будучи скорее всего человеком действия, он ограничивается поглаживанием ее груди, а не продвигается в другие районы ее тела. "Он должен унизить женщину, прежде чем в нее войти", - подумала она с обидой. А так как у нее не было никакой уверенности в том, что, как жена писателя, она могла бы допустить унижение со стороны даже такого мужчины, как доктор Неглович, она только вздохнула с грустью. Тем временем доктор и писатель, ведя приятную беседу, хрустели печеньем. Доктор позволял себе даже время от времени громко прихлебывать из чашки, чем давал понять пани Басеньке, что чай, который она заварила, необычайно вкусен. Блаженной бывает для мужчины минута, когда он может обменяться мыслями с другим умным мужчиной за чаем с домашним печеньем, в натопленном и просторном кабинете, где все способствует умной беседе. На одной стене в кабинете писателя громоздились доверху полки, полные книг, а на большом столе стояла пишущая машинка, окруженная развалом бумажных папок, словарей, писем, коробочек с фломастерами и карандашами, тюбиками клея, со стопкой машинописных страниц, прижатых большой тяжелой медалью с изображением Игнация Красицкого и изречением "Край достоин любви". А недалеко от кафельной печи находился низкий столик, стояли две лавки, покрытые кабаньими шкурами, и мягкий пуф, занятый сейчас пани Басенькой. За окнами кабинета уже давно хозяйничала предвесенняя ночь, светильник, сделанный из корня, излучал мягкий свет, и можно было разговаривать так без конца не только о таинственной так называемой "Tatendrang", но также - как это обычно бывало в доме писателя - о "Семантических письмах" Готтлоба Фреге. - Когда я в последний раз читал эту книгу, - вспоминал писатель Любиньски, - я задумался над возвышенным вопросом: может ли быть несколько степеней правды? Бывает ли в действительности что-то правдивое, правдивейшее или наиправдивейшее? Может быть, это надо сначала исследовать под таким углом: соответствуют ли друг другу реальные предметы и представления о них, а если да, то насколько? Это, однако, снова поставит нас перед тем же самым вопросом, пока мы не придем к выводу, что содержание слова "правда" это что-то абсолютно самостоятельное и не поддающееся определению. Может быть, из сферы, в которой может появиться вопрос о правдивости, надо исключить все абстрактные понятия. - Что касается меня, то мне интересно не столько содержание слова "правда", сколько содержание слова "право", - перебил его доктор. - Выражение "правою используется двояко, - Любиньски радостно подхватил новую тему. - Говоря о правах моральных или о законах, установленных государством, как верно заметил Готтлоб Фреге, мы имеем в виду правила, которыми надлежит руководствоваться, но с которыми фактический ход событий не всегда совпадает. Фреге говорит, что закон истинности - это именно то, что может нас интересовать. Потому что из этого закона вытекают последующие правила, касающиеся убеждений, мышления, суждений, выводов. Доктор спросил писателя о праве, потому что, идя на собрание, по дороге увидел Юстыну, которая несла ведро воды с озера через свое подворье. При виде Негловича она застыла на месте, и он тоже приостановился, скованный какой-то неизвестной ему до сих пор силой. Их разделяло пятьдесят шагов, потому что именно на этом расстоянии от шоссе была усадьба Васильчуков, но доктору показалось, что он ясно видит глаза Юстыны и читает в них приказание или приветствие ему. Так они стояли какое-то время, глядя друг на друга издали, как бы связанные невидимой нитью. Это поразило доктора, который всегда старался остаться человеком свободным, сейчас же у него было впечатление, что его поймали в невидимую сеть. Он тут же сделал шаг и другой, а потом так же быстро отошел, убеждаясь в том, насколько мимолетным было его впечатление, и начиная, однако, понимать, что, когда человек слишком глубоко вникает в дела других людей, он одновременно попадает в сеть несвободы из-за чувства вины - собственной или чужой, из-за невозможности определить то, что называется добром или злом. Человек мог достичь свободы, исключительно проявляя равнодушие к судьбам людей. Проходя мимо кладбища и минуя желтый от песка и глины холмик над могилой Дымитра, он задумался, какими бывают моральные права убийц, которые затаиваются за деревьями, чтобы выстрелом отмерить справедливость, известную только самому себе. И какими бывает права женщин, которые делом или помыслом насылают смерть на своих мужей, тоже думая о собственной справедливости. И существуют ли в действительности какие-либо моральные права за пределами человека и его натуры, его воображения и личности? Слушала пани Басенька эту умную беседу, и ее охватывало сильное желание дотронуться ладонью до светлых волос своего мужа или погладить доктора по его седым вискам. Удерживаясь, однако, от этого неуместного жеста, она сложила руки на коленях и направила мысль от понятия "закон истинности" к вопросу, отчего это некоторые мужчины получают удовольствие от унижения женщины и каким образом они это делают, а также - есть ли для женщины от этого унижения какая-нибудь польза. В еженедельниках, которые выписывал ее муж, много писали о новой эре, когда мужчина должен оказывать женщине положенное ей уважение. И одновременно, именно в ту минуту, слыша столько возвышенных слов, она чувствовала, что, может быть, после некоторого сопротивления она позволила бы доктору себя унизить или вынудила бы сделать с ней то же самое своего собственного мужа. Но не потеряет ли она тогда его уважение? И знает ли он, каким способом надо унизить женщину, если она спрашивала его об этом столько раз, а он всегда отвечал уклончиво? Какая могла быть гарантия, что муж унизит ее именно тем способом, что и доктор? Ведь это можно сделать по-разному, особенно если на женщине уже нет белья. Или когда страсть мужчины становится настолько неудержимой, что он, забыв об уважении, которое должен оказывать женщине, сдирает с нее трусики и бюстгальтер. Прекраснейшей, чем эта, минутой бывала только та, когда женщина, покрытая плащом темноты, чувствовала пальцы мужчины, сначала несмело блуждающие по ее одежде, а потом все увереннее и нахальнее орудующие под платьем. И когда она подумала об этом, ей сразу показалось, что тоненькие трусики жмут ей в шагу. - Сделай нам, Басенька, еще немного чаю, - услышала она словно издалека голос своего мужа. Послушно встала пани Басенька с мягкого пуфа и направилась в кухню, где поставила чайник с водой на электрическую плитку. Ожидая, пока закипит вода, она ощутила безграничную печаль при мысли, до чего несчастные существа женщины, и все из-за специфических особенностей их натуры, а также из-за бесчувственности мужчин. О том, как Непомуцен Мария Любиньски услышал крик земли Однажды вечером древний Клобук пошел на своих птичьих лапах на Свиную лужайку, по которой извивался узкий ручеек. Миновал Клобук опушку, где никогда ничего не хотело родиться, даже куст или стебелек травы, а земля всегда была как выжженная, с красноватым оттенком, потому что столетия тому назад именно там возвышалась виселица баудов, и каждый, кто чувствовал ненависть к себе или к миру, мог на ней лишить себя жизни. Виселица стояла на краю леса, дальше простиралась огромная чаша Свиной лужайки, а на дне ее дымился узкий ручеек. Ранний месяц посеребрил мглу, и вдруг, на короткий миг. Клобуку показалось, что на лужайке он видит ужасного змея по имени Йормунганд, блистающего своей серебряной чешуей. Вспомнил Клобук далекое прошлое - был он золотым петухом, который сидел на вершине огромного ясеня Игдрасил и бдительным оком высматривал, не приближаются ли гиганты - вечные враги всех богов. Огромный ясень осенял весь мир; один его корень черпал соки из Мидгарду, то есть страны людей, другой брал силу из устрашающих пустынь Нефльхайма, а третий - из божьего Асгарда. Где-то далеко от того места, за морем, возникшим из разлитой крови Имира, на краях света, простирался мрачный край Йотунхаймен, родина гигантов, которые позже были низвергнуты в пекло взбунтовавшимися ангелами. Тогда же и Клобук потерял свои золотые перья и с тех пор скитался по лесам - одинокий и бездомный. Впрочем, может быть, это сначала он был серой нескладной птицей, и только потом его нарядили в золотые перья, так же, как змей Мидгарду появился из большого ужа, вскормленного молоком, которое ему в мисочке ставили на пороге человеческого жилища. Не все ли равно, что было раньше, что позже, что - до того, а что - после; появился ли человек из кучки грязи или куска дерева? Прекрасную женщину никто не спрашивает, откуда она взялась на земле - из ребра мужчины или из кусочка вяза; главное - чтобы она была прекрасна. Только поэт может напиться меду, который два злобных карлика смешали с кровью благородного Квасира, и тогда его воображение не имеет границ и может охватить весь мир. Что же это такое - человеческое воображение? Почему оно не бывает бессмертным, как дерево Игдрасил, а умирает, как люди и даже как боги, если прекрасная Идун не дает им золотых яблок молодости. Через Свиную лужайку прошли тысячи бартов, баудов, готов, мальтийских кавалеров и тех, которых снова назвали баудами. После них пришли еще другие и снова другие. А лужайка каждой весной снова становится зеленой, и цветут на ней десятки видов цветов. Издали видна только пушистая зелень, нужно подойти ближе, чтобы различить то, что в самом деле зеленое, а что желтое, розовое, красное и золотое. И так же десятками красок расцветает человеческое воображение, и огромную чашу мира наполняет сотнями духов и богов, великанов и карликов, кровавых чудовищ и прекрасных созданий. Потом вдруг все исчезает или становится ржаво-серым, как после внезапного заморозка. Где искать в море воду, которую несет маленький ручеек, протекающий через Свиную лужайку? Что было сначала, а что потом? Никто не знает, что будет третьим, а что четвертым. Вырублены священные леса, пали на землю обожествленные деревья, в пыль превратились красные замки. Но лес все растет на том же самом месте, по лужайке извивается ручеек. Человеческая память, как хрупкий сосуд. Кто же, кроме Клобука, знает о святом дереве Игдрасил, а ведь когда-то о нем слышали многие. Он, Клобук, был тогда золотым петухом. Потом стал серой птицей, ни доброй, ни злой - никому уже он не хочет служить. Через год или два, а может, через десять лет он тоже исчезнет из человеческой памяти. На месте священных деревьев поставили мальтийские кресты, но и их тоже нет. Сегодня никто не знает, кто поставил Белого Мужика, а завтра забудут о Клобуке. Только лужайка снова зацветет весной, зазеленеет, станет пушистой. А после грозы, в буйном солнце, покажется на небе разноцветная дуга, по которой когда-то с Асгарда сходили на землю боги. Сейчас люди поворачиваются лицом к другим делам, как бы не зная, что по земле бесшумно ступает Сатана, князь тьмы с сотнями имен на сотнях языков. Клобук тоже идет одиноко по забытым полям, где умерли айтвары и кауки, лаумы и стародавний Жемпата, древний властелин Земли. Нет уж доброго Лаукосарга, а золотой петух на вершине священного дерева потерял свои драгоценные перья. Ничего не значит, что давно затерявшиеся имена до сих пор выговаривают своими вздохами трясины, что кто-то удивляется непонятным названиям озер, лесов и ручьев, - хотя бы этой маленькой речки, которая называется Дейва, потому что всегда была извилистой, как любящие крутить и вертеть дейвы, богини обмана. На другие звуки переключилось человеческое ухо, и потому так велико одиночество нескладной птицы, которая стала похожей на мокрую курицу. И где бы ни был Клобук - на болотах, в лесу или на Свиной лужайке - это одиночество не позволяет ему взлететь, а из птичьего клюва вырывается похожий на петушиное пение пронзительный крик страшного отчаяния. Услышал этот крик писатель Любиньски, когда возвращался с лесной прогулки и в вечернем сумраке обходил сторонкой место, где была виселица баудов. Он остановился, потрясенный волнующим, удивительным криком, а потом его охватила радость, что наконец до его ушей дошел зов этой земли. Спокойно и с достоинством он мог теперь ждать июльского приезда Бруно Кривки, который внушал себе и другим, что он происходит из древнего рода капелланов, которых звали "кривыми", и знает все тайны исчезнувшего племени. "Улыбайтесь только половиной лица, а половиной кривитесь, - говорил Бруно Кривка, - потому что наш затерянный народ всегда страдал от готов, от мальтийских кавалеров, а также от всяких других пришельцев. На мою голову возложите корону баудов". Никто не возложит корону на голову Бруно Кривки, потому что короны теперь можно увидеть только в некоторых музеях. На краю Свиной лужайки, на низко растущей ветви, колышется петля из конопляной веревки. Это удивительно, но она колышется даже тогда, когда нет ветра. О том, как плотник Севрук отбывал покаяние, и о сфере запретных слов После смерти Дымитра Васильчука люди в Скиролавках все чаще стали говорить, что это по вине плотника Севрука случилось происшествие на обледеневшем озере. Известно было с давних пор, что с озером Бауды, таким могучим, двадцати девяти километров в длину, нельзя шутить. Плотник Севрук обещал утопиться и должен был это сделать, ведь Топник, живущий в озере, набрал из-за него аппетита на утопленника и выбрал жертвой Дымитра. Опечалили плотника Севрука такие обвинения, но совсем он перепугался, когда священник Мизерера на проповеди в Трумейках вспомнил о нем, говоря, что ни один христианин не имеет права распоряжаться своей жизнью, потому что жизнь эта принадлежит Богу. Упомянул также священник Мизерера, что человек, который шутит собственной жизнью, не должен копать могилы на кладбище, потому что он оскорбляет этим покойников, которые не ради шутки, а по воле неба умерли. Означали эти слова ни больше ни меньше, а только то, что с этих пор Шчепан Жарын начнет один могилы копать. Не боялся плотник Севрук ни пана Бога, ни Сатаны, который, по мнению солтыса Вонтруха, правил миром. Но священника Мизереру боялся. Однажды он помаршировал в Трумейки и там покаялся. А поскольку это было незадолго перед Страстной Неделей и в Трумейки обещали приехать два миссионера, чтобы произнести проповеди, священник определил плотнику Севруку в порядке покаяния соорудить огромный крест и вкопать его посреди кладбища в Скиролавках в присутствии миссионеров, детей-школьников и других людей, потому что известно было, что под бдительным оком священника Мизереры милость веры все глубже запускала корни в людские сердца. Два дня трудился над крестом плотник Севрук. Он получил от Турлея толстую ель, попросил у Шульца бензопилу. Ель он замечательно обработал, низ балки опалил на огне, чтобы он дольше мог в земле стоять во славу Божью. В день, назначенный для воздвижения креста, приехали в Скиролавки на "фиате" цвета "йеллоу багама" священник Мизерера и два миссионера, на кладбище собрались набожные люди и дети из школы, а также прибыли писатель Любиньски и доктор Неглович, лесничий Турлей и его жена пани Халинка. И только художника Порваша, как всегда, не хватало, потому что он считал себя атеистом. На машине Кондека плотник Севрук привез крест величественный и при помощи своих сыновей положил его на траву. Потом он начал копать яму напротив ворот, у конца аллейки, которая как бы делила кладбище на две половины. Вот так, на глазах большой толпы, плотник Севрук отбывал покаяние за то, что шутил с собственной жизнью. Утешительное это было зрелище, и доктор Неглович с одобрением кивал своей седеющей головой, писатель Любиньски же раздумывал, не удастся ли ему вплести эту историю в житие прекрасной Луизы, учительницы. Только Шчепан Жарын выглядел недовольным, потому что снова его ожидали ссоры с Севруком из-за рытья могил. Как обычно бывает ранней весной, дул порывистый ветер, гнал огромные клубы туч, то и дело сыпал холодный дождь. Выкопал плотник Севрук яму необходимой глубины и вместе с сыновьями опустил в нее осмоленный дочерна конец креста. Прекрасный это был крест, о чем уже было сказано, из ели, высокий -казалось, он достает до самих туч, и широко над землей распростер он свои руки. Натянул священник Мизерера белый стихарь, вынул из автомобиля кропильницу и кропило, чтобы святой водой придать произведению Севрука религиозный характер. Тишина охватила толпу, только ветер гулял в ветвях кладбищенских лип. И в этой-то тишине вдруг раздался громкий голос Шчепана Жарына: - А не видишь, хрен ты моржовый, что криво Святой Крест вкопал? Влево он у тебя покосился, а ты стоишь, как слепой. Обиделся плотник Севрук на Шчепана Жарына и ответил басом: - У самого у тебя, Шчепан, глаз кривой. Крест Наисвятейший прямо стоит, как у жениха на свадьбе. Захихикали дети-школьники, а также молодые девушки. Тодько миссионеры и люди достойные, такие, как доктор, писатель и лесничий Турлей, сделали вид, что ничего не слышали. Но Севруку ответил Шчепан Жарын: - Так пошевели своей задницей и подойди ближе к воротам. Увидишь тогда, что криво Святой Крест вкопал. Широко развел своими огромными руками плотник Севрук и, приглашая собравшихся в свидетели, сказал: - И всегда такое говно должно везде встрять. Что ли и у меня гляделок нет? Начался скандал, полный оборотов и выражений - общепринятых, но все же в этой ситуации неподходящих. Покраснел священник Мизерера, спрятал в машину кропильницу и кропило. Схватил заступ, которым копали яму под крест, отозвал в сторону плотника Франчишека Севрука и Шчепана Жарына. А там сказал им доверительно, но, поскольку голос у него был сильный, то слышали все: - Вот как дам пинка кому-то из вас под ж..., так сразу успокоитесь. Не видите, что ли, что Крест Святой перед вами возносится? А потом священник Мизерера приблизился к воротам и своим охотничьим глазом глянул на крест. И в самом деле, показался он ему немного покосившимся влево. И приказал он сыновьям Севрука, чтобы силой своих плеч подвинули его слегка вправо, потом снова чуть влево, потому что тогда крест сильно вправо накренился. Когда же признал, что стоит прямо, велел землю вокруг креста утоптать, камнями столб обложить и тогда покропил его святой водой. Событие, как об этом уже упоминалось, было торжественным, замечательно белел еловым деревом крест на кладбище в Скиролавках, являя собой память о покаянии плотника Севрука. А то, что по случаю такого большого торжества прозвучало несколько неприличных выражений, никого в Скиролавках не удивило и не убавило красоты у Севрукова произведения. Чего же тут было огорчаться, раз неприличные слова улетели с ветром, а крест над землей широко свои руки распростер. Высокое мнение о людях из Скиролавок приобрел писатель Любиньски и сказал доктору, что они "лучше, чем некоторые критики, которые найдут в книжке какое-нибудь неприличное выражение и сразу над ним хихикают или причмокивают с огорчением, не замечая литературного произведения в целом". - По сути дела, - говорил писатель Любиньски доктору по дороге с кладбища, - если опираться на "Семантические письма" Готтлоба Фреге, не существует выражений хороших и плохих, изысканных или вульгарных. Почему слово "ж..." должно быть хуже слова "задница"? С семантической точки зрения "ж..." звучит доходчивее, чем "задница", а кроме того, оно короче, потому что состоит только из четырех букв. В изысканном обществе для определения мужского полового органа используют слова "член" или "пенис", а для определения женского - "влагалище" или "ватина". Может быть, в Древнем Риме эти изысканные выражения, такие, как "пенис" или "ватина", считались похабными, а использовались другие, греческие. Почему же окрик "ты, хрен" должен быть более оскорбительным, чем окрик "ты, пенис", или "ты, фаллос", или "ты, член"? Для определения женского полового органа в польском языке есть такие прекрасные выражения, как "чипа", "п....", "пипа", "пичка" или, как в народе говорят, "псеха". Не вижу причины, чтобы поляки обижались на то, что кто-то использует польский язык, а не латынь или греческий. - Я с вами согласен, - поддакивал доктор Неглович. - В конце концов, в счет идет только интонация, тон или контекст, в котором данное слово произнесено. Насколько мне память не изменяет, в Ветхом Завете было записано, что плохо, если кто-то на брата своего скажет "рак", хоть, ей-богу, не знаю, что это значит. Другими словами, если в оскорбительной интонации я скажу кому-нибудь "врр" или "гуля", то этот кто-то должен обидеться, хоть я не использовал слов, обычно считающихся оскорбительными или вульгарными. - Святые слова, доктор. Ксендз Мизерера доказал, что он высоко ценит польский язык и умеет им пользоваться. Доктор на минуту задумался и сказал с шутливой серьезностью: - А однако, сколько будет недоразумений, если все слова мы признаем приличными. Какими выражениями мы будем пользоваться в моменты гнева, затруднений, забот или любовного экстаза? Что поднимет сексуальную температуру дамы, которая любит, когда в интимные моменты ей кто-то говорит: "ты, шлюха"? Может дойти до того, что простой народ начнет обзываться "ты, доцент" с интонацией оскорбления, издевательства или в целях унижения чьего-то достоинства. Поэтому мне кажется, что каждый народ должен иметь сферу запретных слов, потому что без запретов и предписаний не существует также и понятия свободы. Человек, которому все можно, не в состоянии даже уяснить себе, что это такое - свобода, так же, как мы не чувствуем передвижения в пространстве, если не удаляемся от каких-либо предметов или вещей, стоящих на месте. Раз уж мы установили, что для уразумения понятия свободы нужна бывает неволя или же определенные ограничения свободы, то не считаете ли вы, дружище, что мы не можем все слова считать приличными, потому что таким образом мы действуем против свободы слова, то есть самой основы писательского ремесла? И вот так, благодаря плотнику Франчишеку Севруку и Шчепану Жарыну, двое благородных и умных мужчин вознесли свои мысли к делам весьма весомым, так как особенностью человеческого разума является то, что из незначительного он способен сделать выводы о великом. О том, как Йоахим узнал о происхождении великанов, а также о необходимости молитвы Утром, когда солнце начинало все ярче светить. Клобук слышал пронзительный стон озера и глубокий гул в глуби болот. Лед на озере лопался, зигзагообразные трещины убегали по нему в бесконечную даль. Это продолжалось иногда до самого полудня, потом озеро отдыхало, чтобы под вечер, поднатужившись, с громким постаныванием снова начать освобождаться от твердого покрытия. Груды раскрошенного льда громоздились на берегах, творя живописные руины; все шире открывалась голубоватая поверхность, сморщенная легким ветерком. С полей уплыл снег. Белые языки затаились только в чаще лесных деревьев, в оврагах и придорожных канавах. Над водой пушились комочки пурпурной вербы, а на открытых лесных полянах зацветали печеночница, белые анемоны, фиолетовые медунки. Ночами бесшумно возвращалась зима, и замирали от мороза быстрые днем ручейки воды, стекающие с полей. Трясины дымились в это время еще сильнее, чем всегда, а перед рассветом кусты и деревья наряжались в белое. Ненадолго, впрочем, потому что уже первые лучи солнца обвешивали ветви малюсенькими капельками, которые блистали, как бриллианты чистейшей воды. Кто вставал рано и видел эту красоту, тот на мгновение бывал счастливым. Потому что раз в году каждая вещь, хотя бы камешек в поле, стебелек травы и даже самая безобразная женщина, получает дар красоты. Вот в такое утро, в Страстную Среду, доктор шел вместе со своим сыном Йоахимом по дороге от дома на полуострове до сельского кладбища. Йоахим был уже почти с доктора ростом, но значительно более щуплым. Одет он был очень по-городскому, в длинный темный плащ, черную шляпу с широкими полями. Лицо его было бледным, как у матери, с маленьким ртом, молчаливым, как у Ханны Радек. Глаза он, однако, унаследовал от отца - голубые, с холодным блеском острого взгляда. Позавчера, когда в Скиролавки пришла телеграмма, что приезжает молодой Неглович, доктор приказал Макуховой, чтобы она открыла и пропылесосила комнату с белой мебелью. Пришел и старый Томаш Макух, который целыми днями из дому не выходил, потому что его печалил вид белого света. Он натопил кафельную печь и камин в белой комнате, а также в комнатке на втором этаже, где всегда поселялся Йоахим. Доктор выехал на своем "газике" за сыном на станцию в Бартах и принял из спального вагона его самого, его чемодан и черный футляр со скрипкой. Щеки Йоахима были уже шершавыми от юношеского пушка. Это обрадовало доктора, потому что в глубине души он боялся, что скрипка, которую сын полюбил, отнимет у него мужскую силу и желания. Бывало ведь, что во время визитов сына доктор раскладывал на столе свою двустволку, чистил ее, смазывал и снова чистил, но мальчик даже руки к ней не протянул, как будто и не было в нем ничего от Негловичей, которые были влюблены в огнестрельное оружие. Поэтому с бегом лет доктор все чаще должен был обороняться перед мыслью, что принимает у себя чужого человека, который только кожей, рисунком век, фигурой и молчаливостью уст напоминает ему кого-то очень близкого. Йоахим, однако, очень любил отца. В детстве, когда его охватывал страх, мучил кашель или к нему подкрадывалась болезнь, хватало прикосновения отцовской руки, вида висящего на его груди фонендоскопа, внимательного изучающего взгляда - и ему передавалось спокойствие, и нарастало чувство безопасности, проходил кашель, спадала температура, утихала головная боль. В вилле дедушки и бабушки ему часто не хватало отца, он тосковал о нем и даже по этой причине иногда плакал по ночам. Но со временем случилось что-то удивительное - он полюбил еще и небольшой предмет, который позволял высказать собственный страх и тоску, сразу успокаивал и вел в какие-то неоткрытые миры. Прикосновение скрипки давало такую же силу, как прежде - прикосновение отцовской руки, наполняло сладкой радостью. Это абсолютно не значило, что отец стал ненужным для него; попросту он отодвинулся на другой, параллельный план. Приезжая к нему на Рождество, на Пасху, на каникулы, он встречался с отцом, как с притягательной загадкой, которая была только его собственностью. Точно так же исключительно своей собственностью он считал таинственный край, где находился дом на полуострове, были глухие леса и озеро, которое в знойные дни, казалось, лежало без чувств в солнечных лучах, а уже наследующий день бушевало и походило на глаза, полные ненависти. Притягивал его этот удивительный край Клобуков, Топников, Полудниц и Одмянков, земля, родящая великанов. Когда ему было двенадцать лет и он гулял во время каникул по лесной дороге недалеко от дома на полуострове, с ним заговорил старый крестьянин, возвращающийся с лесосеки. Он остановился, увидев мальчика, взял его за затылок и внимательно осмотрел со всех сторон. - Ты - Йоахим, сын доктора Негловича? - спросил он. И когда мальчик молча кивнул головой, крестьянин произнес: - Ты выглядишь маленьким. Но кто знает, может, тоже вырастешь великаном? Ведь Неглович - из рода великанов. Надо бы тебе знать, что князь Ройсс, который когда-то владел этим краем, тоже был малого роста, а ведь происходил из рода великанов. Этот край много таких родил. Никому не сказал Йоахим об этом странном разговоре. Но с тех пор тщательно измерял свой рост, огорчаясь, что не становится великаном. Он присматривался к своему отцу и убеждался в том, что тот не был выше других людей, а однако старый человек в лесу считал, что он происходит из рода великанов. В вилле на Дейвицах он когда-то рассказал деду и бабушке об этом, но его высмеяли. Точно так же они насмехались над его верой в Клобука, потому что хотели, чтобы он вырос просвещенным европейцем. В разговорах с одноклассниками, рассказывая о своем доме, он всегда имел в виду дом деда, но когда в возрасте пятнадцати лет в первый раз влюбился в светловолосую Хеленку, он решил убежать с ней не куда-нибудь, а именно в таинственный край, где жил его отец. Их, однако, задержали на границе и вернули домой. Это был первый бунт Иоахима против дедушки и бабушки, потому что этих бунтов потом было несколько. И каждый раз силу для бунта давало ему сознание, что существует таинственный край и загадочный человек, который его всегда примет. Источником этих бунтов всегда было чрезмерное количество работы, которой его перегружали, потому что вообще его рассматривали как коня хороших кровей, который когда-нибудь должен выступить в бешеных скачках, где приз - слава. Когда-то ее должна была добиться Ханна, но Людомиру Радеку внук казался еще лучшим материалом для борьбы за музыкальный успех. И вот, когда Йоахим чувствовал себя перегруженным работой, он думал об отце и о таинственном крае, но иногда ему хватало одного взгляда на заброшенную скрипку, чтобы в нем умирало желание убежать в дом на полуострове. Ведь бывает так, что человек полюбит какой-либо предмет больше, чем самых близких и даже чем самого себя. Людомир Радек дирижировал уже все реже, но Йоахим был на каждом его концерте. Видя, как за дирижерским пультом этот старый и теряющий силы человек становится властелином звуков, Йоахим думал, что не только по линии Негловичей, но и по линии Радеков он происходит из рода великанов. И когда, наконец, сам, одетый в черный фрак, он выступил на сцене и с ее высоты осматривал замершую массу людей, у него было впечатление, что он уже стал великаном или от этого события его отделяет только один шаг. Подсознательно он чувствовал неприязнь деда и бабушки к своему отцу. Когда-то они были в обиде на доктора, что он забрал их единственную дочку. Несколько лет спустя он как бы вернул им ее в лице Иоахима. Но неприязнь не исчезла, так как они постоянно боялись, что в один прекрасный день этот чужой человек придет за сыном или сын захочет вернуться к отцу. Был ли тут какой-то выход? Возможно - если бы этот человек снова женился, завел других детей, не упорствовал бы так в своем одиночестве. Не обижал ли он их своей верностью Ханне, о которой они как бы забыли, потому что Йоахим заполнил их жизнь и весь мир, обещая талант еще более совершенный, чем у дочери? Йоахим чувствовал эту их неприязнь к своему отцу, понимал ее причины, бунтовал против нее, но в то же время соглашался с мыслями деда и бабушки. И ему одиночество отца иногда казалось обременительным. Но никогда до сих пор он не пытался заговорить с ним об этом. Может быть, в нем жило эгоистическое желание постоянно оставаться для этого загадочного человека существом единственным и самым близким. И постоянно он как бы боялся, что может потерять свое место в таинственном краю дремучих лесов, курящихся болот, лесов. Клобуков и великанов. И сейчас Йоахим шел возле своего отца по дороге с полуострова в сторону кладбища и думал: вырос ли он уже великаном, чтобы иметь право поговорить с отцом как равный с равным? - Не мучает ли тебя, отец, одиночество? - прохрипел он вдруг, так как, несмотря на попытку овладеть собственным страхом, голос еле протиснулся через его горло.- Деды и я считаем, что надо бы тебе второй раз жениться. Поразили эти слова доктора Яна Крыстьяна Негловича. Аж шапку из барсука он сдвинул на голове. Доктор замедлил шаг и посмотрел на сына. - Что-то ты странно хрипишь, сынок, - сказал он. - Не простудился ли ты по дороге в Польшу? Ну-ка, покажи свое горло, открой рот пошире и скажи громко "Ааааааа"... Говоря это, он взял сына за подбородок, подождал, пока тот откроет рот и скажет "Ааааа". И таким образом Йоахим убедился, что он пока - только маленький великан. - Ничего у тебя нет, - заключил отец. И они пошли дальше, минуя дом художника Порваша и дом писателя Любиньского. А когда они были уже недалеко от кладбища, доктор обратился к Йоахиму: - Не кажется ли тебе, сынок, что, если бы тело женщины или щебет детей могли быть лекарством от "Одиночества, ничего не могло бы быть для врача легче, чем вынуть бланки рецептов и прописать терапию такого рода? Через несколько шагов, видимо, выведенный из терпения молчанием сына, доктор спросил его прямо: - Скажи мне, Иоахим, ты помнишь свою мать? - Я не знал ее, отец, - ответил Иоахим. - Хотя знаю, как она выглядела. Я ведь живу у дедов в ее бывшей комнате, сплю на ее кровати, сижу на ее стульях, смотрю на ее фотографии, слушаю рассказы о ней. - Понимаю, - кивнул головой доктор. - Ты, наверное, слышал о том, что существуют определенные группы крови, которые отец и мать передают ребенку. Существуют, Иоахим, группы крови, но бывают и духовные связи. Как ты думаешь, что важнее: группа крови или духовная связь? Важно, конечно, и то и другое. Для успешного переливания крови важно знать группу, но для множества других дел духовные связи бывают важнее. - Она умерла четырнадцать лет тому назад, - шепнул Иоахим. - Это правда. Четырнадцать лет тому назад одна молодая женщина изменила свой облик и стала горсткой пепла. Никогда не приходило тебе в голову, что, с моей точки зрения, это было, конечно, важное, но не определяющее событие? Может быть, для меня она не умерла целиком, и мы идем на кладбище, чтобы встретиться с ней в нашем воображении, в наших мечтах, в каком-то ином мире. Ничего не сказал Иоахим, потому что вдруг его охватил страх перед отцом и его чувством, показалось ему, что он наткнулся на какую-то невидимую стену, которую нельзя переступать. Поэтому вместе с отцом в молчании он вошел на сельское кладбище, на крутую аллейку, ведущую к кресту, воздвигнутому плотником Севруком. Четыре черных плиты с золотыми надписями, одна могила возле другой в ровненькой шеренге. На первой плите написано: "Мачей Неглович, жил 17 лет, погиб в схватке от руки врага". На второй: "Людвик Неглович, майор, жил 36 лет, погиб в схватке от руки врага". На третьей: "Марцианна из Данецких Негловичова, жила 46 лет, мир ее душе". И дальше: "Станислав Неглович, хорунжий, жил 60 лет, мир его душе". А еще чуть дальше, на небольшом пригорке, стояла на сером каменном постаменте похожая на большую вазу из алебастра урна с прахом Ханны Негловичовой, которая погибла в авиакатастрофе где-то далеко, над какой-то сирийской пустыней. Надпись на урне гласила: "Ханна Рацек Негловичова, пианистка, жила 26 лет, трагически погибла". И это была мать Иоахима, которую он не мог помнить, потому что ему было два годика, когда урну с ее прахом привезли в Скиролавки. Кладбище было маленькое. Для Иоахима, когда он был еще мальчиком и с удовольствием слушал бесконечные рассказы Гертруды Макух, всегда казалось удивительным, что на таком малом пространстве лежит столько людей, что эти могилы не кричат каким-нибудь страшным голосом, не взывают к небесам, не наполняют мир гневом и ненавистью, но всегда тут царят тишина и согласие, а вместе с тем и жестокая несправедливость - палач лежит рядом со своей жертвой, убийца рядом с убитым. Что такое смерть? - спрашивал себя Иоахим и не мог думать о ней иначе, как о еще одной несправедливости, еще одном доказательстве несуществования любящего людей Бога. Иоахим не был крещеным, и его научили жить без веры. Сколько раз рассказывала ему Гертруда Макух, как однажды ночью пришла в деревню банда бородача, и тогда в доме на полуострове, у хорунжего Негловича, спрятались почти все жители Скиролавок: Шульц, Вонтрух, Кондек, Макухова, Галембка, Миллерова, Крыщак, Пасемко, Вебер и другие, вместе с семьями, а двое, которые не успели спрятаться у Негловича - старший сын Шульца и дочка старого Галембки, - погибли. Его застрелили, а ее сначала изнасиловали, а потом закололи ножом. Хорунжий Неглович тогда достал оружие, которое было у него на чердаке. Получил его и старший из сыновей хорунжего, Мачей, а когда он пал от пули бородача, то ружье взял Ян Крыстьян, которому было тогда пятнадцать лет, и это он застрелил бородача в дверях дома. Пал бородач и трое его людей, а остатки банды скрылись; в деревне три хлева сгорели, семь могил было выкопано на кладбище. Для Мачея Негловича, для Курта Шульца, Гизели Галембки, для бородача и троих его людей, безымянных, потому что никаких документов при них не нашли. Полгода спустя на шоссе под Трумейками погиб майор Людвик Неглович. Он попал в засаду, устроенную недобитой бандой бородача, которая прислала письмо, что она готова сложить оружие. Поэтому с чистой душой доктор Ян Крыстьян Неглович принял под свою крышу старого Отто Даубе, который поставил дом на полуострове, посадил ели на аллейке. Ведь цена за этот дом на полуострове и за еловую аллейку была высока. Не каждый столько платит за халупу и клочок земли. Понимал это Отто Даубе, и прекрасное крыльцо доктору поставил, с колоннами, покрытыми резьбой, которую он сделал с помощью топора, долота и сапожного ножа. Понимал Йоахим и то, почему отец после смерти своей жены вернулся из столицы в дом на полуострове и что он, Йоахим, может быть, тоже когда-нибудь осядет тут навсегда. Как говорил ему писатель Любиньски: "Смолоду, Йоахим, человек как птица, которая хочет в небо взлететь, чтобы чувствовать себя свободной от тяжести всяческой ответственности. С возрастом он, однако, становится похожим на растение и жаждет запустить корни. Бывают люди, которые, как сухие листья, всегда летают в порывах ветра. Но бывают и другие, похожие на большие деревья, которые из года в год родят эти листья и, несмотря на вихри, остаются там, где выросли. Вот эти-то и есть из рода великанов". - Помолись, - приказал доктор Йоахиму на кладбище возле алебастровой урны Ханны Радек. - Не умею, - вздохнул юноша. - Никто не научил меня ни молиться, ни верить в Бога. - Это ничего, - сказал доктор, снимая с головы шапку из барсука. - Если Бог существует, ему не нужна ни твоя, ни чья-нибудь молитва. Надо молиться для себя самого. Поразмышляй минутку о делах возвышенных, найди для них наилучшие слова и повторяй их в мыслях так долго, пока тебе не покажется, что ты лучше, благороднее, умнее, чем есть на самом деле. Я так делаю много лет, когда нахожусь в католическом костеле или на евангелистском собрании или когда прихожу на кладбище и думаю о твоей матери. Я так делаю и когда вспоминаю тебя, Йоахим, или когда думаю о том, что ты делаешь там, так страшно далеко. Я бы. хотел, чтобы и ты подумал обо мне так же. Это и есть молитва. Йоахим снял с головы черную шляпу с широкими полями и, стоя возле отца, напротив урны из алебастра, старался погрузиться в молитву. Уголком глаза он видел, что губы отца беззвучно шевелятся, и ему было любопытно, какие слова находит отец для своих мыслей. Но потом его взгляд остановился на урне из розоватого камня, на небольшом вазоне, который скрывал прах женщины, знакомой ему только по фотографиям и портретам. Вдруг его поразили слова: "Жила 26 лет". Он вспомнил увековеченные на фотографии в комнате дедов белые длинные пальцы на клавиатуре фортепьяно, руки, которые, конечно, протягивались к нему, хоть он этого не помнил, и он почувствовал отчаяние оттого, что он никогда не притронется к ее волосам, не вдохнет запах ее тела, не услышит ее голоса. Ему показалось, что именно по этой причине его временами охватывала печаль и необъяснимая тоска, и поэтому когда-то он плакал так много и так часто. Он представил себе, как было бы прекрасно, если бы эта двадцатишестилетняя женщина со светлыми волосами и почти прозрачными ладонями стоял