а больше, чем причитающееся мне. Я порасспросил кое-кого и выяснил, что это далеко не покроет общую сумму его долгов. "Ага, - подумал я, - теперь он, наверно, попробует еще разок". И правда, он доверительно подошел ко мне и попросил меня, поскольку другие очень торопят, сделать ему поблажку. Но на этот раз я остался совершенно холоден. "Ступай клянчить к другим, - сказал я ему, - я не привык уступать им дорогу". "Тебя я знаю лучше, к тебе у меня больше доверия", - попробовал он. "Вот мое последнее слово: ты завтра принесешь мне деньги, или я поставлю тебе свои условия". "Что за условия?" - осведомился он. Жаль, что вы не слышали этого! Словно он готов был продать свою душу. "Что за условия? Ого! Ты должен будешь подчиняться мне во всем, что я ни предприму". - "И только? Конечно, буду, мне и самому приятно быть с тобой заодно!" - "О, не только когда это будет для тебя удовольствием. Ты должен будешь выполнять все, что я ни пожелаю - в слепом послушании!" Тут он посмотрел на меня искоса, и с ухмылкой, и смущенно. Он не знал, как далеко можно заходить, на- сколько серьезно это для меня. Он, наверно, был бы рад пообещать мне все, но, вероятно, боялся, что я только проверяю его. Наконец он сказал, покраснев: "Я отдам тебе деньги". Он забавлял меня, это был такой человек, которого я среди пятидесяти других совсем не замечал. Ведь он же в счет не шел, правда? И вдруг он очутился передо мной так близко, что я разглядел его полностью. Я точно знал, что он готов продаться - без всякого шума, лишь бы никто об этом не знал. Это был действительно сюрприз, и нет ничего прекраснее минуты, когда тебе вдруг вот так открывается человек, когда его манера жить, которой ты не замечал до сих пор, вдруг перед тобой как на ладони, словно ходы червя в распавшейся надвое деревяшке... На следующий день он действительно вернул мне деньги. Больше того, он пригласил меня выпить с ним в клубе. Он заказал вино, пирожные, папиросы и попросил меня разрешить ему ухаживать за мной за столом - в "благодарность" за то, что я был так терпелив. Мне было только неприятно, что он держался как ни в чем не бывало. Как будто между нами не было обронено ни одного обидного слова. Я намекнул на это; он стал только еще сердечнее. Казалось, он хотел освободиться от меня, быть снова со мной на равных. Он делал вид, что ничего не помнит, через каждые два слова лез ко мне с уверениями в дружбе; только в глазах его было что-то цеплявшееся за меня, словно он боялся вновь потерять искусственно созданное чувство близости. Наконец он стал мне противен. Я думал: "Неужели он полагает, что я это проглочу?" - и размышлял, как нанести ему моральный удар. Я искал чего-нибудь пооскорбительней. Тут мне вспомнилось, что Байнеберг утром сказал мне, что у него украли деньги. Вспомнилось это совершенно невзначай. Но это вернулось. И у меня буквально сперло дыхание. "Это может быть удивительно кстати", - подумал я и невзначай спросил его, сколько же у него еще денег. Расчет, который я на этом построил, оправдался. "Кто же настолько глуп, чтобы несмотря ни на что давать тебе еще деньги в долг?" - спросил я со смехом. "Гофмайер". Я прямо-таки задрожал от радости. За два часа до того Гофмайер приходил ко мне и сам хотел занять денег. И то, что несколько минут назад мелькнуло у меня в голове, вдруг стало действительностью. Так случайно, в шутку, подумаешь: сгореть бы сейчас этому дому, а в следующий миг пламя уже вздымается к небу... Я быстро еще раз перебрал все возможности, конечно, уверенности тут быть не могло, но моего чувства мне было достаточно. И я склонился к нему и сказал самым любезным тоном, так, словно мягко вгонял ему в мозг тонкую заостренную пал очку: "Послушай, дорогой Базини, почему ты мне врешь?" Когда я это говорил, глаза у него, казалось, испуганно бегали, но я продолжал: "Кому-нибудь ты, может быть, и заморочишь голову, но я как раз не тот человек. Ты же знаешь, у Байнеберга..." Он не покраснел и не побледнел, казалось, будто он ждал, что сейчас разрешится какое-то недоразумение. "Короче, - сказал я тогда, - деньги, из которых ты вернул мне долг, ты сегодня ночью вытащил у Байнеберга из ящика". Я откинулся, чтобы проследить за его впечатлением. Он побагровел; слова, которыми он давился, нагоняли ему на губы слюну; наконец он обрел дар речи. Это был целый поток обвинений по моему адресу: как осмелился я утверждать подобное, чем хоть сколько-нибудь оправдано такое гнусное предположение; я только ищу ссоры с ним, потому что он слабее; я делаю это лишь от досады, что после уплаты долга он от меня свободен; он обратится к классу... к старостам... к директору; Бог свидетель его невиновности, и так далее до бесконечности. Я уже и впрямь испугался, что поступил с ним несправеливо и оскорбил его ни за что - до того к лицу был ему румянец; у него был вид затравленного, беззащитного зверька. Но все же мне было невмоготу так сразу и спасовать. Я удерживал насмешливую улыбку - по сути только от смущения, - с которой слушал все его речи. Время от времени я кивал и спокойно говорил: "Но я же знаю". Через некоторое время успокоился и он. Я продолжал улыбаться. У меня было такое чувство, что одной этой улыбкой я могу превратить его в вора, даже если он им еще не был. "А исправить ошибку, - думал я, - всегда можно будет и позже". Еще через несколько минут, в течение которых он то и дело украдкой поглядывал на меня, он вдруг побледнел. С лицом его произошла странная перемена. Прежняя прямо-таки невинная миловидность исчезла, казалось, вместе с румянцем. Лицо стало зеленоватым, мучнистым, разбухшим. Раньше я видел такое только один-единственный раз - когда случайно проходил мимо по улице, при задержании убийцы. Тот тоже расхаживал среди других людей, и по виду его ни о чем нельзя было догадаться. Но когда полицейский положил руку ему на плечо, он вдруг стал другим человеком. Его лицо изменилось, и глаза его, испуганные, ищущие выхода, принадлежали уже физиономии висельника. Об этом напомнил мне изменившийся вид Базини. Теперь я знал все и только ждал... Так оно и вышло. Я ничего больше не говорил, и Базини, измученный молчанием, стал плакать и попросил у меня пощады. Он же взял деньги только от нужды, не догадайся я об этом, он скоро вернул бы их, и никто ничего не узнал бы. Не надо говорить, что он украл, он ведь просто тайком взял взаймы... Он не мог продолжать из-за слез. А потом он снова начал умолять меня. Он готов повиноваться мне, делать все, что я ни пожелаю, только бы я никому об этом не рассказывал. За это он буквально предлагал мне себя в рабы, и смесь хитрости и жадного страха, трепетавшая при этом в его глазах, была отвратительна. Я коротко обещал ему подумать, как с ним поступить, но сказал, что это прежде всего дело Байнеберга. Как нам, по-вашему, быть с ним? Рассказ Райтинга Терлес слушал молча, с закрытыми глазами. Время от времени озноб пробирал его до кончиков пальцев, и в голове его мысли бурно и беспорядочно всплывали рывками, как пузыри в кипящей воде. Говорят, что так бывает с тем, кто в первый раз видит женщину, которой суждено завлечь его в разрушительную страсть... Утверждают, что есть такое мгновение, когда сгибаешься, собираешься с силами, затаиваешь дыхание, мгновение внешнего безмолвия над напряженнейшей внутренней связью между двумя людьми. Никак нельзя сказать, что происходит в это мгновение. Оно как бы тень, которую страсть отбрасывает перед собой. Органическая тень; ослабление всех прежних напряжений и в то же время состояние внезапной, новой связанности, в котором уже содержится все будущее; инкубация, сведенная к остроте укола иголкой... А с другой стороны оно - ничто, глухое, неопределенное чувство, слабость, страх... Так чувствовал это Терлес. То, что рассказал Райтинг о себе и Базини, казалось ему, если он спрашивал себя об этом, незначительным. Легкомысленный проступок и трусливая подлость со стороны Базини, за которыми теперь наверняка последует какой-нибудь жестокий каприз Райтинга. Но, с другой стороны, он, словно в тоскливом предчувствии, ощущал, что события приняли теперь для него вполне личный оборот, и было в этом происшествии что-то, что угрожало ему как острым ножом. Он представил себе Базини у Божены и огляделся в клетушке. Стены ее, казалось, грозили ему, падали на него, словно бы кровавыми руками тянулись к нему, револьвер двигался на своем месте туда-сюда... В смутном одиночестве его мечтаний впервые что-то упало, как камень; это было вот здесь; тут ничего нельзя было поделать; это была действительность. Вчера Базини был еще совершенно таким же, как он сам; открылся люк, и Базини упал. В точности так же, как это описал Райтинг: внезапная перемена, и человек - другой... И снова это как-то связалось с Боженой. Его мысли сотворили кощунство. Гнилой, сладкий запах, которым от них повеяло, смутил его. И это глубокое унижение, этот отказ от себя, эта покрытость тяжелыми, бледными, ядовитыми листьями стыда, которую он видел в своих мечтах как бесплотное далекое отражение в зеркале, - все это вдруг случилось с Базини. Есть, значит, что-то, с чем действительно надо считаться, чего нужно остерегаться, что может вдруг выпрыгнуть из молчаливых зеркал мыслей?.. Но тогда возможно и все другое. Тогда возможны Райтинг и Байнеберг. Возможна эта клетушка... Тогда возможно также, что из этого светлого, дневного мира, который он только и знал до сих пор, есть какая-то дверь в другой, глухой, бушующий, страстный, разрушительный мир. Что между теми людьми, чья жизнь размеренно, как в прозрачном и прочном здании из стекла и железа, протекает между конторой и семьей, и другими людьми, опустившимися, окровавленными, развратно-грязными, блуждающими в лабиринтах, полных ревущих голосов, не только существует какой-то переход, но их границы тайно и тесно соприкасаются, так что их можно в любое мгновение переступить... И вопрос остается только один: как это совершается? Что происходит в такое мгновение? Что с криком устремляется ввысь и что вдруг угасает?.. Таковы были вопросы, встававшие перед Терлесом. Они вставали неясно, с сомкнутыми губами, окутанные каким-то глухим, неопределенным чувством - то ли слабости, то ли страха. Но многие их слова, отрывочно и порознь, звучали, словно издалека, в Терлесе и наполняли его робким ожиданием. В это мгновение раздался вопрос Райтинга. Терлес сразу заговорил. Он подчинился при этом какому-то внезапному порыву, какому-то смущению. Ему казалось, что предстоит что-то решающее, и он испугался этого надвигающегося, хотел уклониться, выиграть время. Он заговорил, но в тот же миг почувствовал, что может сказать только несущественное, что у его слов нет внутренней опоры и они вовсе не выражают действительного его мнения... Он сказал: - Базини - вор. И определенное, твердое звучание этого слова было так приятно ему, что он повторил его дважды. - ...Вот. А таких наказывают... везде во всем мире. Надо заявить об этом, удалить его из училища! Пусть исправляется на стороне, среди нас ему уже не место! Но Райтинг сказал с выражением неприятного удивления: - Нет, зачем сразу доводить все это до крайности? - Зачем? Неужели, по-твоему, это не само собой разумеется? - Отнюдь нет. Ты держишься так, словно вот-вот хлынет серный дождь, чтобы всех нас уничтожить, если мы теперь оставим Базини в своей среде. А дело-то не такое уж страшное. - Как можешь ты так говорить? Значит, с человеком, который крал, который потом предложил тебе себя в служанки, в рабы, ты готов по-прежнему вместе сидеть, вместе есть, вместе спать?! Я этого не понимаю. Нас ведь потому и воспитывают совместно, что мы все принадлежим к одному и тому же обществу. Разве тебе будет все равно, если тебе придется когда-нибудь служить в одном с ним полку или в одном министерстве, если он будет вращаться в кругу тех же семей, что и ты... может быть, ухаживать за твоей собственной сестрой?.. - Ну, ты же преувеличиваешь! - засмеялся Райтинг. - Как будто мы вступили в какое-то братство на всю жизнь! Что ж, по-твоему, мы всегда будем носить на себе печать "Из интерната в В. Имеем особые привилегии и обязательства"? Ведь позднее каждый из нас пойдет своим путем, и каждый станет тем, кем он вправе стать, ибо на свете существует не одно общество. Я хочу сказать, что нечего нам ломать себе голову над будущим. А что касается настоящего, то я ведь не сказал, что мы должны сохранять с Базини товарищеские отношения. Как-то уж удастся соблюдать дистанцию. Базини у нас в руках, мы можем делать с ним что хотим, по мне, хоть оплевывай его два раза в день - какое тут, если он это позволит, товарищество? А если взбунтуется, мы всегда сможем его осадить... Перестань только думать, что между нами и Базини есть что-то общее, кроме того, что его подлость доставляет нам удовольствие! Хотя Терлес вовсе не был уверен в своей правоте, он продолжал упорствовать: - Слушай, Райтинг, почему ты так занят Базини? - Разве я занят им? Вот уж не знаю. Вообще-то у меня никаких особых причин, конечно, нет. Вся эта история мне безразлична донельзя. Меня злит только, что ты преувеличиваешь. Что у тебя в голове? Какой-то идеализм, по-моему. Священная любовь к училищу или к справедливости. Ты не представляешь себе, какой веет от этого скукой и образцовостью. Или, может быть, - и Райтинг подозревающе подмигнул Терлесу, - у тебя есть какая-то другая причина выставить Базини, и ты просто не хочешь признаться? Какая-нибудь старая месть? Тогда скажи! Ведь если нужно, мы же действительно можем воспользоваться этим удобным случаем. Терлес повернулся к Байнебергу. Но тот лишь ухмыльнулся. Говоря, он потягивал длинный чубук, он сидел, по-восточному скрестив ноги, и из-за своих оттопыренных ушей походил при этом неверном освещении на какого-то странного идола. - По мне, делайте что хотите. Меня не волнуют ни эти деньги, ни справедливость. В Индии его бы посадили на бамбуковый кол. Это было бы по крайней мере удовольствие. Он дурак и трус, жалеть его нечего, и, право, мне всю жизнь было в высшей степени безразлично, что случится с такими людьми. Сами они ничтожны, а что еще может произойти с их душой, мы не знаем. Да благословит Аллах ваш приговор! Терлес ничего не ответил. После того как Райтинг ему возразил, а Байнеберг предоставил им решать дело без него, он выдохся. Он был не в силах больше сопротивляться; он чувствовал, что у него уже нет никакого желания остановить то неопределенное, надвигавшееся. Поэтому было принято предложение, которое внес теперь Райтинг. Решили взять Базини пока под надзор, в известной мере под опеку, чтобы тем самым предоставить ему возможность выпутаться. Отныне его доходы и расходы подлежат строгой проверке, а его отношения с остальными будут зависеть от разрешения троих. С виду это решение было очень корректным и доброжелательным, "образцово скучным", как не сказал на этот раз Райтинг. Ведь каждый, не признаваясь в том себе чувствовал, что сейчас устанавливается какое-то промежуточное положение. Райтинг не отказался бы от продолжения этой истории, ибо она доставляла ему удовольствие, но, с другой стороны, ему еще не было ясно, какой дальнейший оборот дать ей. А Терлес от одной мысли, что теперь ему придется ежедневно иметь дело с Базини, чувствовал себя парализованным. Когда он недавно произнес слово "вор", ему на миг стало легче. Он как бы выставлял наружу, отодвигал от себя то, что кипело внутри у него. Но вопросов, которые сразу же затем возникли опять, это простое слово решить не могло. Теперь, когда от них уже не нужно было уклоняться, они стали яснее. Терлес переводил взгляд от Райтинга к Байнебергу, закрывал глаза, повторял про себя принятое решение, опять поднимал глаза... Он ведь и сам не знал уже, это только его фантазия, которая ложится на все огромным кривым стеклом, или это правда и все действительно так жутко, как ему увиделось. И только Байнеберг с Райтингом ничего не знали об этих вопросах? Хотя они-то как раз с самого начала вполне освоились в этом мире, который ему сейчас вдруг впервые показался таким чужим? Терлес боялся их. Но боялся лишь так, как боятся великана, зная, что он слеп и глуп... Но одно не подлежало сомнению: он был сейчас гораздо дальше, чем еще четверть часа назад. Возможность поворота назад миновала. Появилось тихое любопытство - что же будет, после того как он против своей воли остался. Все, что шевелилось в нем, скрывала еще темнота, но его уже тянуло вглядеться в лики этой темени, которой другие не замечали. Легкий озноб примешивался к этой тяге. Словно теперь над его жизнью всегда будет висеть серое, пасмурное небо - с большими тучами, огромными, меняющимися фигурами и все новым вопросом: это чудовища? это только тучи? И вопрос это лишь для него! Как что-то тайное, чуждое Другим, запретное... Так в первый раз начал Базини приближаться к тому значению, которое ему суждено было поздне приобрести в жизни Терлеса. На следующий день Базини был взят под опеку. Не без некоторой торжественности. Воспользовались утренним часом, пропустив урок гимнастики, проходивший на большой лужайке в парке. Райтинг произнес своего рода речь. Не то чтобы краткую. Он указал Базини на то, что тот проиграл свою жизнь, что вообще-то его следовало бы выдать и лишь по особой милости его пока избавляют от позора карательного отчисления. Затем ему были сообщены особые условия. Контроль над их исполнением взял на себя Райтинг. Базини был во время всей этой процедуры очень бледен, но не сказал ни одного слова, и по лицу его нельзя было определить, что происходило у него в душе. Терлесу эта сцена казалась то очень безвкусной, то очень значительной. Байнеберг обращал больше внимания на Райтинга, чем на Базини. В течение следующих дней о происшествии, казалось, почти забыли. Райтинга, кроме как на уроках и во время еды, не было видно. Байнеберг был молчаливее чем когда-либо, а Терлес все отгонял мысли об этой истории. Базини вращался среди товарищей как ни в чем не бывало. Он был чуть выше Терлеса ростом, но сложения очень хилого, у него были мягкие, медлительные движения и женственные черты лица. Смышленостью он не отличался, в фехтовании и гимнастике был одним из последних, но была в нем какая-то милая, кокетливая приятность. К Божене он в свое время захаживал, только чтобы играть мужчину. Настоящее вожделение при его отсталости в развитии было ему, конечно, чуждо. Он просто считал своей непременной обязанностью, необходимой данью порядку источать аромат галантного опыта. Прекрасней всего был для него тот миг, когда он уходил от Божены и все было позади, ибо ничего, кроме наличия воспоминаний, ему не было нужно. Бывало, он и лгал из тщеславия. Так, после каникул он всегда возвращался с сувенирами маленьких приключений - лентами, локонами, записочками. Но когда он однажды привез в своем чемодане подвязку, милую, маленькую, душистую, небесной голубизны, а потом выяснилось, что принадлежала она не кому иному, как его собственной двенадцатилетней сестре, над ним немало глумились из-за этого смешного бахвальства. Нравственная неполноценность, в нем обнаруживавшаяся, и его глупость были одного происхождения. Он не способен был сопротивляться никакому наитию, и последствия этого всегда поражали его. В этом он походил на тех женщин с миленькими кудряшками на лбу, что понемногу подсыпают яд в пищу супругу, а потом в ужасе удивляются незнакомым, суровым словам прокурора и смертному приговору. Терлес избегал его. Благодаря этому постепенно прошел и тот глубинный испуг, который как бы под корнями его мыслей охватил и потряс его в первый миг. Вокруг Терлеса все снова становилось на свои места; изумление проходило и делалось с каждым днем нереальнее, как следы сна, которые не могут утвердиться в действительном, осязаемом, освещенном солнцем мире. Чтобы еще сильнее закрепить это состояние, он сообщил обо всем в письме родителям. Только о том, что сам при этом почувствовал, он умолчал. Он снова пришел к той точке зрения, что лучше всего при следующем случае добиться удаления Базини из училища. Он не мог представить себе, чтобы его родители думали об этом иначе. Он ждал от них строгого, брезгливого осуждения Базини, ждал, что они, так сказать, смахнут его кончиками пальцев, как нечистое насекомое, которое нельзя терпеть вблизи их сына. Ничего подобного не оказалось в письме, полученном им в ответ. Родители добросовестно потрудились и как люди разумные взвесили все обстоятельства, насколько таковые можно было представить себе по неполным, отрывочным сведениям того торопливого письма. Из их ответа следовало, что они предпочитали судить как можно снисходительнее и сдержаннее, тем более что в описании сына не исключены были всякие преувеличения, вызванные юношеским негодованием. Поэтому они одобряли решение дать Базини возможность исправиться и полагали, что из-за одного небольшого проступка нельзя человеку сразу ломать судьбу. Тем более что - и это они, понятно, подчеркивали особенно - речь тут идет не о сложившихся людях, а пока еще неустойчивых, развивающихся характерах. На всякий случай с Базини надо, конечно, держаться сурово и строго, но проявлять доброжелательность и стараться исправить его. Это они подкрепляли целым рядом примеров, хорошо известных Терлесу. Ведь он прекрасно помнил, как в первые годы ученья, когда дирекция еще любила применять драконовские методы и строго ограничивала карманные деньги, многие часто не удерживались и выпрашивали у более счастливых из тех прожорливых малышей, которыми все они были, часть их бутерброда с ветчиной или еще что-нибудь. Сам он тоже не всегда бывал свободен от этого, хотя и прятал свой стыд, ругая злобную, пакостную дирекцию. И не только возрасту, но и строгодобрым родительским увещаниям был он обязан тем, что постепенно научился с гордостью преодолевать подобные слабости. Но сегодня все это не оказало воздействия. Он признавал, что родители во многих отношениях правы, да и знал, что совсем верно на расстоянии судить невозможно; однако в их письме не хватало, казалось, чего-то куда более важного, не хватало понимания того, что случилось что-то бесповоротное, что-то такое, что среди людей известного круга происходить вообще не должно. Отсутствовали изумление и смущение. Они говорили так, словно это обычное дело, которое нужно уладить с тактом, но без особого шума. Пятно, такое же некрасивое, но неизбежное, как естественная потребность. Ни тени более личного, встревоженного отношения, точно так же, как у Байнеберга и Райтинга. Терлес мог бы принять к сведению это. Но вместо этого он изорвал письмо в клочья и сжег его. Впервые в жизни он позволил себе такую непочтительность. В нем была вызвана реакция, противоположная желаемой. В противоположность простому взгляду, который ему навязывали, ему сразу снова пришла на ум проблематичность, сомнительность проступка Базини. Качая головой, он сказал себе, что об этом еще надо подумать, хотя не мог точно объяснить себе почему... Особенно странно получалось, когда он перебирал это скорее в мечтах, чем в размышлениях. Тогда Базини представал ему понятным, обыденным, четко очерченным, таким, каким мог видеться его, Терлеса, родителям и друзьям; а в следующее мгновение тот исчезал и вновь возвращался, возвращался снова и снова маленькой, совсем маленькой фигуркой, которая временами вспыхивала на глубоком, очень глубоком фоне... И вот однажды ночью - было очень поздно, и все уже спали - Терлеса разбудили. У его кровати сидел Байнеберг. Это было так необычно, что он сразу почувствовал что-то особенное. - Вставай. Но не шуми, чтобы нас никто не заметил. Мы поднимемся, мне надо тебе кое-что рассказать. Терлес наспех оделся, накинул шинель и сунул ноги в ночные туфли. Наверху Байнеберг с особой старательностью восстановил все заграждения, затем приготовил чай. Терлес, еще не полностью высвободившийся из пут сна, с удовольствием вбирал в себя золотисто-желтое душистое тепло. Он устроился в уголке, сжавшись в комок, в ожидании чего-то необычайного. Наконец Байнеберг сказал: - Райтинг обманывает нас. Терлес не испытал никакого удивления; чем-то само собой разумеющимся показалось ему, что дело это получило такое продолжение; он чуть ли не ждал этого. Совершенно непроизвольно он сказал: - Так я и думал! - Вот как? Думал? Но заметил-то вряд ли что-нибудь? Это было бы на тебя непохоже. - Во всяком случае, мне ничего не бросалось в глаза. Да и не интересовался я этим больше. - Но зато я глаз не спускал. Я с первого же дня не доверял Райтингу. Ты же знаешь, что Базини вернул мне деньги. А из каких, по-твоему, капиталов? Из своих собственных?.. Нет. - И, по-твоему, Райтинг тоже в этом замешан? - Конечно. В первое мгновение Терлес не подумал ничего другого, кроме того, что и Райтинг втянулся в такое дело. - По-твоему, значит, Райтинг так же, как и Базини?.. - Да что ты! Райтинг просто дал Базини нужную сумму из собственных денег, чтобы тот рассчитался со мной. - Но я не вижу никакой причины для этого. - Я тоже долгое время не мог увидеть. Но и ты, наверное, обратил внимание на то, что Райтинг с самого начала всячески заступался за Базини. Ты ведь был тогда совершенно прав: действительно, естественней всего было бы, если бы этот малый вылетел. Но я тогда нарочно не поддержал тебя, потому что подумал: надо поглядеть, что тут еще замешано. Я и правда точно не знаю, были ли у него вполне ясные намерения уже тогда или он только хотел подождать, когда Базини будет у него в руках раз навсегда. Во всяком случае, я знаю, как обстоит дело сегодня. - Ну? - Погоди, это так быстро не расскажешь. Ты же знаешь историю, которая случилась в училище четыре года назад? - Какую историю? - Ну, ту самую! - Очень приблизительно. Знаю только, что тогда из-за каких-то гадостей разразился скандал и многих в наказание выгнали. - Да, это я и имею в виду. Подробности я узнал как-то на каникулах от одного человека из того класса. У них был один смазливый мальчишка, в которого многие из них были влюблены. Ты же знаешь это, ведь такое случается каждый год. Но они зашли тогда слишком далеко. - Как? - Ну... как?! Не задавай таких глупых вопросов! И то же самое делает Райтинг с Базини! Терлес понял, что происходило между теми двумя, и у него запершило в горле, словно там был песок. - Никак не ожидал этого от Райтинга. Он не нашел ничего лучшего, чем эти слова. Байнеберг пожал плечами. - Он думает, что может обманывать нас. - Он влюблен? - Нисколько. Не такой он дурак. Это его развлекает, ну, может быть, возбуждает. - А Базини? - Этот-то?.. Ты не замечал, как он обнаглел в последнее время? Меня он и слушать уже не хочет. Только и знает: Райтинг да Райтинг, словно тот его личный святойзаступник. Лучше, решил он, наверное, терпеть все от одного, чем что-то от каждого. А Райтинг, конечно, обещал ему защищать его, если тот будет подчиняться ему во всем. Но они просчитались, и я еще проучу Базини. - Как ты узнал это? - Я один раз пошел за ними. - Куда? - На чердак, тут рядом. Райтинг взял у меня ключ от другого входа. Тогда я пришел сюда, осторожно открыл дыру и прокрался к ним. В тонкой стенке-перегородке, отделявшей эту каморку от чердака, был пробит лаз как раз такой ширины, чтобы мог протиснуться человек. Это отверстие должно было служить на случай тревоги запасным выходом и обычно закладывалось кирпичами. Наступила длинная пауза, во время которой слышно было только, как тлеет табак. Терлес был неспособен думать; он видел... Он вдруг увидел за своими закрытыми глазами какое-то неистовое коловращение событий... людей; людей в резком освещении, с яркими пятнами света и подвижными, глубоко вкопанными тенями; лица... лицо; улыбка. Взмах ресниц. Трепет кожи; он увидел людей такими, какими никогда еще не видел, никогда еще не ощущал их. Но видел он их не видя, без образов, без картин; так, словно видела их только его душа; они были так отчетливы, что его тысячекратно пронзала их убедительность, но, словно останавливаясь на неодолимом пороге, они отступали, как только он искал слова, чтобы овладеть ими. Он должен был спрашивать дальше. Его голос дрожал. - И ты видел? - Да. - А... каков был Базини? Но Байнеберг промолчал, и снова слышно было лишь беспокойное шуршанье папирос. Не скоро заговорил Байнеберг снова: - Я обдумал это дело со всех сторон, а ты знаешь, что в таких вещах я смыслю. Что касается Базини, то его, я полагаю, жаль не будет ни в каком случае. Выдадим ли мы его, поколотим ли или даже удовольствия ради замучим до смерти. Ведь я не могу представить себе, чтобы в замечательном мировом механизме такой человек что-либо значил. Он мне кажется созданным чисто случайно, вне ряда. То есть он, вероятно, должен что-то значить, но наверняка что-то столь же неопределенное, как какой-нибудь червяк или камешек на дороге, о котором мы не знаем, пройти ли нам мимо него или его растоптать. А это все равно что ничего. Ведь если мировая душа хочет, чтобы одна из ее частей осталась в сохранности, она выражается яснее. Тогда она говорит "нет" и оказывает сопротивление, она заставляет нас пройти мимо червя, а камню придает такую твердость, что без инструмента мы его не можем разбить. Ведь прежде чем мы принесем инструмент, она окажет противодействие множеством мелких, упрямых сомнений, а если мы преодолеем и их, то, значит, дело это с самого начала имело другое значение. У человека она эту твердость закладывает в его характер, в его сознание, что он человек, в его чувство ответственности за то, что он часть мировой души. Потеряв это сознание, человек теряет самого себя. А потеряв самого себя и от себя отказавшись, человек теряет то особенное, то существенное, ради чего природа создала его человеком. И никогда нельзя быть так уверенным, как в этом случае, что имеешь дело с чем-то ненужным, с пустой формой, с чем-то, давно покинутым мировою душой. Терлес не почувствовал противоречия. Да и слушал он довольно-таки невнимательно. До сих пор у него не было повода для таких метафизических размышлений, и он никогда не задумывался о том, как человеку с байнеберговским умом могло подобное прийти в голову. Весь этот вопрос вообще не возникал еще на горизонте его жизни. Потому он и не силился проверять смысл байнеберговских рассуждений; он слушал их вполуха. Он только не понимал, как можно так размахиваться. В нем все дрожало, и дотошность, с какой Байнеберг притаскивал свои мысли бог весть куда, казалась ему смешной, неуместной, вызывала у него нетерпение. Но Байнеберг спокойно продолжал: - С Райтингом же дело обстоит совершенно иначе. Он тоже в руках у меня из-за своего поступка, но его судьба мне, конечно, не так безразлична, как судьба Базини. Ты знаешь, состояние у его матери небольшое. Если его исключат из училища, на всех его планах надо поставить крест. Отсюда он может достичь чего-то, а так возможностей для этого у него будем немного. И Райтинг меня никогда не любил... понимаешь?.. он ненавидел меня... пытался прежде вредить мне где только мог... думаю, он и сегодня был бы рад избавиться от меня. Видишь теперь, чего я только не смогу сделать, обладая этой тайной?.. Терлес испугался. Но так странно, словно судьба Райтинга касалась его самого. Он испуганно посмотрел на Байнеберга. Тот прищурил глаза, превратив их в щелки, и показался ему жутким, большим пауком в паутине, спокойно подстерегающим свою жертву. Последние его слова звучали в ушах Терлеса холодно и отчетливо, как фразы диктанта. Он не вникал в предшествовавшее, он знал только: теперь Байнеберг опять говорит о своих идеях, которые к данному случаю никакого отношения не имеют... И вот он уже не понимал, как это вышло. Ткань, тянувшаяся откуда-то извне, из отвлеченного, наверно, вдруг с невероятной скоростью сжалась. Ибо вдруг она стала конкретной, реальной, живой, и в ней дергалась голова... с затянутой на горле петлей. Он отнюдь не любил Райтинга, но он вспомнил сейчас милую, дерзкую беззаботность, с какой тот затевал всякие интриги, и Байнеберг, спокойно и с ухмылкой стягивавший вокруг того свои многосложные, серые, отвратительные хитросплетения, показался ему по контрасту гнусным. Непроизвольно Терлес прикрикнул на него: - Ты не смеешь использовать это против него. Сыграло роль, вероятно, и его всегдашнее тайное отвращение к Байнебергу. Но Байнеберг сам сказал, поразмыслив: - Да и зачем?! Его было бы действительно жаль. Мне он отныне и так не опасен, а он все-таки человек слишком стоящий, чтобы дать ему споткнуться на такой глупости. Так было покончено с этой частью дела. Но Байнеберг продолжал говорить, вновь обратившись теперь к судьбе Базини: - Ты все еще полагаешь, что мы должны выдать Базини? Но Терлес не ответил. Он хотел послушать Байнеберга, чьи слова звучали для него как гул шагов над полостью подкопа, и он хотел насладиться этим состоянием. Байнеберг продолжал излагать свои мысли: - Я думаю, мы пока сохраним его для себя и накажем сами. Ведь наказать его нужно хотя бы уже за его наглость. Начальство его самое большее исключило бы и написало бы в придачу длинное письмо его дяде. Ты ведь примерно знаешь, как это делается официально. Ваше превосходительство, Ваш племянник потерял самообладание... сбился с пути... возвращаем его Вам... надеемся, что Вам удастся... путь исправления... пока, однако, невозможно среди других... и т. д. Разве такой случай представляет для них интерес или ценность? - А какая в нем ценнность для нас? - Какая ценность? Для тебя, может быть, никакой, ибо ты станешь когда-нибудь надворным советником или будешь писать стихи - тебе это, в общем, не нужно, ты, может быть, даже боишься этого. Но свою жизнь я представляю себе иначе. На этот раз Терлес прислушался. - Для меня Базини имеет ценность - даже очень большую. Понимаешь - ты просто отпустил бы его на все четыре стороны и вполне успокоился бы на том, что он - скверный человек. - Терлес подавил улыбку. - На этом ты ставишь точку, потому что у тебя нет ни таланта, ни интереса учиться на таком деле. А у меня этот интерес есть. Когда человеку предстоит мой путь, надо смотреть на людей совершенно иначе. Поэтому я хочу Базини сохранить для себя, чтобы на нем поучиться. - Но как ты собираешься его наказать? Байнеберг мгновение помешкал с ответом, словно обдумывал ожидаемый эффект. Затем он сказал осторожно и замедленно: - Ты ошибаешься, если думаешь, что мне так важно наказать. Правда, в конечном счете это тоже можно будет назвать наказанием для него... но, чтобы не рассусоливать, я задумал нечто другое, я хочу... ну, скажем... помучить его. Терлес поостерегся сказать что-либо. Он еще ясно не видел, но чувствовал, что все это выходит так, как и должно было - внутренне - для него выйти. Байнеберг, не узнав, какое действие оказали его слова, продолжал: - Не пугайся, не так это страшно. Ведь прежде всего, как я тебе объяснил, с Базини считаться не надо. Решение мучить его или пощадить зависит только от нашей потребности в том или в другом. От внутренних причин. У тебя они есть? Все, что ты говорил тогда насчет морали, общества и так далее, конечно, не в счет. Надеюсь, ты и сам в это не верил. Ты, значит, надо полагать, индифферентен. Но все же ты можешь еще отстраниться от всего этого, если не хочешь ничем рисковать. Мой путь, однако, ведет не назад и не мимо, а в самую точку. Так надо. Райтинг тоже не отступится, ибо и для него это особенно ценно - иметь кого-то целиком в своей власти и упражняться, обращаясь с ним, как с орудием. Он хочет властвовать, и с тобой он поступил бы в точности так же, как с Базини, если бы дело случайно коснулось тебя. Для меня же речь идет о еще большем. Почти об обязанности перед самим собой. Как бы мне объяснить тебе эту разницу между нами? Ты знаешь, как почитает Райтинг Наполеона; так вот, человек, который мне нравится больше всех, скорее походит на какого-нибудь философа, какого-нибудь индийского святого. Райтинг принес бы Базини в жертву и не испытал бы при этом ничего, кроме интереса. Он раскромсал бы его нравственно, чтобы узнать, к чему нужно быть готовым при таком предприятии. И, как я уже сказал, тебя или меня в точности так же, как Базини, без всяких переживаний. А у меня, как и у тебя, есть определенное ощущение, что и Базини в конце концов человек. Совершаемая жестокость оставляет какую-то рану и во мне тоже. Но как раз об этом и идет речь! Поистине о жертве! Понимаешь, я тоже связан двумя нитями. Той первой, неопределенной, что вопреки моему ясному убеждению привязывает меня к сочувственному бездействию, но и второй, уходящей к моей душе, к сокровенному опыту и привязывающей меня к космосу. Такие люди, как Базини, говорил я тебе уже раньше, ничего не значат - это пустая, случайная форма. Настоящие люди - это лишь те, что могут проникнуть в самих себя, космические люди, которые в состоянии погрузиться в глубины своей связи с великим вселенским процессом. Закрыв глаза, они творят чудеса, потому что умеют пользоваться всей силой мира, которая точно так же внутри их, как и вне их. Но все люди, следовавшие до этих глубин за второй нитью, должны были прежде порвать первую. Я читал об ужасных искупительных жертвах просветленных монахов, да и тебе не совсем неведомы средства индийских святых. Все жестокие вещи, при этом творящиеся, имеют одну лишь цель - умертвить жалкие, направленные вовне желания, ибо все они, будь то тщеславие, голод, радость или сочувствие, только уводят от того огня, который каждый способен в себе пробудить. Райтинг знает лишь внешнее, я же следую за второй нитью. Сейчас у него, на взгляд каждого, преимущество, ибо мой путь медленнее и надежнее. Но я могу одним махом обогнать его, как какого-нибудь червя. Понимаешь, утверждают, будто мир управляется механическими законами, которые нельзя изменить... Это совершенно неверно, это сказано только в учебниках! Внешний мир, действительно, упрям, и повлиять на его так называемые законы до какой-то степени нельзя, но все же бывали на свете люди, которым этом удавалось. Это сказано в священных, не раз проверенных книгах, о которых большинство просто не знает. Оттуда я знаю, что бывали на свете люди, которые могли одним лишь усилием воли приводить в движение камни, воздух и воду, люди, перед чьей молитвой не могла устоять никакая земная сила. Но и это лишь внешние триумфы духа. Ибо для того, кому вполне удается увидеть свою душу, исчезает его телесная жизнь, которая только случайна; в книгах сказано, что такие люди входили прямо в высшее царство души. Байнеберг говорил совершенно серьезно, сдерживая волнение. Терлес все еще почти не раскрывал глаз; он чувствовал, как до него долетает дыхание Байнеберга, и впивал его как удушливый наркотик. Между тем Байнеберг заканчивал свою речь: - Теперь тебе ясно, о чем для меня идет речь. То, что внушает мне отпустить Базини, идет от низменного, внешнего. Ты можешь этому подчиниться. Для меня это предрассудок, от которого я должен избавиться, как и от всего, что сбивает меня с пути к моей внутренней сути. Что мне будет трудно мучить Ба