но ценность которого никто не может толком определить, чтобы воздать ему по достоинству. Наверху все выглядело по-другому. Туда я попал впервые. Весь второй этаж занимала огромная сумрачная зала. Широкие старые половицы, потемневшие от времени, матово блестели. Ставни на окнах, прячущихся в глубоких простенках, скрадывали свет солнца и неба. Роспись на выцветшем темном потолке почти стерлась. По стенам висели портреты прежних губернаторов, все одного размера и выполненные в одном стиле - простой рисунок, тусклые цвета, сверху имя каждого губернатора, выведенное псевдостаринным шрифтом; они наверняка были написаны недавно по заказу министерства культуры, но как ни странно - может быть, благодаря цельности и завершенности всего оформления, - замысел неведомого правительственного деятеля сработал: в зале возникла атмосфера торжественности. Однако самое сильное впечатление производила мебель. Сделанная из черного дерева (эбенового или какого-то другого), она вся была изукрашена замысловатой резьбой - такой тонкой, что казалось, будто каждый кусок дерева сначала выскоблили изнутри, оставив одну оболочку, а потом нанесли на нее резьбу с обеих сторон. Эта мебель не предназначалась для сидения; на нее можно было только смотреть, любоваться древесиной, обращенной в кружево; это была мебель губернатора, знак его власти. Ей было столько же лет, сколько самому дому, а привезли ее, как сказал мне стоявший рядом чиновник-португалец, из Iba, португальской колонии в Индии. Именно там была сделана вся эта бессмысленная резьба. Так, неожиданно, я очутился совсем близко от родины. Я попробовал перенестись на двести пятьдесят лет назад, в годы постройки этого губернаторского дома, пытаясь найти какую-нибудь опору в этом невообразимо долгом промежутке времени - небо вечно ясное, море вечно голубое и прозрачное, если не считать периодов дождя, странные утлые корабли вырастают на горизонте, а затем качаются на якоре неподалеку отсюда, вместо нынешнего городка едва заметная зацепка на побережье, и деревней-то не назовешь; никакой дороги в глубь материка, к каменным конусам, местное население никто не трогает, хотя это вряд ли было так: всегда что-нибудь да мешало жить спокойно, всегда находились причины послать за колдуном. Я думал об этом, а потом на смену Африке вдруг пришли Индия и Гоа и жестокая мысль о тех, кто месяцы, а то и годы трудился над изысканными стульями и канапе для здешнего губернатора. Это было все равно что увидеть нашу собственную историю под другим углом. Двести пятьдесят лет - в некоторых частях Лондона об этом прошлом можно было размышлять спокойно, воссоздавая его в романтическом духе; в Индии, под сенью огромного храма в нашем городе, тоже; но здесь, в этом губернаторском доме, так далеко от всего, так далеко от истории, оно внушало ужас. В зале собралось, должно быть, не меньше ста человек. Многие из них были португальцами, и вряд ли кому-нибудь из них приходили в голову те же мысли, что и мне. Для них африканский мир закрывался; не думаю, что у кого- то еще были сомнения на этот счет, несмотря на речи и торжественные церемонии; но все они держались свободно, наслаждались моментом, и старинная комната гудела от их веселого говора и смеха: казалось, что этим людям все равно, что они прекрасно умеют жить с историей. Я никогда не восхищался португальцами больше, чем в тот раз. Мне очень хотелось научиться жить с прошлым и чувствовать себя так же легко; но мы начинали с разных полюсов, и с этим ничего нельзя было поделать. И все это время я думал о Грасе, подруге Карлы по монастырской школе и жене ее нового управляющего. Я пробыл наверху с полчаса и лишь потом заметил, что она тоже приехала на торжество. Во время парада на площади я не видел ни ее, ни ее мужа и не искал ее здесь. Встретить ее вот так, неожиданно, показалось мне большой удачей, настоящим подарком судьбы. Но я не хотел торопить события. Я не знал о ней ничего, кроме тех скудных сведений, которые сообщила нам Карла, и мог неправильно истолковать ее взгляд. Поэтому я решил, что лучше всего, для большей надежности, подождать удобного случая, который позволил бы мне заговорить с ней. И такой случай представился, хотя и не сразу. Мы вместе очутились - я без спутников, она без спутников - перед резным диванчиком и портретом одного из старых губернаторов. Я снова обнаружил в ее глазах все то же самое, что и в первый раз. Я был переполнен желанием, но не глухим, упорным и несмелым, как в Лондоне; теперь мое желание опиралось на знания и опыт и было откровенным, как объятие. В то же время меня сковывала робость. Я едва мог вынести ее взгляд - такие интимности он обещал. Я сказал: "Мне было бы приятно встретиться с вами". Она ответила: "И с моим мужем?" Так его, несчастного, убрали с дороги без всяких церемоний. Я сказал: "Вы знаете, что это глупый вопрос". Она сказала: "Когда вы хотите со мной встретиться?" Я сказал: "Завтра, сегодня. В любой день". Она сделала вид, что поняла меня буквально. "Сегодня здесь праздничный ленч. Завтра будет наш, воскресный". Я сказал: "Давайте встретимся в понедельник. Ваш муж поедет в город, чтобы обсудить с правительственными чиновниками цены на кешью и хлопок. Попросите его привезти вас к нам. Это по пути. Мы угостим вас ленчем, а потом я отвезу вас домой. По дороге мы остановимся в " Немецком замке". Она сказала: "Когда я училась в монастырской школе, нас возили туда на экскурсию. Африканцы говорят, там до сих пор живет призрак немца, который его построил". В понедельник, после ленча, я ничего не стал объяснять Ане. Я не придумывал заранее никаких объяснений и был готов к самому худшему, если она возразит. Я просто сказал: "Я отвезу Грасу домой". Ана сказала Грасе: " Я рада, что вы понемногу обживаетесь". "Немецкий замок" был заброшенной усадьбой. Еще несколько лет назад, слушая сплетни наших соседей, я понял, что там часто встречаются любовники. Больше я ничего о нем не знал. Он находился в часе езды от нас; дорога туда шла по равнине мимо конических утесов, которые на расстоянии начинали сливаться в одну сплошную низкую голубую гряду. Равнина была песчаная, неплодородная и выглядела пустынной; песок и зелень служили для редких деревень естественным камуфляжем. Замок стоял на склоне холма над этим унылым простором и был виден издалека. Это было гигантское, причудливое строение, широкое и высокое, с круглыми бетонными башенками по обе стороны от главной веранды. Именно из-за башенок этот дом и прозвали замком. Человек, построивший его в здешней глуши с таким размахом, должно быть, считал, что никогда не умрет, или ошибался в своем понимании истории и думал оставить своим потомкам сказочное наследство. В наших краях люди не имели привычки запоминать даты, поэтому никто точно не знал, когда был построен "Немецкий замок". Одни говорили, что его построил в двадцатые годы немецкий поселенец из бывшей немецкой Восточной Африки, перебравшийся на более дружественную португальскую территорию после войны 1914 года, другие- что он был построен в конце тридцатых годов немцем, который покинул Германию, желая спастись от экономического кризиса и надвигающейся войны и надеясь основать здесь самодостаточное хозяйство. Но вмешалась смерть; история пошла своим путем; и задолго до моего приезда - опять-таки никто не мог точно сказать мне когда - замок окончательно опустел. Я постарался подъехать на лендровере как можно ближе к дому. Когда-то роскошный, сад с большими бетонными клумбами теперь был гол и выжжен до песка; кроме торчавших там и сям пучков неприхотливой травы уцелели лишь несколько цинний на длинных стеблях и одичавшая пурпурная бугенвиллея. На веранду вели широкие и очень гладкие бетонные ступени, от которых до сих пор не откололось ни кусочка. В башенках с обеих сторон были проделаны бойницы, словно для обороны. За полуоткрытыми дверьми зияла гигантская полутемная гостиная. Пол под нашими ногами был усеян песком и мелким мусором. Наверное, песок нанесло сюда ветром, а кусочки мусора покрупнее обронили птицы, строившие себе гнезда. Я уловил странный запах рыбы и подумал, что так, должно быть, пахнет разрушающееся здание. У меня был с собой армейский прорезиненный коврик. Я постелил его на веранде, и мы легли на него без единого слова. Путь в замок показался нам обоим чересчур долгим. Нетерпение Грасы не уступало моему. Это было для меня ново. Все, что я знал раньше, - лондонские встречи украдкой, кошмарная проститутка из провинции, чернокожие девушки в местных домах свиданий, которые уже давно удовлетворяли меня за плату и к которым я почти год чувствовал искреннюю благодарность, и бедная Ана, так и оставшаяся для меня той доверчивой девушкой, которая села на кушетку в моей комнате в лондонском общежитии и позволила себя поцеловать, Ана, по-прежнему такая мягкая и великодушная, - все это на следующие полчаса отступило куда-то далеко, и я подумал, как было бы ужасно, если бы ( что вполне могло случиться) я умер, так и не узнав этой глубины удовлетворения, этой другой личности, которую я только что открыл в себе. Это стоило любой цены, любых последствий. Я услышал чей-то оклик. Сначала я не был уверен, что мне это не померещилось, но потом убедился, что какой-то мужчина действительно окликает нас из сада. Я надел рубашку и встал у перил веранды, которые прикрывали меня до пояса. Снаружи оказался африканец, один из тех, что вечно бродили по обочинам дорог; он стоял в дальнем конце сада, точно боясь приблизиться к дому. Увидев меня, он замахал руками и крикнул: "Там живут кобры! Они плюют ядом!" Теперь я понял, почему мне почудилось, что в замке пахнет рыбой: это был запах змей. Мы набросили на себя одежду, хотя были мокры от пота. Потом спустились по широкой парадной лестнице к остаткам выжженного сада, пугливо озираясь в поисках змей, которые могут ослепить жертву с расстояния во много шагов. В лендровере мы окончательно оделись и молча поехали прочь. Через некоторое время я сказал Грасе: "Я чувствую, как от меня пахнет тобой". Не знаю, откуда у меня взялась смелость, чтобы произнести эти слова, но тогда они показались мне очень естественными и уместными. Она ответила: "А от меня - тобой". Меня восхитил ее ответ. Я положил правую руку ей на бедро и не снимал, пока мог, думая с грустью - и теперь уже без стыда за себя - о моем бедном отце и матери, которые никогда не знали подобных мгновений. Я начал строить свою жизнь вокруг свиданий с Грасой, и мне было все равно, заметят это или нет. Где-то в уголке моего сознания пряталось изумление: я удивлялся самому себе, тому, каким я стал. Мне вспомнился один случай из далекого прошлого. Это произошло на родине, в ашраме, лет двадцать пять тому назад. Наверное, мне было тогда лет десять. Один городской торговец приехал повидаться с моим отцом. Этот торговец был богат и не скупился на храмовые пожертвования, но люди сторонились его, потому что он слыл распутником. Я не понимал, что это значит, однако (тут сыграло свою роль еще и революционное учение дяди моей матери) сам этот человек и его богатства казались мне запятнанными позором. Должно быть, торговец переживал в то время какой-то кризис; и, будучи человеком набожным, он обратился к моему отцу за советом и утешением. После обычных приветствий и вежливых фраз торговец сказал: "Учитель, я как царь Дашаратха". Имя Дашаратхи было священным; так звали властителя древнего царства Кошала и отца божественного Рамы. Торговец улыбнулся, довольный своими словами, довольный тем, как благочестиво он начал рассказ о своих бедах; но моему отцу это совсем не понравилось. Он сказал сурово, по своему обыкновению: " Что значит - вы как царь Дашаратха?" Торговца должна была бы насторожить эта суровость, но он сказал, продолжая улыбаться: "Ну, может быть, не совсем как Дашаратха. У него было три жены. А у меня две. И это, учитель, источник всех моих бед..." Договорить ему не удалось. Отец сказал: "Как вы осмелились сравнивать себя с богами? Дашаратха был благородный человек. При нем праведность почиталась как никогда. Задолго до своей кончины он стал вести поистине святую жизнь. Как же вы осмеливаетесь ставить себя и свою низменную похоть рядом с таким человеком? Если бы я не был так миролюбив, я выгнал бы вас из ашрама хлыстом". Этот эпизод укрепил репутацию моего отца, и когда мы, дети, тоже узнали, в чем состояло бесстыдство торговца ( поскольку он сам в этом признался), мы были потрясены не меньше. Иметь двух жен и две семьи - в наших глазах это выглядело противоестественным. Постоянно дублировать свои поступки и чувства значило жить во лжи. Это покрывало бесчестием всех родственников торговца и его самого; вместо твердой почвы под их ногами точно оказывался зыбучий песок. Так я воспринял это, когда мне было десять. Однако теперь я каждый день встречался с Аной, не чувствуя стыда, а когда случай сводил нас с Луисом, мужем Гра-сы, я испытывал к нему самое искреннее расположение, словно предлагая ему свою дружбу из благодарности за любовь его жены. Вскоре я узнал, что он пьет и что именно этим объясняется впечатление, которое он произвел на меня при нашей первой встрече: тогда мне не зря показалось, что он чем-то обеспокоен и с трудом держит себя в руках. По словам Грасы, он пил с утра до вечера, как будто спиртное придавало ему сил, которые иначе сразу бы иссякли. Он пил маленькими, почти незаметными порциями - глоток-другой рома или виски, не больше, - и никогда не выглядел пьяным и не терял контроля над собой. В обществе благодаря своей манере пить он казался чуть ли не трезвенником. Вся замужняя жизнь Грасы определялась этим пороком ее супруга. Ему приходилось часто менять работу, и они то и дело переезжали из города в город, из дома в дом. Она винила в своем браке монашек. В какой-то момент в монастырской школе они стали уговаривать ее присоединиться к ним. Они имели обыкновение склонять к этому бедных девушек, а Граса была из бедной семьи. Ее мать была полукровкой-бесприданницей; отец, португалец второго сорта, родился в колонии и занимал пост мелкого государственного служащего. Граса обучалась в монастыре на деньги, выделенные из пожертвований, и монашки, по-видимому, захотели получить компенсацию за свою щедрость. Ей не хватало духу возражать им; и дома, и в школе она всегда была послушным ребенком. Она не говорила "нет", боясь, что ее сочтут неблагодарной. Ее обрабатывали несколько месяцев. Хвалили. Как-то раз они сказали ей: "Граса, ты необычная девушка. У тебя удивительные способности. Нам нужны такие, как ты, чтобы поднять престиж нашего ордена". Они напугали ее, и, отправляясь домой на каникулы, она чувствовала себя глубоко несчастной. У ее семьи был маленький участок земли - всего пара акров - с фруктовыми деревьями, цветами, курами и скотным двориком. Все это Граса знала с детства и очень любила. Ей нравилось наблюдать, как клуши терпеливо сидят на яйцах, как вылупляются и пищат маленькие, пушистые желтые птенцы - всему выводку хватало места под расправленными крыльями свирепо квохчущей матери-наседки, - как они повсюду следуют за матерью и как постепенно, за несколько недель, из них вырастают взрослые курицы, каждая своего цвета и со своим характером. Она любила выходить в поле со своими кошками и смотреть, как они носятся вокруг от радости, а не от страха. Даже когда эти маленькие существа, куры и кошки, просто сидели взаперти, она переживала за них; а мысль о том, что она расстанется с ними навсегда и сама окажется под замком, была для нее и вовсе невыносима. Она боялась, что монашки тайком обратятся со своей просьбой к ее матери и мать, набожная и покорная, не сумеет им отказать. Тогда она и решила выйти замуж за Луиса, соседского сына. Ее мать поняла, какие страхи мучают дочь, и дала свое согласие на их брак. До этого он, симпатичный парень, уже некоторое время ухаживал за ней. Ей было шестнадцать, ему - двадцать один. В социальном отношении они были ровней. С ним она чувствовала себя свободнее, чем с монастырскими ученицами, многие из которых принадлежали к состоятельным семьям. Он работал механиком в местной фирме, которая занималась ремонтом легковых машин, грузовиков и сельскохозяйственной техники, и хотел в будущем открыть свою собственную. Пил он уже тогда, но в те годы это казалось лишь стильной привычкой, естественным свойством его предприимчивой натуры. После свадьбы они переехали в столицу. Он считал, что в провинциальном городке карьеры не сделаешь; говорил, что местные воротилы все прибрали к рукам и не позволят бедному парню открыть свою фирму. В столице они сначала жили у родственника Луиса. Потом Луис устроился работать механиком на железную дорогу, и им выделили домик, соответствующий его официальному статусу. Это был типовой трехкомнатный коттедж, стоявший в ряду таких же маленьких коттеджей. Их проектировали не для здешнего климата. Фасадами домики были обращены на запад; после полудня они страшно раскалялись и остывали только часам к девяти-десяти вечера. Находиться там изо дня в день было очень тяжело; это действовало всем на нервы. Там Граса родила своих детей. Вскоре после рождения второго ребенка у нее что-то случилось с головой, и она обнаружила, что идет по незнакомому ей району столицы. Примерно в это же время Луиса уволили за пьянство. Тогда и началась их кочевая жизнь. Мастерство Луиса помогало им держаться на плаву, и были периоды, когда они жили довольно богато. Луис до сих пор не потерял своего обаяния. Он нанимался на работу в какое-нибудь поместье и быстро становился управляющим. Так бывало всегда - хороший старт и быстрое продвижение. Но рано или поздно его решимость сходила на нет; какое-то облако помрачало его сознание, наступал кризис, а за ним крах. Не меньше, чем сама жизнь с Луисом, угнетала Грасу необходимость лгать о нем постоянно, почти с самого начала, чтобы скрыть его порок. Это превратило ее в другого человека. Однажды вечером, вернувшись с детьми домой после прогулки, она обнаружила, что он пьет банановый самогон с садовником-африканцем, жутким старым пьяницей. Дети испугались: прежде Граса внушала им, что пьянство отвратительно. Теперь ей нужно было быстро придумать что-то новое. И она сказала им, что их отец ведет себя правильно: времена меняются, и социальная справедливость требует, чтобы управляющие иногда выпивали со своими садовниками-туземцами. Потом она заметила, что дети тоже начинают лгать. Они переняли у нее эту привычку. Вот почему, несмотря на свои неприятные воспоминания о монастырской школе, она отправила их учиться в пансион. Много лет она мечтала вернуться в провинцию, вспоминая свой фамильный участок в два акра и их простое хозяйство - тех самых кур, животных, цветы и фруктовые деревья, которые доставляли ей такую радость, когда она приезжала домой на каникулы. Теперь ее мечта исполнилась: как жена управляющего, она жила в помещичьем доме со старинной колониальной мебелью. Но это благополучие было обманчиво, и их положение оставалось таким же шатким, как всегда. Грасе казалось, что все перенесенные ею в прошлом мучения и удары судьбы навеки останутся с ней, что вся ее жизнь давным- давно предрешена. Вот что Граса рассказала мне в течение многих месяцев. У нее и раньше были любовники. Она не включала их в свою основную историю. Они существовали как бы вне ее, словно в памяти Грасы ее половая жизнь не смешивалась с той, другой жизнью. Так, по косвенным замечаниям, я догадался, что у меня были предшественники - как правило, друзья их обоих, а однажды даже наниматель Луиса, который прочел ее взгляд так же, как я, и понял ее потребность. Я ревновал Грасу ко всем ним. Раньше я никогда не испытывал ничего подобного. И, думая обо всех этих людях, которые заметили ее слабость и решительно воспользовались ею, я вспомнил то, что сказал мне когда-то в Лондоне Перси Кейто, и впервые в жизни почувствовал правду в его словах о жестокости половых отношений. В моих отношениях с Грасой тоже была эта жестокость. Когда Грасы не было со мной, я постоянно грезил о ней. Под ее руководством, поскольку она была более опытна, наши занятия любовью принимали формы, которые сначала удивляли и беспокоили меня, а потом стали восхищать. Граса говорила: " Монашки бы это не одобрили". Или: "Пожалуй, если бы завтра мне пришлось исповедоваться, я должна была бы сказать: "Отец, я вела себя неприлично"". И то, чему она меня научила, трудно было забыть; я уже не мог лишить себя этих новых переживаний, вернуться к своей прежней неискушенности. И я снова, как часто бывало в подобных случаях, думал об инфантильности желаний моего отца. Шли месяцы. Даже спустя два года я оставался все столь же беспомощным в этом море чувственности. Одновременно в моей душе забрезжило смутное ощущение бессмысленности такой жизни, а вместе с ним зародилось и уважение к религиозным правилам, запрещающим половые излишества. Как-то раз Ана сказала мне: - О тебе с Грасой судачат по всей округе. Ты знаешь об этом или нет? - Это правда, - ответил я. - Не надо так со мной разговаривать, Вилли, - сказала она. Я сказал: - Мне хотелось бы, чтобы ты хоть раз посмотрела, чем мы с ней занимаемся. Тогда ты бы поняла. - Перестань, Вилли. Я думала, ты, по крайней мере, воспитан. - Я говорю с тобой как друг, Ана, - ответил я. - Мне больше некому рассказать. - По-моему, ты сошел с ума, - сказала она. Позже я подумал, что она, наверное, была права. В какие-то моменты я говорил словно под влиянием сексуального помешательства. На следующий день она сказала: - Ты знаешь, что Граса - очень простая женщина? Я не понял, что она имеет в виду. Хотела ли она сказать, что Граса бедна или что у нее нет положения в обществе, или имела в виду, что Граса глуповата? - Она простая, - повторила Ана. - Ты знаешь, что я имею в виду. Чуть позже она вернулась ко мне и сказала: - У меня есть единокровный брат. Ты знал об этом? - Ты никогда мне не говорила. - Я хотела бы взять тебя с собой навестить его. Если ты не против, я договорюсь. Я хотела бы, чтобы ты получил какое-то представление о том, с чем мне пришлось здесь жить, и понял, почему ты показался мне человеком из другого мира, когда я встретила тебя в Лондоне. Меня охватила острая жалость к ней и одновременно с этим тревога, вызванная опасением, что меня накажут за содеянное. Я согласился пойти с Аной к ее брату. Он жил в африканском городке на окраине основного города. Ана сказала: - Ты должен помнить, что он очень злой человек. Конечно, он не станет на тебя кричать. Но он будет хвастаться. Постарается дать тебе понять, что ему на тебя наплевать, что он и без тебя отлично устроился. После прихода армии африканский городок сильно вырос. Теперь он превратился в целый ряд примыкающих друг к другу поселков, а тростник и траву заменили бетон и рифленое железо. Издалека он выглядел широким, низким и удивительно ровным. Купы деревьев на самом краю отмечали место первоначального убогого поселения - тростникового городка, как называли его местные. Именно в этом, самом старом районе африканского городка и жил брат Аны. Добраться туда было нелегко. Узкая улочка, по которой мы ехали, все время петляла, и впереди все время оказывался какой-нибудь ребенок с банкой воды на голове. Стояла засуха, и дорогу покрывала красная пыль в несколько дюймов толщиной; она клубилась позади нас и вокруг, и мы двигались точно в дыму. Из некоторых дворов вытекали темные ручейки помоев; они испарялись на солнце, но кое-где успевали наполнить ямки и колдобины, образуя лужи. Отдельные дома были обнесены оградой из тростника или рифленого железа. Везде что-то росло: прямо из пыли поднимались большие ветвистые манго и стройные папайи, перед многими домами были посадки маиса, кассавы и сахарного тростника, как в любой из наших деревень. Иногда попадались мастерские, в которых делали бетонные блоки или мебель, латали старые шины и чинили автомобили. Брат Аны был механиком и жил рядом с большой авторемонтной мастерской. На ее дворе кипела работа: там стояло много старых легковых машин и мини-автобусов и возились три или четыре человека в очень грязных шортах и майках. Земля была черной от пролитого масла. Его дом выглядел лучше, чем большинство других домов в африканском городке. Ограды у него не было; он стоял вплотную к улице. Низкий, бетонный, он был аккуратно выкрашен масляной краской в желтый и зеленый цвет. Парадная дверь находилась сбоку. Нас впустил внутрь очень старый негр - то ли слуга, то ли дальний родственник. Основные помещения, расположенные с двух смежных сторон двора, окаймляла широкая веранда. Две другие стороны занимали отдельные домики - наверное, для гостей или слуг - и кухня. Все здания соединялись бетонными дорожками, которые были дюймов на шесть выше земли, покрытой толстым слоем пыли (во время дождя она, очевидно, превращалась в грязь). Из кухни и из флигелей на нас смотрели люди, но хозяин вышел на веранду главного дома лишь после того, как слуга привел нас туда. Брат Аны оказался темнокожим человеком среднего роста. Он не смотрел ни на свою сестру, ни на меня. Он был бос и одет в майку и шорты, очень короткие и обтрепанные снизу. Не глядя на Ану, он обратился к ней на смешанном местном диалекте, который я до сих пор понимал с трудом. Она отвечала ему на том же языке. Словно бы нехотя, шаркая по бетону босыми подошвами, он провел нас в комнату для приема гостей. Важным предметом ее обстановки было радио, включенное на полную громкость. Из-за закрытых окон в комнате стоял полумрак и было очень душно. По-моему, он предложил включить кондиционер. Ана, вежливая как всегда, попросила его не беспокоиться. Комната была набита той мебелью, какую полагается иметь в комнате для гостей: кроме нескольких стульев, обитых блестящей синтетической материей, здесь был еще полный столовый гарнитур из обеденного стола с простыми неполированными стульями, сделанными, наверное, в одной из ближайших мастерских. После того как сюда втиснули все эти вещи, свободного места практически не осталось. Брат Аны все время говорил, показывая ей, что у него есть, но по-прежнему не глядя на нее, и Ана все время отвечала ему одобрительными восклицаниями. Он пригласил нас сесть на стулья с обивкой. Не уступая ему в вежливости, Ана сказала, что мы предпочли бы посидеть снаружи, после чего, выключив радио, он вернулся с нами на широкую веранду, тоже сплошь уставленную столами и стульями. Он крикнул, и из соседнего помещения вышла совсем маленькая белая женщина, уже немолодая, с круглым невыразительным лицом. Он представил Ане эту женщину - как я понял, свою жену, - и Ана любезно поздоровалась с ней. Затем эта крохотная женщина - она действительно была очень маленькой, ненамного выше застекленного резного шкафчика, к которому она прислонилась, - предложила нам чего-нибудь выпить. В кухне немедленно раздались крики. Хозяин сел в низкое кресло. Ногами он подтянул к себе табурет и оперся ими на него, широко раздвинув колени; его обтрепанные шорты задрались чуть ли не до самого паха. Все это время на нас смотрели люди со двора, из кухни и флигелей, но он до сих пор не взглянул ни на Ану, ни на меня. Я заметил, что глаза у него светлые, несмотря на темную кожу. Он медленно погладил свои ляжки с внутренней стороны, точно лаская себя. Ана подготовила меня к такого рода агрессии, иначе мне было бы тяжело это вынести. И лишь теперь, с большим опозданием, я увидел, что у него на веранде, кроме жены и резного шкафчика, есть еще одно сокровище - большая бутыль из зеленого стекла с живой змеей, стоящая на покрытом клеенкой столике как раз рядом с его креслом. Змея была зеленоватая. Когда брат Аны мучил или дразнил ее, змея, хоть и надежно запертая, поразительно быстро бросалась с широко раскрытой пастью на стекло, уже обесцвеченное какими-то выделениями из ее рта. Хозяин был доволен впечатлением, которое змея произвела на меня. Он обратился ко мне по-португальски. В первый раз он посмотрел на меня. Он сказал: - Это кобра. Она плюет ядом и может ослепить вас с расстояния в пятнадцать футов. Они реагируют на блестящие предметы. Могут плюнуть вам на часы или на очки. Если вы быстро не промоете их сладкой водой, у вас будут неприятности. По дороге назад я сказал Ане: - Это было ужасно. Хорошо, что ты предупредила меня насчет хвастовства. К нему я был готов. Но змея... Мне хотелось разбить бутылку. - Моя собственная плоть и кровь, - сказала она. - Все время помнить, что он там. Вот с чем я должна была жить. Я хотела, чтобы ты увидел его. Возможно, это то, что ты упустил. x x x Я промолчал. У меня не было желания с ней ссориться. Она очень благородно и тактично вела себя у своего брата, держалась очень правильно в трудной ситуации; во мне снова ожили старая любовь и уважение к ней. Старая любовь до сих пор не исчезла; в таких случаях, как сегодня, она могла даже возрасти, но теперь она принадлежала к другой жизни или к тому периоду моей жизни, который остался в прошлом. Я уже не спал в большой резной кровати деда Аны, но мы мирно уживались в одном доме, часто ели вместе, и у нас всегда было что обсудить. Она больше не пыталась упрекать меня. Иногда в разговоре со мной она вдруг осаживала себя и замечала: "Но я не должна так с тобой говорить". И чуть позже возобновляла нашу беседу в другом тоне. Во всем, что касалось хозяйства и поведения наших работников, я по-прежнему доверял ей. И я не удивился, когда пошли слухи, что Карла Коррейя продает свое имение. Ана всегда считала, что рано или поздно Карла это сделает; что, несмотря на все разговоры о желании помочь школьной подруге, Луиса и Грасу поселили в главном доме усадьбы только ради того, чтобы они следили за порядком, пока не найдется подходящий покупатель. Карла продала свои владения крупной португальской фирме по торговле недвижимостью и умудрилась извлечь из этой сделки максимальную выгоду. Цены на здешние поместья, сначала упавшие из-за партизанской войны на севере и западе, вновь поднялись, хотя объективных причин для этого не было: просто какие-то влиятельные люди в Лиссабоне почему-то решили, что правительство и партизаны вот-вот договорятся между собой. Таким образом, Луиса и Грасу вынуждали опять сняться с места. Фирма, купившая имение Карлы, хотела поселить в главном доме своих директоров, которые собирались приехать "с инспекцией" (руководители фирмы, очевидно, считали, что после войны колониальные порядки и колониальный стиль жизни восстановятся). Но положение Луиса и Грасы было не таким уж плохим. Фирма хотела оставить Луиса на посту управляющего. Ему начали строить домик на участке в два акра, пообещав, что через несколько лет Луис сможет выкупить его на льготных условиях. На время строительства Луису и Грасе разрешили жить в главном доме. Это входило в условия договора, который Карла заключила с португальской фирмой. Так что Ана оказалась одновременно и права, и неправа. Карла действительно, хоть и в небольшой степени, использовала Луиса и Грасу в своих интересах, но вместе с тем и позаботилась о своей школьной подруге. Граса была счастлива. С тех пор как она покинула родной очаг, у нее не было своего дома. Именно об этом она мечтала годами - о доме, садике, фруктовых деревьях и животных. Она уже стала думать, что ее мечта никогда не сбудется, но удача вдруг пришла к ней с неожиданной стороны. Вскоре после заключения сделки фирма, привыкшая все делать с размахом, прислала к нам столичного архитектора, который должен был построить дом Грасы. Она едва могла поверить своему счастью. Архитектор, да еще из Португалии! Он поселился в одной из гостевых комнат главного дома. Его звали Гувейя. Он держался с нами по-столичному свободно и элегантно, и при нем все, что окружало нас, стало казаться старомодным. Он носил очень тесные джинсы и из-за этого выглядел немного тяжеловатым и мягковатым, но нам не приходило в голову критиковать его. Ему было за тридцать, и все члены нашего кружка заискивали перед ним. Он стал посещать наши воскресные ленчи. Мы думали, что - поскольку он приехал из Португалии и работает для фирмы, скупающей старые поместья в расчете на то, что прошлое вновь вступит в свои права, - мы думали, что он будет ругать партизан. Но мы ошиблись. Он говорил о грядущих кровопролитиях с наслаждением, почти как Жасинто Коррейя в былые дни. Мы решили, что он из тех белых, которые прикидываются черными. Люди такого типа только что начали появляться в колонии - щеголи, хорошо обеспеченные, чистокровные португальцы, вроде нашего Гувейи, которые в случае возникновения реальной угрозы могли сразу же удрать или еще как- нибудь позаботиться о себе. Примерно через неделю прошел слух, что у Гувейи есть в столице любовница-африканка. Как всегда после появления новых людей, кто-то словно усиленно наводил справки, и еще через несколько дней мы стали слышать разные истории об этой женщине. Одна история была такой: любовница Гувейи ездила с ним вместе в Португалию, но отказалась заниматься там какой бы то ни было домашней работой, поскольку не хотела, чтобы тамошние жители приняли ее за служанку. Другие истории касались ее слуг в столице. В одной из них слуги всегда перечили ей, потому что она была африканкой и не пользовалась у них уважением; в другой кто-то спросил ее, почему она так сурова со своими слугами, и получил ответ, что она сама африканка и знает, как надо обращаться с африканцами. От всех этих историй отдавало ложью; в них говорилось о прошлом, и никто по-настоящему не верил им и не находил в них утешения, но их продолжали пересказывать. А потом эта женщина из столицы приехала к Гувейе на несколько дней, и в воскресенье он привел ее к нам на ленч. Она оказалась самой обыкновенной, с невыразительным лицом и оценивающим взглядом, замкнутой и молчаливой -деревенская женщина, переселившаяся в город. Через некоторое время все заметили, что она беременна; тогда мы и сами тоже притихли, как мыши. Потом кто-то сказал: " Вы ведь понимаете, почему он с ней связался? Он хочет подлизаться к партизанам. Думает, раз с ним живет африканка, они не убьют его, когда придут сюда". Мы, Граса и я, любили друг друга в ее доме, пока его строили. Она сказала: "Мы должны окрестить все комнаты". И мы это сделали. Мы уносили с собой запах струганого дерева, опилок и свежезастывшего бетона. Однако новый дом притягивал к себе и других людей. Как-то раз, услышав голоса, мы выглянули из-за недостроенной стены и увидели кучку детей - невинных, искушенных, - которые испугались, заметив нас. Граса сказала: "Теперь мы уже ничего не скроем". Однажды мы наткнулись на Гувейю. Я понял по его темным блестящим глазам, что он разгадал цель нашего прихода. Немного рисуясь, Гувейя стал объяснять, каким он собирается сделать дом Грасы. Потом сказал: "А я хочу жить в "Немецком замке". У каждого дома своя судьба, и замок должен принадлежать мне. Я превращу его в сказочный дворец, а после революции перееду туда". Я подумал об этой заброшенной усадьбе, о пейзаже вокруг нее, о немце, о змеях, и он сказал: "Да вы не пугайтесь так, Вилли. Я всего лишь вспоминаю "Живаго"". Как-то вечером, когда лампочки еще мигали, Ана пришла ко мне в комнату. Я сразу увидел, что она страшно расстроена. На ней была коротенькая ночная рубашка, подчеркивающая миниатюрность ее фигуры и хрупкость костей. Она сказала: - Вилли, это так ужасно, что у меня язык не поворачивается. На моей постели экскременты. Я только что заметила. Это дочь Жулио. Пожалуйста, помоги мне убрать. Пойдем и сожжем все это. Мы пошли к большой резной кровати и быстро свернули всю постель в один комок. Лампочки моргали, и Ана как будто расстроилась еще сильнее. Она сказала: - Я чувствую себя такой грязной. По-моему, я теперь за сто лет не отмоюсь. - Пойди и прими душ, - сказал я. - Постель я сожгу. Я отнес большой сверток в дальний, мертвый конец сада. Потом облил его бензином, отошел и бросил туда зажженную спичку. Вспыхнуло пламя; я ждал, пока простыни сгорят, а генератор все еще гудел и свет в доме становился то слабее, то ярче. Это была плохая ночь. Ана пришла ко мне в комнату, влажная и дрожащая после душа, и я обнял ее. Она позволила себя обнять, и я снова вспомнил о том, как она позволила мне поцеловать себя в лондонском общежитии. Еще я подумал о дочери Жулио, которая после нашего приезда из Англии - тогда она была еще молоденькой девушкой - пыталась завести со мной вежливую беседу; которая украла у меня паспорт и остальные бумаги; и с которой я встретился, но не поздоровался, в одном из домов свиданий. Ана сказала: - Не знаю, принесла она это или сделала прямо на кровати. - Пожалуйста, не думай об этом, - сказал я. - Думай только, что утром ты от нее избавишься. - Ты не мог бы побыть со мной утром? - спросила она. - Ничего не говори, просто постой рядом, на случай, если она вдруг что-нибудь выкинет. Утром Ана уже выглядела собранной, как всегда. Она велела позвать дочь Жулио и, когда та пришла, сказала ей: - Это был гадкий поступок. Ты жила в этом доме с рождения. Ты гадкая девчонка. Мне надо было бы сказать твоему отцу, чтобы он тебя выпорол. Но я хочу только, чтобы ты сейчас же ушла отсюда. Даю тебе полчаса. Дочь Жулио сказала с нахальством, которому она научилась в домах свиданий: - Я не гадкая. Вы сами знаете, кто гадкий. - Уходи и больше не возвращайся, - сказала Ана. - Даю тебе полчаса. - Вы не можете приказать мне не возвращаться, - сказала дочь Жулио. - Когда-нибудь я вернусь, и это будет раньше, чем вы думаете. И тогда уж я не останусь в комнатах для слуг. Я стоял в ванной за полуоткрытой дверью. Дочь Жулио знала о моем присутствии, я чувствовал это; и я снова подумал, как думал всю ночь: "Ана, Ана, что я с тобой сделал?" Когда мы собрались на воскресный ленч на той же неделе, среди нас был священник из местного отделения миссии, только что приехавший с севера - там у них тоже были отделения. Он сказал: "Ни здесь, ни в столице люди ничего не знают о войне в буше. Здесь жизнь идет так же, как она шла всегда. Но на севере есть уже целые области, где правят партизаны. У них там свои школы и больницы; они вооружают деревенских жителей и учат их воевать". Гувейя сказал шутливо, по своему обыкновению: "И когда же, по-вашему, тишину нашей жаркой тропической ночи нарушит грохот артиллерии?" Миссионер ответил: "Возможно, вас уже со всех сторон окружают партизаны. Они никогда не атакуют населенные районы так, как вы говорите. Они засылают туда своих людей. Вы не отличите их от обычных африканцев. Они рассказывают всем о революции и подготавливают народ". И я вспомнил о впечатлении, оставшемся у меня от самого первого дня, - о бредущих по обочине африканцах, - и о более позднем впечатлении, когда местные усадьбы и поселки показались мне тонущими в африканском океане. Гувейя сказал: "Значит, по-вашему, меня могут в любой момент задержать прямо на дороге?" Миссионер ответил: "Это вполне возможно. Они окружают нас со всех сторон". Гувейя сказал, уже только наполовину в шутку: "Тогда я попробую улете