ягостно! И сколько это причинило папе забот из-за нашего завода, нацистам могла же броситься в глаза связь между нами и Эрнстом. Все это мне прекрасно известно, Отто. И мы еще, выходит, виноваты? Что ты скажешь, Урс? - Но так мы с места не сдвинемся, - с отчаянием заключил Отто Наземан. - Напротив, Отто, - вновь вмешался в спор д'Артез, - мы уже очень и очень продвинулась. Я целиком согласен с Лоттой. Тот самый спорный пункт, в котором я упомянут, может быть понят как своего рода возмещение. - Возмещение! - Пожалуйста, Отто, не раздражайся из-за этого нелепого модного слова. Сейчас главное - верно понять последнюю волю нашей дорогой мамочки. И в этом отношении я целиком на твоей стороне, Лотта. Я никак не возьму в толк, почему это некоему Эрнсту Наземану следует за твой счет выплачивать возмещение. - Возмещение! - во второй раз воскликнул генеральный директор Наземан. Несмотря на большой опыт, накопленный в переговорах с норовистыми партнерами, тут уж и он потерял терпение. - О каком-либо возмещении или претензии на таковое не может быть и речи, поскольку это касается нашей семьи или фирмы "Наней". Весьма сожалею, что об этом вообще заговорили, считаю этот разговор излишним, но не я его начал. Позволь тебе сказать, Эрнст, что в условиях тогдашнего режима, да к тому же в военное время, мы в самом деле оказались в весьма затруднительном положении, когда узнали, что один из носителей нашего имени арестован и заключен в концлагерь. Подобная ситуация в тех условиях легко могла привести к краху фирмы "Наней". - Папа в ту пору вовсе потерял аппетит. Помнишь, Отто? - вставила госпожа Шарлотта Наземан. - Прошу тебя, Лотта, дай мне кончить. Мне, как я полагаю, лучше известны все те печальные обстоятельства. Несмотря на это, Эрнст, можешь быть уверен, мы не оставили тебя в беде. Вопреки затруднительному положению, в каком оказалась наша семья из-за фирмы "Наней", мы тотчас же предприняли для тебя все, что было в наших силах. У нас, естественно, были связи, и папа... - Мама даже пошла на унижение, отправилась к той бабенке, жене какого-то гауляйтера или как их тогда называли. Боже, до чего все это было неприятно! - вновь перебила его госпожа Шарлотта Наземан. - Право, Эрнст, все это подразумевалось само собой. Мы выполняли наш долг. Я упоминаю об этом лишь потому, что ты подверг сомнению завещание, просишь, как ни странно, дать тебе время на размышление, и потому еще, что ты заговорил о возмещении. Извини, Эрнст, но можно было бы привести и противоположные аргументы. К тебе, по всей вероятности, относились снисходительней, чем к другим заключенным. Кто знает, не спасли ли наши связи тебе жизнь, если, конечно, то, что нынче пишут о концлагерях, соответствует истине. Но обстоятельства эти уже в прошлом, нечего больше о них толковать. Я обратил твое внимание на них лишь потому, что и в завещании речь идет единственно о фирме "Наней". Иначе мы и словом бы об этом не обмолвились. - Благодарю тебя, Отто, - дружелюбно ответил д'Артез. - Выслушав твое разъяснение, я еще более настоятельно прошу дать мне время на размышление, чтобы обсудить этот вопрос с Эдит. - Какое отношение имеет к этому Эдит? - вновь воскликнула с негодованием сестрица Лотта. - О, самое непосредственное. Именно теперь, после сообщения Отто, я понял последнюю волю нашей дорогой мамочки в том смысле, что обязан фирме "Наней" и всем вам выплатить возмещение. - Да кто же об этом говорит? - воскликнул Отто Наземан. - Об этом говорю я. И как ты понимаешь, Отто, вопрос о выплате столь значительного возмещения я не могу решить, не заручившись согласием моей предполагаемой наследницы. - К чему такая сверхщепетильность? - с отвращением вскричал генеральный директор. - Но кто же из нас, здесь присутствующих, так сверхщепетилен? - обратился д'Артез с приветливой улыбкой к сестрице Лотте. - Я? - вскричала она. - Уж во всяком случае, не я. Ни одна душа не требует от тебя денег. Что за нелепая идея! Речь идет вовсе не о деньгах. - Вот как, выходит, я все время ошибался. Так что же, господин Видеман, мы, стало быть, поручим решать это вам, как юристу. Не могли бы мы сейчас?.. Завершение переговоров не нуждается в дословной передаче. Д'Артез просил месяц на размышление, две недели у него все-таки выторговали, хотя и этот срок вызвал протест госпожи Шарлотты Фишер, урожденной Наземан. - Нам придется еще раз приезжать, - сетовала она, - а все из-за твоих нелепых размышлений. Что ты скажешь, Урс? Но это возражение удалось свести на нет, когда господин Видеман пояснил, что письменного, нотариально заверенного согласия со стороны д'Артеза будет вполне достаточно. Кроме того, был составлен и подписан документ, в котором говорилось что управление фирмой "Наней" в течение этих двух недель остается в руках господина генерального директора Отто Наземана, как и предусмотрено завещанием, и что другие наследники против этого не возражают. На том переговоры и закончились. Прозвучали еще две-три учтивые фразы. Госпожа Амелия Наземан, например, на протяжении дебатов не проронившая ни слова, выразила д'Артезу сожаление, что он остановился не у них, в ответ на что он сослался на великое множество деловых телефонных разговоров, которые внесли бы в домашний уклад лишнее беспокойство. Госпожа Шарлотта Фишер, правда, не удержалась, чтобы не сказать на прощание: - Не понимаю я тебя, Эрнст. Вопреки своему первоначальному намерению протоколист предпочитает уже сейчас сообщить о решении, принятом д'Артезом через две недели, хотя самого протоколиста в эти подробности посвятили лишь спустя много времени. Поскольку о вскрытии завещания сообщено во всех подробностях, можно заблаговременно осветить и этот вопрос. Что до переданного выше хода переговоров, то протоколист узнал о нем только от Ламбера, так как Эдит Наземан и вовсе но была в курсе дела. Представляется даже, что д'Артез сознательно оставил ее в неведении, не желая, должно быть, оказывать на нее какое бы то ни было давление. Протоколист вынужден признаться, что не сразу уяснил себе мотивы д'Артеза, после того как Ламбер изложил ему ход переговоров. Только теперь, по долгом размышлении, он начинает понимать, что из всего сказанного недвусмысленно следует, какой целью задался д'Артез. Как и в своих пантомимах, он лишь слегка поиграл на нервах собеседников, поддался искушению их обескуражить, пародируя их нравы и предубеждения. Иными словами, д'Артез с самого начала решил отказаться от наследства, теперь это ясно как день, и, приняв другое решение, он, пожалуй, обманул бы все наши ожидания. А медлил он с отказом, для него само собой разумеющимся, исключительно из-за дочери. Друзья, видимо, обстоятельно обсудили этот вопрос. Ламбер, естественно, тоже был за отказ, в связи с чем весьма резко отозвался о фирме "Наней" и о семействе Наземанов. В сущности, оба и не сомневались, что Эдит одобрит намерение отца. Но д'Артез боялся прежде всего, как бы она из преданности ему не приняла решения, о котором впоследствии, возможно, пожалеет. И только поэтому против их обыкновения он столь обстоятельно обсудил свое чисто личное дело с Ламбером. - Мы, таким образом, вторгаемся в жизнь другого поколения, а это нам не положено, - будто бы сказал д'Артез. Ламбер предложил, чтобы д'Артез согласился получить единовременно некую сумму, которая фирме "Наней" так или иначе ущерба не причинит. Тем самым он раз навсегда порвет как с фирмой, так и с семейством Наземанов. - Если же вы с Эдит никак этих денег не хотите, - заметил он, - передай их в дар жертвам нацизма или бывшим узникам концлагерей. Однако предложение это было категорически отвергнуто д'Артезом. - Если бы даже я решился на подобную полумеру, такое пожертвование пошло бы только на пользу фирме "Наней". Пусть, если это им нравится, рекламируют свою продукцию прелестными девичьими ножками, но не фальшивыми благодеяниями. Был, наконец, еще вопрос, о котором д'Артез весьма неохотно и с величайшей деликатностью отважился поговорить с дочерью, опасаясь оказать на нее давление или тем более оскорбить ее чувства. Речь шла о семье Эдит Наземан, о ее, стало быть, матери, разведенной жене д'Артеза, об отчиме, а также сводных брате и сестре. - Ничего не попишешь, она ее мать, - сказал д'Артез Ламберу, - а говоря о семье Эдит, нельзя не вспомнить ее отчима и его детей, от этого никуда не уйдешь, в общем и целом она чуть ли не двадцать лет прожила с ними и выросла среди них. Ламбер не скрывал своей неприязни к ее так называемой семье, которую, не считая матери, он вовсе не знал. Он даже пытался впоследствии повлиять на протоколиста, чтобы тот поговорил на эту тему с Эдит. - Разубедите ее, втолкуйте, что благодарность к ним - чувство ложное, - настаивал он. - Благодарность! Глупейшее табу, удавка, от которой задыхаются многие. Можете не сомневаться, эта так называемая семья Эдит уже отъелась на ее хлебах. Ламбер предложил д'Артезу, чтобы Эдит, выплатив единовременную сумму, навечно откупилась, как он выразился, от этой семьи. Не так уж дорого это ей станет, заверял он. Дай им пятьдесят тысяч, и они в пляс пойдут от радости. Нет, возразил д'Артез, через год-другой они ей все уши прожужжат своим нытьем, почему-де только пятьдесят, почему не сто тысяч, так уж у этих людей водится. - Нет, деньги тут дело последнее, деньгами не поможешь. Это, к счастью, одна из тех проблем, которую каждый человек должен решать сам, рискуя даже свернуть себе шею. Со временем можно ему и подсобить, если уж очень он сиротливо себя почувствует, оттого что далеко забрел от родного муравейника, и неуютно ему станет без семейной вонищи, но решение каждый должен принять самостоятельно. Вероятно, д'Артез выразился по-иному, слишком явственно проступает в передаче лексика Ламбера. Как бы там ни было, д'Артез категорически отказался воздействовать на дочь и говорить с ней по этому делу. Одной-единственной репликой: "Чем ты докажешь, что мы поступили правильно?" - он привел Ламбера к молчанию. Сама же Эдит Наземан безмерно обиделась, что отец вообще советуется с ней по поводу завещания. - Я же знаю, папа хочет отказаться от наследства. Неужто он считает меня такой жадной? Какое мне дело до этих Наземанов? Я с ними всего два года знакома, да и то ради папы: он полагал, что так правильно. Пусть не нарадуются на свои капиталы. Надо же, какая нелепость! Папа боится, как бы со временем, когда у меня самой будут дети, я не пожалела об этом. Пусть лучше, сказала я папе, у меня не будет детей, если это связано с наземановскими деньгами. Но все это говорилось много-много позднее. Что же до завещания, то господину Видеману еще до истечения двухнедельного срока был вручен нотариально заверенный акт отказа от наследства, не только подписанный д'Артезом, но включающий также согласие Эдит Наземан с отказом ее отца. В акте не оговаривались причины отказа, а также ни словом не упоминалось о том, как распорядиться освободившейся частью наследства. На чем сошлось семейство Наземанов и сохранили ли они при этом "столь желанный нашей дорогой мамочке мир", к теме этих записок не относится. Тем не менее существует еще и эпилог этой истории, о нем известно лишь немногим, кто видел по телевидению пантомиму, идею которой, несомненно, подсказала д'Артезу процедура вскрытия завещания. На сцене на полу поначалу виден лишь открытый пустой гроб, крышка лежит рядом. Чуть сбоку стоит женский манекен, полногрудый, с крутыми бедрами, иначе говоря, обтянутый черным коленкором торс без головы и треножник на резиновых колесиках вместо ног. Манекен этот играл, как мы еще увидим, большую роль в замыслах Ламбера к пантомимам. Можно, пожалуй, сказать, что единственным партнером д'Артеза был манекен. У Ламбера подобная кукла стояла даже в комнате. И он уверял протоколиста, который, признаться, струхнул, впервые увидев это чудище, что нет-нет да перекидывается словом со своим манекеном. Это заставляет тебя быть реалистом, пояснил он. Эдит Наземан ненавидела манекен. Она, правда, воздерживалась от замечаний, об этом было, по-видимому, достаточно переговорено, но каждый раз, когда она входила к Ламберу и убеждалась, что манекен все еще здесь, на лице ее появлялась гримаса отвращения. И протоколист охотно верил, что присутствие манекена оказывало на их беседу определенное воздействие и даже затрудняло ее. К этому старомодному женскому торсу был прилажен вместо рук проволочный остов на шарнирах. Но для портновских ли целей - на случай модели с рукавами, как считала Эдит, - протоколист утверждать не берется. Ламбер иной раз набрасывал на проволочные руки свой плед. А по ночам уважаемой даме приходится держать мою рубашку и кальсоны, рассказывал он с ухмылкой. Она нисколько не возражает, не правда ли? И он похлопывал манекен по спине. Как видно будет впоследствии, манекен играл в жизни Ламбера более существенную роль, чем мог предположить протоколист, считавший куклу чудаческой забавой оригинала. Скорее была права Эдит Наземан, инстинктивно ненавидевшая манекен. Но как относился к манекену д'Артез? Знать это было бы небезынтересно. Эдит утверждала, что отец обращает на него внимание не больше чем на любой другой предмет обстановки. Для папы он не что иное, как театральный реквизит в его пантомимах, считала она. Папа совсем иначе думает о женщинах, брала она отца под защиту. Разыгрывая по телевидению пантомиму, д'Артез выходил на сцену в обычном своем строгом костюме: темная визитка, брюки в легкую полоску, черная фетровая шляпа, перчатки, трость, и, разумеется, как всегда на сцене, маленькие английские усики. Увидев открытый гроб, он робеет, но тут же, как и подобает, снимает шляпу. А увидев стоящую поодаль даму-манекен, подходит и с серьезным лицом выражает ей соболезнование. Все происходящее описать невозможно, слова никакого впечатления не производят. Но, глядя на сцену, мигом понимаешь, что д'Артез не только выражает этой особе соболезнование, нет, он не сомневается в том, что гроб предназначен ей, и силится ее утешить. Так и слышишь, что он говорит ей: поразмыслите хорошенько, душа моя, это, пожалуй, для вас лучший выход. Без мучительных недугов, которые стоят семье немалых денег, и без излишней суеты. Право, прекрасная смерть. Однако д'Артез глубоко заблуждается, гроб предназначен не манекену, а ему самому. О чем разъяренный манекен, видимо, и ставит его в известность. Д'Артез отступает примерно на полшага, не то чтобы от испуга или неожиданности, а так и слышишь, что он спрашивает: стало быть, мне? И указательным пальцем тычет себя в грудь. Затем, надо думать, побуждаемый тем же манекеном, оглядывается на гроб: да, в самом деле, к изножию гроба привинчена серебряная овальная пластинка, а на ней выгравировано: "Д'Артез". Он подходит чуть ближе, наклоняется, чтобы прочесть надпись, и, выпрямившись, легким пожатием плеч и едва заметным жестом словно бы говорит: что ж, ничего не поделаешь! Затем откладывает шляпу, перчатки и трость, подходит к гробу, оглядывает, каков он изнутри, даже пробует рукой, мягкая ли подушка. Все это, по-видимому, в известной мере его удовлетворяет, он с дружелюбной улыбкой возвращается к манекену, который все это время не двигается с места. - Да это, конечно же, тетя Лотта! - воскликнула Эдит Наземан, когда вместе с протоколистом смотрела пантомиму по телевизору. Д'Артез извлекает из внутреннего кармана визитки какую-то бумагу и скрюченным пальцем подзывает манекен, подойди, мол, поближе. Манекен и впрямь чуть-чуть повернулся к нему и с помощью невидимых зрителю тесемок или проволоки начинает двигаться на своих колесиках. Д'Артез развертывает бумагу, и зрителю ясно видна надпись: "Мое завещание". Он показывает бумагу и манекену, кивая ему дружелюбно и поощрительно. В конце концов он передает ему бумагу, вернее говоря, прикрепляет ее к одной из торчащих проволочных рук. Тут манекен сразу же от него отворачивается, завещание интересует его больше, чем что-либо другое. Но д'Артеза это как будто ничуть не огорчает. Он возвращается к гробу и подбирает свои вещи - перчатки, трость, черную шляпу. Он даже надевает шляпу и тотчас снова снимает, так как - нет! - в гробу в шляпе не лежат, это не принято. И, перешагнув за бортик, ложится в гроб. Тут он аккуратно одергивает брюки и визитку, чтобы все выглядело достойно. Руки складывает на животе, не выпуская шляпу и перчатки. Наконец, убедившись, что все у него в лучшем виде, закрывает глаза. В это мгновение слышно, как на фисгармонии начинают тихонько наигрывать пьесу Генделя в темпе ларго. Поначалу очень тихо. Манекен словно бы и не замечает происходящего. К гробу он стоит спиной, вернее, выпирающим задом и целиком поглощен завещанием. При этом он слегка поворачивается то влево, то вправо, а то и к публике. Он, похоже, не скрывает, что вполне удовлетворен завещанием. И зритель, сопереживая, мысленно рисует себе беззаботную жизнь, какую манекен сможет вести на унаследованные деньги. Какое счастье, что этот субъект так вовремя приказал долго жить. Какой был бы прок от денег, получи я наследство слишком поздно. Д'Артез тем временем мирно лежит в гробу, и пьеса Генделя постепенно звучит все громче. Но лишь до известной минуты. Тут д'Артез внезапно поднимает голову, видит, что манекен не скорбит утроба, а целиком и полностью поглощен завещанием, и тогда он встает из гроба. Музыка резко обрывается, но манекен и этого не замечает. Д'Артез надевает шляпу, вешает на левую руку трость и направляется к манекену. Тот, оторопев, испуганно замирает. Д'Артез, глазом не моргнув, отбирает у него завещание и возвращается к гробу. Манекен, подпрыгивая, точно курица, семенит следом. Создается впечатление, будто он бешено жестикулирует, хотя на самом деле этого нет. Но д'Артез никакого внимания на него не обращает. Нисколько не торопясь, он рвет свое завещание на мелкие клочки, восемь раз, если протоколист не ошибается, и разжимает пальцы. Обрывки плавно летят в гроб. Затем д'Артез натягивает одну перчатку, слегка приподнимает шляпу в сторону гроба и удаляется. Скорбящая родственница остается у гроба, она безутешна и время от времени заглядывает в гроб. Саксофон имитирует безудержные женские рыдания. Занавес! Протоколист просит извинить его за чересчур обстоятельное и - увы! - несовершенное описание разыгранной пантомимы. Миллионы телезрителей, несомненно, видели ее и составили себе о ней представление. Для протоколиста же сцена эта важна лишь оттого, что позволяет, пожалуй, понять, в какой мере пантомимы д'Артеза были навеяны повседневными событиями и ситуациями, хоть он и выдает себя за абсолютно незаинтересованное лицо. Вернемся в последний раз к погребению престарелой госпожи Наземан: в одном смысле помпезно разыгранная комедия, кажется, все-таки принесла Эдит Наземан удовлетворение. Это было заметно, когда она показывала протоколисту фотографии и газетные вырезки. Она снова и снова тщательно изучала снимки, на которых тоже была запечатлена, - они, должно быть, вполне отвечали ее требованиям. Спору нет, на этих снимках они с отцом невольно обращали на себя внимание, разительно отличаясь от прочих участников, стоящих вокруг них, и точно в таких же позах. Человек, с ними незнакомый, и то спросил бы: а это кто ж? С особенным одобрением Эдит Наземан отзывалась о двух фотографиях. На одной траурный кортеж за гробом снят сзади и наискось по пути следования от часовни к могиле. Д'Артез пропустил вперед брата, генерального директора, и его супругу, но сразу же вслед за ними шествуют они с Эдит, которую он поддерживает под руку. Другой снимок, сделанный подле гроба, установленного в цеху на возвышении, вновь увековечил все семейство в окружении выдающихся участников траурной церемонии: министров, обербургомистров, руководителей профсоюза и прочее и прочее. Не забыли и о генеральском мундире. Д'Артеза, как, впрочем, и всегда в его пантомимах, принимали за известного дипломата или английского премьер-министра, такого, каким по старой памяти представляют себе английского премьера, хотя подобных премьеров уже давным-давно и в помине нет. Дочь его казалась на этих снимках более рослой, чем в жизни, она была чуть выше отцовского плеча. Объясняется это не только черным платьем и не только тем, что она держалась очень прямо, к этому имелась еще одна причина. - Я была в туфлях на высоченных каблуках, - рассказала Эдит протоколисту. - На этом настоял папа, мы их купили накануне. Я полночи разгуливала в них по комнате, чтобы освоиться и чтобы они не жали. Папа считал, что непривычные туфли облегчают человеку выход на сцену, волей-неволей к ним приноравливаешься. У него в этом больший опыт, а туфли, по его словам, пригодятся мне и для других торжественных случаев. Д'Артез позаботился обо всем гардеробе Эдит для траурной церемонии, о платье, пальто, шляпе и подходящей сумочке. Он провожал ее во все магазины и помогал в выборе покупок. Эдит только диву давалась, до чего он во всем этом разбирается. - Он лучше меня понимал, что нужно, и если я даже поначалу от чего-то отказывалась, считая, что это мне не подходит или слишком дорого, то затем полностью с ним соглашалась. Папа, сидя рядом, наблюдал, как мне примеряют то или другое перед зеркалом, мне даже приходилось, словно манекенщице, прохаживаться перед ним по ковру. И какое же у него терпение! В шляпном магазине, например, я по меньшей мере шляп тридцать примерила, сама уже едва на ногах держалась и взяла бы первую попавшуюся, лишь бы с этим покончить. Но папа не отступил. Как вам нравится эта потешная шляпка с крошечной черной вуалеткой? Не слишком ли изысканно для меня? Мне показалось, что у меня пренелепый вид, когда продавщица надела ее мне на голову, и я решила, что все будут смеяться. Но папа сказал: наконец именно то, что нужно! И продавщица, понятно, поддержала его. Вы не представляете, до чего она дорогая, но смеяться никто не смеялся, что верно, то верно. Да и пальто обошлось слишком дорого, папе не следовало для одного случая тратить столько денег. Много ли мне приходится бывать на похоронах? И разве я хожу на званые вечера? А ведь папа вообразил, что для таких случаев оно мне еще пригодится. Вы же понимаете, я, конечно, не хотела подвести папу, а все из-за этих чванливых Наземанов. Похоже, я неплохо справилась, как вы считаете? И Эдит вновь стала испытующе разглядывать фотографии. - А этот вот даже руку мне поцеловал, думая, что я здесь из главных. Я отчаянно перепугалась, но виду не подала, потому что эта дуреха тетя Лотта так ядовито на меня пялилась. Папа очень меня потом хвалил. Он сказал, что такой пассаж и опытного актера заставил бы растеряться, ведь на похоронах дамам рук не целуют. А был это, как мне кажется, сын одного французского промышленника, этакий плейбой. Ах да, подумайте только, даже белье мне пришлось купить новое. Представляете? Словно на похоронах белье имеет значение. И словно у меня не было приличного белья. Я все это папе выложила, но он сказал, что у человека совсем другое настроение, когда он кожей ощущает, что все на нем с иголочки, ничего нигде не трет и не сползает. Не удивительно ли, что папа так в этом разбирается? Он даже ночную рубашку мне купил. Смех, да и только! Ночную рубашку по случаю похорон. Она висела в магазине, задрапированная, на подставке, будто ее ветром чуть-чуть взметнуло. Ну как во всех витринах теперь делают. Прозрачная насквозь штуковина, и безумно дорогая. Рубашка папе понравилась, он все на нее поглядывал, пока я другие вещи примеряла, и спрашивал: а не купить ли? Я говорю, что ее ни к чему сейчас покупать, и даже чуточку рассердилась, но, когда я вышла из кабинки, где что-то примеряла, папа уже стоял с хозяйкой магазина у этой смешной рубашки и легонько ощупывал материю и кайму. А потом взял да и купил, и ее завернули с прочими вещами. Во всяком случае, выход как будто удался Эдит на славу. Приобретенной же по этому поводу траурной одежде, увы, еще раз нашлось применение, и, к сожалению, куда быстрее, чем можно было предположить. Почему и протоколист получил представление о черном платье Эдит, дорогом пальто и шляпке с крошечной вуалеткой. Произошло это на похоронах Ламбера, у которого в университетской библиотеке внезапно случился инфаркт, и два дня спустя он скончался в больнице. Возможно, он уже давно хворал и не берег себя, но никому не говорил ни слова. Д'Артез был как раз на гастролях в США, и Эдит пришлось решать все самой, протоколист только оказывал ей посильную помощь. Что Ламбера следует перевезти в Висбаден, где в 1949 или 1950 году скончалась его жена, решить было легко. А вот давать ли извещение в газету, хотя бы и после похорон? Если да, то каков должен быть текст? И главное, с каким именем должно появиться извещение? Дело в том, что фамилия Ламбера была вовсе не Ламбер, его настоящее имя и фамилия были Людвиг Лембке. Но Эдит с полным основанием заявила: - Какое нам дело до людей, знававших его как Лембке! Ламбер только рассердился бы. Да и папа тоже. В конце концов во "Франкфуртер альгемайне" было опубликовано следующее извещение: 1911-1966 ЛУИ ЛАМБЕР. С прискорбием д'Артез Эдит Наземан и фамилия протоколиста. Эдит настояла, чтобы и протоколист подписался. Она сослалась на Ламбера и на отца и не посчиталась с возражениями протоколиста. Установить, обратил ли внимание на это извещение хоть один человек, не представляется возможным. Кому и что было известно о Луи Ламбере? Большинство знавших его людей умерло, или погибло в войну, или потеряло ко всему интерес. Эдит и протоколист выехали утром из Франкфурта в Висбаден. Протоколисту пришлось принести извинения, вид его никак не гармонировал с костюмом Эдит. Он, разумеется, был в темном костюме и купил себе по этому случаю черный галстук, но все же надлежащим трауром это не назовешь. А так как собирался дождь, то протоколист из предосторожности захватил еще светлый плащ. У Эдит же был черный зонт с длинной ручкой. Эдит с протоколистом оказались единственными, кто провожал гроб. Но это было в порядке вещей, кроме, разумеется, отсутствия д'Артеза. О том, чтобы пригласить священника, не могло быть и речи. Эдит даже не знала, к какому вероисповеданию принадлежал Ламбер - к католическому или евангелическому. К тому же хоронили ведь не Людвига Лембке, а Ламбера. Эдит горько плакала у гроба, это не забывается. И у протоколиста выступили слезы, он ведь еще ни разу не видел Эдит плачущей. Легко людям говорить, что в подобных ситуациях жалеешь только себя. Ламбер не уставал повторять: какие же вы счастливые - у вас нет прошлого! Но вот Эдит и протоколист внезапно обрели прошлое, они вместе стояли у гроба и вместе проливали слезы. И это было своего рода прощанием. 4 Обо всех этих делах - о погребении престарелой госпожи Наземан, о вскрытии завещания и о том, что при этом обсуждалось, - господин Глачке, насколько известно протоколисту, понятия не имел. Во всяком случае, ко времени так называемого допроса. Господин Глачке вынужден был, разумеется, объяснить посетителю причину вызова. Сделал он это неохотно и не раз и не два высказал просьбу сохранить их свидание в секрете, хотя речь шла о деле весьма обыденном и никакой надобности скрытничать не было. Каждый француз, читающий газеты, мог еще два дня тому назад прочесть о том сообщение, которое не преподносилось даже как сенсация, так мало придавали этому значения. "Фигаро" среди ежедневных полицейских сводок поместила всего-навсего заметку в несколько строк. Но, оглядываясь назад, этому приходится лишь удивляться - на сей раз пресса в известном смысле дала маху. Очевидно, дело представлялось газетам столь незначительным, что они послали к месту происшествия самых неопытных репортеров, любой более или менее тертый журналист, пусть даже без особенно обширных литературных познаний, узнав имя жертвы, навострил бы уши. Во всяком случае, полиция, уголовная или тайная, оказалась на сей раз более зоркой, чем пресса. Быть может, господин Глачке пустил в ход всего лишь древний как мир полицейский трюк? Просьбой о конфиденциальности часто ловят допрашиваемого на удочку, добиваясь показаний, которых тот в противном случае не дал бы. Подобная игра на тщеславии в отношении такого человека, как д'Артез, была более чем неуместной, но откуда мог это знать господин Глачке? Да и протоколист, для которого проблема д'Артеза в ту пору была еще чем-то новым и никакого личного интереса не представляла, не подозревал об этом. Он сидел в своей душной кабине и прежде всего следил за работой магнитофона. Неуклюжие, избитые приемы господина Глачке отнюдь не привлекли его внимания. Однако, прослушивая запись, он заинтересовался беседой и насторожился. Главное, при прослушивании становится ясно, что д'Артез разыгрывает простачка, будто бы не понимающего приемов господина Глачке, и это с первых же слов дает ему перевес над господином Глачке. По-видимому, это обстоятельство и привело господина Глачке в ярость, и он, как и следовало ожидать, вообразил, что имеет дело с человеком подозрительным и опасным, все непременно что-то скрывающим. Только этим и объясняются те поистине смехотворные и к тому же обременительные для государства меры, которые предпринял господин Глачке после допроса. Протоколист многое бы дал, чтобы присутствовать при допросе. Однако так уж сложилось, что воспроизвести эту сцену он может лишь акустически или же по сделанным с пленки записям, фотокопии которых, разумеется, были посланы в Центральное управление. Но даже прослушивание пленки дает ясное представление о разыгравшейся сцене. Ни разу в тоне д'Артеза не удалось уловить и тени иронии, что то и дело напрашивалось бы, если бы вы попросту прочитали протокол. Он чрезвычайно внимательно выслушивал сообщения и вопросы господина Глачке, чем только вызывал его раздражение. Он и на вопросы отвечал вежливо, чуть снисходительно, небрежным тоном, как бы говоря: разве вас может интересовать подобная дилетантская информация? При этом он каждый раз так далеко отходил от сути вопроса, раздвигая тему беседы до беспредельности, что господину Глачке стоило огромных усилий не потерять почву под ногами. Д'Артезу, вне всякого сомнения, было известно, что их беседа записывается на пленку, ныне протоколист совершенно в этом убежден. И не только потому, что, по словам Ламбера, каждый, конечно, принимает в расчет, что его подслушивают, - в этом можно усмотреть чудачество. Но тут произошел пустячный инцидент, который как будто подтвердил догадку. Когда так называемый допрос был окончен - о чем можно было судить не только по репликам, но и по шуму отодвигаемых стульев, когда оба господина встали, - протоколист выключил магнитофон и прислушался у двери, ведущей из кабины в небольшую комнату, где стоял его письменный стол. Через эту комнату оба, д'Артез и господин Глачке, должны были непременно пройти. Разумеется, господин Глачке проводил посетителя до самых дверей канцелярии, не переставая благодарить за любезность. Когда они прошли, протоколист приоткрыл дверь и, глядя им вслед, видел, как они шли через приемную, где секретарша печатала на машинке. Естественно, он видел их только сзади. Д'Артез приветливо кивнул секретарше, а господин Глачке продолжал бормотать учтивости. Но у двери, ведущей в коридор, это и случилось. Протоколист вынужден признать, что, движимый любопытством, забыл об осторожности. Господин Глачке открыл перед д'Артезом дверь. Они пожали друг другу руки на прощание, и д'Артез, естественно, еще раз обернулся. Вот тут-то протоколисту и показалось, что д'Артез подмигнул ему из-за плеча господина Глачке. Эдит Наземан, когда протоколист рассказал ей этот эпизод, заметила: - Похоже на папу. Он все подмечает, даже мелочи, на которые и внимания не обратишь. Но должно быть, и господин Глачке кое-что заметил. Взбешенный, набросился он на протоколиста и осыпал его упреками. - Вы все провалили! - ярился он. - Сделайте-ка одолжение, принесите пленку. Да живей! Живей! Ниже приводится текст допроса. Опущены лишь вводные фразы, которыми господин Глачке приветствовал д'Артеза и приносил ему извинения за то, что его побеспокоили. Излишне и говорить, что, обращаясь к д'Артезу, господин Глачке называл его "господин Наземан". Глачке. По всей вероятности, речь идет об одном из рядовых запросов парижской полиции, и дело это нас ничуть не касается. Несколько дней назад, точнее, четыре дня назад, на улице Лористон был обнаружен труп мужчины. Д'Артез. Улица Лористон? А где она находится? Глачке. Это сравнительно тихая боковая улица между авеню Виктора Гюго и авеню Клебер, в каких-нибудь пяти минутах от площади Этуаль (господин Глачке сам лишь недавно ознакомился с положением этой улицы по плану Парижа). Да, как я уже сказал, тихая улица. Магазинов немного, одно-единственное новое административное здание, небольшая гостиница, если не ошибаюсь, а в остальном старомодные многоэтажные дома. Смахивает на тупик, хотя таковым не является. Поначалу так кажется, оттого что расположена она выше, чем обе большие улицы. С авеню Виктора Гюго к ней даже ведет лестница. Но к чему я об этом распространяюсь, прошу прощения, вам все это хорошо известно. Д'Артез не отвечает на этот дешевый трюк. Очевидно, вопросительно смотрит на господина Глачке, ибо тот через минуту-другую спрашивает: Глачке. Или это не так? Д'Артез. Мне в том районе бывать почти не приходилось. Может быть, я когда-нибудь и проезжал там в такси. Глачке. А, понимаю. К тому же нас это нисколько не интересует, не так ли? Короче говоря, в нижнем конце улицы, через два или три дома от улицы Поля Валери, есть строительная площадка, в настоящее время на стройке затишье. Знаете, эти вечные забастовки в Париже. Вот там-то, за забором, и был найден убитый. Какая-то женщина, живущая на четвертом этаже в доме напротив, увидела его, вытряхивая утром из окна пыльную тряпку. Д'Артез. Пыльную тряпку? А это действительно была пыльная тряпка? Глачке. Да, а почему бы, собственно, и нет? Д'Артез. А не метелка ли для пыли, их, сдается мне, называют бахромчатыми? Глачке (ошеломлен, что заметно по голосу, и, видимо, мгновение соображает, не выдал ли д'Артез, что ему больше известно об этом деле, чем он готов признать). Разве это так важно? Д'Артез (с подчеркнутой учтивостью). Для такого дилетанта, как я, если он хочет точнее представить себе обстановку, это имеет колоссальное значение. А дама молодая или уже в летах? Глачке. Это вообще не дама. Д'Артез. Вот как? Прошу прощения. Глачке (судя по шуршанию бумаги, перелистывает документы). Некая мадам имярек, жена служащего финансового управления. Д'Артез (делая вид, что удивлен). Скажите, финансового управления! Поистине ценное указание для полиции! Глачке (смутился, но тут же вознегодовал, ибо сомнению подвергалась деятельность парижской полиции). Не стоит толковать об этой даме. Будьте уверены, господин Наземан, все данные о ней досконально изучены. Наши французские коллеги работают добросовестно и располагают обширной картотекой. Об этом вы можете судить уже на основании того, что по этому делу они обратились к нам. (И поскольку д'Артез никак своего отношения к этому не проявил, он продолжал.) Одним словом, дама или не дама, но убитого она приняла за пьянчугу, который прикорнул, чтобы проспаться. Поэтому она поставила в известность полицию только после обеда, увидев, что этот субъект все еще лежит там с утра. Как я уже сказал, человек был убит. Его прикончили кирпичом, их множество валялось вокруг. Д'Артез. Кирпичом? Глачке. Да... или нет, позвольте. Клинкером, сказано здесь. Клинкер этот также найден. С прилипшим клоком волос и следами кожи. Д'Артез (очень тихо). Невероятно. Глачке. Что вы сказали? Д'Артез. Извините, господин обер-регирунгсрат, невероятная смерть. Глачке. Не такая уж невероятная, как показывает данный случай. Д'Артез. Мне надобно привыкнуть к этой мысли, еще раз прошу прощения. Глачке. Род его смерти нас вообще не касается. Этими мелочами пусть занимается парижская уголовная полиция. Причина, по какой обратились к нам и по какой мы со своей стороны обращаемся к вам, господин Наземан, совсем иная. Убитый имел при себе удостоверение личности, так называемую carte d'identite - удостоверение, правда, оказалось искусной фальшивкой, - выданную на имя - имя, кстати говоря, под которым убитый был известен в своем кругу, - короче, на имя д'Артеза. На пленке в этом месте возникает слишком уж затяжная пауза, которая протоколисту при первом прослушивании показалась столь необъяснимой, что он заподозрил поломку магнитофона. Теперь же он считает эту паузу показательной. Вот как он ее себе мыслит: в ответ на свое сообщение господин Глачке, конечно, рассчитывал услышать возглас удивления и, желая вместе с тем проверить, будет ли это удивление искренним или разыгранным, выжидательно уставился на своего визави. Но предвкушаемого возгласа не последовало. Ни единый шумок в записи не указывает на то, что д'Артез хотя бы шевельнулся. Надо полагать, он со своей стороны смотрел на господина Глачке вежливо и терпеливо, ожидая дальнейших разъяснений, так что тот не добился желаемого эффекта и в конце концов потерял самообладание. Глачке (довольно резко). Вам нечего сказать по этому поводу? Д'Артез. Оказалось фальшивкой? Глачке. Да, и к тому же давней. Парижской полиции, по-видимому, известна штаб-квартира шайки, которая их изготовляет, но нам она ничего не сообщила. Все равно, фальшивка или нет - дело вовсе не в этом. Дело в имени. Д'Артез. Понятно. Глачке. Но вас это, кажется, нисколько не удивляет? Д'Артез. А почему это должно меня удивлять? Глачке. Вам, стало быть, известно, что имеются еще люди, пользующиеся этим именем? Д'Артез. Известно - слишком сильно сказано, но меня это не удивляет. Несметное множество людей живет с 1945 года под чужим именем, им приходится скрывать свое прошлое. У многих ныне заурядная профессия, жены и дети, и они производят впечатление вполне порядочных людей. Это же вам, господин оберрегирунгсрат, известно лучше, чем мне. Глачке. Но такое необычное имя. Д'Артез. А что в нем необычного? Каждый может присвоить его. Но он обязан доказать, что вправе был это сделать, а это не так-то просто. А что, человек тот лежал обнаженный? Глачке. Обнаженный? Д'Артез. Труп, разумеется. Обнаженный и изуродованный. Глачке. Изуродованный? Д'Артез. Но ведь такие преступления все еще не редкость, хотя мы полагали, что это невозможно. Я собственным глазам не верил, когда много лет назад увидел такой труп; к сожалению, нам вновь приходится считаться с подобными фактами. Глачке (взглянув в документы, так как слышится шуршание бумаги). Парижская полиция ничего такого не сообщает. Но почему вы об этом спрашиваете? Д'Артез. Потому что охотно помог бы вам или вашим французским коллегам. Вот, к примеру, если не ошибаюсь, вы упомянули улицу Поля Валери. Название улицы, видимо, относительно новое. Глачке. Стало быть, эта улица вам все-таки знакома? Д'Артез. Не улица, но я знаю, кто был человек, которого так звали. Он умер всего лет двадцать назад. Надо бы заглянуть в энциклопедию, у меня плохая память на даты, прошу прощения. Глачке. Какое же это имеет отношение к тому д'Артезу? Д'Артез. Из этого можно сделать кое-какие выводы. Но еще раз прошу прощения, я не криминалист. Мои дилетантские догадки могут показаться вам смехотворными. Ведь с таким же успехом убитый мог избрать имя не в силу своего обширного образования