л жест рукой, чтобы прервать его. Хотел убедить, что я и впрямь верю в свои аргументы. Но он не дал мне вставить ни слова. Он думал, что я отвергаю его похвалы. - Не воображай, что я говорю это из ложной скромности. Такого рода ухищрения не нужны нам. Я излагаю свою позицию, вот и все. Ну а теперь коснемся твоего членства в корпорации, и здесь я признаю, что ты, безусловно, лучше сыграл свою роль, чем я. Мне кажется просто невероятным, как мог ты продержаться на этом уровне целых два года. Создавалось впечатление, будто ты ушел во все это с головой. Тому способствовали и твои громкие фразы, и твои выходки, а главное, мнимая недисциплинированность. Да, прежде всего именно она. Ты делал вид, словно плывешь по течению. Вот это да. Я этого не смог бы, не хочу обольщаться. Потому я и избрал роль молчальника: либо молчу, либо отделываюсь ничего не значащими словами. Мое молчание не вызывает особо серьезных подозрений, но все же однокашники держатся от меня на расстоянии. Кстати сказать, и ты тоже. Я подтвердил, усердно кивая. - Да, и тут ты, как следовало ожидать, не выделялся среди прочих, более того, ухитрился ни разу не переиграть. Даже я попался. Но, повторяю, я не смог бы подражать тебе даже теперь, когда понял весь механизм твоего поведения. Может быть, из-за моей внешности или из-за моего воспитания. Хотя это не оправдание. Тем не менее следует трезво принять в расчет действие твоего облика на окружающих. Вот почему я не буду пытаться сыграть твою роль, хотя она - совершенно очевидно - более правильная. Ибо позиция "я-не-хочу-бросаться-в-глаза" обеспечивает лишь половину успеха. Гораздо важнее, чтобы товарищи считали тебя своим в доску, чтобы они были с тобой запанибрата и даже слегка подтрунивали бы над твоей особой. Человек, которому это удастся, может беспрепятственно достичь цели... Но зачем повторяться? Да и твой документ не нуждается в обсуждении. Предоставим это другим. Конечно, ты прав, время от времени быдло надо поражать патетическими жестами и пышными проповедями, не то простаки ко всему привыкнут и начнут строить из себя людей самостоятельных, что в свою очередь разовьет в них обременительную строптивость. Можешь мне поверить, ты поразил их до глубины души, они прямо обезумели. Я был при этом и еще подлил масла в огонь. Они придут в себя никак не раньше завтрашнего дня. Для них это будет похмелье после безумной ночи, а тут они обязательно что-нибудь предпримут, чтобы вновь вернуть уважение к самим себе. С этим вопросом ясно; ты, разумеется, вычислил все наперед. Но именно это и вызывает мое недоумение. Зачем понадобилось идти до конца? Зачем спутывать карты, если все козыри у тебя на руках? Только со скуки? Ну понятно, играть с ними в одни игры - скука смертная, но... Себе я говорил так: хотя их вражды и не надо бояться, тем не менее отталкивать их тоже не стоит, могут пригодиться. Хотя бы для того, чтобы смешаться с толпой, скрыться среди них. Я пришел в такое замешательство от его речей, что у меня снова закралось подозрение: не явился ли он по поручению товарищей? Слова его слегка напоминали наставления моего отца. Главным аргументом отца было: в жизни можно преуспеть только с помощью связей; что касается студенческой корпорации, то надо использовать ее для того, чтобы эти связи завести. - Они подослали тебя, чтобы ты вел со мной переговоры? - спросил я с раздражением. И тут же заметил, что вопрос мой застал Шнайдера врасплох. Но он немедленно взял себя в руки. Мое замечание он опять воспринял как знак того, что я не желаю разговаривать; мы вернулись к исходной точке. - Ну что ж, понижаю, ты не хочешь рассказывать. С этими словами он уже собрался было уйти. - Нет, нет, обожди! - воскликнул я, пристыженный. - Все это не так просто. Мне необходимо подумать. - Подумать? - повторил он, словно попытка добраться до сути стала для него еще безнадежней. Голос его в ту секунду, когда он произнес это слово, до сих пор звучит у меня в ушах. И еще сегодня я отчетливо вижу: Шнайдер сидит напротив меня на диванчике и ждет результата моих раздумий. Ждет не шевелясь, терпеливо, покорно. Казалось, он просидит так же терпеливо всю ночь, если я всю ночь буду обдумывать его вопрос. Да, тогда я дал маху. Ни разу мне не пришла в голову мысль, что в моей комнате находится молодой человек, который и впрямь просит помощи; просто он забыл, как это делается. Мое оправдание лишь в том, что мне был в ту пору двадцать один годик и я считал Шнайдера намного выше себя. Но если бы он в самом деле покинул меня в ту минуту и покончил бы с собой, то виноват был бы я. И разве можно полностью отрицать, что механизм саморегуляции не является одним из способов самоубийства? Вот в чем причина того, что та ночь стала для меня незабываемой. Итак, я сделал вид, будто о чем-то думаю, хотя думать было решительно не о чем. Не помню, сколько времени я просидел в такой малопочтенной позе. - У тебя обо мне совершенно превратное представление, - сказал я наконец, ибо почувствовал, что тянуть дольше уже нельзя, - как раз два предыдущих года ты видел меня правильно, а сейчас... Нет, все не так, как тебе кажется. - Что не так? Как мне ему объяснить? Сказать, что у меня не было ни малейшего желания обманывать товарищей? Что я и правда был предан корпорации? И что сам свято верил в эту свою преданность? Верил и громким фразам заявления о выходе? Но теперь я уж вовсе не верил в это. Считал себя пошлым жуликом. Глупцом. Болтуном. Я восхищался логически ясным складом ума моего гостя, мне стало стыдно за себя. А он восхищался мною. Смешно. Но для нас это было глубоко серьезно. - Ну и пусть я плыл по течению, - вырвалось у меня, так как вдруг я пришел в ярость. К несчастью, это было его собственное выражение, которое он употребил совсем недавно. Наверно, Шнайдер опять решит, что я хочу прекратить разговор. А мою явную беспомощность сочтет игрой. - Ну что ж, это можно себе позволить. - Неожиданно он отступил, приняв как должное мое признание. - Даже полезно. Я и это предвидел. Время от времени наш организм, вероятно, нуждается в том, чтобы отдать-себя-на-волю-волн. Необходимо снять напряжение. Если не учитывать этого, все может получиться шиворот-навыворот. Организм износится, и конец. Ведь целых два года... Это и впрямь превосходит человеческие силы. Впрочем, что я знаю об этих двух годах? Я видел тебя только в толпе однокашников, видел, что ты ничем от них не отличаешься. А что происходило с тобой в остальное время? Разве я видел тебя с другими людьми? Разве видел в аудиториях? А особенно ночью? Навряд ли ты дрых как сурок или тратил ночные часы на девок. А книги? - Равнодушным взглядом он скользнул по обложкам нескольких книг, которые валялись у меня в комнате. - Ведь чтобы отдать себя на волю волн, надо обладать недюжинными силами, а их человек черпает из какого-то источника. Нет, нет, можешь не говорить. Эта тайна принадлежит тебе. Кроме того, на меня она не может распространиться. Оставим прошедшие два года. Ни слова больше! Я ошибся и делаю соответствующие выводы. Только потому я и пришел к тебе. То, что ты совершил вчера, интересует меня лишь с одной точки зрения: не могу ли и я завтра соответственно изменить свое поведение, исправить кое-что. Шнайдер говорил порой так тихо, что я с трудом разбирал слова. Мне кажется, это был уже скорее внутренний монолог, а не речь, обращенная к другому. - Никогда нельзя полностью исключить неизвестное. Было бы безумием считать, что это возможно. Однако такой же жалкой представляется мне попытка сотворить фетиш из случайного. Ведь так называемое "неизвестное" существует только потому, что мы не в состоянии его разгадать. И если я это признаю - а почему бы и не признать? - то, стало быть, все дело во мне. Я подтверждаю свою неспособность разгадывать неизвестное. Вот и все. В какой-то книге я прочел, что мы живем в век страха. Трусливая похвальба! Как будто человечество еще в глубокой древности не действовало лишь из чувства страха. И как будто кучка людей не использовала это чувство для того, чтобы завладеть миром. Конечно, кучка была не столь глупа, чтобы называть вещи своими именами. Умные люди позолотили пилюлю: придумали всякие разности, чтобы скрыть страх. Мастерски, безусловно. Лично я не знаю, чего должен бояться человек, если не считать ошибочных умозаключений - ведь именно к ним приводит страх. Что касается неизвестного, то его можно ввести в определенные рамки и даже обезвредить. Конечно, некоторую свободу действий ему надо дать, но при этом держать под контролем. Тогда неизвестное будет иметь власть лишь постольку, поскольку я это дозволю. Постепенно дело придет к тому, что у неизвестного останется лишь маленький высокочувствительный пятачок. Такова цель, несомненно достижимая цель! И я вовсе не считаю, что и этот пятачок следует обезвредить, лишить функций раздражителя. Во всяком случае, не теперь. Функция раздражителя кажется мне весьма важной, ведь она создает импульсы для действий, которые мы обычно обуздываем. Это, так сказать, щепотка соли в нашей пресной пище или специальная смесь, добавляемая в бензин. Препарат, возбуждающий половую деятельность, и так далее и так далее. В химии это называется редкими элементами. Синтетическим путем мы еще не можем их получить. Да, неизвестное повышает потенцию. Даже в буквальном смысле этого слова. Я сам это испробовал... Итак, не будем больше вспоминать о двух прошедших годах. - Шнайдер снова вернулся к началу разговора. - Ты как личность интересуешь меня столь же мало, что и я тебя. Речь идет о твоем внезапном решении порвать с корпорацией. Факт этот прежде всего расширяет почти до необозримых пределов понятие неизвестного, как я его ощущаю. Весь мой механизм саморегуляции выходит из строя. - По-моему, Шнайдер впервые употребил термин "механизм саморегуляции". - В эти дни я стоял перед механизмом и передвигал то один, то другой рычаг. Для контроля. И рычаг опасности тоже. На всякий случай он у меня есть. Я проверил все вводы и предохранители. Они в исправности, действуют. Нигде не допущено ошибки - ни в схеме, ни в теории. Если бы я на минуту потерял бдительность, то, наверно, вообще ничего не заметил бы. Механизм работал бы по-прежнему. Но в моем сознании зажглась контрольная лампочка. Сигнал тревоги. Прибор функционирует вяло, с трудом и, видимо, только по инерции. Это недопустимо... Боюсь, ты насмехаешься надо мной, ведь я пустился в откровенность. На твоем месте я тоже смеялся бы. Но послушай: я считаю тебя человеком гораздо более смелым, чем я. Несомненно, ты можешь позволить себе хотя бы намекнуть, в чем дело. И при этом не бояться, что твой конкурент в моем лице чересчур уж укрепится. Я готов сломать свой механизм и сконструировать новый, более совершенный, - еще не все потеряно. Но прежде чем я начну работу, я должен знать причину твоего решения порвать с корпорацией. - Опять двадцать пять. Я же говорил: я плыл по течению, - еще раз заверил я Шнайдера. - Ну хорошо, согласен, - сказал мой гость примирительно. - Давай не будем спорить о выражениях, пусть будет по-твоему. Ты выплыл из корпорации точно так же, как до сих пор плыл с ней рядом или же с ней вместе. Иначе говоря, вопрос должен быть сформулирован точнее: почему ты счел, что настало время выплыть из корпорации? - Никакого "почему" не существует. Я сделал это просто потому... потому, что должен был так поступить. Не мог иначе. - Но в чем причина? - Он был настойчив. - Причины вообще нет. Быть может, она найдется потом. - Потом? Как это понять? - Или вообще не найдется. Вчера я, во всяком случае, ее не знал. Я решил за час до того, как подал заявление. - Что произошло в этот час? - Ровным счетом ничего. Внезапно я почувствовал, что сыт по горло. Возможно, поддался настроению, капризу. Примерно так оно и было. Я говорил правду. Хотя правда и звучала позорно. Я ощущал ярость и стыд одновременно. И чуть было не расплакался, таким показался себе ничтожным. Если бы Шнайдер не спрашивал, как ему поступить в соответствии с его логикой и что или кто заставил меня на сей раз плыть против течения, я бы, наверно, почувствовал себя совершенно раздавленным. Но он был одержимый, видел только себя и свой механизм. Для него не существовало ничего, что не поддавалось бы учету, ничего, что заставило бы его, а тем паче меня - ведь мною он восхищался - совершить не до конца продуманный поступок. Он пиявил и пиявил меня. Пиявил его безглазый взгляд через стекла очков. Пиявила неподвижность позы. А его голос, монотонный, лишенный всяких оттенков, проникал до мозга костей, разрушал каждую клеточку тела. - Меня не так уж изумляет тот факт, что ты принял решение перед самым поступком, - оказал он. - Я согласен, что в некоторых случаях это необходимо. Именно для того и существует рычаг опасности. Но я просто не могу взять в толк, почему ты сказал "потом" в связи с твоим решением. Подразумевал ли ты под этим, что сделал шаг, все последствия которого нельзя обозреть? Шаг на чужую территорию? Так сказать, на топкую тропу в слабой надежде на то, что рано или поздно найдется твердый путь? Гм! Большой риск. Разве это так необходимо? - Мне все трын-трава. - Тебе все кажется трын-травой, потому что для тебя это естественно. У тебя есть чувство уверенности в себе, мне его недостает. Для меня твой поступок был бы непозволительным легкомыслием. Но кто поручится, что я не совершаю ошибку, недооценивая риск для выявления потенциальных возможностей человека? Все дело в том, что я химик. А химик не может вслепую смешивать различные реактивы, надеясь на успех. Для меня все это куда сложней, чем для тебя... "Каков будет твой очередной шаг? - Наверно, пойду работать на завод. Все решится в ближайшие дни. - А это зачем? - Чтобы зарабатывать деньги. - Отец отказывается субсидировать тебя? - Я написал, что мне больше не нужны его деньги". Написал вместе с заявлением в корпорацию, - сказал я с некоторой запинкой. - Разумеется, он не одобряет выход из корпорации. - Не в том суть. Просто я больше не хочу брать у него деньги. Пусть отдает их другим детям. Мне безразлично. - Даже если ты зол на пего, разве не практичней было бы... - Я на него не зол. Только не хочу брать деньги. - У тебя есть законное право на то, чтобы отец финансировал твое обучение в университете. - Плевал я на законное право. Именно с этим я больше не желаю связываться. - Конечно, надежды родителей на благодарность детей - глупость, достаточно подумать о том, при каких обстоятельствах они дали нам жизнь. Но мне всегда казалось, что легче легкого выражать предкам благодарность, не испытывая таковой. Их легко ублажать; в сущности, они сами понимают беспочвенность своего стремления иметь благодарных, детей. Зачем же беспричинно усложнять себе жизнь? - Я хочу быть свободным, - закричал я. - И дело с концом! Да, я прокричал это. Словно разбушевавшийся лакей. Если бы Шнайдер не был так ослеплен, он бы высмеял меня. - Слишком поздно! - Он почти беззвучно вздохнул. - Почему? - спросил я. Его слова я отнес к моему восклицанию о свободе. - Но утруждай себя понапрасну! - Он сделал жест рукой. - Тебе ничто не поможет. Порвав с корпорацией, ты себя выдал. Ты действовал коренным образом иначе, нежели действуют все. Никакие твои разговоры о заводе, о деньгах, о свободе меня уже не обманут. Нет, впредь не обманут. - Он даже улыбнулся. - Ты хочешь, чтобы я счел тебя дурачком, пустым болтуном. Но кое-что и я понимаю в нашем ремесле. Послушай, разница между избитыми фразами в твоем гневном послании и твоим теперешним невнятным бормотаньем слишком разительна. В твою искренность при всем желании не поверишь. Судя по посланию, ты весьма красноречив. Зачем же притворяться? Что за чудовищная путаница! И вообще, что за странная ночь! Бессмысленно было возражать моему гостю. Все мои аргументы и объяснения он истолковывал в соответствии со своей теорией и в лестном для меня смысле. Вот почему я молчал. И он тоже молчал. Но что происходило у него в мозгу во время этого молчания? А потом все вдруг изменилось. Стало еще хуже для меня, хотя я с самого начала не был хозяином положения. Внезапно Шнайдер заговорил опять, но на этот раз он не пытался поймать меня на противоречиях. До сих пор он задавал вопросы, с тем чтобы осторожно выведать мою точку зрения, любыми средствами побороть мою сдержанность. А теперь вдруг он заговорил без всяких задних мыслей; я бы даже сказал, что Шнайдер стал человечным, если бы его высказывания не были столь странно бесчеловечными. И если бы голос его потерял эти свои утомительно-ледяные глухие интонации. Понятия не имею, почему он неожиданно изменился. Намеревался ли он сделать это раньше? Быть может, его и привела ко мне потребность довериться другому человеку, - человеку, которого он считал выше себя? Именно так я могу теперь объяснить устрашающую откровенность Шнайдера, но в ту пору я был чересчур молод и слишком растерян - в ту пору я не расслышал в его речах вопль о помощи. - Меня можешь не бояться, - сказал он. - Я уж никак не в силах повредить тебе, даже если бы очень захотел. Благодаря твоему шагу, необъяснимому для меня, ты поставил себя "вне игры". Кроме того, я вовсе не собираюсь тебе вредить, хочешь верь, хочешь не верь. Все как раз наоборот: именно ты можешь подвести меня под монастырь. Особенно после всего того, что я тебе сегодня порассказал, да еще принимая во внимание недоверие, которое однокашники ко мне издавна питают. Если ты и впрямь решил просветить их насчет моей особы, мне навряд ли удастся восстановить свое доброе имя. Но, думается, я тебе вполне безразличен, и поэтому ты не пожелаешь гробить меня. Я вообще говорю с тобой откровенно только потому, что впервые встретил человека, отношение которого к миру, видимо, очень похоже на мое. Извини, если я ошибаюсь. Впрочем, похожесть наша, возможно, и незначительная. Она состоит, насколько я понимаю, в том, что мы считаем господствующие ныне моральные категории лишь правилами модной игры, в которой человек участвует до тех пор, пока это ему выгодно; другие же считают их незыблемыми биологическими законами. А выгодны сии правила бывают тому, кто их разгадал, не веря в их незыблемость, и получил тем самым шанс идти своей дорогой, не отягощенный подозрениями других и никем не разоблаченный. Следует окружить себя со всех сторон цепью ледяных гор - правилами игры, и тогда люди, которые захотят к тебе приблизиться, отморозят себе руки. А пожаловаться они не смогут, ведь это их собственные правила игры. Пусть они бьют в пустоту и теряют равновесие - тут уж делай с ними, что твоей душе угодно... Ну ладно, ты правила игры нарушил. Оставим это, больше я не хочу знать почему. Для меня этот вопрос не стоит на повестке дня. Я недостаточно сильный человек. И все же незначительное сходство, которое между нами существует - пусть оно теперь почти стерлось, - дает нам возможность установить друг над другом контроль. Выражусь точнее: из двух относительно знакомых точек мы могли бы контролировать третью. Иными словами, самих себя. Чрезвычайно редкий случай. Мир внутри нас бесконечно шире, нежели уже познанный и все время познаваемый окружающий мир. К тому же намного увлекательнее экспериментировать над собой, нежели над всем остальным. Вне человеческой души скоро не будет белых пятен, не будет и приключений. Все - самообман и азарт, как во время футбольного матча. По-моему, в наши дни недопустимо терпеть крушение из-за внешних сил. Зато внутри себя это вполне реально; при самом трезвом расчете я не поручился бы ни за что. Приключение - я сам, и ничего больше. Шатания возможны лишь в глубине души; снаружи меня со всех сторон подпирают ледяные горы. Думается, ты сделаешь большую карьеру, чем я. Ну что ж, пусть будет так. Что касается меня, то боюсь накликать на себя беду, ведь ты меня здорово озадачил. Но несмотря на все, у меня есть продуманный до мельчайших деталей план на ближайшие десять-пятнадцать лет. И ты, конечно, наметил себе план - вот что дает нам преимущество перед другими. Ничто - ни отдельный человек, ни экономика, ни политика, ни атмосферные изменения не помешают мне провести мой план в жизнь. Несмотря на все, считаю этот план оптимальным, исходя из особенностей моей натуры и из моих возможностей. Ведь как ни говори, я счастливчик, мне дьявольски повезло, я вовремя заметил, что меня намеревались убить. Да, он сказал "намеревались", он сказал "счастливчик", и он сказал "убить". Сказал, не поднимая головы, словно речь шла о самых что ни на есть обыденных вещах. Безусловно, я вздрогнул, но не думаю, что Шнайдер это увидел. Правда, он смотрел на меня, но, в сущности, говорил, уже не адресуясь ко мне. Это был своего рода монолог, он отчитывался перед самим собой, проверял свой план. Я был всего лишь случайным свидетелем и притом выбранным по ошибке. Шнайдер околдовал меня, сам не помышляя об этом. Не отрываясь, я смотрел на его бледные губы, на размыто-яркий омуты - стекла его очков - и на темные брови над очками. Возможно, во всем был повинен зыбкий газовый свет, но и сейчас, когда я восстанавливаю в памяти его внешность, она представляется мне лунной. Возьмем, к примеру, его лоб. По какой-то причине Шнайдер очень коротко стриг свои темно-каштановые волосы: быть может, из соображений экономии, быть может, потому, что считал это практичным, во всяком случае, стрижка была немодной. Но из-за коротких волос лоб Шнайдера казался еще выше и прямей. Он был выпуклый и в то же время очень гладкий. И прежде всего голый. На нем еще не появились морщинки, однако, несмотря на гладкость, лоб был одной из самых ярких примет Шнайдера. Да, этот человек и впрямь сидел у меня, он не являлся плодом моего воображения, разыгравшегося позже. От его ноздрей поднимались кверху узкие, ясно видимые складочки; складочки эти переходили в более широкие неглубокие ложбинки, которые затем шли поверх надбровных дуг и тянулись дальше наискось но лбу, теряясь где-то на висках. Можно было подумать, что на лоб Шнайдера упала тень летучей мыши или же тень пинии. Нет, скорее казалось, что лба моего гостя коснулось облако пепла, которое повисает в воздухе после извержения вулкана и которое часто сравнивают с пинией, чья крона немного размыта по краям. Впрочем, этот образ совершенно не подходил к Шнайдеру, поскольку ничего вулканического в нем не было. Мои рассуждения нетрудно отмести пожатием плеч и даже смешком. Что, в сущности, произошло? Два студента беседовали, оба мнили о себе черт знает что, а один из них придуман даже какую-то диковинную теорию. Но в головах молодых людей возникает великое множество диковинных теорий, не имеющих ровно никаких последствий. Быть может, и теория Шнайдера не сыграла ни малейшей роли в судьбе ее автора; не исключено, что, если бы Шнайдера спросили о ней сейчас, он даже не вспомнил бы, о чем шла речь. И тогда каждый вправе упрекнуть меня в том, что я неимоверно преувеличиваю значение нашей со Шнайдером ночной встречи. Трудно возразить что-нибудь против этого. Но не все при описании можно воспроизвести, например чувство опасности, которое не покидало меня в то время, что он сидел в моей комнате, и которое теснит мою грудь и сейчас, когда я вспоминаю о Шнайдере. Чувство это было страхом перед уничтожением. Еще ни разу в жизни я не встречал человека, который перешагнул бы за грань. А я, хоть Шнайдер и считал меня таким смельчаком, только чуть-чуть сошел с проторенной дорожки в поисках самого себя. До этой ночи я вообще не представлял себе, что грань существует, а уж тем паче не видел возможности перейти за нее. Не знал я, стало быть, и того, что, когда человек, очутившийся за гранью, думает или говорит, это кажется нам чем-то необычным. Пусть он произносит те же самые слова, они меняются от дуновения пустыни или полярной стужи. Кто может сказать, какие ландшафты простираются там? Прибавим к этому сознание того, что человек говорит с той стороны, пиявит нас, словно это нечто само собой разумеющееся; все это придает самым обыденным словам иной, опасный смысл, уничтожающий всякие привычные представления. Нет ничего удивительного, что пленник будней инстинктивно чурается перешагнувшего за грань и охотно объявляет его сумасшедшим, боится излишних волнений. Вот что я приблизительно чувствовал в ту ночь, когда Шнайдер употребил существительное "счастливчик". - Можно было бы сказать "оскопить", - прибавил Шнайдер, подумав немного. - Но надо выбирать выражения очень тщательно. "Оскопить" в данном случае не то слово, ибо убитые еще обладают способностью к продолжению рода. Ради выявления этой единственной способности их и убивают, и они дают себя убить. Мой отец, например, влачит свои дни, уже будучи убитым. Сознает он это или не сознает? Почему он не покончит с таким существованием? Я считал его умным, потому что другие превозносили его ум. Зачем же он совершает поступки, которые просто невозможно счесть логичными? Это своего рода паралич. Упреками или ненавистью делу не поможешь. Они приводят лишь к состраданию, но как раз сострадание надо причислить к опаснейшим ядам, ведущим к параличу. Объясняю, почему я решил изучать химию. Она самая безжалостная из наук. Химия, как таковая, интересует меня не больше, нежели любая другая отрасль знаний. Многое говорит против нее: изучение тянется долго, человек медленно осваивает эту науку. Но зато с химией шутки плохи. Она не терпит иллюзий в еще большей степени, чем математика, которая на известном этапе обязательно ведет к сентиментальным спекуляциям. Я не говорю уже о псевдонауках, служащих лишь для заработка или - что еще хуже - для бессмысленного времяпрепровождения, при котором занятие, связанное с продолжением рода, кажется более стоящим. У других взрослых, в том числе и у преподавателей, я наблюдал то же, что и у отца. В один прекрасный день я пришел к выводу, которые чуть было не сломил меня, поскольку я был к нему не подготовлен, - к выводу о том, что всему, чему меня учили, учили неправильно. Наверно, впрочем, я никогда не догадался бы об этом, если бы не наблюдал изо дня в день, как постепенно убивали моего брата. Он был на два года старше меня. Мы жили с ним в одной комнате - делали там уроки, спали. По вечерам, а иногда уже лежа в кровати, он рассказывал мне, как построит свою жизнь. Никого брат не критиковал, но можно было без труда заметить, что он думал иначе, чем все остальные вокруг нас. Я слушал его внимательно. В часы наших бесед мы забывали об окружающих. Шептались, чтобы никого не разбудить. Не все я понимал, но буквально преклонялся перед братом. Он был неглуп, в школе учился лучше меня, был добросовестный, а главное, честолюбивый. Он говорил как юноша, который превратится со временем в зрелого мужа. Однако... Да, его погубило добродушие, я бы сказал, чисто телесное добродушие. Все повторяется; когда мы изучаем жертву, то обязательно обнаруживаем: она последовала зову плоти, почувствовала к ней сострадание. Это рецидив, возврат к физиологии. И мой брат вернулся к телесному. Сперва процесс шел медленно, почти незаметно. Однако даже внешние признаки указывали на него. Я их видел, но не мог объяснить. Яд был у брата в крови, а потом постепенно стал проникать в мозг. По вечерам, когда я, как прежде, вызывал его на откровенный разговор, он уклонялся. Или же сердито бормотал: "Сперва кончай гимназию и покажи, на что ты способен. Тогда поговорим". Знакомые советы - мы их слышим постоянно из уст наших дядюшек и тетушек. Лежа в постели, я тайком наблюдал за ним. Часто он бегал по комнате. Иногда размахивая руками - то были совершенно бессмысленные движения, - и при этом он шевелил губами. Сперва я думал: он учит что-то наизусть для школы, а может, для себя. Однако, когда брат делал уроки, он спокойно сидел за столом, был внимателен. А потом вдруг опять вскакивал и начинал метаться по комнате. Боролся против незримого убийцы. Барахтался в сети. Теперь я знаю, что за сеть на него накинули. Они долго присматривались к брату. И как-то раз он себя выдал. Они поймали его в сеть благодарности. В их руках это испытанное орудие убийства. Мы были слишком молоды, чтобы сопротивляться. Например, они в то время судились с родственниками, дома об этой тяжбе без конца говорили. Мы, конечно, могли их спросить: "Почему вы с такой злобой сцепились из-за наследства дедушки? Неужели из чувства благодарности?" Разумеется, тактически было бы неправильно задавать такие вопросы. Они наверняка ответили бы: "Мы делаем это ради тебя, негодник". И тем самым затянули бы сеть благодарности еще туже. Однажды за столом мой брат вместе со взрослыми напал на меня. Уж не помню сейчас, за что меня ругали, не имеет значения. Мне минуло шестнадцать, все, что было до этого, я перечеркнул. Считалось, что у меня "трудный характер". Так они это называли. Короче, в присутствии всех домочадцев брат сказал: "Так не ведут себя". Совершил предательство. Я был настолько поражен, что не мог взять себя в руки. Бросил вилку на скатерть и выбежал из столовой. Большая ошибка. Тем самым они могли легко обнаружить направление, по которому я пойду впоследствии, и начать своевременно ставить ловушки. Но взрослые не сумели использовать свое преимущество, и потому я, собственно, рад, что совершил ошибку. В будущем я ее избегал. Самое время было разубедить домочадцев, доказать, что у меня не "трудный характер". И мне это удалось. В тот день я забился в нашу с братом комнату и сделал вид, будто занялся уроками. В действительности я был близок к смерти. А может, близок к смерти был мой брат. Когда он наконец поднялся - не исключено, что его ко мне подослали, - то стал стыдить меня. "Ты ведь должен понять..." Так или почти так он начал разговор. Это вступление показалось мне подозрительным. Я встал, брат поперхнулся и замолк. Я был на полголовы ниже его. Кровь отлила у меня от лица. Я был бледен как полотно. Он заметил, что дело неладно. Я глядел на него с открытой неприязнью. Лицо его вызывало во мне отвращение. Бедняга. Нос стал у него ноздреватым, толстая нижняя губа отвисла, и на ней блестели капельки слюны. Щеки были дряблые, как у монаха, глаза добродушно-неопределенные. Я обратил внимание на цвет его лица. Он был изжелта-голубой с красными пятнами. Кровь его уже разъедали яды удушья, взрослые схватили брата за горло, и это давало себя знать. Не глядя на него, я вышел, хлопнув дверью. Комната наша находилась на третьем этаже рядом с чердачными помещениями. Между третьим и вторым этажами была лестничная площадка, а на ней большое круглое окно, выходившее в сад. У окна стоял очень тяжелый фаянсовый горшок - старомодная штуковина, - в горшке росло какое-то растение: не то каучуковое дерево, не то комнатная липа. Окно было открыто, на дворе - лето, и я высунул голову наружу. Внизу на террасе сидела матушка с моими младшими сестрами. Отца не было. Матушка шила или, может, читала газету. А обе девочки во что-то играли. Слышен был их щебет. Мирная картина. Сверху мне были видны проборы всех троих. Белая полоска, пробегавшая по их головам. Я так сильно дрожал, что вынужден был схватиться за горшок с цветком. Никто - ни мать, ни сестры - не знал, что я стою наверху. Очень осторожно я вновь убрал голову. Тихо спустился по лестнице и вышел из дому. Я понял, что избежал большой опасности. Надо было принять решение. Я ходил взад и вперед по берегу пруда у маслобойни, а потом перебрался на другую сторону, в парк. На скамейках сидели любовные парочки. Кто мог дать мне совет? Спускались сумерки. В те часы я должен был принципиально решить, как вести себя дальше... Без конца болтают о переходном возрасте. Этому периоду в жизни человека нарочно придают слишком большое значение, хотят, чтобы молодые люди свернули с избранного пути. Разве факт физиологического мужания можно было сравнить с тем решением, которое мне надлежало принять, если я хотел сохранить себе жизнь? Я видел, что почти все люди в том возрасте, какого я достиг, сдаются; некоторые - раньше, другие - позже; сдаются даже те, кто оказывал сопротивление. Стало быть, я должен идти своим путем, совершенно самостоятельно избрав его. В конце концов я вернулся домой и принес извинения отцу. Я чуть было не попался во второй раз за этот день. Дело в том, что я почувствовал к отцу сострадание, он так удивленно взглянул на меня. Потом стал листать записную книжку, искал адрес пациента, которого собирался еще в тот день посетить. Впрочем, быть может, он только в эту минуту вспомнил о врачебном визите, и не из-за больного, а ради того, чтобы сократить неприятное объяснение. "Ты должен просить прощения у твоей матушки, - сказал он смущенно. - Ты обидел ее". С этими словами он взял шляпу и ушел. Да, я извинился и перед матерью тоже. Я и сам решил это сделать. И отправился к отцу первому, чтобы малость привыкнуть к новой роли. Теперь я был спасен. Но ходил но острию ножа. - По острию ножа? - со страхом прервал я Шнайдера. У меня это невольно вырвалось: я был слишком оглушен, чтобы задавать вопросы обдуманно. Просто слова "нож" и "острие", дойдя до моего сознания, испугали меня. Но как ни смешно, Шнайдер воспринял мой вопрос со всей серьезностью. Я говорю сейчас "как ни смешно", но тогда мне показалось в высшей степени зловещим то спокойствие, с каким он обдумывал мой вопрос; если бы не это, я навряд ли бы вспомнил о такой мелочи. Но-видимому, Шнайдер даже не заметил, что я прервал его; мне и впрямь почудилось, что он очень тщательно ощупывает острие ножа, пытаясь определить его пригодность. - Глупая метафора, - признался он. - Все дело в нашем допотопном воспитании. Не подходивший для его целей "нож" Шнайдер без колебаний отбросил. И при этом только глухой не услышал бы, как "нож" со звоном покатился по полу. Сам же Шнайдер, казалось, не обратил на это внимания, он хладнокровно продолжал свой рассказ, словно ничего не случилось. - Я говорил себе: необходимо разгадать, на чем они собираются ловить тебя. День и ночь надо зорко наблюдать за ними и все высчитывать. Нельзя выражать собственные желания, зато следует угадывать желания окружающих и выполнять их еще до того, как они возникли; тогда им скоро наскучит требовать от тебя чего-либо. Я говорил себе: если я сбегу, пиши пропало. Я сам удивлялся, что уже тогда понял это. Пример моего брата научил меня уму-разуму. Ибо, когда человек удирает, петля стягивается туже, тебя душат, и ты теряешь силы. Поэтому следует жить среди людей, притворяясь, будто ты такой же, как они. Надо добиться, чтобы они сами ослабили петлю и чтобы она свободно лежала у тебя на плечах. Ни в коем случае нельзя дергать веревку, вот в чем секрет; тогда они забывают ее натягивать. Однако самое главное правило - не мсти за боль, иначе ты покажешь, что страдаешь и что они могут сделать тебе больно. Они примутся ликовать, а ты окажешься побежденным. Привычка - вот что путает их, превращает в дураков. Лишь только отпускает напряжение, они дуреют, рано или поздно дуреют. И в один прекрасный день их глупость доходит до того, что ты можешь вытащить голову из петли. Без всяких усилий. Ведь они по-прежнему видят тебя в петле. Но это только их собственное представление о тебе. Представление они назвали твоим именем и вполне довольны собой. Они не сознают, что ты уже далеко, ибо не видят ничего, кроме своего представления, им этого довольно. В сущности, они и впрямь не такие уж умные; они бесчувственные, ни перед чем не отступают, преследуя свои цели. Труднее всего научиться у них бесчувственности. Но без этого не обойдется. Да, у меня открылись глаза. То, что я увидел тогда, мне теперь настолько знакомо, что я не обращаю внимания. Каждый в свое время рвался из центра круга, стремясь освободиться. Если ты держался правильного направления, сперва все шло хорошо. Пока не достигал той точки, до какой допускала привязь. Доисторическая пуповина. Реакция людей на это бывает разная. Большинство падают навзничь и расшибают себе затылок. Потом приходят в сознание, и тут уж они ручные: во второй раз не решаются бежать, боль была чересчур сильна. На четвереньках они возвращаются в круг и там устраиваются поудобнее. Они превращаются в добропорядочных бюргеров, немного скучных, всегда готовых стать по стойке "смирно", но, безусловно, дельных. А когда они больше не годятся в дело, то без всяких разговоров дают заменить себя другими. Эти люди - получатели жалованья, которое выплачивается даже не за мизерную работу, выполняемую ими, а для того, чтобы можно было содержать семью. Некоторые делают из нужды добродетель, считают себя большими хитрецами, и окружающие в свою очередь хвалят их за хитроумие. Почувствовав рывок веревки, они с высоко поднятой головой шествуют внутрь круга, словно делают это по доброй воле, и им верят. Все начинается с притворства, но под конец они сами убеждены, что выполняют важную миссию: заботятся о сохранении и улучшении существующего порядка. Продажность они выдают за долг. Достаточно вспомнить юристов, медиков, социологов, пастырей и всех прочих. А какое у них неуемное честолюбие! Ни цивилизации, ни милитаризации не существовало бы, если бы на свете не было самцов, которые стремятся обойти друг друга, дабы устроить получше свою нору. Мирок для самки. Но и среди этого людского стада время от времени попадаются строптивцы. Сидя на краю круга с веревкой на шее, они поднимают дикий крик. Словно собаки, которые воют на луну, хотя луне до них дела нет, они кричат, обращаясь за пределы круга, где их никто не слышит. И поскольку строптивцы кричат в пространство, их, в общем-то, не принимают всерьез. Благодаря им серые будни слегка разнообразятся; кроме того, они представляют собой своего рода отдушину для других, ведь строптивцы выкрикивают то, что иные не осмеливаются бормотать даже во сне. Да, там, на краю, возникают философские системы, которые хотят объяснить, почему мир такой, а не эдакий и почему он должен быть такой. И там же выдумали бога; бог, говорят они, живет в пространстве по ту сторону круга; однако все те, кто рассуждает о боге, никогда не были на той стороне и понятия не имеют, что там происходит. Но кому придет в голову их опровергать? Им доставляет огромное удовлетворение кричать: "Помогите!" - и тем самым возлагать на бога вину за то, что с ними происходит. Быть может также, если человек слышит, что кто-то другой долго и напрасно кричит в пространство, это возбуждает его половую активность. Вот почему мужчинам охотно разрешают кричать, ведь разрешают же другим резаться в карты и запоем читать газеты. Да и что такое вообще самец? Орган размножения, на определенное время отторгнутый от самки. Его держат в доме, подобно домашнему животному. При голоде - съедают; ну а если самка сыта и оплодотворена, он ей без надобности. Впрочем, до поры до времени мужчины нужны для поддержания бренного существования. Однако что общего имеет мужчина с заботой о поддержании существования? На этом месте Шнайдер запнулся. По-видимому, он сам удивился поставленному вопросу. И если все так и было, это, по-моему, доказательство того, что Шнайдер излагал мне свои мысли не по заранее намеченному плану и не оперировал давно продуманными категориями; для моего гостя наш разговор был еще не испытанной возможностью излить другому душу и потому приводил к неожиданным новым выводам. - Ты это понимаешь? - спросил он меня в упор. - Что? - Я оказался не очень находчивым. У меня, наверно, был при этом глупый вид. Вопрос, о котором шла речь, затерялся среди всякого рода необычных формулировок; я его даже