Мидори (яп. "зеленый") зовут. Но зеленый цвет мне совсем не идет. Странно, да? Как-то черезчур, не кажется? Как заклятие какое-то. А старшую сестру зовут Момоко (момо - яп. "персик"). Смешно, да? - И как, идет ей розовый цвет? - Знаешь, очень идет. Как будто родилась, чтобы в розовом ходить. Вот ведь несправедливо как. На ее стол принесли еду, и юноша в индийской клетчатой рубахе позвал ее : "Мидори! Еда пришла." Она махнула ему рукой, мол, поняла. - Ватанабэ, а ты конспект ведешь? По "Истории драмы II"? - Конечно. - А можешь одолжить? Я пару лекций пропустила, а в группе не знаю никого... - Конечно, могу. Я вытащил из портфеля тетрадь, проверил, не было ли в ней чего лишнего, и протянул Мидори. - Спасибо. А ты послезавтра в универ придешь? - Угу. - Тогда, может, придешь сюда к двенадцати? Я тебе конспект отдам, и заодно пообедаем вместе. У тебя ведь несварений не случается, если ешь не один? - да ладно тебе... Но не стоит за это взамен ничего такого. Подумаешь, конспект одолжил. - Ничего. Я люблю благодарить. Не забудешь, может, запишешь лучше