а. Та пустопорожняя мягкость, которая способна удержать россыпь происходящего всего мгновение, словно полное решето, которое тут же пустеет. А хорошо было бы попытаться что-то все-таки сделать из нее. Я стала такой счастливой, когда это поняла... Тут он услышал, как неистово кричит в нем его собственный голос, и нужно было умолкнуть, и он почувствовал, насколько его выбили из колеи размышления о ее утверждении, ему сделалось жарко, и голова пухла от напряжения, когда он силился не перепутать образы, порожденные двумя сознаниями, которые где-то там, во мгле, были очень похожи, но ее образы были ближе к действительности и тесны, как камера на двоих. ...Когда они оба успокоились, Вероника сказала: - Это то, что я до сих пор еще не до конца поняла и чему мы вместе должны искать объяснение. Она распахнула двери и выглянула на лестницу. У них обоих было такое чувство, словно они хотели проверить, одни ли они, и над ними вдруг оказался пустой темный дом, будто они были посажены под огромный колпак. Вероника сказала: - Все, что я тебе говорила, - это не то... Я сама не знаю... Но скажи мне все-таки, что в тебе тогда происходило, скажи, как это все, ну, про этот сладостный страх, когда ты улыбался...?! Ты казался мне лишенным самого себя, раздетым до какой-то нагой, теплой мягкости, - тогда, когда тебя ударил Деметр. Но Иоганнес не знал, как об этом рассказать. В голове у него проносилось так много вариантов. Ему казалось, что он слышит голоса в соседней комнате и по обрывкам разговора понимал, что речь идет о нем. Он только спросил: - Ты это и с Деметром обсуждала? - Но это было намного позже, - ответила Вероника, потом в нерешительности замолчала и наконец добавила: - один-единственный раз. - И через некоторое время: - несколько дней назад. Я не знаю, что меня побудило. Иоганнес смутно ощутил что-то... в его сознании где-то далеко возник испуг: похоже, это была ревность. Прошло довольно много времени, когда он вновь услышал, что Вероника говорит Он начал понимать, что она сказала: - ...это было так странно, я ведь так хорошо стала ее понимать. И он механически спросил: - Кого - "ее"? - Ну, да эту крестьянку, что живет наверху. - Ах, да, эту крестьянку. - Ту, о которой парни болтают по деревням, - повторила Вероника, - но ты можешь себе представить? У нее никогда больше не было возлюбленного, только эти ее два больших пса. Может быть это и ужасно, то, что они рассказывают, но ты только подумай: два таких огромных зверя, которые иногда встают на дыбы, клацая зубами, чего-то властно требуя, словно ты такой же, как они, а в каком-то смысле так оно и есть, и все в тебе полно ужаса перед их косматой шерстью, все, кроме одного, очень маленького кусочка твоего существа, который не боится, но ты знаешь, - еще мгновение, и достаточно твоего жеста, и они уже снова ничто, покорные, тихие, они - животные, - но все же это не только животные, это ты и одиночество, это ты и еще раз ты, это ты и пустая комната со стенами из шерсти, и это желает не животное, а что-то такое, что я не могу высказать, и я не знаю, почему я все это так хорошо понимаю. Но Иоганнес умоляюще сказал: - Ведь это грех - то, что ты говоришь, это мерзость. Но Вероника не унималась: - Ты ведь хотел стать священником, почему?! Я задумывалась об этом, потому что... потому что тогда ты для меня не мужчина. Послушай... послушай же: Деметр сказал мне прямо: - Этот не женится на тебе, и тот - тоже; ты останешься здесь, здесь и состаришься, как твоя тетка... - Ты, я надеюсь, понимаешь, как я испугалась? Разве у тебя не такое же чувство? Я никогда не думала о том, что моя тетка - тоже человек. Я никогда не считала ее ни мужчиной, ни женщиной. Теперь же я сразу испугалась, что она - это нечто такое, чем я тоже могу стать, и почувствовала, что должно что-то произойти. И мне вдруг пришло в голову, что она долгое время не старилась, а потом вдруг мгновенно сделалась очень старой и больше уже не менялась. А Деметр сказал: - Мы имеем право делать все, что захотим. Денег у нас мало, но мы - старейший род во всей округе. Мы живем по-другому, Иоганнес не служил в министерстве, а я - в армии, даже священником он не стал. Они все смотрят на нас немножко сверху вниз, потому что мы небогаты, но мы не нуждаемся в деньгах, и в них тоже не нуждаемся. - И наверное оттого, что я так испугалась из-за тетки, это вдруг подействовало на меня таким таинственным образом - такое неясное чувство, словно дверь с тихим вздохом приоткрывается - и ни с того ни с сего от слов Деметра у меня появилось ощущение нашего дома, но, впрочем, разве ты сам не знаешь, ты ведь тоже всегда так же ощущал их - наш сад и наш дом, ...о, этот сад, ...я иногда представляла себе среди лета, что такое же чувство должно быть у человека, когда он лежит в снегу, такое же безутешное блаженство, когда, не чуя под собой земли, паришь между теплом и холодом, хочешь вскочить - и слабеешь, сладостно тая. Когда думаешь о нем, то чувствуешь не эту пустую, непрерывную красоту, а скорее - свет, одуряющее изобилие света, свет, который лишает дара речи, от которого кожа ощущает бездумное блаженство, и вздохи, и скрип стволов, и неумолкаемый тихий шелест листьев... Тебе не кажется, что красота жизни, которая начинается с сада и заканчивается нами, - это что-то плоское и бесконечное, что вбирает в себя человека и отрезает его ото всего, словно море, в котором утонешь, если захочешь в него ступить?.. Теперь Вероника вскочила и встала перед Иоганнесом; ее руки, мерцающие в каком-то затерявшемся свете, казалось, испуганно старались вытащить из темноты слова. - И потом, я часто чувствую наш дом, - слова ее продолжали блуждать на ощупь, - его мрак со скрипучими лестницами и жалующимися окнами, с его угла- ми, с его высокими, выпирающими из темноты шкафами, и иногда откуда-нибудь, из маленького высокого окна - свет, медленно сочащийся по каплям, как из наклоненного ведра, и страх - а вдруг это кто-то там стоит с лампой в руках. И Деметр сказал: - Составлять слова - не мое дело, у Иоганнеса это получается гораздо лучше, но уверяю тебя, иногда во мне появляется какая-то бездумная выпрямленность, я раскачиваюсь, как дерево, возникает какой-то ужасающий, совершенно нечеловеческий звук, словно грохот погремушки или визг детской свистульки. И мне достаточно встать на четвереньки, чтобы почувствовать себя зверем. Мне, наверное, стоило бы иногда размалевывать лицо... - Тут мне почудилось, что наш дом - это мир, в котором мы одни, сумрачный мир, в котором все выглядит искривленно и странно, как под водой, и мне показалось почти естественным, что я должна уступить желанию Деметра. Он сказал: - Это останется между нами и вряд ли существует в действительности, потому что об этом никто не знает, это не связано с миром действительности и поэтому не может вырваться наружу... - Ты не поверишь, Иоганнес, но я не испытывала к нему никаких чувств. Просто он распахнулся передо мною, как огромный рот, вооруженный острыми зубами, который мог меня проглотить, как мужчина он остался мне так же чужд, как любой другой, но это было какое-то втекание в него, которое я себе внезапно представила, а потом, по каплям, стекание с губ обратно, какое-то заглатывание тебя утоляющим жажду зверем, тупое и безучастное... Нужно иногда переживать какие-то события, когда их можно выполнить просто как действия, но ни с кем и ни с чем. Но тут я вспомнила о тебе, я ничего не знала точно, но я оттолкнула Деметра. Ведь у тебя тоже должно быть что-то подобное, для того же самого, наверное, очень хорошее... Иоганнес выдавил из себя: - Что ты имеешь в виду? Она сказала: - У меня только неясное представление о том, чем можно быть друг для друга. Ведь все люди боятся друг друга, даже ты иногда, когда говоришь со мной, становишься твердым и жестким, как камень, который ударяет по мне: но я имею в виду такие отношения, когда полностью растворяешься в том, что каждый значит для другого, а не стоишь отчужденно рядом, прислушиваясь... Я не могу это объяснить. То, что ты иногда называешь Богом, - это оно и есть. Потом она заговорила о вещах, которые так и остались для Иоганнеса неясными: - Тот, кого ты, наверное, имеешь в виду, - нигде, потому что он во всем. Он - злая толстая женщина, которая заставляет меня целовать ее груди, и одновременно это - я, когда я остаюсь одна, ложусь на пол у шкафа и мне в голову приходят такие вот мысли. И ты, наверное, тоже такой, ты иногда настолько неодушевлен и замкнут в себе, как свечка в темноте, которая сама по себе - ничто и только делает темноту сильнее и заметнее. С тех пор, как я увидела тогда твой страх, мне кажется, что ты сам иногда выпадал из моих мыслей, но страх всегда оставался, как темное пятно, и оставался теплый, мягкий край, который его ограничивает. И ведь, наверное, важно только то, что человек - как происходящее, а не как личность, которая действует; и каждый должен быть наедине с тем, что происходит, и в то же время нужно быть вместе, безмолвно и замкнуто, как за стенами без окон, образующими замкнутое пространство, в котором все может произойти в действительности, и при этом все же никак нельзя вторгнуться из одного пространства в другое, хотя в мыслях это и случается. И Иоганнес не понял. А она внезапно начала меняться, словно что-то стало уходить вглубь, сами черты ее лица делались в одном месте менее ясными, а в другом - более отчетливыми; конечно, она могла еще что-то сказать, но казалось, что сама она уже больше не та Вероника, которая только что говорила, и лишь совсем неуверенно, словно ступая по дальней незнакомой тропе, доносились ее слова: - ...Как ты считаешь?.. мне кажется, таким безличным человек быть не может, таким может быть только животное... Помоги же мне, потому что при этом непременно приходит на ум какое-то животное...?! Иоганнес попытался как-нибудь заставить ее прийти в себя, он вдруг заговорил, он захотел слушать еще и еще. Но она только покачала головой. С того момента Иоганнес почувствовал, что для него не представляет ни малейшего труда со всей тщательностью обдумать то, что он хотел. Иногда человек не догадывается, чего он смутно хочет, но зато знает, что ему этого не угадать; и тогда он проживает всю свою жизнь словно в запертой комнате, в которой ему страшно. Иногда его пугало что-то, и было такое чувство, словно он вот-вот заскулит, встанет на четвереньки и помчится обнюхивать волосы Вероники; такие образы иногда вставали у него перед глазами. Но ничего не происходило. Они проходили друг мимо друга; они смотрели друг на друга; они обменивались незначащими или просящими словами - ежедневно. Правда, однажды у него было такое чувство, будто произошла встреча среди одиночества, вокруг которого внезапная, неожиданная близость сразу образовала прочный свод. Вероника спускалась по лестнице, а внизу стоял он; они были в сумерках, каждый сам по себе. У него и в мыслях не было просить ее о чем-то, но поскольку оба они, там, на лестнице, были как фантазия больного воображения, он вдруг почувствовал, что ему необходимо сказать: Иди ко мне, и давай вместе уйдем отсюда. Но она ответила что-то такое, из чего он понял только: ...ни любить... ни выйти замуж... я не могу оставить тетю. И еще раз повторил он свою попытку, он сказал: - Вероника, человек, но иногда и просто слово, и тепло, и один вздох - это как камешек в водовороте, который вдруг указывает тебе на тот центр, вокруг которого ты крутишься. Мы должны вместе что-то предпринять, тогда мы, может быть, его найдем... Но в ее голосе слышалось еще больше похоти, чем в тот раз, когда она впервые сказала ему: "Таким безличным не может быть ни один человек, таким может быть только зверь,... нет, конечно, если тебе суждено умереть"... потом она сказала "нет". И тогда его охватило нечто, что, собственно говоря, не было никаким решением, это было видение, которое не имеет отношения к действительности, а связано только с самим собой, как музыка; он сказал: "Я ухожу; конечно, может быть, я и умру". Но и тогда он знал, что это не то, что он имел в виду. И час за часом в то время пытался он объяснить все это самому себе и спрашивал себя, какая же она на самом деле и почему требует столь многого. Он иногда произносил: Вероника, и на лбу у него выступал пот, он ощущал униженность безнадежного отступления и влажно-холодную удовлетворенность своей обособленности. И невольно вспоминал он ее имя, когда видел два завитка у нее на лбу, два завитка, которые были тщательно прилеплены ко лбу, как что-то постороннее, или ее улыбку, иногда, когда они сидели за столом и она подавала тете. И ему необходимо было увидеть ее, как только начинал говорить Деметр; но что-то, на что он постоянно наталкивался, мешало ему понять, как такой человек, как она, может стать эпицентром его страстной решимости. И когда он все обдумывал, то в самых первых воспоминаниях вокруг нее витало нечто уже давно отгоревшее, словно аромат погашенных свечей, что-то обыденное, как комната для гостей, которые спят, недвижимы, под одеялами в льняных пододельяниках, за опущенными шторами. И только когда он слышал голос Деметра, говорящего о вещах столь ужасающе обыденных и бесцветных, как эта мебель, которую никто никогда не использовал, - все это представлялось ему каким-то пороком, которым они занимаются втроем. И несмотря ни на что, позже, когда он думал о ней, он невольно слышал, как она говорит "нет". Трижды она неожиданно говорила "нет", и он не узнавал тогда ее голоса. Один раз она произнесла это совсем тихо, и все же до странности непохоже на нее прежнюю, и слово это отделилось от всего предыдущего и поднялось над домом, и потом, потом это оказалось как удар кнута или как бессознательное сжатие самой себя в каких-то тисках, а потом еще раз - тихо, угасая, почти боль, которую причинили намеренно. Иногда же, теперь уже тогда, когда он думал о ней, он чувствовал, что она прекрасна. Это была та невероятно сложная красота, которой так легко перестаешь восхищаться и, забыв ее, начинаешь принимать ее за уродство. И он невольно думал, когда она внезапно возникала перед ним из темноты дома, которая странным образом без единого движения вновь смыкалась за ее спиной, и проплывала мимо, излучая всесильную, необыкновенную чувственность, которой наделена была, как некоей неизвестной болезнью, - всякий раз он сразу невольно думал, что она воспринимает его как животное. Он ощущал это как нечто непостижимое и ужасающее, когда оно оказалось воплощенным в действительность в гораздо большей мере, чем он раньше подозревал. И даже когда он ее не видел, перед его глазами вставал весь ее облик в мельчайших подробностях: ее высокая фигура, ее широкая, немного плоская грудь, ее низкий прямой лоб и густые темные волосы, смыкающиеся в сплошную массу сразу над двумя незнакомыми милыми локонами, ее большой чувственный рот и легкий темный пушок, покрывающий руки. И то, как она ходила, опустив голову, словно та не держится на нежной шее и она может ее повредить, и та особенная, почти бесстыдная кротость, с которой тело ее слегка выпирало, когда она шла. Но они больше почти не говорили друг с другом. Вероника услышала вдруг зов какой-то птицы и следом - ответ. На этом все и кончилось. Достаточно было, как иногда бывает, одного этого незначительного, случайного события, чтобы все кончилось и началось нечто, что касалось скорее ее одной. Потому что тогда осторожно, торопливо, словно прикосновение острого, быстрого, шершаво-мягкого язычка, в лица пахнул запах высокой травы и луговых цветов. И последний разговор, который тянулся вяло, как что-то, скользящее между пальцев, о чем давно уже не думаешь, прервался. Вероника испугалась; только позже она заметила, что это был особенный испуг, по краске, которая бросилась ей в лицо, и по одному воспоминанию, которое внезапно, перелетев через годы, без всякой подготовки, вдруг всплыло перед ней, горячее и живое. Впрочем, в последнее время воспоминаний было так много, но у нее было такое чувство, что уже накануне ночью она услышала предупредительный сигнал, и предыдущей ночью, и две недели назад. И ей показалось, что когда-то раньше она уже испытала его мучительное прикосновение, наверное, во сне. Они все вновь и вновь приходили ей в голову, эти странные воспоминания, и укладывались вокруг - слева, справа, сзади, спереди, как стаи птиц, летящие к определенной цели все ее детство, но на этот раз она знала с какой-то почти неестественной уверенностью, что это именно то, что нужно. Среди них было одно воспоминание, которое она сразу узнала, хотя прошло много лет - наконец-то оно пришло, ни с чем не связанное, горячее и еще живое. Ей ужасно нравилась тогда шерсть у одного большого сенбернара, особенно спереди, там, где широкие грудные мышцы выпирали при каждом шаге над округлыми костями, как два холма; шерсть у него была необыкновенно густая и вся из золотисто-коричневых волосков, и это было такое необозримое богатство и что-то такое спокойно-безграничное, что начинало рябить в глазах, если даже примешься рассматривать один только маленький кусочек шерсти. И хотя она не испытывала ничего, кроме единого, нерасчлененного, сильного чувства радости, чувства товарищеской нежности четырнадцатилетней девочки, и это напоминало удовольствие от какой-нибудь вещи, ее чувство напоминало иногда ощущение природы. Когда идешь и видишь здесь лес и луг, а там - гору и поле, и все в мире этой великой упорядоченности просто и податливо, как камешек; но любая гора и любой камень оказываются невероятно сложны, когда рассматриваешь их в отдельности, и ведут себя, как живые существа, так что внезапно наше восхищение оборачивается страхом, словно перед зверем, который подбирает лапы и неподвижно замирает, подкарауливая свою жертву. Но однажды, когда она лежала так возле своей собаки, ей представилось, что такими были, наверное, великаны; с горами, долинами и лесами волос на груди, и певчими птицами, которые качаются у них в зарослях волос, и маленькими блошками, которые копошатся в перьях этих птиц, и - что дальше, она не знала, но до конца было еще далеко, и все пристраивалось одно к другому, и было втиснуто одно в другое, и казалось, остается только в робости и благоговении замереть перед грандиозностью силы и порядка. И она думала про себя, что если они разгневаются, то гнев их с воплем ворвется в эту тысячеликую жизнь и перетряхнет каждого с ужасающей силой, а если они затем обрушат на кого-нибудь свою любовь, то это будет подобно топоту гор и шелесту деревьев, и у того человека отрастет на теле мягкая шерсть, и закопошатся насекомые; и пронзительный голос, в блаженстве кричащий о чем-то несказанном, и их дыхание окутают все это в густой рой зверей и притянут к себе. Когда же она заметила, что ее маленькие острые груди поднимаются и опускаются точно так же, как косматая грудь зверя рядом с нею, она вдруг решила воспротивиться этому и задержала дыхание, словно хотела наложить на что-то заклятие. Но когда она уже больше не смогла сопротивляться и снова начала дышать так, как будто та, другая жизнь постепенно притягивала ее к себе, она закрыла глаза и снова стала думать о великанах, и перед нею беспокойной вереницей потянулись образы, но они были ей теперь много ближе и от них шло тепло, как от низких пухлых облаков. Когда потом, очень нескоро, она снова открыла глаза, все было, как и раньше, только собака стояла теперь рядом с нею и смотрела на нее. И тогда она сразу заметила, что в зарослях желтого, как морская пена, руна беззвучно показалось что-то заостренное, красное, причудливо изогнутое, и в тот момент, когда она хотела распрямиться, она ощутила влажно-теплое, дрожащее прикосновение языка на своем лице. И тогда на нее напало такое странное оцепенение, словно... словно и сама она была таким же зверем, и несмотря на отвратительный страх, который она ощущала, что-то обжигающе сжалось в ней, как будто сейчас, и только сейчас... словно птичий гомон и хлопанье крыльев в кустах, пока все не стихнет, а звук не сделается мягким, как шорох складывающихся перьев. Вот что это тогда было, это был как раз тот самый странно обжигающий испуг, который сейчас внезапно помог ей все вспомнить и все распознать. Ведь мы не знаем, почему мы чувствуем так, а не иначе, но она почувствовала, что теперь, годы спустя, ее испуг был точно таким же, как тогда. И там стоит тот, кто сегодня должен уехать, Иоганнес, а тут стоит она. С тех пор минуло тринадцать или четырнадцать лет, и груди у нее давно уже не такие острые, и красные клювики сосков не так любознательны, как тогда, они самую чуточку опустились вниз и выглядели теперь немножко печально, как две забытые кем-то на пустыре мятые бумажные шапочки, потому что грудная клетка у нее сделалась плоской и раздалась вширь, и было такое впечатление, будто пространство вокруг нее как-то сократилось. Но она знала об этом скорее всего не потому, что рассматривала себя в зеркале, - когда снимала с себя одежду или принимала ванну, ибо давно уже делала, занимаясь всем этим, только самое необходимое, - нет, она просто судила об этом по своим ощущениям, потому что иногда, например, ей казалось, что раньше платья плотно облегали ее фигуру со всех сторон, теперь же казалось, что она просто прикрывает ими свое тело, а если она вспоминала, как она сама себя ощущала изнутри, то оказывалось, что раньше она была как круглая, упругая капля воды, которая давно уже превратилась в маленькую лужицу с расплывшимися краями; и таким размазанным, вялым, расслабленным было ее нынешнее восприятие себя, как будто от нее ничего не осталось, кроме уныния и усталой небрежности, и лишь иногда она ощущала, как что-то несравненно мягкое медленно-медленно тысячами нежных осторожных складок изнутри прижимается к ней. И все же когда-то давно она должна была хоть раз быть ближе к живой жизни и яснее ощущать ее - руками или собственным телом, но она давно уже забыла, как все это было, и знала только, что с тех пор, видимо, появилось нечто, что скрыло все эти ощущения. И не знала, что это тогда было, какой-то сон, или она чего-то испугалась, когда не спала, был ли это страх перед чем- то, что она видела, или перед самой собой; но эта оставалось до сих пор. Ибо с тех пор ее бледная повседневная жизнь заслонила эти впечатления и стерла их, как стирает следы на песке усталый надоедливый ветер; и теперь лишь монотонность этого ветра звучала в ее душе, словно тихое гудение, которое то накатывает, то отступает. Она не испытывала больше сильной радости и сильных страданий, ничего такого, что было бы заметно и выделялось бы на общем фоне, и постепенно ее жизнь потеряла всякую отчетливость. Все дни были похожи один на другой, и, одинаковые, сменяли друг друга годы; она еще вполне ощущала, что каждый из них что-то забирает с собой, и каждый что-то приносит, и что она сама медленно меняется, но явной разницы между ними не было; у нее было неясное, расплывчатое представление о себе самой, и когда она пыталась оглядеть себя внутренним взором, то находила лишь смену неопределенных и скрытых форм, так бывает, когда мы чувствуем, что что-то шевелится под одеялом, но не можем угадать, что. И постепенно жизнь ее словно спряталась под мягкое сукно или под колпак из точеной кости, стенки которого становились все толще и толще. Предметы отступали все дальше и дальше, теряя свой облик, и ее ощущение себя уходило все дальше. На их месте оставалось пустое, неуютное пространство, в нем и жило ее тело; оно видело вокруг себя какие-то предметы, оно улыбалось, оно жило, но все это происходило так бессвязно, и часто в этот мир заползало мерзкое отвращение, которое словно замазывало дегтем все чувства. И только когда в ней возникло это странное движение, которое сегодня наполнилось смыслом, она подумала о том, не может ли все стать снова, как прежде. А потом появилась мысль, не любовь ли это; любовь? она пришла, наверное, уже давно и приближалась медленно; медленно приближалась она. Но если мерить мерками ее жизни - то слишком быстро; жизнь ее шла еще медленнее; это было что-то вроде медленного открывания и закрывания глаз, а между ними - взгляд, который не в состоянии был задержаться на предметах, скользящий, замедленный, он, ничем не взволнованный, проскальзывал мимо. Этим взглядом она смотрела на то, что приближается к ней, и поэтому не могла поверить, что это любовь; она смутно пугала ее, как все незнакомое, это был испуг без ненависти, без остроты, любовь казалась ей лишь чужой страной по ту сторону границы, где собственная страна мягко и безутешно сливается с небом. Но с тех пор она знала, что жизнь ее стала безрадостной, ибо что-то принуждало ее изгонять все незнакомое, и если раньше она жила, как человек, который не видит смысла в том, что он делает, то теперь ей иногда казалось, что она его просто забыла и теперь сможет вспомнить. И ее мучило представление о чем-то восхитительном, что должно наступить потом, как брезжущее рядом с границами сознания воспоминание о какой-то забытой вещи. И все это началось тогда, когда вернулся Иоганнес, и ей тут же, в первый момент, неизвестно почему пришла в голову мысль о том, как его когда-то ударил Деметр и как Иоганнес улыбался. И с тех пор у нее появилось такое чувство, будто пришел некто, обладающий чем-то таким, чего у нее нет, и тихо проносящий это по сумеречной пустыне ее жизни. Он шел по ее жизни, и вещи под его взглядом начинали нерешительно занимать нужные места; ей иногда казалось, когда он испуганно улыбался самому себе, что он может вдохнуть весь мир, задержать его в себе и ощутить его изнутри, и когда он его затем вновь очень бережно и осторожно ставил перед собой, он казался ей фокусником, который одиноко, для самого себя показывает чудеса с летающими кольцами; не более того. Ей делалось больно, когда она со слепой назойливостью представляла себе, как прекрасно все выглядит, наверное, в его глазах; у нее появилась ревность ко всему тому, что он чувствовал. Ибо хотя под ее взглядами распадался всякий порядок и вещи она любила лишь жадной любовью матери к своему ребенку, наставлять которого она не в состоянии, теперь ее усталая расслабленность начинала напрягаться и дрожать, как какой-то звук, как звук, который звенит в ушах и где-то в мире поднимает купол пространства и зажигает свет. Какой-то свет и люди, облик которых весь состоит из протяжной тоски, словно из линий, которые протягиваются далеко за свои собственные пределы и только в недосягаемой дали, почти в бесконечности, пересекаются. Он сказал, что это идеалы, и тогда у нее появилась надежда, что все это может обратиться в действительность. Наверное, она уже пыталась устремиться ввысь, но от этого испытывала боль, как будто тело ее было больным и не могло держать ее. Именно тогда начали всплывать все остальные воспоминания, кроме одного. Они пришли к ней все, и она не знала, почему, но что-то заставляло ее считать, что одного воспоминания не хватает и что ради него одного появились все эти другие. И еще она знала: то, что она так ощущала, было не силой, а его кротостью, его слабостью, той тихой неуязвимой слабостью, которая раскинулась за его спиной, как бескрайнее пространство, в котором он был наедине со всем, что с ним происходило. Но дальше у нее ничего не получалось, это беспокоило ее, и она мучилась оттого, что, как только она, казалось, была близка к тому, чтобы во всем разобраться, ей на ум опять приходил какой-то зверь; она все время представляла себе зверей или Деметра, когда думала об Иоганнесе, и смутно подозревала, что у них общий враг и искуситель, Деметр, образ которого, словно гигантский, буйно разросшийся сорняк, присосался к ее воспоминаниям и вытягивал из них силы. И она не знала, заложена ли причина всего этого в том ее воспоминании, которое еще не пришло к ней, или в той сути, которой еще только предстоит проявиться. Была ли это любовь? В ней было какое-то брожение, что-то влекло ее. Она не знала, что с ней. Она словно шла по дороге, а впереди маячила какая-то цель, и ее заставляло в нерешительности замедлять шаги ожидание того, что где-то в прошлом или будущем таится еще не найденная и не узнанная ею, совсем иная цель. А он не понимал ее и не знал, как тягостно было это неустойчивое ощущение жизни, которую она должна была строить для себя и для него, основываясь на чем-то таком, что ей было еще неизвестно, - и страстно желал действительной жизни, с самой обыденной простотой, чтобы она стала его женой или любовницей. Она не могла этого понять, ей казалось, что это бессмысленно, а в данный момент - почти подло. Она ни разу не ощутила явного, нацеленного влечения, однако никогда так отчетливо, как в это время, мужчины не казались ей всего лишь поводом, не стоящим того, чтобы долго задерживать внимание на нем самом, поводом для чего-то другого, воплощенного в них лишь очень нечетко. И вдруг она вновь погрузилась в саму себя и притаилась в этой своей тьме, и все смотрела и смотрела на него, и впервые с удивлением ощутила этот уход в самое себя как чувственное волнение, которому она похотливо предалась в своем сознании прямо у него перед глазами, оставаясь недосягаемой. Что-то в ней противилось ему, словно дыбился мягкий, шуршащий кошачий мех, и, будто глядя вслед маленькому блестящему шарику, она выпустила свое "нет" из укрытия, и оно покатилось прямо ему под ноги... И закричала, как будто боялась, что он может его растоптать. И вот теперь, когда расставание безвозвратно встало между ними и шло вместе с ними в последний путь, внезапно с полной ясностью всплыло то самое забытое воспоминание Вероники. Она чувствовала только, что это то самое, и не знала, почему, и была немного разочарована, потому что в его содержании ничто не говорило ей о том, почему это было именно оно, и ощущала лишь какую-то освобождающую прохладу. Она чувствовала, что однажды в жизни ей уже пришлось испытать такой страх, какой она сейчас испытывала перед Иоганнесом, и не понимала, какая здесь связь, и почему это может так много значить для нее, и как это связано с будущим, - но у нее сразу появилось такое ощущение, будто она вновь вернулась на свой путь, туда, в то самое место, где когда-то с него сошла, и она понимала, что в этот миг то событие действительности, которое связано было с Иоганнесом, Иоганнесом из действительной жизни, достигло своего апогея и завершилось. Она в это мгновение чувствовала что-то похожее на распадение; хотя они стояли совсем рядом, все как-то перекосилось, словно они куда-то проваливались, удаляясь друг от друга; Вероника смотрела на деревья, обрамлявшие дорогу, и, конечно, они на самом деле стояли гораздо прямее, чем ей казалось. И тогда ей показалось, что она наконец-то полностью прочувствовала свое "нет", которое просто обронила до того, в смятении, опираясь на какое-то предчувствие, и поняла, что теперь он уезжает только из-за себя самого, хотя сам этого не хочет. И от этого она на некоторое время ощутила такую глубину и такую тяжесть, словно лежат рядом два тела, отделенные одно от другого, разлученные и печальные, и каждое - само по себе, - потому что это ее чувство означало так или иначе почти самоотверженность; и ею овладело нечто такое, что сделало ее маленькой, слабой и ничтожной, как собачонку, которая, поскуливая, ковыляет на трех ногах, или как рваный флажок, который сиротливо трепещет от дыхания ветерка, - настолько растерялась она, постигнув все это, и у нее появилось страстное желание удержать его, словно у мягкой, израненной улитки, которая, передвигаясь тихими толчками, ищет другую, к телу которой она, сломленная, умирая, могла бы прилепиться. Но тут она посмотрела на него и уже не знала, о чем думает, чувствуя: возможно, единственное, что она об этом знала, то внезапное воспоминание, которое покоилось в ней, чистое и отделенное ото всего, - вообще не было чем-то таким, что она могла постигнуть, опираясь только на саму себя, это произошло только благодаря тому, что когда-то постижению помешал великий страх, но затем это нечто укрепилось и затаилось в ней, преградив дорогу тому, другому, что могло из него родиться и неизбежно должно было отделиться от нее, как чужеродное тело. Ибо ее чувство к Иоганнесу начало спадать и устремилось прочь, - широким, освобожденным из-под гнета потоком, что-то давно лежавшее в ней мертвым, бессильным, закованным грузом вырвалось из нее и увлекло это чувство с собой, - и там, где был он, вспыхнуло дошедшее из преодоленных ею далей сияние, что-то, вздымающееся, как каменный столб, что-то бесконечно возвышенное и бессвязно мерцающее, словно сквозь сетчатую завесу снов. И разговор, который они там, вовне, еще продолжали, становился все более скупым и угасал, и пока они силились его продолжать, Вероника почувствовала, как за словами встает уже нечто совсем другое; она теперь окончательно поняла, что ему надо уехать, и замолчала. Все, что они говорили или пытались сделать, казалось ей напрасным, поскольку было решено, что он уйдет и больше не вернется; она ощущала, что совершенно не хочет делать того, что раньше, возможно, и сделала бы, поэтому все ее прежние намерения вдруг приобрели застывший, неопределенный облик; она не успевала разобраться ни в смысле, ни в причине всего этого, все происходило быстро и четко, как нечто свершившееся, решенное и окончательное. Он все еще стоял перед ней, окутанный сумбуром собственных слов, и она начала ощущать, что его присутствия, того, что он действительно рядом с нею, недостаточно, она чувствовала тяжкое давление на что-то такое в ней, что с воспоминанием о нем устремлялось куда-то ввысь, и она всюду натыкалась на его живую сущность, как натыкаются на мертвое тело, которое упрямо и враждебно противится любым усилиям оттащить его в сторону. И когда она заметила, что Иоганнес по-прежнему настойчиво смотрит на нее, он показался ей большим усталым зверем, которого она никак не может оттолкнуть от себя, и она ощутила в себе то самое воспоминание, как маленький горячий предмет, зажатый в руках; она чуть было не показала ему язык, испытывая нечто среднее между желанием бежать прочь и соблазном, странное чувство, похожее на отчаяние самки, которая кусает своего преследователя. Но в это мгновение снова поднялся ветер, и ее чувство долетело до него и, ширясь, полностью освобождалось от упорного сопротивления и ненависти, которые, исчезая без его помощи, мягко всасывались в самое себя, пока от всего этого не остался один только одинокий ужас, перед которым Вероника, ощутив его, отступила сама; а все остальное вокруг проникнуто было дрожью предчувствия. То непроницаемое, что до сих пор туманным мраком покрывало ее жизнь, внезапно пришло в движение, и ей казалось, что формы предметов, которые она давно искала, скрывались за какой-то пеленой и исчезали. И хотя ничто не принимало такой облик, что можно было бы ухватиться руками, все ускользало меж тихо, на ощупь бредущих слов, и ни о чем нельзя было говорить, но на каждое слово, которое теперь не произносилось, смотрел издалека чей-то взгляд, и каждое слово сопровождалось тем странным, летящим вместе с ним пониманием, которое возносит обыденное действие на театральную сцену и делает его знаком пути, который неразличим иначе среди нагромождения булыжников. Словно тонкая шелковая маска закрыла весь мир, светлая, серебристо-серая, подвижная, кажется, готовая лопнуть; она напрягла зрение, и что-то затрепетало в ней, словно ее сотрясали невидимые толчки. Так они и стояли рядом, и когда ветер стал задувать все сильнее и сильнее над дорогой, и удивительным мягким, благоуханным зверем разлегся повсюду, покрывая лицо, затылок, ключицы... и, вздыхая, раскинул пряди мягких, бархатистых волос, и с каждым вздохом плотнее прижимался к коже, - разрешилось и то и другое, и ее ужас и ее ожидание, обратясь в усталое, тяжелое тепло, которое безмолвно, слепо и медленно, как текущая из раны кровь, обволокло ее. И она невольно вспомнила о том, что когда-то раньше слышала: что, мол, на людях обитают миллионы живых существ, и с каждым дыханием неисчислимые потоки живых существ появляются и исчезают, и она в благоговении замерла ненадолго перед этой мыслью, и ей было так тепло и темно, словно ее несла широкая пурпурная волна, но затем рядом с этим горячим потоком крови она ощутила еще один, и, подняв глаза, она увидела, как он стоит перед ней, и его разлетевшиеся на ветру волосы тихонько, подрагивающими кончиками, касаются ее волос, и тогда ее охватила пронзительная радость, казалось, что смешиваются два гудящих роя, и она готова была вырвать из себя свою жизнь, чтобы среди горячей спасительной тьмы, в неистовом восторге погрузить его в эту жизнь. Но тела их стояли окоченело и неподвижно и лишь, закрыв глаза, позволяли происходить тому, что втайне сейчас совершалось, словно им нельзя было об этом знать, и только все больше наполнялись пустотой и усталостью, а потом слегка склонились друг к другу, очень плавно и спокойно, и с такой смертельно тихой нежностью, словно, коснувшись друг друга, они истекут кровью. И когда поднялся ветер, ей показалось, что кровь ее под одеждой поднимается по жилам вверх, и это доверху наполнило ее звездами и кубками, синим и желтым, и тончайшими нитями, и робким прикосновением, и каким-то недвижимым блаженством, словно стоящие на ветру цветы, которые что-то ощущают. И когда заходящее солнце просвечивало сквозь край ее юбки, она все так и стояла - вяло, тихо, бесстыдно покорно, словно кто-то может это увидеть. И только где-то совсем-совсем глубоко в ней зарождалась мысль о том великом, страстном желании, которому еще предстоит осуществиться, но эта мысль была в тот миг окутана такой тихой печалью, словно где-то вдали звонили колокола; и они стояли рядом, и тела их высились, большие и суровые, как два гигантских зверя с выгнутыми спинами, на фоне вечернего неба. Солнце зашло; Вероника шла одна, задумавшись, по той же дороге, среди лугов и полей. Как из разбитой скорлупы, лежащей на земле, из этого прощания родилось ощущение самой себя; внезапно оно сделалось таким определенным, что ей показалось, будто она - как нож, воткнутый в жизнь этого человека. Все было отчетливо разграничено; он ушел и наверное убьет себя, ей не нужно было это проверять, это было что-то сокрушительно мощное, словно на земле лежал какой-то темный предмет. Это казалось ей настолько необратимым, словно время было разрезано и все прежнее безвозвратно застыло, этот день с его внезапным проблеском выделился среди всех остальных, как сияющий меч, у нее даже появилось такое чувство, словно она видела в воздухе телесное воплощение того, как связь ее души с той, другой душой стала чем-то окончательным, необратимым и, подобно остову старого дерева, упиралась в вечность. Порой она чувствовала нежность к Иоганнесу, которому она была благодарна за все это, потом снова - ничего, и она все шла и шла. Какая-то вторгшаяся в ее одиночество определенность толкала ее вперед, по дороге меж лугов и полей. Мир сделался по-вечернему маленьким. И постепенно Вероника ощутила странную радость, похожую на легкий, но внушающий страх воздух, который она вдыхала, содрогаясь от его запаха, который наполнял ее и поднимал вверх, и заставлял устремляться вдаль; звук ее шагов в этом воздухе легко отрывался от земли и поднимался над лесами. Ей было не по себе от легкости и счастья. Она избавилась от этого напряжения только тогда, когда рука ее легла на ручку ворот ее дома. Это была маленькая ова