ать лет, замуж в десятую деревню выдала и видеть ее не хотела, так ее ненавидела. Потому и удрал Антек Пасемко, средний ее сын, на Побережье, что боялся материнского кнута за то, что сделал Марыне. Хотя уже в августе или в сентябре Антек начал хромой Марыне присылать деньги на ребенка, раз пятьсот злотых, другой - тысячу, чем дал доказательство, что ребенка признает, а то, что о Марыне рассказывал, только частично было правдой. Но, что самое удивительное, строгая Зофья Пасемкова, встретив осенью хромую Марыну с коляской, задержалась с ней, но не для того, чтобы всяко обозвать, а только вежливо спросила, можно ли заглянуть в коляску и на внука посмотреть, что было видимым признаком: строгость у нее не слишком велика. Или же это невинное дитя разбудило в ней человеческие чувства. Немного позже Антек Пасемко вернулся в родной дом и, как братья, время от времени подрабатывал в лесу или в хозяйстве родителям помогал, а также на рыбалку с отцом выходил. Хотя и вырастила Пасемкова троих здоровенных и неглупых сыновей, ни один из них, несмотря на несколько попыток устроиться на работу на какой-нибудь шахте, на заводе или на стройке, нигде не обосновался, семьи не создал и со временем возвращался к матери и к ее кнуту. Так же поздней осенью поступил и Антек. С тех пор Пасемкова хромой Марыне пятьсот злотых на ребенка давала. Антек с Марыной не виделся, обходил ее дом, и на сынка даже смотреть не хотел. А когда матери близко не было, любил сидеть с другими перед магазином на лавочке и пить пиво. Тут он тоже рассказывал, что на Марыне никогда не женится, потому что она хромая, что было, впрочем, правдой. Потому что одно дело - ребенка сделать, а совсем другое - жениться; парню был только двадцать один год, и жизнь перед ним открывалась кто знает как прекрасно. Чего, однако, в свое время люди о хромой Марыне наслушались, того наслушались. И неприятно им теперь было, что ничего подобного о прекрасной Брыгиде они не узнают. Плохо говорили о Брыгиде, фыркали на нее, говорили, что она аморально себя вела и что священник Мизерера не должен такое дитя крестить. Когда это услышал священник, в воскресенье он взошел на амвон и такими словами на людей кричал: "По Старому Завету важна только мать, потому что в отце и так никогда нет полной уверенности. Говорю вам, что меньший грех родить, чем выскабливать. Ребенок пани Брыгиды мной окрещен и получил имя Беата, пусть ее Бог благословит. А вы подумайте о своих грехах!" Комендант отделения милиции, старший сержант Корейво, тоже уклонился от выяснения правды, хоть, по мнению людей, милиция должна знать обо всем. Он даже невежливо выразился, чтобы ему не дурили задницу, потому что его абсолютно не касается, кто отец ребенка пани Брыгиды. "Никакого следствия не будет, и сличения папиллярных линий - тоже", - говорил он. На это ему старый Крыщак припомнил, что во времена, когда в Трумейках был князь Ройсс, а в отделении командовал вахмистр жандармерии Шнабель, то о таких делах людям было известно. "Может ли женщина зачать от здешнего воздуха?" - смеялись громко перед магазином в Скиролавках. "Конечно, - ответил доктор Неглович, который как раз подъехал на своем "газике" к магазину, чтобы купить колбасы для собачек. - Вопреки общепринятому мнению, для зачатия ребенка наличие мужчины не является наиважнейшим условием. Иногда намного большую роль играют обстоятельства, такие, как злоупотребление алкоголем, временные перебои с электричеством или испорченный телевизор. Медицине известны разные случаи. Если у кого-то испортится телевизор и он пойдет смотреть фильм к соседу, не исключено, что через девять месяцев у одного или у другого родится ребенок. Свежий воздух тоже может иметь значение для дела. Об этом свидетельствует огромное количество женщин, которые беременеют на отдыхе в санаториях, в отпуске в горах или на море". "Женщина знает, от кого у нее ребенок", - упирался старый Крыщак. "Это правда, - согласился доктор Неглович. - Женщина, как правило, знает, от кого у нее ребенок, но не всегда". Так никто и не узнал, от кого прекрасная Брыгида родила ребенка, и в сердца людей вкрался непокой, что подобные вещи могут повторяться все чаще. Делом мужским было веками причинять женщинам разные неприятности, а делом женским - добиваться справедливости. Что будет с мужским родом, если женщины начнут пренебрегать даже установлением отцовства? Аж страх охватывал при мысли, что может наступить такое время, когда баба придет к мужику и подставит ему зад, а потом оближется, как после хорошей еды, и пойдет прочь, не взглянув на того, кто ей вкусный обед помог сварить. Печальным и пустым станет мир без бабьих жалоб, мольб и плачей. Углубился тот непокой, когда на третий день после Рождества завмаг Смугонева выбросила из дома мужа, с которым прожила пятнадцать лет, потому что - как она говорила - пил, а своего дела с ней не делал. И выгнала его так, попросту, как будто какого-то нищего. Тряпки его в кучу собрала и на дорогу в снег бросила. "Иди, - сказала, - к своей матери". Мужик разревелся, тряпки собрал и пошел. А все же у них было двое детей, которые, когда отец уходил, плакали. Но Смугонева еще мужику палкой грозила, когда он оглядывался на родной дом, это видели многие, потому что дом Смугоней стоял напротив магазина, только на другой стороне дороги. Наутро она в магазине бабам заявила, что подаст на развод и что у нее есть отложенные для этой цели деньги. И еще той самой ночью она легла в постель с двумя мужиками, которые приехали к ней на такси откуда-то со стороны Барт. Утром она открыла магазин с некоторым опозданием, а морда у нее была красная от мужской щетины, которой ее ночью терли, как рисовой щеткой. Не пускалась она ни в какие объяснения, только в полдень шепнула вдове Яницковой: "Плохо мне было - так, как раньше было, а так, как вчера - это хорошо было"... В природе тоже происходили вещи удивительные. Еще за день до Рождества было совсем тепло, только в Рождество пришел мороз жуткий, и в течение одного дня толстым слоем льда сковал все озеро. В ночь под Рождество разбушевалась снежная метель, и снег шел все праздники. На шоссе выросли огромные сугробы, в которых увяз междугородный автобус, автомобиль начальника гминного управления в Трумейках и "фиат" с двумя офицерами уголовного розыска, которых все мучило дело об убитой летом тринадцатилетней Ханечке. Но хорошо, когда в сугробах застревает машина начальника гмины. Тут же появились большие снежные плуги, прокопались через сугробы, и после этого можно было с удобствами ездить по дороге из Скиролавок до Трумеек, что в другие зимы было редкостью. С той снежной метели в воздухе царило спокойствие, ночами на небе были видны звезды, а в полях и на покрытом снегом озере тишина и мороз звенели в ушах, наполняя человеческие души радостью. В пышном снегу зайцы, кабаны, лоси и серны пооставляли четкие и глубокие следы; охотники и браконьеры очищали свое оружие от масла. На горке возле школы с утра до вечера покрикивали дети, катающиеся на санках, громко скрипели ворота колодцев и рукоятки насосов, весело лаяли дворовые собаки. Писатель Любиньски смел снег с террасы над гаражом и в солнечные часы выставлял лежак, на котором отдыхал, завернутый в тулуп и два одеяла, а вечерами работал над повестью о прекрасной Луизе, которая была сельской учительницей, а полюбила простого мужчину. В спокойном воздухе из труб до самого неба тянулся седой, серый или черный дым в зависимости от того, топил кто-то дровами буковыми или сосновыми. И только над острой крышей художника Порваша ни малейший дымок не курился, стекла разрисовал мороз, а в огороженном сеткой дворе только кот протоптал узкую, как нитка, стежку. Впрочем, кот был не Порваша, а приходил ловить мышей по-соседски, от Галембков. Потому что Порваш, о чем было известно всей деревне, пребывал в Париже, куда в начале декабря повез свои четыре картины, чтобы там их продать по приличной цене с помощью покровителя по фамилии барон Юзеф Абендтойер. Этого барона никто в Скиролавках не видел в глаза, но все хорошо знали по рассказам художника Порваша. Юзеф Абендтойер был на одну четверть евреем, на одну четверть поляком, на одну четверть армянином и на одну четверть немцем. Картины Порваша - преимущественно осенние тростники над озером - нравились парижанам, поэтому каждый раз, возвращаясь из-за границы, Порваш имел на что жить, по крайней мере, полгода. В Польше его картины никто покупать не хотел, и, как узнал писатель Любиньски, ни в столице, ни в других городах никто о творчестве Порваша вообще не слышал. Но писателя Любиньского это не удивляло, потому что о его писательстве тоже с давних пор никто не вспоминал в столице, а все-таки Любиньски был, несмотря на это, писателем, и к тому же - как утверждал Неглович - вполне хорошим. О художнике Порваше в селе сложилось особое мнение, потому что он не пользовался легкими случаями и не перебегал никому дорогу, а привозил себе каждый раз новую девушку, которую, однако, задерживал не дольше чем на месяц или полтора. Девушки были разного возраста и разной красоты; к сожалению, по причине неряшливого образа жизни художника и отсутствия заботы о еде, они вскоре чувствовали ухудшение здоровья и уезжали с плачем, распространяясь о том, что "он не хотел давать на жизнь" и они должны покидать Скиролавки, потому что "исчерпали свои сбережения". И вот за день до Нового года вдруг появился в деревне художник Богумил Порваш. По дороге к своему дому он остановил свой старый автомобиль типа "ранчровер" перед магазином, где, как обычно в полдень, сидели на лавке несколько жителей деревни. Был четырехградусный мороз, а они пили холодное пиво. Те самые, впрочем, что всегда, а значит, старый Крыщак, молодой Хенек Галембка, которого два раза принимали на работу в лесу и два раза оттуда выгоняли, пока он не пришел к выводу, что может остаться на содержании жены, ее коровы, свинок, кур, уток и гусей. Сиживали на лавке плотник Севрук, Антек Пасемко, а также Франек Шульц, старший сын Отто Шульца, достойного уважения старца. Но Отто Шульц все не передавал сыну хозяйства, и тот не рвался к работе на отцовском поле. Несмотря на то, что ему уже было почти тридцать два года, он еще не женился и назло отцу подрабатывал себе на пиво, время от времени нанимаясь в рыболовецкую бригаду. Подъехал художник к магазину в Скиролавках, вышел из машины, как ни в чем не бывало сказал всем "день добрый", вошел в магазин и купил две пачки дешевых сигарет. На переднем сиденье сидела новая девушка художника. Зато сзади, на крытом кожей диванчике, лежала черепица. Одна обыкновенная глиняная черепица. Хорошо обожженная, притягивающая глаз яркой окраской. Художник сел в машину и отъехал, распугивая воробьев, которые рылись в рыжих кучках конского навоза, разбросанного на снегу перед магазином. И тогда отозвался старый Крыщак: - Зачем художнику черепица, если у него дом покрыт шифером? И тотчас Хенек Галембка сбегал в магазин за четырьмя бутылками пива, а остальные молчали, чтобы не выставить себя на посмешище поспешным и необдуманным ответом. Пили пиво, курили сигареты. Кто-то вставал с лавки и уходил, другой приходил и садился. И так - до шестнадцати, когда завмаг закрыла решетку на дверях и потопала к дому. И тогда снова старый Крыщак сказал: - Князь Ройсс, помню, привез из Парижа плетеное кресло. И попугая. Все спрашивали - зачем ему плетеное кресло и попугай? А он сидел в кресле и чай пил. А попугай болтал. Два слова знал: "раус" и "штилле". В сумерках они разошлись, а потом о черепице говорили во многих домах. При свете лампочек, при включенных телевизорах. Во Франкфурте-на-Майне убит начальник полиции, телевизионный диктор подчеркнул "р" в слове "анархисты", Крыщак головой кивнул, мол, понимает, о чем речь, потому что князь Ройсс тоже когда-то ругал при нем анархистов. Но своим невесткам Крыщак сказал: - Не поверите мне. Художник черепицу вез. Из хорошо обожженной глины. На заднем сиденье лежала. Одинешенька. Одна из невесток аж за сердце схватилась: - Боже милостивый, черепицу, говорите, отец, привез? Одну? - Одинешеньку... В приемном покое доктора Негловича запахло духами. Прибежала жена писателя, пани Басенька. Два крестьянина ждали перед дверьми кабинета, но пани Басенька ворвалась к доктору, как только из кабинета вышла какая-то баба из Белых Грязей. - Вы слышали, доктор, что художник вернулся из Парижа? Сегодня в полдень... Вроде бы привез новую девку и одну черепицу. Она расстегнула белую дубленку, натянула зеленый свитерок на больших, торчащих вперед грудях. Соски выделялись, как две пуговки, потому что она никогда не носила бюстгальтера. Она думала, что, может быть, доктор, как обычно, ухватится за одну из пуговок и покрутит ее своими нежными пальцами. Очень она это любила. Но доктор отвернулся к окну и задумался. - Одну черепицу привез. На заднем сиденье, - повторила пани Басенька, потому что была уверена, что именно об этом думает доктор Неглович. - Да, да, да... - пробормотал доктор таким тоном, что пани Басенька аж покраснела. Потому что, непонятно почему, ей вспомнилось то, что некоторые женщины в деревне говорили о докторе - мол, он сначала женщину унизит, прежде чем на нее лечь. Но в чем заключалось это унижение, никто точно не знал. Вспомнила пани Басенька и совет, который дал ей доктор, чтобы она готовила мужу отвар мелколистной липы, но не ее же была вина в том, что писатель не любил отвара. Она поднялась со стула. - Пойду уж. Не буду вам мешать, - вздохнула она, снова обдергивая свитерок. Доктор тоже встал. Сделал два шага к пани Басеньке, левой рукой минутку ласкал ее груди. - Не беспокойтесь, пани Басенька, - сказал он. - Дело с черепицей мы скоро выясним. Медицина знает разные случаи... Она выбежала из кабинета раскрасневшаяся, удивительно разогретая изнутри. Перед домом снова расстегнула дубленку, так ей сделалось жарко, хоть на улице был мороз. "Чудный мужчина этот доктор", - думала она, поспешая по снежной колее. Писатель Непомуцен Мария Любиньски четвертый раз выстукивал на машинке фразу для первой главы своей повести. Фраза эта все время казалась ему шершавой, нескладной, запутанной, как груда хвороста, брошенная в лесу. Пожалуй, лучше всего звучал первый вариант: "Он стоял возле Луизы, чувствуя на щеках теплое, почти летнее дуновение от воды. Несмотря на то, что уже наступила осень, день исключительно ясный и безветренный". Может быть, недоставало слова "был", чтобы фраза стала законченной"день был исключительно ясный и безветренный". Он написал слово "был", потом его вычеркнул, потому что оно производило впечатление чего-то лишнего, потом снова дописал это "был", добавил "безоблачный", пока не почувствовал, что его охватывает отвращение к собственной работе. Тогда-то в его рабочий кабинет с двумя выходящими на залив окнами, сквозь которые каждую ночь был виден на другом берегу свет в доме доктора, вошла жена писателя. Из-под расстегнутого кожушка виднелись ее высокие груди, лицо ее было раскрасневшимся от мороза, глаза блестели. Посмотрев на нее, писатель с печалью подумал, что женат третий раз и снова, как и прежде, взял в жены обыкновенную потаскушку. - Выглядишь так, будто вернулась от доктора, - заметил он язвительно. - Ну да, - рассмеялась она, садясь бочком на лавку, покрытую шкурой вепря. - Не хотела мешать тебе работать, а должна была поделиться с кем-нибудь новостью о приезде художника. Представь себе, мой дорогой, он приехал с новой девкой. Никогда не угадаешь, что он вез на заднем сиденье. Черепицу! Обыкновенную черепицу. Они долго молчали. Она присматривалась к нему с нахальной - по его мнению - улыбкой, и он отвернулся к окну. Подумал, что, конечно, он мог бы развестись и жениться в четвертый раз, нужно ведь переделывать и совершенствовать свою жизнь, как фразу в книжке. Но была ли гарантия, что он снова не наткнется на такую же. - И что сказал доктор? - бросил он в сторону окна, будто вызов в адрес огонька на другой стороне залива. - Спросил, пьешь ли отвар из липы мелколистной... - Ненавижу отвар из липы. - Он отвернулся от окна и посмотрел ей в глаза. - Однако ты могла бы пригласить доктора на ужин. Дело об этой черепице требует обсуждения. Художник привез черепицу? Не тащил же он ее аж из Парижа? - Думаю, что девка тоже здешняя, - подтвердила она с каким-то глубоким удовлетворением. В одиннадцать они уже лежали на большой деревянной кровати в спальне, где было очень тепло, потому что осенью печник из Трумеек переложил им кафельную печь. Маленького ведерка угля хватало, чтобы целые сутки печь сильно грела. У пани Басеньки была привычка спать голой, в одних плавках, которые муж должен был с нее стягивать, когда хотел иметь с ней удовольствие. Ей нравилось в таких ситуациях, если мужчина что-то с нее снимал или даже сдирал. Больше всего, однако, она любила, когда муж ласкал ее в темноте или брал потихоньку, как бы украдкой. К сожалению, с ранней осени до самой весны он очень долго разогревался в постели, несмотря на теплую печь и толстую перину. Чаще всего засыпал, так и не отважась на любовную забаву. Итак, они лежали оба навзничь, он - натянутый, как струна, потому что ждал, пока кровь прильет ему к ногам и разогреет их хоть немного, а она правой ладонью гладила его сначала по твердому гладкому животу, потом приподняла свою левую грудь и взяла пальцами торчащий сосок. Она знала, что муж не спит, и спросила: - Правда, ты не знаешь, каким образом доктор унижает женщину, прежде чем в нее войти? - Не знаю. Говорил тебе много раз, что не знаю, - ответил Любиньски. - В деревне об этом разное болтают, но ничего конкретного узнать невозможно. Еще долго они лежали так рядом, а потом она тихо вздохнула, потому что чувствовала, что и в эту ночь обойдется без любви. О том, что мужчина и женщина должны жить не рядом, а вместе, а также о мечтах, которые навевает лес На штабной карте коменданта отделения милиции в Трумейках Скиролавки выглядят как большой серп, своим острием охватывающий голубой залив огромного озера Бауды. Рукоять серпа велика, ее образует асфальтовое шоссе, ведущее в Трумейки. По обе стороны шоссе находятся усадьбы богатейших хозяев, крытые черепицей дома из красного кирпича, сараи и хлевы. Все дома стоят лицом к дороге, при них маленькие садики, чаще всего огороженные сеткой, покрашенной в разные цвета. На задах усадеб тянутся пашни и луга, открытые в сторону Трумеек, а на горизонте замкнутые черной стеной лесов. В месте, где рукоять серпа смыкается с острием, - уже залив. Шоссе здесь сворачивает вправо и вдоль высокого откоса обегает озеро полукругом, дальше идет прямо, в глубь дремучих лесов, до самого городка Барты. А острый конец серпа заходит на короткий полуостров, врезающийся в озеро и отделяющий залив от безграничия вод Бауды. Весь этот полуостров вместе с садом. огородом, домом, хозяйственными постройками, а также небольшой пристанью - собственность доктора Яна Крыстьяна Негловича. Центр деревни помещается на стыке залива и шоссе, у основания серпа, а значит - почти напротив полуострова, отделенного от этого места километровой полосой воды. Здесь находятся автобусная остановка, школа, пожарная каланча, продуктовый магазин, почта, клуб молодого крестьянина, библиотечный пункт, а также кладбище. Возле живет плотник Севрук, стоят два сарая, принадлежащие рыболовецкой бригаде, и кузница. От сараев дорога поворачивает вправо и полукругом обегает залив. Здесь дома и усадьбы заселены лесными работниками и размещаются только по одну сторону дороги, ближе к озеру. Построены они из красного кирпича и развернуты лицом к шоссе. Сзади находятся хозяйственные постройки, которые загораживают вид на озеро. Хотя не везде. Писатель Любиньски, когда в свое время купил дом у одного лесоруба, велел сломать сарай, вырубить кусты над заливом и открыл себе вид на озеро. У торца он выкопал подземный гараж и построил над ним террасу, откуда, расположившись на лежаке, он видит бесконечность вод и дом доктора на полуострове. Немного дальше, на месте усадьбы, сожженной во время войны, несколько лет тому назад построили домик, крытый шифером. Там поселился художник Богумил Порваш. Из его мастерской тоже открывается вид на бесконечность вод и на прибрежный тростник, который стал темой его творчества. В лесу прячутся красные постройки лесничества Блесы, где семь лет живет инженер Турлей с женой и сыном. В лесничестве Блесы - десять комнат и огромный салоне камином. Именно здесь уже семь лет, то есть с тех пор, как лесничество принял инженер Турлей, тридцати одного года, проходят новогодние вечеринки, в которых принимают участие доктор Неглович, художник Порваш и писатель Любиньски. Жена лесничего, магистр Халина Турлей, занимает должность заведующей трехклассной школой в Скиролавках, представляющей собой филиал школы-восьмилетки в Трумейках. Пани Халине подчиняется только одна учительница, панна Луиза, шестидесяти лет, стало быть - без пяти минут пенсионерка. Это старая дева со странностями, которая редко выходит из дому, зато внимательно наблюдает за жизнью деревни из окна своего жилища на втором этаже школы. Новогодние вечеринки у пани Халинки устраиваются в складчину, потому что ни лесничий, ни учительница не зарабатывают много. По мнению жителей Скиролавок, самые богатые люди в деревне - доктор Неглович и старый Отто Шульц, и только во втором десятке зажиточных людей - писатель Любиньски и лесничий Турлей с его женой Халинкой. Последний из последних - это художник Порваш. Поэтому он вносит наименьший вклад в новогодние вечеринки в лесничестве Блесы, хотя он, а не доктор и не писатель каждый год бывает в Париже. Но много ли хорошего можно ожидать от человека, который из Парижа привозит девушку и одну единственную черепицу? Как каждый год, так и нынче одновременно с двенадцатым ударом часов на экране телевизора на заснеженное подворье перед своим домом вышел инженер Турлей, писатель Любиньски и художник Порваш, а также доктор Неглович. Огромный, полный елей, отяжелевших от снега, лес начал отвечать эхом выстрелов. Пять раз выстрелил лесничий Турлей из своего русского ружья "Волга", восемь раз дал огня художник Порваш из стандартного бельгийского бюкс-флинта "браунинга" из города Хершталь; шесть раз блеснула огнем английская двустволка писателя Любиньского, сделанная прославленной фирмой "Уэбли-Скотт", с красивыми арабесковыми инкрустациями на стенке затвора; три раза прогремела двустволка доктора Негловича, предмет зависти многих окрестных охотников, потому что это была модель "кастор" - итальянская, с курками и боковым замком "холланд", инкрустированным серебром, с ореховым прикладом. Отзвук выстрелов услышали возле пожарной части, где на свежем воздухе охлаждали разогретые водкой головы жители Скиролавок: ежегодно в помещении пожарной части проходило новогоднее гулянье. Те, кто слышал эхо выстрелов., знали, что действительно начался Новый год. Никого не удивляло и не возмущало, что в деревне два новогодних гулянья. В одном, месте развлекаются люди образованные, в другом - простые, потому что, как говорил плотник Севрук, когда у него не подходила выемка к выступу в балке, "все должно быть на своем месте". Новый год делил людей в Скиролавках, но каждый день и каждая ночь стирали разницу. Потому что, как часто повторял с шутливой серьезностью доктор Неглович, "у всех женщин все то же самое, разве что некоторые лучше вымыты". Доктор имел право так говорить, потому что уже четырнадцать лет был вдовцом, а, как мужчина в расцвете сил, должен - был по общему мнению - время от времени получить облегчение для здоровья и настроения. И потом, кто-кто, а доктор Неглович насмотрелся в жизни этих женских разностей, и если утверждал, что у всех все то же самое, то была в этом большая сила правды. Разве существовала во всей трумейской гмине хоть одна женщина или даже девушка, которая не продефилировала бы перед доктором без трусов? Доктор Неглович хвалил то, что увидел у них между ног, или, бывало, ругал, чаще, однако, ругал, чем хвалил. Было даже, что, осмотрев жену лесника Видлонга, он вышел в приемную в амбулатории и крикнул женщинам, которые ждали в очереди: "Видлонговой сорок пять лет, четверых детей родила, и ни единой царапинки. Не то что вы, свинтухи". Чаще, однако, как говорят, доктор ругал и лекарства выписывал, хоть и знал, что все равно принимать их не будут и его врачебный труд пропадет. Раздевались у него женщины старые и молодые. Одни стыдливо, другие смело, особенно те, которые рады были своим телом соблазнить одинокого врача. Доктор не был юнцом, но ведь в Скиролавах говорят, что с возрастом у мужчины корень твердеет, как у сосны в лесу. Две черты ценили в Скиролавках у мужчины: крепкую к водке голову и хороший звонок между ногами. Чем чаще звонил, тем лучше. Порядочная женщина не должна открывать дверь, когда звонит чужой мужчина, но делом мужским было звонить - а ну какая-нибудь откроет дверку? "Бог сотворил мужчину и женщину не для того, чтобы они жили рядом, а чтобы жили вместе", - всегда повторял священник Мизерера при венчании. А во время пасхальных проповедей он призывал с позолоченного амвона: "А не стыдитесь, мужчины, звонить каждую ночь своим женщинам. Потому как если вы не будете звонить, то им дьявол зазвонит!" Так, совсем обычно, и начался Новый год эхом выстрелов из лесничества Блесы. Испуганные серны и олени, которые по первому снегу начинали подходить к усадьбам, убегали как сумасшедшие в глубь леса, стряхивая снег с низко нависших ветвей. На далеких полянах, на Свиной лужайке, возле Белого Мужика и около дерева, называвшегося "дубом доктора", раздавалось потом пронзительное блеяние козлов. А дремучий лес отвечал эхом, которое возвращалось до самых построек лесничества Блесы, до большого дома из красного кирпича, до высокого крыльца и широкого подворья, где, зарывшись в снег по самые оси, стоял пахнущий маслом старый "газик" доктора. Лесничество Блесы было построено восемьдесят лет назад. Старые люди говорили, что первый здешний лесничий, некто Швайкерт, был застрелен собственной женой в одной из верхних комнат за то, что, как утверждали одни, изменял ей с девчатами из Скиролавок. Другие, в свою очередь, говорили, что попросту у нее никогда не было сухих дров на растопку. Но факт: с тех пор плохо жили между собой супружеские пары в Блесах, что подтверждали людская память и свидетельства очевидцев. От лесничего Пентека сбежала жена, хорошенькая блондинка, потому что никогда - несмотря на то, что вокруг был дремучий лес, - он не заботился о дровах для обогрева и для кухни. А убежела она с таким, который ей несколько раз привез воз наколотых дубовых поленьев. Лесничему Стемплевичу, который был после Пентека, тоже жена изменяла, причем почти открыто, целуясь под окнами с ветеринаром из Барт, который катал ее по лесу в бричке, запряженной двумя сивыми конями. Но не из-за отсутствия дров она ему изменяла, а по той самой причине, по какой и Смугонева своего мужа из дому выбросила, а именно - он слишком много пил и не выполнял ночью своей мужской работы. Инженер Турлей приехал в Блесы семь лет назад и взял себе молодую женушку, Халину, невысокую, с мальчишескими движениями и громким, звонким смехом. Но в последнее время они тоже ссорились все чаще, и именно из-за отсутствия дров или из-за того, кто должен топить печь центрального отопления, ведь они оба работали. Люди в Скиролавках шептались, что и она уже не прочь найти какого-нибудь настоящего мужчину, который знает, как позаботиться о женщине. И все удивлялись, что лесничество Блесы отнимает у мужчин их характер и силу и отдает характер и силу женщинам. Но, как это у женщин обычно бывает, и характер, и сила превращались в ненависть или в адскую злобу. Писатель Любиньсни говорил, что это дремучий лес делает мужчин безвольными мечтателями, которые разочаровывают женщин. Лес придавливал людей своей гибельной глубиной, укачивал и усыплял шумом ветвей, поражал своими размерами и вечным существованием. Глядя на верхушки огромных сосен или древних буков, люди чувствовали свою хрупкость и ничтожность, год за годом убеждались в бессмысленности своих усилий и трудов, которые всегда были ничтожными перед громадой вечного леса. Что с того, что они сумели повалить даже самые могучие дубы и пооставляли голые поляны, если все равно должны были сажать новые деревья, которые спустя несколько лет покрывали землю и тянулись вверх, к небу и солнцу, в то время как они, люди, пригибались к земле. Лес уже был, когда они пришли сюда, он приветствовал их вечным шумом и оставался таким, каким был, когда они уходили навсегда. Вечный шум леса нес предостережение начинаниям людей, а те, кто вслушивался в него слишком долго, становились глухими к голосу сердца, словно бы и их затягивало это лесное существование без действия, жизнь без любви и поступков. В сумрачных лесных закоулках, где летом, как капли прозрачной живицы, сплыванут по стволам сосульки солнечного света, а зима, как дух, является вдруг пред очи белым пятном распыленного снега, человека вдруг поражает сознание, что ничего он здесь улучшить не сможет. Но доктор Ян Крыстьян Неглович объяснил это дело совершенно иначе. Это не лес делал мужчин безвольными мечтателями, а они - безвольные мечтатели - искали лес, чтобы утвердиться с помощью его существования, баюкать себя его ровным шумом. Из множества возможностей, которые сотворил для людей мир, они выбирали эту единственную узкую стежку, ведущую к лесу. Доктор Неглович в глубине души верил, что человек не до конца потерял свой инстинкт и из сотен возможностей выбирает ту единственную, которая ему больше всех подходит. И даже - о ужас! - полагал, что некоторые болезни, преследующие человека, возникали не только по велению судьбы, а были вызваны острой потребностью организма, как буря, которая должна пронестись, когда становится слишком душно. О том, что время коротко, поэтому торопись, человече... Девушке, которую привез в Скиролавки художник Богумил Порваш, было двадцать четыре года, она работала продавщицей в магазине мужского белья. Предложение провести Новый год в затерянной среди лесов деревушке, да еще в обществе красивого художника показалось ей привлекательным. Ее волновало и обещание Порваша, что она проведет немного времени среди "диких людей", как он назвал своих друзей. Печалилась она всю дорогу только о том, что они будут есть в этой дыре, потому что еда доставляла ей большую радость. Художник рассказывал ей, что в ближнем городке есть птицеферма и там можно достать куриные и гусиные пупки. "Ах, пупки, как это хорошо", - несколько раз вздыхала она по дороге из столицы, раздражая этим художника, худого, со впалой грудной клеткой и втянутым животом. Он мог не есть несколько дней, и его устраивал даже кусок заплесневелого хлеба. Только его черные, пылающие, глубоко впавшие глаза казались постоянно голодными. Девушку звали Юзя. Была она не слишком высокой, кругленькой блондинкой со светлой кожей, пухлыми розовыми щечками и маленьким влажным ротиком, который она то и дело выпячивала вперед и складывала в маленькое рыльце. Казалось, что даже воздух, который вдыхает, она сначала пробует своими влажными губами. И с ней-то пришел художник на Новый год в лесничество. Во время перерыва в танцах она подходила к столу возле камина и оглядывала расставленные там тарелки. Потом деликатно брала в руку вилку и маленькую тарелочку, клала на нее пластик холодной оленины, сальцесона или крылышко утки, один грибок, кусочек соленого огурца. И ела медленно-медленно, маленькими кусочками, щуря при этом глаза, как будто ее охватывали какие-то приятные воспоминания. Кусочки мяса исчезали в ее маленьком ротике, который становился еще краснее, влажнее и свежее, а щечки розовели и казались еще более гладкими. Блеск огня из камина трепетал на ее губах, ласкал щеки, подчеркивал тень, которую отбрасывали длинные подкрашенные ресницы. Негловичу она казалась то маленькой белочкой, которая обрабатывает орешек, то хорошеньким поросеночком, которого хотелось погладить по розовой мордочке и подать ему кусочек яблочка или теплой картошечки. Потому что, учит книга Брилла - Саварена, нет на свете ничего более прекрасного, чем вид молодой и красивой лакомки, глаза которой блестят, губы лоснятся, а движения при еде милы и грациозны. Такие женщины ночью для мужчины - как хорошо наполненная тарелка. Стоял он, опершись о край навеса над камином, и, разглядывая панну Юзю, слушал, как на ее мелких белых зубках хрустит пластик соленого огурца. Его раздражал шум голосов за спиной, смех женщин и отзвуки разговора между писателем Любиньским и художником Порвашем, долетавшие из угла салона. Он не хотел пропустить ничего из этого приятного хруста, который казался ему намного более волнующим, чем шелест новогодних платьев. Панна Юзя подняла наконец свои прищуренные глаза, склонила светлую головку и спросила: - Почему вы так на меня смотрите? Он с достоинством откашлялся: - Потому что тоже люблю соленые огурцы. Она с чуть заметным сожалением отставила свою тарелочку. Выбрала другую, чистую и положила на нее доктору кусочек огурца и пластик холодной оленины. - Спасибо, - сказал доктор, беря тарелку из ее рук. А потом так же громко захрустел огурец на его зубах, и доктор громко чавкнул, пробуя холодную оленину. - Правда ли, доктор, - спросила панна Юзя, - что в Скиролавках есть религиозная секта, которая позволяет раз в год всем со всеми, вместе, в одном сарае? Вы понимаете, что я имею в виду... И она посмотрела на него широко открытыми глазами, которые, казалось, были наполнены безбрежным удивлением. Даже ее влажный ротик перестал шевелиться. Доктор поставил на стол свою тарелку, снял со стояка кочергу и ткнул ею пылающее в камине полено. А потом заговорил с необычайной серьезностью, которая для тех, кто его хорошо знал, означала, что он немножечко подшучивает. Как это называл писатель Любиньски: "Наш доктор любит выступать с шутливой серьезностью". - Не верьте в такие истории, панна Юзя. О таких, как наша, затерянных среди лесов деревушках разные слухи ходят, но не надо им верить. Мы - обычные люди, которые хотят любить друг друга и есть досыта. Но не каждый человек подходит к этим делам с надлежащей серьезностью..: Возьмем, к примеру, тот солений огурчик, который вы как раз жуете. У меня в кладовке есть целых семь сортов по-разному засоленных огурчиков. Они стоят в больших банках. Каждый год я сам присматриваю, чтобы моя домохозяйка Гертруда Макух законсервировала их так, как следует. Потому что один вкус - у соленого огурчика, в который добавлено больше укропу, а совершенно другой - у того, в который положено больше хрена, дубовых или вишневых листьев, листьев черной смородины, добавлено чесноку, горчицы. Огурчик с вишневыми листьями ядреный и хрустит на зубах, а если прибавить больше чеснока, он издает на зубах только сухой и невыразительный треск, будто кто-то ломает спичку. Зато у него более острый вкус, иногда аж язык жжет. То же самое - огурчик, к которому прибавлено много горчицы. Он сохраняет твердость и остроту, хрустит на зубах, очень вкусно. Засоленные огурцы я держу на нижней полке, а полку выше занимают свекла и пикули, потом маринованный лук, дыня в уксусе и корнишоны, потом ботвинья в бутылках и спаржевая фасоль в банках. С уксусом, однако, надо быть осторожнее, потому что считается, будто он вызывает анемию. Но ведь нельзя мариновать без уксуса! Конечно, есть сторонники сушения овощей, плодов и грибов. Я тоже храню немного этой сушенины в кладовой в льняных мешочках, хорошо завязанных и подвешенных на специальных крючках. Нет, однако, ничего вкуснее, чем разные сорта маринованных грибков... - Ах, рассказывайте, доктор, - прикрыла глаза панна Юзя и, как для поцелуя, раскрыла свои красные влажные губки. В этот момент она показалась доктору необычайно красивой. Огромное декольте белой блузочки, вышитой маками, притягивало взгляд. Тело, которое из него выглядывало, было гладким и чудно желтоватым, как слоновая кость, только глубокая канавка между грудями обозначалась тенью, подчеркивая формы бюста. Доктор переступил с ноги на ногу и нервно кашлянул, чем вспугнул то интимное и неуловимое настроение, в котором только что были оба. Девушка подняла глаза, затрепетала подкрашенными ресницами и с беспокойством спросила: - Доктор, почему вы ко мне так присматриваетесь? - Думаю о вашей щитовидной железе, панна Юзя, - сказал он. - Пока вроде бы нет причин для беспокойства, но ваша шея, такая полная и гладкая... - Да, немного толстоватая. - Она дотронулась рукой до горла. - И вообще, кажется, я слишком толстая. Доктор улыбался понимающе: - Ничего, панна Юзя, ничего. Зато у вас кожа очень гладкая и без всяких морщинок. Вы надолго сохраните свою красоту. Только не забывайте всегда на ночь накладывать под глаза немного увлажняющего крема. Ему очень хотелось наклониться над ней, прикоснуться губами к раскрытым губкам, которые были такими красными, что казались пузырьками, наполненными кровью. Может быть, она отгадала его желание, потому что склонила светлую головку и серьезно сказала: - А однако, доктор, я сама слышала, как один человек в кафе говорил Богусю, что в Скиролавках раз в год все со всеми делают то, что надо делать отдельно. Правда, Богусь, что он так говорил? - крикнула она в угол салона, где Порваш все еще разговаривал с писателем. Тут же они прервали свою беседу и приблизились к столу с угощением. - Что такое кто-то говорил? - подозрительно спросил художник. Она повторила то, что только что сказала доктору. - Вздор, Юзя, - рассердился художник. - Всю дорогу я толковал тебе, что это вздор. Мой коллега по академии, глупый художник, говорил это только для того, чтобы ты испугалась и не поехала со мной. - Позвольте, коллега Порваш, - вмешался писатель Любиньски. - Это дело совсем не такое простое. Уже не раз я слышал такое мнение о нашей деревушке. Люди в больших городах склонны верить, что в провинции, а особенно в маленьких деревушках, могут случаться жуткие истории, которые способны страшно оскорбить мораль. А между тем, если ближе присмотреться, оказывается, что и в больших городах происходят страшные вещи. Мы, панна Юзя, люди образованные и разумные, а кроме этого, критичные. Скиролавки - деревенька маленькая, но честная. Высказывание писателя Любиньского могло быть коротким или очень длинным, но в нем была масса антипатии к людям из больших городов. Доктор Неглович отозвал в сторонку художника Порваша и, схватив его за пуговицу бархатного парижского пиджака, насел на него: - Что означает та черепица на заднем сиденье вашего автомобиля, пане Порваш? Зачем вам черепица, если ваш дом покрыт шифером? - О какой черепице вы говорите? - удивился художник и нервозным жестом растрепал свою огромную черную шевелюру. - Возвращаясь в Скиролавки, вы привезли черепицу. Одну. Лежала на заднем сиденье. Многие люди ее видели, - напирал на него доктор, не выпуская из пальцев пуговицы от пиджака. - А, это вы о той черепице, - вспомнил Порваш. - В самом деле, я вез ее километров пятьдесят и сам толком не знаю зачем. Три черепицы лежали на шоссе, наверно, кто-то их потерял. Они были разбросаны на снегу, красные, раздавленные колесами, как кровавые следы. А одна была целая, красивая, красненькая, а скорее терракотовая. Я остановился и забрал ее, сам не знаю зачем. - Понимаю, -