а сейчас рядом, удивленная видом шестнадцатилетнего Йоахима. И внезапно слезы навернулись ему на глаза. - Плачь, - услышал он голос отца и почувствовал его руку на своем плече. Так они стояли на кладбище друг возле друга, выпрямившиеся, с лицами, обращенными к черным надгробным плитам и к урне из алебастра. А над ними светило весеннее солнце, с ветвей лип, растущих вокруг кладбища, падали последние капли ночного инея. А по дороге возле кладбища проезжали тракторы и конные упряжки, на которых сидели те, кто ехал в Барты за предпраздничными покупками. Ехал в Барты на телеге, запряженной двумя лошадьми, и старый Эрвин Крыщак вместе со своей невесткой, одной из дочерей Кондека. А когда они миновали кладбище, увидел Крыщак доктора и Йоахима, стоящих над могилами. Неизвестно, отчего фигура доктора показалась Крыщаку такой же огромной, как крест, который поставили в аллейке. - Посмотри туда, женщина, - сказал старый Крыщак, кладя ладонь на толстое колено невестки. - Доктор - из рода великанов, так же, как князь Ройсс. Ведь князь, хоть и был маленького роста, происходил от великанов. - Уберите свою лапу, отец, - гневно ответила невестка. Тем временем весенний ветер осушил слезы на опущенных веках Иоахима, юноша открыл глаза и с любопытством огляделся. Сначала он обратил внимание на заросший порыжевшей многолетней травой бесформенный холмик, под которым когда-то похоронили безымянного бородача и трех его товарищей, и стал размышлять, думает ли когда-нибудь отец о том, кого он убил, когда ему было пятнадцать лет. Могилу маленькой Ханечки трава не успела покрыть, но крест немного покосился, и стерлись слова о зеленой почке и о мести, написанные на куске фанеры. - И ты не знаешь, кто преступник, не догадываешься? - в голосе Иоахима прозвучал упрек. - Ты думаешь, что я всех знаю с этой стороны? Я даже о себе всего не знаю. Как каждый из нас, я отбрасываю от себя то, что мне невыгодно, чтобы судить о себе хорошо. Мы ждем, Иоахим, что он повторит свое страшное дело, потому что такова природа подобного преступления. Безнаказанность придает смелости, а неутоленная страсть будит в человеке чудовище. - И ты говоришь об этом так спокойно? Так, будто имеешь в виду не смерть какой-нибудь девушки, а то, что после дня наступит ночь. \ - Идем домой, Иоахим, - предложил доктор, направляясь в сторону кладбищенских ворот. Возле школы их обогнала большая элегантная машина и вдруг затормозила. Из нее вышла молодая стройная женщина в новенькой дорогой шубе. Иоахима поразила ее красота - чудесные черные волосы, белое лицо с острыми дугами бровей, яркие, немного припухшие маленькие губы и глаза - удивительные, огромные очи с выражением мягкой задумчивости, какие бывают у телят или яловых коров. Она не глянула на Иоахима, как будто его тут вообще не было; она смотрела только на доктора и тихо сказала: - Я знаю, что сегодня годовщина смерти вашей жены, доктор. Пожалуйста, не грустите. Умоляю вас, не будьте всегда таким грустным... Она дотронулась своей маленькой ладонью до щеки доктора и, снова как бы не видя Иоахима, села в машину и уехала. - Кто это? - спросил Иоахим. - Ветеринарный врач из Трумеек. Ее зовут Брыгида. Люди ее называют прекрасной Брыгидой. - Она действительно очень красивая, - сказал Иоахим. - Да, - признал доктор. Но думал он не о Брыгиде, а о Юстыне, потому что с появлением Брыгиды и прикосновением ее ладони ему показалось, что он снова почувствовал ноздрями запах шалфея, мяты и полыни. В окне на втором этаже школы замаячило чье-то лицо. Белое круглое пятно, которое вдруг прилипло к стеклу, и, расплющив на нем нос, стало похожим на карнавальную маску. "Ах, это пани Луиза, старая учительница", - понял Иоахим. В лесу за деревней старый Эрвин Крыщак сказал своей невестке, кладя ладонь на ее колено: - Если будешь доброй ко мне, куплю тебе в Бартах красивую блузку". А она улыбнулась ему, потому что новую красивую блузку ей очень хотелось получить. О разбойничьей повести, несчастьях художника и о женщине, прекрасной, как аэропорт Художник Богумил Порваш - человек очень восприимчивый к музыке - с большим одобрением отзывался об искусстве игры на скрипке, которым обладал Иоахим Неглович. Всякие искусства, в том числе виртуозная игра, по мнению Порваша, - магическая сила, способная покорять человеческие умы и сердца. Скрипку Порваш ценил больше, чем фортепьяно, флейту или гобой, не только за ее звук и тон, но и из-за специфической формы. Скрипка (хотя и в меньшей степени, чем виолончель и контрабас) из-за своих углублений и выпуклостей напоминала ему чудесно расцветшую женщину. Сходство это становилось тем сильнее, когда он думал, что как женщине, так и скрипке для того, чтобы добиться сладкого тона, необходимы плавные движения смычка. Совсем иначе относился к этому вопросу писатель Непомуцен Мария Любиньски. В его понятии минула уже эпоха, когда искусства имели над людьми магическую силу. На головы поэтов никто теперь не возлагает венки из лавровых листьев, у наилучших теноров не выпрягают коней из экипажей, в театры ходит организованный зритель, а залы на встречах с великими писателями заполняют школьниками. Светят пустотами мягкие кресла крупнейших филармоний, на вернисажах бывают преимущественно коллеги художника или его злейшие враги. Конечно, на концертах какого-нибудь певца, говорят, ломают стулья, но случается это исключительно за границей. Пришли времена художников-организаторов, артистов-производственников, неустанно анализирующих колебания рынка, изучающих интересы потребителей и следующих закону спроса и предложения. Другими словами, творчество превратилось в художественное производство со всеми вытекающими из этого факта последствиями. Обязывала погоня за модой, применение новых технологий, порождалась необходимость закупки за границей все новых лицензий и мыслей, которые после соответствующей переработки можно было продавать на собственном рынке или даже экспортировать в страны "третьего мира". В этом производстве (как, впрочем, и во всяком другом) царило железное правило неуклонного роста производительности труда и снижения себестоимости продукции. Современный писатель не имеет возможности так, как когда-то Флобер, писать в течение целого дня только одну фразу, в течение десяти лет создавать одну книжку. Человек, который хотел жить на доходы от литературы на каком-то уровне, должен был диктовать свое произведение четырем машинисткам: сначала как повесть, потом как ее кино- и телевариант, потом как пьесу для театра. Тот, кто намеревался оставаться писателем и попросту забавляться литературными занятиями, должен был иметь хорошо оплачиваемую государственную службу или работать в редакции какого-нибудь журнала. Рядом с профессиональным писательством (этим, в четыре руки) развивалось писательство воскресное, праздничное, каникулярное, урывками или, как его называли, "наскоками". Он, Непомуцен Мария Любиньски, не умещался ни в одном из этих родов. Он не выезжал за границу и не привозил оттуда чужих замыслов, которые бы творчески перерабатывал, не работал "в четыре руки", не имел государственной должности и одновременно писал не наскоками, а систематически, каждодневно, стараясь реализовать исключительно собственные замыслы. Себестоимость, таким образом, у него была высокая, а производительность труда низкая, поэтому раз за разом он должен был хлопотать о разного рода творческих стипендиях. Как мог, он оберегал свою независимость, но это бы ему не удалось, если бы не его жена, пани Басенька, которая умела шить и считалась в округе очень хорошей портнихой. Сохранил ли он полностью свою независимость? Он не мог бы с определенностью ответить на этот вопрос, поскольку пани Басенька покровительствовала его творчеству, надеясь, что он когда-нибудь напишет разбойничью повесть. С ранней молодости пани Басенька любила только такие книжки, которые создавали у нее впечатление, что она идет через огромный лес, где на каждом шагу, как разбойники, поджидают человека страшные мысли и картины." Разбойник с большой дороги лишает его одежд, сотканных из заблуждений, глупых предрассудков и ошибочных представлений о мире. Читатель, по мнению Басеньки, должен постоянно трястись в тревоге, отвращении, возмущении и возбуждении, а в писателе видеть не бородатого и почтенного пророка, а грозного разбойника с мотыгой, занесенной над его головой. Почему она любила именно такие книжки - Бог знает, ведь она не грешила слишком большим умом или образованностью, которые требовали бы такого разрушения общественных представлений и идеалов. Может быть, пани Басенька попросту любила в книжках пикантные историйки и неприличные сценки, но этого ведь так прямо она не могла сказать мужу. Итак, Любиньски был писателем свободным, хотя в определенном смысле порабощенным надеждой жены" считающей его художником архаичным в мире творцов-менеджеров и творцов воскресных. Богумил Порваш оставался художником еще более архаичным, чем Любиньски, творцом чуть ли не доисторическим. Он рисовал исключительно тростники у озера, и, что хуже, хотел жить на доходы от этого творчества. Кроме таинственного барона Абендтойера в Париже, он, похоже, не имел никакого покровителя и поэтому - скажем честно - много раз попадал в нужду настолько страшную, что от голодной смерти его иногда спасал только ужин у Любиньского или Негловича или же какая-нибудь пани, которую время от времени ему удавалось откуда-нибудь привезти. Велика была вера Порваша в искусство, способное подчинять и порабощать человеческие сердца и умы, овладевать воображением. Ведомый этой верой, в один прекрасный день он погрузил в свой заслуженный "ранчровер" четыре липовые колоды (что тут скрывать - украденные в лесу). Взял в машину и несколько картин, изображающих тростники у озера. Так оснащенный, он выехал в столицу, к своему коллеге по учебе, некоему Антони Курке, который из липовых колод вырезал опечаленных Христосов и продавал их в магазины народного творчества. Порваш надеялся, что за эти четыре липовые колоды Антони Курка поможет ему продать картины с тростниками у озера, а на вырученную сумму ему удастся купить не только холст для новых картин и краски, но и останется еще какая-то сумма денег на дальнейшую творческую жизнь. Антони Курка принял его сердечно, поблагодарил за липовые колоды и гостеприимно указал на железную кровать в углу мастерской на последнем этаже небоскреба. Он проинформировал Порваша, что перестал вырезать опечаленных Христосов, а занялся персонажами из Ветхого Завета, потому что, как утверждали исследования общественного мнения, проведенные разными паненками, продавщицами из магазинов народного творчества и сувениром - люди, неизвестно почему, потеряли интерес к Новому Завету и предпочитали покупать Моисея с книгами, Даниила, Иова с китом. Курка неплохо преуспевал, кроме мастерской в небоскребе, у него была в другом месте трехкомнатная квартира, прехорошенькая жена и двое детей. Квартира его была обставлена антикварной мебелью, оценивавшейся в несколько миллионов злотых. Понятно, Антони Курка и не думал приглашать Порваша в свою квартиру, чтобы представить ему жену и деток, так как считал Порваша чем-то вроде мужлана и динозавра в искусстве, обреченного на вымирание. В благодарность за липовые колоды он расщедрился только на то, чтобы купить пол-литра чистой водки, две копченые ставриды и несколько булочек и вдобавок на время пребывания Порваша в столице одолжил ему второй ключ от своей мастерской. Попивая с Порвашем водку, он советовал ему как человек доброжелательный: - Ты должен стать народным художником. Никто в столице о тебе уже не помнит, а впрочем, можно раззвонить, что ты умер с голоду. В своей деревне займешься резьбой - лучше всего разных дьяволов, на них сейчас мода. Люди сейчас хотят пить молоко прямо из-под коровы, произведения искусства покупать не в магазинах, а непосредственно у художника из народа. Мудро и правильно говорил Антони Курка, который был творцом современным, исследующим требования рынка и различные тайные течения, пронизывающие общество. К сожалению, Богумил Порваш не хотел вырезать дьяволов - только рисовать тростники у озера. И после нескольких рюмок он набрался смелости настолько, что запаковал одну из своих картин и пошел с ней в художественный салон. Картину Порваша внимательно осмотрела высокая и хорошо сложенная женщина лет около тридцати пяти, крашеная блондинка, старательно причесанная и элегантно одетая. Порвашу она показалась необычайно изысканной, особенно одурманил его запах ее духов, на удивление сладкий и возбуждающий. На ухоженных пальцах с покрашенными серебристым лаком ногтями переливались бриллианты в золотых кольцах, на шее у нее тоже была подвеска из чистого золота старой работы. Порвашу она показалась настоящей дамой, а поскольку он никогда не имел дело с такой особой, то он почувствовал себя оробевшим до такой степени, что его пробрала дрожь не только внутри, но и снаружи. Хоть художник Порваш бывал даже в Лондоне и в Париже, но и там никогда ему не случалось раздеть женщину более престижной профессии, чем уборщица в отеле или мулатка, поющая в каком-то подозрительном кабачке, но и у той были волосатые ягодицы, что исключало ее, по мнению Порваша, из круга настоящих дам. Художник не ошибался. Действительно, пани Альдона, товаровед в художественном салоне, была настоящей дамой. Она была родом из старой шляхетской семьи, десять лет назад окончила факультет истории искусств. Дважды выходила замуж и дважды разводилась, а так как ее супругами были люди состоятельные и изысканные, то, кроме пятнадцатилетней дочери от первого брака, она имела сейчас богато обставленную собственную квартиру, широкие знакомства в кругу состоятельных людей, а также интеллектуалов и людей искусства. Каждый год она бывала с кем-либо из них то в Турции, то в Югославии и даже в Испании. Знала она и много иностранцев, которые приезжали в Польшу, чтобы тут рекомендовать к производству свои образцы обуви или детских пальтишек. Иногда они советовались с пани Альдоной о своих делах, потому что она знала три языка и умела хранить тайны. Как частное лицо, пани Альдона интересовалась только старыми ювелирными изделиями, оценивала их, а самые любопытные из них покупала. Картинами она занималась нехотя, именно так сначала она отнеслась и к произведению Порваша. Ее, однако, поразило, что Порваш рисует удивительно старомодным способом, как будто наука о тайнах живописи была ему чужда. Даже с перспективой у Порваша словно бы были трудности, его картинам не хватало глубины, а тростники лезли один на другой без какого-то лада, плана, композиции. Колористически они не казались интересными и даже поражали какой-то монотонностью, и в то же время было в них что-то, заставляющее задуматься, потому что каждая тростинка как бы напоминала человеческую фигуру; эти тростники были чем-то вроде толпы, посеченной вихрем и сбившейся над серой поверхностью, которая должна была изображать замерзшее и покрытое льдом озеро - или вообще Ничто. - Не помню, чтобы я видела ваши картины в какой-нибудь из современных галерей, - сказала пани Альдона. - Я не выставляюсь в Польше, - ответил дрожащим голосом Порваш. - Свои картины я продаю в основном в Париже. Покупает их барон Абендтойер. Улыбнулась пани Альдона, и Порваш увидел, какой красивой формы ее губы. - Я хорошо знаю пана Абендтойера, - холодно произнесла пани Альдона. - У него магазинчик, в котором продаются поддельные леви-страусы. Он торгует всем, что ему привозят из нашей страны, это могут быть даже охотничьи колбаски. - Он продал четырнадцать моих картин, - шепнул Богумил Порваш. - В этом году он приедет специально за моими картинами. Я их сделал много, но мне не хватает грунтовки. Я должен продать несколько картин, чтобы выручить немного денег на холст и краски. Он говорил искренне, потому что сразу понял, что имеет дело с женщиной, которая не даст себя обмануть. - Мы покупаем или берем на комиссию только картины старых мастеров или тех из современных, которые пользуются большим спросом, - сообщила пани Альдона, возвращая Порвашу его картину. Она еще раз окинула взглядом фигуру художника, его потертую бархатную одежку, черную рубашку, расстегнутую на груди, худые бедра, в левой штанине легкую выпуклость члена, впавший живот, на котором блестела кичовая пряжка широкого пояса, большую шапку волос, голодные глаза. И вдруг ей что-то пришло в голову. - Я могла бы купить эту картину для себя, - сказала она. - Если, конечно, вы не запросите слишком дорого. Иногда мне нужно подарить кому-нибудь недорогое произведение искусства. - Ну конечно, конечно, - Порваш топтался на месте, будто бы ему срочно захотелось в уборную. - Я не попрошу слишком дорого. Пани Альдона по опыту знала, что с произведениями искусства бывало так, как с мужчинами. Великолепные гладиаторы вели себя иногда в постели как бревна, а в тощих чреслах горел неугасимый огонь страсти. Трудно было продать картину признанного мастера, который требовал огромных денег, и иногда легче было сбыть картину подешевле, хоть и без знаменитого имени. По сути дела, то, что было на картине, оказывалось менее существенным, чем ее цена. Впрочем, она не собиралась торговать произведениями Порваша, но подумала, что, если бы эта картина висела в ее доме, то кто-нибудь из ее именитых гостей обратил бы на нее внимание, и тогда она могла бы ему ее подарить, в обмен на пожизненную благодарность. - Я закончу работу в пятнадцать, - проинформировала она Порваша, посмотрев на золотую браслетку с маленькими часиками. - Ждите меня в кафе "Арабеска" в пятнадцать часов семнадцать минут. - Семнадцать минут? - изумился Порваш, так как никто никогда не назначал ему свиданий с такой точностью. - У меня нет часов. - Это ничего. Люди на улице скажут вам, который час, - посоветовала ему пани Альдона. И в этот момент она даже чуть-чуть пожалела о своем решении встретиться с Порвашем, который вдруг показался ей подозрительной личностью. Не пришло ей в голову, что у художника Порваша действительно никогда не было часов. Покупка подобного предмета, так же, как и телевизора, казалась ему излишней. Течение времени не имело для Порваша никакого значения: если он не закончил рисовать картину сегодня, это можно было сделать завтра, послезавтра, через неделю, через месяц. Количество света в мастерской информировало его, какое сейчас время дня; о временах года он делал выводы по цвету тростников у озера. Женщина, которая назначила ему встречу с такой необычайной точностью, показалась ему такой же прекрасной, как аэропорт, из которого с необычайной пунктуальностью стартовали серебристые птицы, способные унести туда, где искусство Порваша могло обернуться восхищением людей. Только раз был Порваш в аэропорту, откуда самолетом летел до Парижа, так как потом он попадал туда уже более дешевым, но и более утомительным средством передвижения. Тогда он и познакомился с бароном Абендтойером и с тех пор считал аэропорт прекраснейшим местом на земле. На какие высоты могла его вознести женщина, пунктуальная, как часы в аэропорту? Задолго перед назначенным временем Порваш засел за столиком в кафе "Арабеска". Сердце его билось очень сильно, душу переполняла надежда. Наконец пришло это необычайное существо, он не знал только, с великолепной ли точностью аэропорта, потому что часов у него не было. Она уселась напротив него, открыла сумочку, вынула из нее пачку дорогих сигарет и закурила. - Сколько у вас картин, похожих на ту, которую я видела? - приступила она к делу. - Я привез с собой три, но еще несколько у меня дома, в Скиролавках. - Я возьму все три, заплачу вам по три тысячи злотых за каждую, - сообщила она. Это было почти даром. Два месяца работал Порваш над этими тремя картинами. На сумму в девять тысяч злотых он с трудом мог прожить четыре месяца, а ведь он хотел еще купить немного красок и холста. Но разве контакт с женщиной, такой замечательной, как аэропорт, можно пересчитывать на деньги? - Вы говорили о каких-то Скиролавках. Что это такое? - заинтересовалась она. - Это маленькая деревня, затерянная среди озер и лесов. Довольно далеко отсюда. У меня там собственный домик, покрытый шифером. Там я живу и пишу. И Порваш открыл перед ней свою душу. Словарь его был небогат, но он сумел скупыми словами обрисовать великое озеро, которое разливалось под окнами мастерской, описать дремучий лес и свое огромное одиночество. Вначале пани Альдона слушала его с живым интересом, однако потом, остановив взгляд на его расстегнутой на груди рубахе, открывающей завитки черных волос, она как будто куда-то унеслась. Вдруг она прервала сердечный рассказ и сухо произнесла: - Напишите мне на листочке ваш точный адрес и нарисуйте, как к вам ехать. Может быть, через два или три дня я приеду к вам, чтобы осмотреть остальные ваши картины. И так кошелек Порваша наполнился банкнотами в количестве девяти тысяч злотых, а душой его снова овладела вера в магическую силу искусства. В таком состоянии он купил немного красок и холста, навестил и магазин, где продажей мужского белья занималась панна Юзя. Девушка при виде его обрадовалась, потому что часто вспоминала Скиролавки и унижения, которые достались ей от доктора. - Я писала тебе два раза, - с упреком напомнила она Порвашу. - У меня нет привычки отвечать на письма, - буркнул художник. Порваш оглядел магазин, решая, не надо ли ему купить нового белья. - Есть хорошие серые кальсоны. Немного похожие на те, которые носит доктор Неглович, - похвалила ему товар панна Юзя. - А ты откуда знаешь, какие кальсоны носит доктор? - подозрительно спросил Порваш. И тогда панна Юзя поняла, что он ничего не знает о ее визите к доктору, который, впрочем, тоже не отвечал на ее письма. - Доктор говорил мне, какие он носит кальсоны, и спрашивал, нет ли у нас в магазине таких. К тебе, Богусь, я приеду осенью, когда пойду в отпуск. - Мне нужны обыкновенные спортивные трусики, - сказал Порваш, обходя тему ее отпуска. Он купил их три пары и таким образом экипированный двинулся в обратную дорогу в Скиролавки. А по мере удаления от столицы он уже видел в воображении, как благодаря пунктуальности пани Альдоны его тростники у озера покроют стены всех галерей мира. В самом деле, низко пал писатель Любиньски, - пришел он к выводу, - раз потерял веру в магическую силу произведений искусства. Действительно, в Страстную Среду, когда доктор и его сын Иоахим возвращались домой с кладбища, кроме машины прекрасной Брыгиды, обогнал их на дороге и красный "форд-эскорт", который остановился перед домом Порваша. Из него вышла элегантная женщина со светлыми волосами. Доктор тут же позвонил Порвашу и напомнил ему о приглашении, которое накануне ему послал, чтобы он вечером прибыл в дом на полуострове, где Иоахим будет играть на скрипке для друзей доктора. Порваш обрадовался этому приглашению, потому что, как уже упоминалось, был весьма музыкален, ну и скрипка из-за своей формы напоминала ему расцветшую женщину. Пани Альдона, осмотрев дом Порваша, оценила его как человека правдивого. Ничего она не смогла опровергнуть из того, что он рассказывал ей о своем одиночестве, нужде и заброшенности, которые были видны на каждом шагу. Оказалось, что ее предположения насчет пустоты в кладовке Порваша тоже были правильными и что она верно поступила, привезя припасов. - Это лишнее, - заявил Порваш, - сегодня мы приглашены на вечер в гости. Там поедим, а завтра утром куплю чего-нибудь в нашем магазине. И Порваш хотел показать пани Альдоне все свои полотна, но она сначала попросила, чтобы он затопил колонку в ванной, потому что с дороги она хотела бы освежиться. Что же до визита к селянам, то она подумает. Порваш не поправил ее выражения "селяне" по отношению к доктору Негловичу, писателю Любиньскому и лесничему Турлею. Можно ли и нужно ли поправлять мысли женщин настолько необычайных, как аэропорт? Пани Альдона, одетая в обтягивающие джинсы и белый толстый свитер, который выгодно обрисовывал ее маленькие груди, показалась ему женщиной очень притягательной, но прежде всего он, однако, думал о великом изобразительном искусстве. Он суетился, топя колонку в ванной и кафельную печь, которая должна была обогреть маленькую комнату, соседствующую с мастерской. Там Порваш решил разместить своего достойного гостя. На минутку он выскочил к писателю Любиньскому и выпросил у пани Басеньки чистый пододеяльник, простыню и наволочку, а так как у него не было ни второго ватного одеяла с подушкой, ни кровати, то он геркулесовыми усилиями затащил в эту комнату топчан из своей мастерской, отдал даме свое одеяло и подушку, решив, что сам будет спать хотя бы на столе, под пальто или тонким одеялом. Пани Альдона привезла с собой объемистый чемодан. Был в нем красный халат. После купания она поставила на столе в мастерской зеркальце и, одетая в халат, долго и старательно натирала лицо кремами. С Порвашем она вообще не разговаривала, как бы не желая мешать ему суетиться. Она была немного голодна, но заботилась о своей фигуре и осознавала, что ради красоты женщина должна идти на некоторые жертвы. Потом она долго расчесывала свои обесцвеченные волосы, а когда наконец надушилась, от сладкого запаха и от голода у Порваша закружилась голова, и он страшно побледнел. - Вы плохо себя чувствуете? - забеспокоилась она. А поскольку, как и подобало светской даме, она была особой сообразительной, то из своего объемистого чемодана она вынула несколько колец сухой колбасы, буханку хлеба и большой струдель. Сама она еле притронулась к еде, но зато с огромным удовольствием молча смотрела, как двигаются челюсти художника. Утолив голод, Порваш начал говорить о великолепном искусстве рисования тростников у озера, о трудностях с передачей красок снега или тех оттенков коричневого, которыми он изображал на полотне силуэты засохших тростников. В самом деле, велика сила искусства. По мере того, как Порваш рассказывал о своей работе и показывал пани Альдоне все новые картины, она становилась как бы все более отсутствующей, наконец, начала посматривать на часы, из-за чего у него снова появилось впечатление, что он находится в аэропорту и серебристая птица надежды понесет его к горним вершинам. - Не пойдем ни к каким селянам. Жаль времени, мой мальчик. Возьмемся за работу. Говоря это, она сбросила с себя халат и, обнаженная, прошла в комнату, куда Порваш передвинул топчан и постелил чистую постель. И так получилось, что Порвашу не дано было услышать концерт Йоахима Негловича. И сначала он даже не жалел об этом, ведь женское тело похоже на скрипку, у него точно такие же выпуклости, и тоже нужен смычок, чтобы получить сладкий тон. Но когда он захотел наконец спрятать в подушку свое измученное лицо, он услышал: - Если у тебя уже нет сил, то в моем чемодане ты найдешь кое-что, что тебе поможет. Голый и босой, побежал Порваш в свою мастерскую, где был чемодан Альдоны. Дрожа от холода, он горячечно рылся там, пока не нашел то, о чем она говорила, и подумал, что она в самом деле женщина современная, которая бывает за границей не только для осматривания красивых видов, но интересуется и новыми технологиями и идеями. С признанием вспоминал Порваш и мысль писателя Любиньского, что прошла эпоха вдохновенных творцов, а пришло время творцов-технократов, творцов-менеджеров, творцов-производственников, которые должны принимать во внимание самые разные требования рынка. В тот вечер пани Альдона, снова глядя на часы, сказала ему: - Если будешь, Богусь, и дальше таким милым, как до сих пор, то я пришлю к тебе свою подругу, которой очень понравилась картина "Тростник над озером". Наверное, она тоже выберет что-то для себя из твоих работ. Видишь ли, Богусь, мне никогда не везло на настоящих мужчин. Очень быстро они уходили от меня, и теперь у меня никого нет. Сколько же художников строили перед телекамерами потешные рожи, забавлялись разными вопросиками и ответиками, только бы кто-то пожелал обратить внимание на их произведения. И то, что делал в этот вечер художник Порваш, не было ни худшим, ни лучшим; может быть, только немного более трудоемким, чем то, что делали другие художники, раз уж эпоха вдохновенных творцов - как утверждал Любиньски - давно прошла. А однако под конец этого вечера Порваш пожалел, что он не сидит удобно на диванчике в белой комнате доктора и не слушает, как играет на скрипке Иоахим. Потому что хотя и в самом деле женщина и скрипка очертаниями так похожи друг на друга и для добывания сладких тонов одинаково требуют плавных движений смычка, но даже самый длительный концерт имеет свой конец, а виртуоз может отложить скрипку и смычок. Но от женщины оторваться трудней, и игра с ней иногда кажется бесконечной. Есть и еще одна важная деталь, которая отличает игру с женщиной от игры на скрипке. Даже наихудший скрипач может рассчитывать хотя бы на скупые аплодисменты зрителей. В игре с женщиной он бывает прикован к одному зрителю, который так часто скупится на выражения восторга скрипачу. Среди разных родов одиночества очень редко мы говорим о том, которое ощущает мужчина в объятиях сладострастной женщины. О музыке Йоахима, любви Гертруды и о том, что каждый должен иметь своего Клобука Гертруде Макух, урожденной Кралль, было двадцать восемь лет, когда ее изнасиловали двое солдат-мародеров. Она тогда одиноко жила в своем домике недалеко от усадьбы хорунжего Негловича, который только что прибыл в Скиролавки. О муже, Томаше Макухе, у нее еще не было никаких известий, и она думала, что, как многие другие мужчины из Скиролавок, он погиб на каком-нибудь из фронтов. Она была молодая, здоровая, рослая и сильная и без всякого труда управлялась со своим маленьким хозяйством, которое тогда состояло из коровы, трех свиней и стада уток; кроме этого, она нанималась на работу к другим хозяевам. Солдаты-мародеры не только изнасиловали ее, но и увели корову из хлева, зарезали свиней, уток и, боясь, чтобы она не обвинила их перед властями из Трумеек, решили ее убить. Она сама уже не помнила, каким образом сумела усыпить их бдительность и, голая и босая, осенней ночью добежала до дома на полуострове, где нашла убежище у Марцианны Негловичовой. Хорунжего в это время дома не было, но шестнадцатилетний Мачей Неглович встал в дверях с манлихеровкой в руках и ждал прихода мародеров. Они, однако, боялись дома хорунжего, забрали добро Гертруды и удрали в дремучий лес. По совету Негловича Гертруда решила остаться в доме хорунжего и поселилась в комнатке на втором этаже как прислуга или домочадец - никогда этого более точно не определяли. Не было, впрочем, в том нужды, так как вскоре Гертруда Макух получила письмо, что муж ее, Томаш, находится в плену, а когда оттуда вернется - неизвестно. Договорились, стало быть, что Макухова побудет в доме Негловичей, пока не появится ее муж. А тем временем хорунжий Неглович засевал ее клочок земли и собирал с него урожай, он хотел даже за это платить, но она брала от него ровно столько, сколько ей надо было на скромную одежду. В это время Гертруда Макух еще очень слабо говорила на родном языке Негловичей, что всем казалось забавным, потому что ее муж Томаш, кажется, только этим языком и владел. Каким таким образом в свое время молодые поняли друг друга и поженились, никто уразуметь не мог. По-видимому, речь в этих делах имеет небольшое значение. Другое дело, что спустя месяц после свадьбы Томаша взяли в армию, а значит, супруги мало успели поговорить. Язык Макуховой немного знала Марцианна Негловичова, потому что родом была из семьи Данецких, откуда-то из околиц Голонога; ее отца звали Крыстьян, и такое имя в качестве второго она дала одному из своих сыновей. Благодаря и Марцианне, и сыновьям хорунжего, к которым она очень привязалась, поскольку своих детей не имела, Гертруда тоже скоро научилась их языку. После смерти Мачея Марцианна Негловичова долго лежала в больнице не столько по поводу болезни тела, сколько души. Так по-хорошему она никогда и не поправилась - постоянно боялась ночи и выстрелов. Постоянно ей казалось, что Мачей жив или же что он погиб только что. Она не очень интересовалась вторым своим сыном, Яном Крыстьяном, и иногда хорунжему Негловичу даже казалось, что она как бы не понимает, что, кроме Мачея, она родила еще одного ребенка, который живет и растет возле нее. Но болезни души бывают удивительными и редко кто способен их понять. Есть такие, которые охватывают не только душу, но и разум, а бывают такие, что только как бы мрачную тень оставляют в душе и делают человека безразличным к делам и судьбам других людей. С такой болезнью вернулся из плена Томаш Макух, и может быть, поэтому жизнь Гертруды навсегда была связана с судьбой Негловичей. Из-за болезни Марцианны она приняла все хозяйство в доме хорунжего и вела его умело, постоянно готовая к новым трудам, потому что достатка прибывало - лошадей, коров, птицы и всякой мелочи. И даже когда вернулся из плена Томаш Макух, то, найдя у него мрачную тень в душе, Гертруда осталась управляющей в доме хорунжего, и только на ночь, хотя и тоже не всегда, возвращалась в свой собственный дом, к мужу. Не было за это к ней претензий у Томаша Макуха, потому что, как уже было сказано, он выказывал полное равнодушие к другим людям, и даже к собственной жене, охотнее всего сидел дома и смотрел в окно на дорогу, хотя на ней редко происходило что-то интересное. В те годы, когда погиб Мачей Неглович и заболела его мать, а Томаш Макух еще не вернулся из плена, не было, конечно, в доме хорунжего комнаты с белой мебелью, а только прекрасная старая гданьская мебель с огромным прямоугольным столом, который за двух поросят купил хорунжий. На этот стол позже положили мертвое тело сына хорунжего. Белую мебель с позолотой, с белой обивкой в золотых пятнышках, купила много лет позже Ханна Радек на гонорар, который она получила, концертируя в Амстердаме. Любила она этот белый салон, здесь отдыхала, упражнялась в игре на фортепиано. В него однажды вернулась не в прежнем виде, а в металлической урне, и то ненадолго. Через год белую мебель доктор Неглович привез из столицы в родной дом в Скиролавках, а потом в комнате с этой мебелью повесил портрет жены, сделанный по фотографии одним художником. На этом портрете Ханна сидела за клавиатурой фортепьяно в темной юбке и блузке из белых кружев. Ее светлые волосы казались золотистым нимбом вокруг лица с необычайно тонкими чертами, кожей такой светлой, как на изображении святой Сесилии. Только ее руки на клавиатуре фортепиано казались настоящими, с голубыми жилками и длинными пальцами, схваченные в движении, как будто бы она брала сильный аккорд. Гертруде Макух этот портрет сначала совершенно не нравился. В действительности настоящая Ханна Радек была менее красива, менее мила и привлекательна, более холодна и высокомерна. Никогда Гертруда ее так и не полюбила. Даже тогда, когда Ханна родила Иоахима и доктор написал ей, чтобы она приехала в столицу нянчить ребенка. Первый раз в жизни она в чем-то отказала доктору, осталась возле мужа и хорунжего, который тогда уже начинал недомогать. Со временем она, однако, привыкла к портрету, личность Ханны Радек и портрет слились воедино. Но с бегом лет она перестала думать о жене доктора как об особе реальной, подобно тому, как в костеле, глядя на образ святого, мы не думаем, что некто, изображенный на нем, когда-то в самом деле жил, любил и страдал. В глубине души она иногда сомневалась в том, была ли у Яна Крыстьяна вообще когда-нибудь жена, и в том, что Йоахим родился от живого существа, а не появился на свете вдруг, вместе с комплектом белой мебели, привезенной из столицы. Комната с портретом Ханны была всегда закрыта на ключ, только раз в месяц Гертруда вытирала там пыль и время от времени проветривала, так, как это делают со спрятанными в сундук старыми вещами. По большим праздникам можно такой сундук открыть, вещи примерить, и даже какое-то время в них походить. Подходящим для этого моментом был приезд Иоахима и концерт, который обычно проходил в этой комнате; Йоахим всегда хотел показать отцу и его друзьям, какие успехи он сделал в науке игры на скрипке. В таких случаях - как и сейчас - Томаш Макух натапливал кафельную печь, Гертруда натирала полы. Позже на белом диванчике и на креслах рассаживались гости доктора, немногочисленные, впрочем - только писатель Любиньски с женой, лесничий Турлей с пани Халинкой, а также художник Порваш, хотя именно в этот раз он не пришел. Гертруда Макух всегда сидела на белом табуретике возле дверей, потому что сразу после концерта в соседней комнате надо было подать что-то из еды и питья. Входя в белую комнату, Гертруда Макух старательно вытерла обувь о фланелевую тряпочку, которую положила возле дверей. Довольная, она оглядела фигуры тех, кто находился в комнате. Она была рада, что все так красиво оделись, раз сын доктора обещал играть на скрипке. Писатель Любиньски был в темном смокинге и белой рубашке с черной бабочкой и со своей светлой бородой и шапкой светлых волос выглядел как свирепый лев, скромно занявший место на белом диванчике возле своей жены. Пани Басенька оделась в черное, до земли, платье, облегающее, с большим декольте. Лесничий Турлей надел зеленый мундир с тремя звездочками на воротнике, пани Халинка была в длинной юбке и белой блузке с мужским галстуком. Не заметила Макухова на лице пани Халинки обычной веселости, не смеялись ее губы и глаза, не летали в воздухе коротко остриженные волосы. Макухова приняла это за выражение почтительности к игре Иоахима, и даже в голову ей не пришло, что пани Халинка чувствует что-то вроде огорчения по поводу приезда какой-то дамы к художнику Порвашу, весть о чем до нее уже дошла. Доктор сидел в кресле, в темном костюме и серебристом галстуке. Голову с седеющими висками он немного откинул назад и смотрел в окно на озеро, в сторону Цаплего острова. Что он хотел увидеть в этой широкой дали? Не должен ли он был смотреть на сына своего Иоахима, в черном фраке и белой накрахмаленной манишке, с бабочкой, тоже черной, но более красивой, скрипку своими длинными белыми пальцами, почти такими же, какие были у Ханны Радек на портрете. Макухова хотела видеть гордость на лице доктора, желала, чтобы эту гордость с ним разделяли все, а он, однако, предпочел впасть в свою задумчивость, будто бы Йоахим, его игра и все вокруг потеряло всякое значение. Или, что хуже - и на него вдруг упала тень печали, которая охватила когда-то его мать, а также Томаша Макуха, когда он вернулся из плена. Но и то знала Гертруда Макух, что таких людей, как Ян Крыстьян Неглович, не может понять простая и обыкновенная женщина. Уселась Макухова на табуретике возле дверей, расправила на коленях юбку из темной шерсти, обдернула на груди зеленую кофту, поправила платок на голове, чтобы ни одна прядка не выглядывала. Тотчас же Йоахим заиграл, и Гертруда просто задрожала от быстрых и мелких звуков, которые обрушились на всех, мелодично отражаясь от мебели, от пола и стен. Сначала Макуховой показалось, что весь дом охвачен ливнем, и она слышит тихое позвякивание водосточных труб, свист ветра и шум елей. Потом она словно оказалась на чьих-то похоронах или на свадьбе, с жалобным