как естественно одно событие смыкалось с другим, никуда не деваясь, бездумно и спокойно, но вместе с тем - как единая, мощная, несокрушимая сила. Она думала о том, что он, бесспорно, самый обыкновенный человек. И тогда ее постепенно захватило робкое, размытое, неуловимое ощущение самой себя; ей представлялось, что она расплывается перед ним в темноте, растворяясь и разлетаясь в клочья, как белесые хлопья пены. Ей доставляло теперь странное удовольствие приветливо отвечать ему; при этом она бессильно, с замершей душой следила за своими собственными действиями, и наслаждение, которое она при этом испытывала, было смесью радости и страдания, она словно канула во внезапно разверзшуюся в ней пропасть истощения всех сил. Но потом ей показалось, что и раньше уже это начиналось именно так. И при мысли о том, что все повторяется, ее на мгновение коснулся леденящий, невольно желанный ужас, словно перед безымянным пока грехом; она вдруг задумалась о том, замечает ли он, что она на него смотрит, и от этого ее тело наполнилось робкой, почти раболепной чувственностью, словно появилось смутное прибежище для таинства ее души. Незнакомец же, такой большой и спокойный, сидел в темноте и лишь иногда улыбался, а может быть и это ей только чудилось. Так они ехали совсем рядом в глубоких сумерках. И постепенно в ее мысли вновь начинало проникать незаметно нарастающее беспокойство. Она пыталась убедить себя, что это всего лишь запутанная до иллюзии внутренняя тишина внезапной поездки среди чужих людей, а иногда ей казалось, что все дело в ветре, и что, окутанная его студеным, обжигающим холодом, она замирала и теряла волю, но время от времени возникало и совсем странное ощущение, словно ее муж сейчас снова очень близко, а эта слабость и чувственность - особое, полное удивительного блаженства чувство их любви. А однажды, - она как раз тогда опять взглянула на незнакомца и ощутила этот призрачный отказ от собственной воли, твердости и неприкосновенности, - над ее прошлым вдруг разгорелось сияние, как над несказанной, незнакомой далью; это было особое чувство будущего, как будто давно ушедшее еще живо. Через мгновение, однако, это был уже скорее лишь угасающий луч понимания среди тьмы, и только в ней самой что-то реяло вослед, как-то так, словно это был еще ни разу не виданный пейзаж их любви, где все предметы были огромны, и раздавался тихий свист, странный и незнакомый, - как, она в точности не могла сказать, и ей казалось, что она мягко и робко закуталась в саму себя, полная особенных, еще не постижимых решений, пришедших оттуда. И она невольно подумала о днях, странным образом отделенных ото всех прочих, которые ложились перед ней, как разбег анфилады комнат, и вливались один в другой, и попутно слушала цокот лошадиных копыт по мостовой, который приближал ее, беспомощную, брошенную в этих санях в беспощадное настоящее этого случайного соседства, к тому, что должно произойти; и она с поспешным смехом вмешалась в какой-то разговор, и ощущала себя внутренне огромной и разносторонней, но была бессильна перед этой необозримостью, словно затянута глухим сукном. Затем среди ночи она проснулась, словно от звона колокольчиков. Клодина вдруг почувствовала, что пошел снег. Она посмотрела в окошко; словно какая-то стена мягко и тяжело стояла в воздухе. Она шла на цыпочках, переступая босыми ногами. Все происходило так быстро, при этом она смутно понимала, что ступала босыми ногами по земле, как какое-то животное. Потом, подойдя близко, замерев, она стала вглядываться в густую сеть снежинок. Все это она проделывала, как бывает во сне, каким-то узким участком своего сознания, которое всплывало, подобно маленькому необитаемому острову. Ей казалось, что она находится очень далеко от самой себя. И внезапно она вспомнила слова, и вспомнила интонацию, с которой они были сказаны: а нас, пожалуй, занесет снегом. Она попыталась прийти в себя и оглянулась. В комнате за ее спиной было тесно, и было что-то особенное в этой тесноте, что-то, похожее на клетку, - или на признание чужой победы. Клодина зажгла свечу и осветила окружающие предметы; с них медленно начинал сползать сон, они выглядели так, как будто еще окончательно не пробудились, - шкаф, сундук, кровать, и все же что-то было в избытке, или чего-то не хватало, было Ничто, грубое, струяющее Ничто; слепо и вяло стояли они в голом полумраке мятущегося света, на столе и стенах еще лежало неотступное ощущение покрова пыли и того, что по ней придется ступать босыми ногами. Из комнаты вел узкий коридор с дощатым полом и белеными стенами; она знала, что там, где начинается лестница наверх, висит слабая лампа в проволочном кольце, она отбрасывала на потолок пять светлых, колеблющихся кругов, и затем свет ее, как следы грязных шарящих по стене пальцев, расползался по белой известке. Словно стража у края странно беспокойной пустоты были эти пять светлых, бессмысленно колеблющихся кругов... Вокруг спали чужие люди. Клодина почувствовала внезапно накатившую волну ужасной жары. Ей хотелось тихо вскрикнуть, как кричат кошки от страха и вожделения, стоя вот так, встрепенувшись в ночи, пока последняя тень того, что она делала, так странно ощущаемого ею, не ускользнула беззвучно за вновь ставшие гладкими стенки ее души. И вдруг она подумала: а что, если бы он сейчас подошел ко мне и просто попытался сделать то, что он ведь и так явно хочет сделать... Она сама не знала, как перепугалась. Что-то прокатилось по ней, словно раскаленный шар; на несколько минут все заслонил этот странный испуг, и следом - эта прямая, как струна, молчаливая теснота. Она попыталась представить себе этого человека. Но ничего не вышло; она чувствовала лишь медлительно осторожную, звериную поступь собственных мыслей. Только иногда ей удавалось разглядеть кое-что в той стороне, где он на самом деле сидел, его бороду, его освещенные глаза... Тогда она чувствовала отвращение. Она понимала, что никогда больше не смогла бы принадлежать никакому другому человеку. Но именно в этот момент, одновременно с этим отвращением ее тела, странным образом страждущего только по одному-единственному, - с отвращением ко всякому другому, она почувствовала, словно на втором, более глубоком уровне, - какое-то стремление склониться, какое-то кружение, что-то вроде слабого отзвука человеческой неуверенности, может быть - необъяснимый страх перед собой, пусть лишь неуловимый, неосмысленный, робкий, перед тем, что тот, другой, все-таки остается желанным, и страх ее разливался по телу леденящим холодом, несущим с собой мгновенную радость разрушения. Вот где-то ровным голосом заговорили сами с собой часы, шаги прозвучали у нее под окном и стихли, а вот спокойные голоса... В комнате было прохладно, сонное тепло струилось от ее кожи, бесформенное и податливое, оно окутывало ее и переползало за ней во мраке, словно облако слабости, с места на место. Она испытывала стыд перед вещами, которые, сурово выпрямившись и давно уже обретя свой бесстрастный, обычный облик, смотрели на нее в упор со всех сторон, в то время как ее сводило с ума сознание того, что она стоит среди них в ожидании какого-то незнакомца. И все же она смутно понимала, что манил ее вовсе не тот чужой человек, а лишь сама по себе возможность стоять здесь и ждать, это изощренное, безумное, забытое блаженство быть самой собой, быть человеком и, пробуждаясь, раскрыться среди этих безжизненных вещей, как рана. И когда она почувствовала, как бьется ее сердце, словно в груди у нее метался зверь, - испуганный, неизвестно как туда забредший, - тело ее, тихо покачиваясь, как-то странно приподнялось и сомкнулось, как большой, неведомый, поникающий цветок, сквозь лепестки которого в невидимой дали трепетно заструился дурман таинственного соединения, и она услышала, как тихо блуждает далекое сердце возлюбленного, наполненное тревожным, беспокойным, бесприютным звоном, который разливается в тиши подобно безгранично льющейся, трепещущей чужеродным звездным светом музыке, охваченное нестерпимым одиночеством поиска созвучия именно в ней, словно жаждой теснейшего сплетения, и звуки эти уносились далеко за пределы обители человеческих душ. Тут она почувствовала, что здесь что-то должно закончиться, и не знала, как долго она здесь вот так стоит: четверть часа, несколько ч асов... Время покоилось неподвижно, питаемое невидимыми источниками, словно бескрайнее озеро без притока и оттока. Только однажды, в какой-то определенный момент, из какой-то точки этого безграничного горизонта что-то смутное добралось до сознания, какая-то мысль, какая-то идея... и как только она промелькнула, Клодина узнала в ней воспоминание о давно канувших в прошлое снах из ее прежней жизни - ей снилось, что ее поймали какие-то враги и заставляли выполнять что-то унизительное, - и тут же сны эти пропали, скомкались, и из неясности туманных далей в последний раз поднялись эти воспоминания, как корабли, как призрачно ясно видимые, прочно скрепленные сооружения из рей и канатов, один за другим, и Клодина вспомнила, что никогда не умела сопротивляться: как она тогда кричала во сне, как она боролась, неуклюже и нелепо, пока хватало сил и разума, вспомнила весь безмерный, бесформенный ужас своей жизни. А потом все это ушло, и во вновь смыкающейся тишине осталось лишь какое-то свечение, какая-то охватывающая ее на выходе волна, как будто там было нечто невыразимое. И вдруг оттуда что-то стало наползать на нее - как когда-то эта ужасная беззащитность ее существования, которая за теми снами, далекая, неуловимая, нереальная, обретала вторую жизнь, - и это было искушение, слабый свет страстного стремления к чему-то, небывалая мягкость, ощущение собственного "я", которое, оголившись, лишившись ужасающей невозможности повернуть вспять свою судьбу, освобожденное от собственных одежд, - в то время как это "я", шатаясь от изнеможения, все же требовало все более опустошительной затраты сил, - оно до странности сбивало ее с толку, как заблудившаяся в ней, с бесцельной нежностью ищущая своего воплощения частица той любви, для которой в языке повседневности и языке сурового, правильного пути еще не было названия. В этот миг она уже не знала, не приснился ли ей этот сон в последний раз перед самым ее пробуждением. Долгие годы она считала, что забыла его, и вот внезапно время, когда он снился, оказалось совсем рядом, у нее за спиной; словно оглядываешься, и взгляд твой неожиданно падает на чье-то лицо. И на душе у нее сделалось так странно, словно в этой одинокой, отделенной ото всего комнате жизнь ее втекала обратно в саму себя, терялась, как теряются следы на вскопанной земле. За спиной Клодины горел маленький огонек, который зажгла она сама, лицо ее оставалось в тени; и постепенно она перестала ощущать, как выглядит, свои очертания представлялись ей какой-то особой дырой во мраке настоящего. И медленно-медленно в ней зарождалось ощущение, будто на самом деле она вовсе не здесь, словно какая-то часть ее все скиталась и скиталась сквозь пространство и годы, а теперь проснулась, вдали от самой Клодины, очень изменившись, а то чувство, испытанное во сне и потом исчезнувшее, на самом деле так и осталось при ней... где-то... вот всплывает какая-то квартира... люди... гадкий, обволакивающий страх... А затем краска стыда, теплые, размягченные губы... и внезапно - знание того, что кто-то снова придет, и другое, забытое ощущение распущенных волос, ощущение собственных рук, словно все это говорит о ее неверности... И тут же, сразу, сквозь боязливо сковывающее ее желание сохранить себя для возлюбленного, медленно, доходя до изнеможения с поднятыми в мольбе руками, - мысль: мы были неверны друг другу до того, как друг друга узнали... Это была всего лишь мысль, вспыхнувшая в тихом полубытии, почти чувство; удивительно приятная горечь, подобно тому терпкому, прерывистому дыханию, которое иногда приносит ветер, веющий с моря; почти та же самая мысль: мы любили друг друга еще до того, как познакомились, - как вдруг внезапно бесконечное напряжение их любви протянулось далеко через настоящее в ее неверность, из которой она когда-то пришла к ним обоим, словно из какой-то более ранней формы ее вечного стояния между ними. И она поникла и, оглушенная, долго ничего не чувствовала, кроме того, что сидит на голом стуле у пустого стола. А потом, наверное, она вспомнила как раз об этом Г., и был разговор о поездке, и слова со скрытым смыслом, и ни разу эти слова вслух не произносились. А потом, однажды, сквозь щели в оконной раме проник мягкий, влажный воздух заснеженной ночи и молча и нежно провел по ее голым плечам. И вот тогда, мучительно, издалека, так, как пролетает ветер над потемневшими от дождя полями, она начала думать о том, что неверность - это тихое, как дождь, подобное радости неба, раскинувшегося над мирными полями, наслаждение, таинственно завершающее жизнь... Начиная со следующего утра особенный воздух прошлого окутывал все. Клодина собиралась идти в институт; она проснулась рано и словно всплыла из толщи прозрачной тяжелой воды; она не вспоминала больше о том, что волновало ее минувшей ночью; она прислонила зеркало к створке окна и принялась закалывать волосы; в комнате было еще темно. Пока Клодина причесывалась, напряженно вглядываясь в слепое маленькое зеркало, она почувствовала себя деревенской девушкой, которая прихорашивается перед воскресной прогулкой, она хорошо понимала, что делает это для учителей, с которыми она увидится, а может быть - и для незнакомца, и ощутив это, она больше никак не могла избавиться от того глупого образа. В глубине души она, вполне возможно, искренне хотела от него избавиться, но он цеплялся за все, что бы она ни делала, и каждое движение приобретало оттенок глупочувственного, неуклюжего охорашивания, которое медленно, отвратительно и неуклонно просачивалось вглубь. Через некоторое время она действительно перестала суетиться и спокойно опустила руки; но в конце концов все это было слишком неразумно, если она будет и дальше препятствовать тому, что неизбежно произойдет, и пока все просто оставалось, как есть, в том же шатком состоянии и с неуловимым ощущением того, что она ничего не должна делать с тем, что она желает, и тем, чего не желает, складывавшимся в другую, более призрачную и менее прочную цепь, чем цепь действительных решений; она просто шла вслед за происходящим, и когда руки Клодины касались ее мягких волос, а рукава пеньюара соскальзывали по белым рукам до плеч, ей казалось, что все это с ней уже было - когда-то или всегда, и тут же ей показалось странным, что теперь, когда она бодрствует, в пустоте утра, руки ее совершают какие-то движения, то вверх, то вниз, словно находятся не в ее воле, а подчиняются какой-то равнодушной, посторонней власти. И тогда к ней медленно начало возвращаться ее ночное состояние, воспоминания волной вздымались вверх, но не до конца, и вновь откатывались, и перед этими почти совсем не тронутыми забвением событиями вставала дрожащая завеса какого-то напряжения. За окнами стало светло, и у Клодины появилось чувство боязни; когда она вглядывалась в этот ровный, слепящий свет, то ощущала движение, напоминающее движение расслабленной руки и медленное, влекущее ускользание как бы между серебристыми светящимися пузырьками и неведомыми, замершими, большеглазыми рыбами; день начался. Она взяла лист бумаги и написала мужу слова: "...Все странно. Это длится, наверное, лишь несколько дней, но мне кажется, будто меня что-то поглотило, и я погрузилась туда глубоко. Скажи мне, что такое наша любовь? Помоги мне, я должна слышать тебя. Я знаю, она как башня, но мне кажется, что я ощущаю лишь дрожь вокруг какой-то стройной вершины..." Когда она хотела отправить это письмо, почтовый служащий сказал ей, что связь, к сожалению, прервана. Потом она пошла посмотреть, что делается за городом. Вокруг маленького городка далеко простирались белые, бескрайние, как море, дали. Иногда пролетала ворона, изредка кое-где торчал куст. И лишь далеко, там, где были первые дома и виднелись маленькие, темные, беспорядочные точки, вновь начиналась жизнь. Она вернулась назад и принялась в беспокойстве бродить по улицам города, и бродила так, наверное, около часа. Она заворачивала в каждый переулок, шла через некоторое время по тем же улицам, но в противоположном направлении, потом переходила на другие улицы, шла в другую сторону, пересекала площади, ощущая, что всего несколько минут назад уже проходила здесь; повсюду белая фантасмагория лихорадочно пустых далей скользила по этому маленькому, отрезанному от действительности городу. Перед домами высились снежные сугробы; воздух был прозрачен и сух; снег, правда, до сих пор еще шел, но все реже и реже, и теперь падали с неба плоские, сухие, сверкающие пластиночки. Казалось, что снегопад вот-вот кончится. Порой окна домов над затворенными дверями поглядывали на улицу ясным голубым стеклянным взором, и под ногами тоже, казалось, похрустывали стекла. Но иногда ком смерзшегося снега лавиной обрушивался вниз; тогда еще целую минуту чудилось, будто зияет рваная дыра, которую он прорвал в полной тишине. И тут внезапно где-нибудь розовато-красным ослепительным светом вспыхивала стена дома, а там - нежно-желтым, канареечным... И тогда все, что она делала, казалось Клодине странным, и это чувство охватывало ее с невероятной силой; в беззвучной тишине на мгновение казалось, что все видимое повторяется, как эхо в каком-то другом видимом. Затем все кругом вновь сливалось воедино; дома стояли вокруг нее в непонятных переулках, как стоят в лесу рядочком грибы, или как среди бескрайнего простора стоят, насупившись, заросли кустов, и все представлялось ей огромным и кружило голову. В ней словно был какой-то огонь, какая-то обжигающе горькая жидкость, и пока она так шла и думала, казалось, что она проносит по улицам невиданный таинственный сосуд с тончайшими стенками, пронизанный пламенем. Она порвала письмо и до самого обеда проговорила с учителями в институте. В учебных комнатах было тихо; если, сидя в какой-нибудь из них, она через грозные снежные наплывы за окном смотрела вдаль, то заснеженное пространство казалось ей далеким, туманным, словно занавешенным серым снежным свечением. Тогда и люди выглядели странно внушительными, мощными и тяжелыми, а контуры четко обрисовывались. Она говорила с ними о вещах посторонних, не касающихся лично их, и слова, звучавшие в ответ, были того же рода, но ведь иногда даже это бывает поступком самоотверженным. То, с чем она столкнулась, удивляло ее, потому что люди эти ей не нравились, ни у одного из них она не приметила какой-либо особенности, которая бы ее привлекла, все они отталкивали ее уже хотя бы тем, что принадлежали к более низкому сословию, и несмотря на это, она ощущала их мужское начало, их принадлежность к другому полу, как ей казалось, с не испытанной ею прежде или же давно забытой отчетливостью. Она поняла, почему было такое впечатление, будто от этих людей веет дразнящим запахом крупных, неуклюжих пещерных зверей; дело было в том, что выражения их лиц в сумеречном полусвете становились резче, этот свет подчеркивал их тупую обыкновенность, которая, благодаря своей мерзостности, приобретала непостижимую возвышенность. Постепенно и тут у нее появилось знакомое чувство беззащитности, которое то и дело возвращалось к ней с тех пор, как она оказалась одна, и своеобразное ощущение покорности начало преследовать ее в любой мелочи, в каждой детали разговора, в том внимании, с которым ей приходилось слушать, хотя бы уже потому, что она вообще там сидела и говорила. Это стало раздражать Клодину, она решила, что провела здесь уже слишком много времени; полумрак и сам воздух этого помещения вызывали ощущение подавленности и духоты. Вдруг она впервые подумала, что она, женщина, которая просто никогда раньше не разлучалась со своим мужем, едва оказавшись одна, похоже, сразу оказалась готова вновь погрузиться в свое прошлое. То, что она теперь ощущала, больше не было неопределенно-блуждающим чувством, оно связывалось с конкретными людьми. И все же у нее был страх не перед ними, а перед ощущениями, которые у нее могли быть связаны с ними; ей казалось, что, когда слова, сказанные этими людьми, раскрывали их сущность, в ней потаенно начинало что-то шевелиться и трепетать; не какое-то отдельное чувство, а как бы общий фон, который вмещал их всех, - как бывает иногда, когда проходишь по комнатам в чужой квартире, и они вызывают неприятие, но из окружающей тебя обстановки постепенно, незаметно складывается представление, что люди здесь, должно быть, очень счастливы, и тут же настает тот миг, когда это чувство накатывает на человека, как будто он - это они, те, и человек рвется отскочить назад и не может, обнаружив, что он оцепенел, а мир замкнулся со всех сторон и спокойно замер в этой точке. В сером утреннем свете эти черные бородатые люди казались ей великанами, заключенными в туманные шары того, неведомого чувства, и она силилась представить себе, как это - ощутить смыкание мира вокруг себя. И в то время, как мысли ее быстро исчезали, словно тонули в мягкой бесформенной плодородной почве, в ее ушах звучал один только голос, охрипший от курения, а слова были упакованы в сигаретный дым, который то и дело касался ее лица, когда слова произносились, - и еще один голос слышался, высокий и звонкий, как медная труба, и она пыталась представить себе тот звук, с которым ей, разбитой половым возбуждением, приходилось соскальзывать вглубь, а затем неловкие движение странным образом вновь обратили ее ощущения к самой себе, и она пыталась нащупать кого-то по-олимпийски смехотворного, - она, женщина, которая в него верит... Некто чужеродное, что не имело ничего общего с ее жизнью, распрямлялось и вздымалось перед ней подавляющей ее громадой, словно косматый зверь, распространяющий вокруг себя едкий запах; ей казалось, будто она едва только собралась стегнуть его кнутом, как вдруг заметила, внезапно остановившись и не разбираясь в причинах, целую гамму чувств, выражающих доверие, в его лице, которое почему-то очень похоже на ее собственное. Тогда она втайне подумала: "Такие люди, как мы, могут, наверное, жить даже с этими людьми..." Это был своеобразный мучительный раздражитель, протяжная услада для мозга, появилось что-то вроде тоненькой стеклянной пластинки, к которой болезненно прижимались ее мысли, чтобы всматриваться в смутный мрак по ту сторону стекла; она радовалась, что может при этом ясно и открыто смотреть людям в глаза. Затем она попыталась представить своего мужа отстраненно, как бы посмотрев на него оттуда. Ей удавалось оставаться очень спокойной, когда она думала о нем; он был по-прежнему удивительным, несравненным человеком, но того, что ничем не измеришь, не постигнешь рассудком, уже не было в нем, и он представлялся ей теперь несколько блеклым и не таким близким; порой, когда тяжелая болезнь идет на свой последний приступ, человек испытывает состояние такого же холодного, ни с чем не связанного просветления. Но тут она подумала: как странно, ведь подобное тому, чем она сейчас забавлялась, она когда-то однажды испытывала на самом деле, ведь было время, когда она, уверенно и не мучась никакими вопросами, воспринимала своего мужа так, как она пытается заставить себя вообразить его сейчас, и все это сразу показалось ей крайне странным. Мы ежедневно проходим мимо каких-то определенных людей или по какой-то местности, и город, дом, эта местность или же эти люди всегда идут с нами, сопровождают нас ежедневно, каждый наш шаг, каждую мысль, и не противятся этому. Но однажды они вдруг делают последний бесшумный рывок и останавливаются, и стоят с непостижимой оцепенелостью и спокойствием, освободившись от связи с нами, с чувством упрямой отчужденности. И если мы оглянемся на самих себя, то окажется, что за спиной у нас стоит незнакомец. Значит, у нас есть прошлое. Но что это? - спросила себя Клодина и никак не могла сообразить, что же переменилось. И в этот миг она, как всегда, помнила, что самый простой ответ: переменился ты сам, но тут она ощутила странное внутреннее сопротивление попытке осознать возможность такого ответа; и очень может быть, что важные, определяющие взаимосвязи познает лишь особенным образом перевернутый разум; и в то время, как она то не могла понять легкость, с которой она ощутила чужеродность прошлого, которое раньше было таким близком, как ее собственное тело, - то ей непостижимым казалось то обстоятельство, что вообще когда-то все могло быть и по-другому, - в то же самое время она пыталась сообразить, как это бывает, когда порой что-то издали представляется тебе чужим, а потом ты приближаешься и вдруг в каком-то определенном месте вступаешь в круг собственной жизни, но то место, в котором ты находился до сих пор, выглядит теперь таким удивительно пустым; или достаточно просто представить себе, что вчера я делал то-то и то-то - и одна какая-то секунда всегда - как пропасть, на краю которой остается больной, незнакомый, стирающийся из нашей памяти человек, просто мы об этом не задумываемся, - и вдруг во внезапном молниеносном просветлении открылась ей вся ее жизнь, вся во власти этого непонятного, непрерывного предательства, из-за которого человек, оставаясь для других все тем же, каждое мгновение отрывается от самого себя, сам не зная, почему, предчувствуя в этом, однако, последнюю, нескончаемую, неподвластную сознанию нежность, которая глубже, чем все, что человек делает, связывает его с самим собой. И как только это чувство в его обнажившейся глубине ясно просияло в ней, у нее появилось такое ощущение, будто та надежность, которая снаружи поддерживала ее жизнь, окружая ее со всех сторон, казалось, внезапно перестала ее поддерживать, и жизнь расслоилась на сотню возможностей, раздвинула кулисы, за которыми все эти жизни были нагромождены; и в белом, пустом, беспокойном пространстве между ними возникли учителя, как смутные, неясные тела, которые опускались, что-то ища, смотрели на нее и тяжело вставали каждый на свое место. Для нее было каким-то особым грустным удовольствием, сидя перед ними здесь с неприступной улыбкой посторонней дамы, замкнувшись в своей внешности, оставаться при самой себе лишь чем-то случайным и быть отделенной от них одной только переменчивой оболочкой случайности и факта. И пока ничего не значащие слова живо слетали с ее губ и с безжизненной быстротой бесконечной нити убегали прочь, ее постепенно начинала беспокоить мысль о том, что если бы вокруг нее сомкнулся мглистый круг одного из этих людей - то, что она тогда делала бы, тоже относилось бы к действительности, только эта действительность была бы чем-то незначительным, тем, что порой проскакивает в отверстие мгновения, проткнутое равнодушной рукой, под которым, недосягаемый для самого себя, человек уплывает прочь, несомый потоком того, что никогда не обратится в действительность, и творимый им одинокий звук, наполненный отстраненной от мира нежностью, не слышит никто. Ее уверенность, эта наполненная страхом любви прикрепленность к тому, Единственному, показалась ей в этот момент чем-то насильственным, несущественным и даже поверхностным по сравнению с почти неподвластным рассудку чувством невесомой принадлежности друг другу, возникшем благодаря этому ее одиночеству в последней, лишенной событий сокровенности. Возбуждение ее было так велико, что она внезапно вспомнила о министерском советнике. Она понимала, что он желал ее, что с ним и вправду в действительность обратится то, что здесь было пока еще только игрой возможностей. На миг что-то заставило ее содрогнуться, это было какое-то предупреждение; слово "содомия" пришло ей на ум; неужели я собираюсь заниматься содомией?! Но за этим скрывалось искушение ее любви: ты должна на самом деле почувствовать: я, я - под этим животным. Нечто непредставимое. Чтобы ты, находясь там, больше никогда не смог верить в меня сурово и просто. Чтобы я стала для тебя неуловимой и ускользающей, как луч света, но вовсе не для того, чтобы ты меня отпустил. Только луч света - ты же знаешь, я ведь только нечто, что находится внутри тебя, и этот луч мог возникнуть только благодаря тебе, только пока ты крепко держишь меня, а помимо него, любимый, еще что-то соединяет нас так странно... И ее охватила тихая переменчивая печаль искателя приключений, тоска по действиям, которые совершаются не ради кого-то, а просто ради самого процесса действия. Она чувствовала, что министерский советник стоял сейчас где-то и ждал ее. Ей казалось, что сузившееся поле зрения вокруг нее уже наполняется его дыханием, а воздух - его запахом. Она забеспокоилась и стала прощаться. Она чувствовала, что подойдет к нему, представила себе этот момент, и по телу, с которым все это произойдет, пробежал холодок. У нее было такое ощущение, будто что-то схватило ее в охапку и потащило к двери, и она знала, что дверь захлопнется, и противилась этому, и все же уже заранее прислушивалась, напрягая все органы чувств. Когда она встретилась с этим человеком, он находится для нее уже не на первой, начальной ступеньке знакомства, а непосредственно на пороге решительного штурма. Она знала, что и он, в свою очередь, думал о ней, и у него сложился определенный план. Она услышала его слова: "Мне пришлось привыкнуть к тому, что вы меня отвергаете, но никогда ни один человек не будет чтить вас так самозабвенно, как я". Клодина не ответила. Он произносил слова медленно, с нажимом; она чувствовала, как все было бы, если бы они возымели действие. Тогда она сказала: "Знаете ли вы, что нас действительно засыпало снегом?" Ей чудилось, что все это она уже однажды испытала, и слова ее, казалось, попадали точно в следы тех слов, которые она когда-то раньше уже произнесла. Она обращала внимание не на то, что она делает, а на отличия; ведь то, что она делала сейчас, относилось к настоящему, а нечто такое же - к прошлому; на это насильственное, на это случайное, близкое дыхание чувства, лежащего на всем, обращала она внимание. И у нее появилось огромное, неподвижное ощущение самой себя, и как будто маленькие волны, повторяясь, вздымались и над прошлым, и над настоящим. Через некоторое время министерский советник вдруг сказал: "Я чувствую, что-то заставляет вас колебаться. Мне знакомы такие колебания. Каждая женщина раз в жизни встает перед этим. Вы цените своего мужа и, разумеется, не хотите причинить ему боль, и поэтому замыкаетесь. Но вы ведь хотя бы на несколько мгновений должны освободиться от этого и пережить великую бурю". И опять Клодина промолчала. Она чувствовала, что он наверняка превратно истолкует ее молчание, но это было ей почему-то приятно. То, что в ней было нечто, не поддающееся выражению с помощью действий и не способное пострадать ни от каких действий, нечто, не способное себя защитить, поскольку оно находилось за границами слов, что надо было полюбить, для того, чтобы понять, полюбить так, как оно любило самое себя; нечто, чем она обладала только в неразрывном единстве со своим мужем, - все это она ощущала сильнее, когда молчала; итак, это было внутреннее соединение, в то время как внешнюю сторону своего существа она отдавала этому чужаку, и тот обезображивал ее. Вот так они шли и беседовали. И в ее чувстве при этом был какой-то наклон, какое-то головокружение, как будто так она глубже воспринимала чудесную непостижимость принадлежности своему возлюбленному. Иногда ей казалось, что она уже приспособилась к своему спутнику, и пусть ошибаются окружающие, считая, что она осталась прежней, и она начала вести себя так, словно проснулись в ней шутки, сумасбродства, порывы давних лет ее девичества, проделки, из которых, как она считала, она давно уже выросла; и тогда он сказал: сударыня, как вы остроумны. Когда он говорил вот так, шагая рядом с нею, ей становилось ясно, что слова его вылетали в совершенно пустое пространство, заполняемое только ими одними. И постепенно туда перекочевали дома, мимо которых они проходили, и выглядели они лишь чуть-чуть иначе, были сдвинуты, как их отражения в стеклах противоположных домов; и переулок, по которому они шли, и через некоторое время - она сама, тоже слегка измененная и искаженная, но все же в этом образе она еще могла сама себя узнать. Она ощущала силу, которая исходила от этого обыденного человека, - это был незаметный сдвиг мира и передвижение самого себя в нем, простая сила живого существа; этот человек излучал силу, которая оборачивала все вещи их поверхностной стороной. Она пришла в смятение оттого, что в этом зеркально скользящем мире обнаружила и свое отражение; у нее было такое чувство, будто, добавь она сейчас еще что-то - и сразу сделается совсем такой же, как это отражение. И потом он вдруг сказал: "Поверьте мне, это дело привычки. Если бы вы в семнадцать или восемнадцать лет - ну, я не знаю, - скажем, встретили другого мужчину и вышли за него замуж, то сегодня для вас попытка представить себя женой вашего нынешнего супруга далась бы так же тяжело". Они подошли к церкви; встали на широкой площади - большие, одинокие фигуры; Клодина подняла глаза: советник делал какие-то жесты, и они выпирали наружу, в пустоту. И тут на мгновение что-то словно ударило ее, как будто тело ее ощетинилось тысячами кристаллов; рассеянный, неспокойный, расщепленный свет заструился вверх по ее телу, и человек, на которого он падал, сразу изменил в его лучах свой облик, все линии его тела простирались к ней, подрагивая, как ее сердце, и она ощущала, как каждое его движение проходит изнутри через все ее тело. Она хотела крикнуть, спросить саму себя, кто это такой, но чувство оставалось бесплотным, беззаконным сиянием, оно парило в ней само по себе, как будто ей и не принадлежало. Через мгновение от него осталось лишь что-то светлое, туманное, ускользающее. Она посмотрела вокруг: тихо и прямо стояли дома, обрамляя площадь, на башне били часы. Круглые металлические удары отскакивали от стен, отрывались в падении друг от друга и порхали над крышами. Клодине казалось, что теперь они со звоном покатятся вдаль, не касаясь земли, и она сразу с трепетом почувствовала, как голоса шествуют по свету, многобашенные и тяжелые, как громыхающие железные города, - это то, у чего нет разума. Независимый, неуловимый мир чувств, который лишь поневоле, случайно и беззвучно ускользая, соединяется с ежедневным рассудком, как та бездонно глубокая, мягкая тьма, которая иногда затягивает безоблачное, застывшее небо. Казалось, будто что-то стоит вокруг и смотрит на нее. Она ощутила возбуждение этого человека, как какой-то прибой в бессмысленных далях, как что-то мрачно, одиноко бьющееся о самое себя. И постепенно у нее появилось такое чувство, будто то, чего этот человек от нее домогался, это сильнейшее с виду действие, было чем-то совершенно безличным; не более серьезное, чем когда тебя разглядывают посторонние; это было словно глупое и тупое разглядывание, так же смотрят друг на друга посторонним взглядом отдельные точки в пространстве, которые с помощью чего-то неуловимого объединяются в случайный образ. Она вся сжалась от этого чувства, оно сдавливало ее, словно она сама была такой точкой. У нее было при этом странное ощущение самой себя, оно не имело теперь ничего общего с духовностью и самостоятельным выбором ее существа и было все же таким, как всегда. И сразу исчезло сознание того, что стоящий рядом человек обладал отвратительной будничностью духа. У нее было такое ощущение, будто она где-то далеко за городом, и вокруг нее замерли в воздухе звуки, а в небе - облака, и они приросли к своему месту в пространстве и к этому мгновению, и Клодина уже больше не отличалась от них, в ней тоже было что-то стремительное, звучное, ...и ей стало казаться, что она напоминает любовь животных, ...и облаков, и звуков. И почувствовала, что глаза советника ищут ее глаз... и она испугалась, и ощутила, что нужна себе, и вдруг ее одежда показалась ей чем-то скрывающим последнюю оставшуюся у нее нежность, и почувствовала, как струится под кожей кровь, ей казалось, что она вдыхает свой собственный острый, дрожащий запах, и у нее не было больше ничего, кроме этого тела, которое она должна была отдать, и этого исполненного духовности, поднимающегося над действительностью ощущения души, этого чувства тела - ее последнего блаженства, - и она не знала, становилась ли в этот миг ее любовь величайшей дерзостью, или она уже поблекла, и чувства распахиваются теперь наружу, как окна, в которые глазеют любопытные? Потом она сидела в столовой. Был вечер. Она чувствовала себя одинокой. Одна женщина сказала ей: "Я видела сегодня после обеда вашу дочурку, когда она ждала вас, это прелестный ребенок, она наверняка доставляет вам много радости". Клодина в этот день не заходила в институт, но ответить она ничего не могла, ей вдруг почудилось, что вместо нее сидит среди этих людей лишь какая-то бесчувственная ее часть, или как будто ее тело покрыто роговой оболочкой. Затем что-то все же откликнулось в ней, и при этом было такое впечатление, будто все, что она говорила, опускалось в какой-то мешок или запутывалось в сетях; ее собственные слова казались ей чужими среди слов других людей; словно рыбы, которые бьются о влажные холодные тела других рыб, трепыхались ее слова в невысказанной сумятице мнений. Отвращение охватило ее. Она вновь почувствовала: дело не в том, что она может рассказать о себе и объяснить словами, а в том, что оправдание выражается в чем-то совсем другом - в улыбке, в молчании, в том, как она прислушивается к себе самой. И она вдруг ощутила несказанную тоску по тому единственному человеку, который был одинок точно так же, как и она, которого здесь тоже никто бы не понял и у которого нет ничего, кроме той мягкой нежности, наполненной ускользающими образами, нежности, окутывающей, подобно мглистой лихорадке, все нагромождение неподатливых вещей, оставляя все внешние события, как они есть, большими, невыразительными и поверхностными, тогда как внутри все воспаряет в вечной, таинственной гармонии быть вдвоем, исполненной покоя в любом положении. Но если обычно, когда она была в таком настроении, подобная комната, наполненная людьми, смыкалась вокруг нее, как единая, горячая, тяжелая кружащаяся масса, то здесь было потаенное замирание; люди выходили, потом возвращались на свое место. И недовольно отмахивались от нее. Шкаф, стол. Между нею и этими привычными вещами что-то пришло в беспорядок, в них открылось что-то неясное и шаткое. Это было опять что-то столь же безобразное, как и в поезде, но безобразное не просто так, ощущение его было подобно руке, которая захватывала вещи, когда чувство пыталось их коснуться. И перед ее чувством открывались провалы, словно с тех пор, как ее последняя уверенность зачарованно вперилась в саму себя, в одном, обычно невидимом, вместилище вещей, в ее ощущениях что-то надорвалось, и вместо связанного воедино созвучия впечатления из-за этих надрывов мир вокруг нее стал похож на нескончаемый шум. Она чувствовала, что из-за этого что-то возникло в ней, как бывает, когда идешь берегом моря, какая-то невпечатлительность в этом общем гуле, которая заставляет сузить любое действие и любую мысль до короткого мгновения, когда постепенно наступает неуверенность, а потом, медленно - неумение себя ограничить, отсутствие ощущения границ, саморасползание, переходящее в желание закричать, в жажду невер