упитанные молодцы - их животы приятно круглились над ремнями, где висели кольты. Я увидел в окно, как подозреваемые достали свои бумаги. Полицейский жестом подозвал меня. - Вы правы. Это действительно Джонни Янг, Дин и Мэри Бамбергер. Но это ничего не проясняет. Они уверяют, что ваша история - чепуха или вымысел. Они уже давно путешествуют втроем, а Молли Янг находится у своей матери в Денвере. Ее не могло быть вчера вечером ни здесь, ни в Доусоне. - Они также говорят, - прибавил другой, - что вы их преследуете. Они хотят знать ваше имя, чтобы подать на вас жалобу. Джонни Янг разглядывал меня с ненавистью и удивлением. Его блекло-голубые глаза почему-то ассоциировались у меня с глазами садистов или командиров субмарин. Бамбергер сидел бледный, потный и разъяренный. Он, конечно, хотел мне сказать пару теплых слов, но его удерживала жена. Из них троих она лучше всех владела собой. Весьма эффектная в своем роде - в полинялых джинсах, в широкой блузке "оклахома", где едва угадывался рельеф маленькой груди, - она смотрела на меня иронически и вызывающе, словно вся сцена ее только забавляла. Когда меня сажают в калошу, я начинаю брыкаться. Это моя слабость. - Позвоните в Денвер, - обратился я полицейскому. - Хотя бы для очистки совести. Полицейский принялся соображать. По мере концентрации мысли его голова уменьшалась в объеме - так по крайней мере мне казалось, - и трудность этого процесса привела его в дурное расположение духа. - Но вы иностранец, - взорвался он наконец, - зачем вам вмешиваться! Вы утомляете меня, черт возьми! - Не горячитесь, сержант... Я рассказал вам историю, которая, безусловно, должна была вас заинтересовать. Вы даже решили побеспокоить начальство. Вы узнали, что мертвую, без сомнения убитую женщину нашли двенадцать часов назад близ Денвера. Это ведь ваша служба, в конце концов. От меня вы узнали, что я беседовал с ней этой ночью и сейчас меня волнует ее исчезновение. Так вот: или она мертва, а у меня была галлюцинация, или она в Денвере, и ваши друзья в полиции задумали вас разыграть, или она здесь, и мы все идиоты. Он почесал затылок, посмотрел на меня, посмотрел на Янга и Бамбергеров. Его сослуживец достал сигарету и принялся курить с безразличным видом. - Все это чушь и бессмыслица, - вмешался Янг. - Не торчать же здесь до Рождества. Мы уезжаем. У нас впереди еще долгий путь. - Секунду! - встрепенулся я и схватил ручищу полицейского, который курил. - Мы сейчас вернемся. Я вышел из кафетерия и направился к коттеджу. Ветер усиливался и принес тучи едкой желтой пыли. Флегматичный здоровяк покорно плелся за мной - видимо, моя уверенность застала его врасплох. В комнате уже были сняты простыни с кроватей и неряшливая девица швыряла в угол грязные салфетки. Мои вещи она собрала в одну кучу. На стуле висел шелковый платок в желтую и черную полоску. Платок Молли. Я с трудом перевел дыхание. Когда все время приходится убеждать, начинаешь сомневаться в очевидной истине. - Возьмите! - сказал я полицейскому, который, понятно, совсем не разделял моего экстаза. С нежностью, удивившей меня самого, я вдохнул легкий аромат и сунул платок ему в руки. - В этом платке Молли Янг пришла вчера вечером. Мой дородный спутник машинально взял кусок шелка, понюхал и накрутил на палец. Я уже испугался, не исчезнет ли платок в его манипуляциях, как у ловкого фокусника. Он вопросительно поднял на меня глаза. - Представьте эту вещь им, - сказал я категорически, - а потом арестуйте. Вы получите повышение. - О'кей! Он понял, что от него ждут, но, естественно, больше ничего. Неуклюже зашагал в кафетерий. Я ждал событий на пороге комнаты. Служанка между тем спустила воду в унитазе и принялась чистить краны. Когда раздался выстрел, она бросилась ко мне и мертвой хваткой вцепилась в рукав. Стекло в окне кафетерия звонко зазвездилось. Дискуссия, нелепая на первый взгляд, кончилась драмой. От служанки несло мылом. Капелька пота на ее верхней губе вспыхнула от солнечного луча. Все произошло очень быстро, и я так и не понял, кто стрелял. Хозяин мотеля выскочил, толкая перед собой жену и сына. Они спешили укрыться в сарае возле кухни. Потом я увидел Янга с поднятыми руками. Полицейский с татуировкой вел его, угнездив дуло кольта в спину. Другой тащил Дина Бамбергера, и через минуту оба друга были уже соединены наручниками. Блондинка сохраняла обычный непринужденный вид. Казалось, все происходящее не имеет к ней ни малейшего отношения. Она даже приятельски мне подмигнула. И я - почему бы и нет? - сделал то же самое. И вдруг безымянная глухая тоска отстранила меня от этой сцены. Я потерял всякий интерес к Янгу, Бамбергерам, полицейской суматохе. Словно смерть Молли означала много больше, чем я предполагал, словно ее смерть вообще отняла у меня возможность любить. Жизненная сценка, в которую меня случайно бросила судьба, превратилась в драму моего бытия. За пределами конкретного зрения... там... возникло утомленное лицо Молли, патетически вскинутые брови, забавно сморщенный носик и поза, исполненная птичьей грации, когда она, стоя на одной ноге, намыливала другую... У меня, как принято говорить, застрял ком в горле и подступили рыданья. Ни с того ни с сего я направился к Джонни Янгу. Зачем? Я даже плохо различал его сквозь туман, застилающий глаза. Увидев меня, он весь напрягся от ненависти и злобы. Мое настойчивое желание было абсурдно в высшей степени, но я хотел высказаться, прежде чем его уведут. И попросил тихо, смиренно, почти с мольбой: - Не найдется ли у вас случайно фотографии Молли? Все растерянно замолчали. Джонни в сердцах плюнул, полицейские фыркнули: - Фотографии? А почему не пряди волос? Да и кто мог понять? Я думал, что скоро в газетах появится масса фотографий. Даже моя, быть может. Я думал обо всех фотографиях Молли, желтеющих в ящике какого-нибудь стола... Я думал о массе вещей, связанных с фотографиями Молли... Черт его знает, о чем я думал... Отец и дочь Имеются вещи, о которых я не люблю слушать. Они касаются только меня. Луи Дюбро - Сука! - проворчал Федор Шервиц после долгого и тяжелого размышления. Злобное негодование душило его. Дочь! Сомневаться более нечего. Он узнал, что его дочь... Подробности, впрочем, не имели значения. Грустные, колючие подробности. Ах, какая гнусность, какая грязь! Родная дочь... менее двух лет замужем... за хорошим человеком... Ладно, она свое получит. Старик отец об этом позаботится. Федор Шервиц стиснул зубы. Ужасающая ярость клокотала в нем. Кулаки судорожно сжимались и разжимались. Он поедет вечером. Будет в пути всю ночь. Нагрянет утром - самое время стащить ее за волосы с кровати и... * * * Серое, пыльное, угрюмое купе. Кое-где на пружинных подушках разошлись швы, и разлохмаченная материя напоминала пучки высохшей травы. В поезде топили невыносимо. Пахло ржавчиной и паром. В мирном гудении труб слышалось иногда нечто вроде хлюпанья, бурчанья, нервных толчков. Чтобы взглянуть на свет Божий, Федору Шервицу приходилось соскребывать ногтем указательного пальца изморозь на стекле. Тогда на желто-белой шероховатости проступало черное пятно и можно было различить бегущую равнину, ослепительную и снежную; в светлой холодной ночи гулял ветер: свист не доносился, но виднелась взвихренная, закрученная, блестящая пыль. Иногда мелькала купа деревьев, иногда большая черная лужа, схваченная льдом только по краям, но зияющая в середине, словно медленно заживающая рана матери-земли. Иногда пролетала крытая соломой изба, где ветхий забор прикрывал убогий фруктовый сад, а рядом с ним торчал одинокий стог, белый, как полотняный тент. Федор Шервиц откинул голову: теперь на оконном стекле чернели две дыры покрупнее: одна от прислоненного лба, другая от дыхания. Он долго тер надбровные дуги, онемевшие от холода. В купе больше никого не было, и это ему нравилось - ведь можно положить ноги на противоположное кресло. Курил беспрерывно. На черном полу валялись окурки и обгорелые спички. О цели поездки думать не хотелось. Он с удовольствием разглядывал новые сапоги, которые чуточку жали большие пальцы, и время от времени осторожно смахивал с них шерстяной перчаткой пыль. Потом посмотрел на руки - грязные, потные, с черными ногтями - и представил, какова будет мыльная пена, стекающая с таких рук. Паровоз засвистел, поезд, не сбавляя скорости, пересек небольшую станцию. На морозном стекле заблестели красные и синие сигнальные огни. Потом снова ночь, равнина, ожидание, зима. В соседнем купе долго кричал и плакал ребенок, прежде чем заснуть. Кто-то захрапел. Вряд ли ребенок. Вероятно, отец. Федор Шервиц размечтался: совсем крошка, сосунок... Он бы мог его сейчас баюкать, если бы его дочь... если бы эта б... Стало еще жарче. Он нагнулся и потрогал калорифер под сиденьем. Горячо, прямо-таки жжет. На пальце осталась черная жирная грязь. Надо вытереть о подушку. Усталость давала себя знать. Долго тер глаза, потом откинулся к засаленной спинке сиденья. Вагон мерно покачивался, поощряя безмятежную дремоту. Федор Шервиц на всякий случай вынул часы и склонился над ними. Видел он плоховато. Одиннадцать. Только через три часа приедет он в Тверское, где надо будет на рассвете пересесть в местный пригородный поезд. Опять эти нервные толчки в калорифере... эта жара... Спал ли он? Снилось ли ему что-нибудь? Довольно давно чудилось, что в купе кто-то есть. Чувствовалось постороннее присутствие, но не хотелось открывать глаза. Вероятно, пассажир сменил место, устроился напротив и сидит тихо, чтобы его не тревожить. Или, скорее всего, контролер терпеливо ждет его пробуждения и сейчас потребует билет. Трудно сказать. Странное дело, он ничего не желал знать и продолжал притворяться в надежде заснуть по-настоящему. Но что-то мешало. Прерывистое, быстрое дыхание, потом зевок - протяжный и жалобный. Словно хотели скромно привлечь его внимание. Мало-помалу любопытство пробудилось. Вскорости он был заинтригован. Младенец в соседнем купе снова начал постанывать. Даже через монотонный стук колес слышалось его сопение. Федор Шервиц ждал. Вселенское молчание пронзал иногда свист паровозного гудка в морозной ночи. И вдруг его слух напрягся. Напротив него кто-то почесывался. Сначала равномерно, затем исступленно, яростно и отвратительно. Это уж слишком. Он открыл глаза. Он не увидел ничего в желтоватом свете, насыщенном табачным дымом. Кто-то ворочался на противоположном сидении, оголтело и бесстыдно чесался. Животное. Собака. Она вдруг успокоилась и повернула к нему голову. Средних размеров, темношерстная, с рыжим пятном вокруг глаз. Из открытой пасти свешивался влажный язык, дрожащий при каждом выдохе. На кончике языка висела слюна, которая не успевала упасть, так как время от времени язык исчезал в пасти и потом появлялся тонкий и трепещущий, как полоска гибкой розовой гуттаперчи. Свернутая клубком собака вдруг резко оперлась на передние лапы, и Федор Шервиц отшатнулся. В затылок больно врезался шов пружинной подушки. Он машинально вытянул руку, сожалея, что нет никакой палки, никакого оружия. Собака смотрела прямо ему в глаза, без всякой вражды, взглядом покорным и глупым, почти человеческим. Он заметил, что это была сука. Живот впалый, мягкий и дряблый. Из шероховатой черной кожи торчали сосцы - крупные, противные, нечистые... Сука... Его неожиданно удивило непристойное значение слова, нарочитая гнусность, скрытая в этом оскорблении, адресованном женщине. Он подумал о дочери, которая... Нет! Это вздымало кровь, это сверлило совесть. Столь часто называть ее в мыслях "сукой", ведь он знал... Собака перестала обращать на него внимание. Перегнувшись, она резко ткнулась в паховую складку и беззлобно заворчала. Шерсть была жесткая, грязная, вонючая, без сомнения. Но никакой звериный запах не пробивался сквозь табачный дым, пар и удушливую жару. Вдруг собака спрыгнула со скамьи и принялась невинно тереться об его ноги. Федор Шервиц не любил животных и вообще не понимал, что такое ласка. Он брезгливо отодвинулся и сунул руки в карман. Собака наступила на сапоги и положила голову ему на колени - доверчивая и преданная. - Лежать! - буркнул Федор Шервиц и резко вытянул ноги. Собака задумала усесться на его сапог. Безуспешно. Снова повторила маневр. Федор Шервиц кивнул на дверь и крикнул: - Вон! Собака посмотрела на дверь, потом на рассерженного человека, сладко зевнула, прикрыв глаза. В разинутой розовой пасти обнажились белые крепкие клыки. Шервиц встал, запустил пальцы в ее загривок (ошейника не было) и потащил вон из купе. Пальцы зажали жесткую шерсть, которая казалась инородной оболочкой мускулистой, необычайно подвижной плоти. Собака уперлась всеми лапами. Он дотянул ее до коридора и вытолкнул. Но прежде, чем успел захлопнуть дверь, собака юркнула между ногами и прыгнула на сиденье. Игра ее очень забавляла - хвост ходил ходуном. Шервиц потерял терпение, схватил ее за ухо и сбросил на пол. Она зарычала, слегка куснула его за икру и выжидательно посмотрела. Он понял, что этот первый агрессивный жест был только предупреждением. Минутная передышка для оценки ситуации. Злоба Шервица росла, но росла также уверенность собаки. "Надо справиться с ней одним ударом, - соображал он. - Раз ей удалось меня укусить, она решила, что я ее боюсь. Сейчас, черт бы ее подрал, она уверена в успехе. Вперед, если еще не поздно". Он взмахнул ногой, мысок сапога угодил между передними лапами прямо в грудную кость, собака подпрыгнула и дико завизжала. "Слишком сильно, - поморщился Щервиц. - Сейчас она озвереет окончательно..." Дальнейшего развития эта мысль не получила. Собака пружинисто взлетела, выгнув голову, чтобы разом вцепиться в горло. Шервиц неуклюже защищался, ошарашенный неистовым безумием атаки. Он зашатался, выставив локоть, стараясь уклониться от клыков, от тяжести нервного гибкого тела. По счастливой случайности удалось зажать ее шею правой рукой. По крайней мере ему не грозил немедленный укус. Силясь освободиться, собака отчаянно забила задними лапами. Шервицу, чтобы не выпустить ее, пришлось ткнуться коленями в пол - в ошметки грязи и сигаретные окурки. Началась безобразная и молчаливая схватка. Собака стремилась вырвать голову, притиснутую к бедру человека, в горле у нее хрипело и свистело, круп непрерывно вибрировал. Ей почти удалось выскользнуть, однако Шервиц вонзил ногти левой руки в дряблую черную морщинистую кожу, где торчали отвратительные сосцы. Собака взвыла на тягостной высокой ноте. Он боялся ослабить захват, но в принципе это не давало ему решительного преимущества. Собака сохраняла силу и гибкость. Неизвестно, сколько мог продолжаться этот кошмар, ведь задушить ее в такой позиции было совсем не просто. Внезапно он потерял равновесие и ударился затылком об оконную раму. Позади что-то сухо щелкнуло, и порыв холодного воздуха резанул шею. Задвижка, что удерживала выдвижное стекло, отошла - окно опустилось мгновенно, как нож гильотины. Ветер прибавил ему бодрости и энергии. Больше ничто не отделяло его от ночи. Поезд шел мимо каменистой насыпи. Желтые дрожащие пятна света вырывали из тьмы голые, искривленные кусты. Холод был нешуточный. Снежная пыль ослепляла, забивалась в уши и под воротник. Он втянул голову в плечи, чтобы хоть как-нибудь защититься. Но все это рассеивало внимание - правая рука чуть-чуть ослабла. Вполне достаточно для бешеных усилий собаки. Федор Шервиц закричал. Укус пришелся немного повыше пояса, в бок. Челюсти не разжимались, совсем наоборот - клыки плотно вошли в мякоть. Человек взвыл неистовей, страшней собаки. Он шатался, оголтело махал кулаками, колотил куда придется, наконец изловчился еще раз вцепиться в горячий, потный, дряблый живот... Челюсти не разжимались. Боль была адская, а тут еще ледяной ветер словно железом сдавил виски. Он чувствовал, что скоро не выдержит и тогда... Он закрыл глаза, и в красной тьме заплясали под стук колес эти слова: "не-вы-дер-жу... не-вы-держу..." Тут его пальцы нащупали и крепко сжали заднюю лапу. Потом удалось схватить вторую. Отчаянным усилием он оторвал собаку и удерживал секунду на вытянутых руках, словно свежевыкрашенные санки. Как ему посчастливилось втиснуть в открытое окно извивающееся тело - непонятно. Он зажмурил глаза: колючие снежинки впивались в лицо. Шервиц намертво вцепился в задние лапы и потащил было собаку обратно. Только услышав царапанье когтей по металлу, опомнился и разжал пальцы. Никакого стука не донеслось. Он высунулся, но ничего не смог рассмотреть. Снежный ветер рассекал мокрые спутанные волосы, гудел в ушах. Над волнистой белизной равнины нависло небо цвета синих чернил. Поезд замедлял ход, миновал товарный состав на запасном пути, благополучно прошел переводную стрелку. Приближался сигнальный фонарь перрона. Тверское. В черном здании вокзала были освещены только два окна. Паровоз затормозил. Несколько пассажиров спускались на перрон. Федор Шервиц смотрел и не понимал. Лицо горело, наболевшие глаза видели с трудом. Он заметил циферблат на фасаде, но никак не мог определить час. Два человека катили тележку - колеса дребезжали и громыхали по асфальтовым выбоинам. Свет семафора вспыхивал и гаснул, вспыхивал и гаснул... Кричали: "Тверское! Тверское!" И только тогда он вспомнил, что его ждет пересадка на пригородный поезд. Боже, какой идиот! Он бросил на плечо полушубок с заячьим воротником - одеваться не было времени, - схватил легкий фибровый чемодан, перевязанный зеленым жгутом, и спустился в последний момент. Федор Шервиц долго сидел в вокзальной закусочной - пил и курил. Несмотря на поздний час, посетителей было много: люди входили поминутно, часто и крепко топали ногами, энергично стряхивали снег с меховых шапок. В помещении топилась большая керамическая печь - снег и ледяная короста быстро таяли и растекались черными лужицами. Раскрасневшаяся кельнерша в белом переднике и платке молча и неторопливо разносила водку. Ее наливали за стойкой прямо из бочонка в пузатые графинчики без пробок. Многочисленные любители опрокидывали стакан, даже не присаживаясь. Это были в основном ночные возчики, доставлявшие дерево на лесопильню. Здоровенные, плотные бородатые молодцы пили, не закусывая, и степенно отирали висячие усы. Завсегдатаи, должно быть: они не расплачивались, а только, выходя, взмахивали на прощанье кнутовищем. Забегали вокзальные служащие - бледные, усталые, с глазами, измученными от постоянной работы при плохом освещении. Редкие пешеходы из местных, окруженные баулами и корзинами, сидели опершись локтями на стол, с терпеливым равнодушием ожидая отправления на рассвете пригородного поезда в Лоск. Только одна молодая пара не заботилась о выпивке и закуске. Прислонясь к стене, женщина спала с открытым ртом и придерживала лежащего на коленях ребенка. Бородатый блондин вовсю клевал носом. Разбудить жену - значит взять ребенка на руки. Наблюдать за ними, рискуя заснуть, - хлопотно, скучно. Он осторожно приподнялся, пересчитал вещи - корзину, два свернутых одеяла, стянутых ремнями, коричневый пакет - и взял стакан у кельнерши. "Это, верно, попутчики из соседнего купе, - решил Федор Шервиц, - и младенец, который плакал ночью". Он приблизился к ним, словно к старым друзьям, поздоровался с блондином и заговорил тихо, чтобы не потревожить мать. Молодой человек слушал его, улыбался и кивал, потом очень ласково взял ребенка с колен жены - она только чуть-чуть вздрогнула. Может быть, смутная тень скользнула через ее сон? Да видит ли она вообще какие-нибудь сны, эта простая женщина? Федор Шервиц уселся за их стол вполне счастливый. Он жадно взял на руки спящего ребенка, которого ему доверил молодой папаша. Сколько радости старику баюкать спеленутого младенца, пахнущего мочой и кислым молоком! Шервиц прицокивал языком, смешно вытягивал губы, счастливый, восторженный. Боже, какое розовое личико, нежное, доверчивое, без единого намека на морщинку! Он сдерживал свое дыхание старого курильщика, чтобы не завял этот спеленутый цветок из плоти и крови. Ротик особенно ему нравился. Крохотные губки, так явственно и так мило очерченные! И этот прозрачный пузырек вздувается, пропадает, растекается слюнкой на круглом подбородке... Ведь у него мог бы быть такой же внучек. И он бы мог искать в неопределенности младенческого личика обещание будущего сходства. Сын его дочери... Тоска, сожаление, гнев снова вспыхнули и запульсировали злой лихорадкой в висках. Он вспомнил о цели своей поездки, о своем поруганном достоинстве, о справедливом наказании, которое необходимо совершить. Он скорым и равнодушным движением передал ребенка удивленному отцу и стукнул по столу. Выпить! Два часа спустя, совершенно пьяный, он с трудом взобрался в вагон. Он еще не совсем протрезвел, когда спустился на платформу в Лоске. Сыпал снег, холод заставил его сунуть нос поглубже в меховой воротник. Он хорошо знал местность и без колебания нашел дорогу в село. Он шагал, безраздельно отданный своему гневу, выбирая обидные и жестокие слова для недостойной дочери. Равнина, сколько хватало глаз, белым-бела. Грустный серый рассвет едва оттенил горизонт. Чемодан слегка бил по ноге, снег монотонно скрипел под каблуками и сверлил безразличное густое молчание. Порой он останавливался и пытливо вслушивался, но слух бессильно погружался в угрюмое небытие, от которого хотелось рыдать, как покинутому ребенку. Наконец меж двух холмов он заметил церковную колокольню. Там и село рядом. Он прошел мимо черного ельника, мимо старого разваленного коровника, яблоневого сада с кривыми, страшными деревьями, цистерны с водой... Улица... И там, в конце, большой красивый дом, в который вошла дочь и опозорила отца. Но, черт возьми, откуда столько народа в такой ранний час? Словно все село собралось у жилища его дочери. Почему такое оживление, молчаливое и необычное? Зачем столько фонарей в руках? Зачем вообще фонари, когда уже рассвело? Встревоженный Шервиц ускорил шаг. Чего хотят от его дочери? Что за удивительное сборище? Может, хотят ему устроить теплый прием? Может, несчастный случай, пожар, не дай Бог? Навстречу двигалась молчаливая группа, видимо удовлетворившая свое любопытство. Он не осмелился расспрашивать этих людей, добрался до плотного полукруга и протиснулся вперед. В снегу, на животе, лежало тело, труп, вероятно. Его дочь в ночной рубашке. Голые окровавленные ноги, почти голубые от холода. Он рванулся к ней, но его удержали. - До прихода полиции, - сказал кто-то, - нельзя до нее дотрагиваться. Его не узнали и говорили без стеснения: - Наверняка самоубийство. - Нет. Я случайно проходил здесь ночью и все видел. Она висела за окном, вроде бы уцепившись за подоконник. Даже не кричала. Смотрю, голые ноги отчаянно болтаются, будто щупают какой-нибудь выступ на стене. Потом тело обмякло. Чудно, думаю, отчего она не падает? Словно кто-то невидимый держит ее и не хочет отпускать. - Упокой, Господь, ее душу, бедная женщина, - прошептал Федор Шервиц. - Чего шлюху-то жалеть! - фыркнула толстая самодовольная баба. - Сука, и больше ничего... И тогда Федор Шервиц вырвался, склонился над телом и закричал дурным голосом, сбиваясь на фальцет: - Дочь! Это моя дочь! Он обхватил тяжелое неподвижное тело, приподнял, снова положил, принялся зачем-то растирать снегом. Рубашка трещала под его пальцами, как сухая бумага. Он затравленно огляделся. Его глаза искали сочувствия, спокойствия хотя бы, но видели только замкнутые злобные лица, равнодушные в лучшем случае. Потом враждебная толпа взорвалась издевательским смехом и гиканьем. Некоторые принялись лепить и бросать снежки. Комья, легкие поначалу, затем все более плотные и тяжелые, били куда попало - по спине, по голове и плечам. Хохот, свист, улюлюканье. Он закрыл лицо ладонями, втянул голову в плечи. Увесистый и прицельно пущенный ком ударил ей в висок и разметал волосы. И тогда он раскинул руки и упал на нее, чтобы защитить эту отныне безгрешную плоть. Продается вилла Я всегда жил с мудрецами. Откуда мне знать, что их мудрость - заведомая ложь? Ганс Гейнц Эверс Это было претенциозное белое здание - высокое, узкое, старомодное. Затейливые рондеры в стиле начала века, равно как и общий архитектурный замысел, рождали представление о чем-то мавританском. Оконца проглядывали в самых неожиданных местах, крутоскатную черепичную крышу венчала пузатая башенка, вызывающая в памяти то ли мечеть, то ли тюрбан. В общем, нечто вычурное и унылое - постройки такого рода встречаются довольно часто в старинных приморских городах, потерявших бонтон, где владельцы всеми правдами и неправдами стараются сбыть подобную недвижимость богатым иностранцам. На решетке сложного рисунка висела табличка со старательно выведенной надписью: "Вилла продается". Сад, вопреки ожиданию, выглядел прилично. Бесполезная роскошь отсутствовала, но деревья и кусты аккуратно подстрижены, и дорожки чисты. Я посмотрел, нет ли собаки, толкнул дверь и зашагал медленно, кое-где останавливаясь, чтобы привлечь внимание. Приближаясь к фасаду, я заметил, как шевельнулась занавеска на втором этаже, потом другая, чуть пониже; окна располагались так асимметрично, что нельзя было сообразить, комнаты за ними или лестничные площадки. Передо мной стоял пожилой человек - худой и сутулый. Откуда он взялся - трудно сказать, скорей всего, вынырнул с какой-нибудь садовой дорожки. - Добрый день, месье. - Добрый день. Он улыбнулся, поощряя меня к разговору. Я с минуту разглядывал его черный, обуженный, но вполне приличный костюм. Странное дело: он носил высокий накрахмаленный воротничок с потрепанными уголками, а на зеленом галстуке красовалась золотая булавка в форме узла, через этот узел змеилась цепочка, которая неизвестно где начиналась и потом пропадала в таинственных глубинах жилета. Я едва сдержал улыбку и сказал: - Я пришел насчет дома. Можно его быстро осмотреть? В глазах старого чудака блеснула радость, он даже, как мне показалось, слегка подпрыгнул, потом ответствовал: - Совершенно, я бы сказал, естественное желание. Я буду вас сопровождать. Не соблаговолите ли проследовать за мной? Извините, я вынужден пройти вперед. Курьезный персонаж. Ему могло быть где-то от шестидесяти пяти до семидесяти пяти. Выговаривая свои круглые фразы, он постоянно брызгал слюной - у него во рту, вероятно, имелся изрядный запас этой жидкости. - Я намерен вас удивить: я, видите ли, родом из Иль-де-Франс. В данный момент являюсь высокопоставленным чиновником на пенсии. Он говорил очень чисто, аффектированно и старомодно. - Мой брат, французский генерал, достигнув соответствующего возраста, вышел в отставку. Его фотографию можно увидеть в салоне. Все, как правило, поражаются необычайному сходству между нами. Он вдруг расхохотался и резко остановился перед парадной лестницей: - Если позволите, мы войдем через эту дверь. Он поклонился, я сделал то же самое, и мы поднялись по нескольким весьма крутым ступенькам. - Видите ли, месье, я уже немолод. Десять лет тому назад я вышел на пенсию и с тех пор живу здесь. Место замечательное, просто уникальное. Осенью мы обычно проводим досуг вон на том косогоре... - А там, за оградой, не поезд ли проходит? - Да. Вы замечательно угадали. Но это не имеет значения. Я был шефом бюро во французском управлении железных дорог. Представляете, сколько поездов я повидал в жизни? А на тот можно и внимания не обращать. Маленький провинциальный поезд, пустячок, имитация, символ. Он улыбнулся, звучно проглотил очередной запас слюны и тронул указательным пальцем кончик носа. - Моя несчастная супруга, - продолжал он, внезапно насупившись, - обожала эту долину. Ах, какая милая спутница жизни! Увы, я потерял ее вот уже пять лет. Она находила виллу прелестной. Справедливо. Справедливо, это я вам говорю, а ведь я изъездил Францию и соседние страны благодаря бесплатным билетам, предоставляемым управлением своим высокопоставленным функционариям. И вот уединился в этом месте. Он вздохнул, погладил ладонью редкие волосы, обратил мое внимание на керамический пол коридора и прошел в столовую. Комната старомодно меблированная, чистая и холодная, скупо освещенная через застекленную дверь, верхний перекрест коей украшал цветной витраж. - При жизни моей бедной жены все, разумеется, выглядело иначе. Безделушки, цветы, радость женского присутствия, понимаете? Ах! Теперь комната слишком пуста, слишком велика для меня одного. Он деловито нагнулся, потрогал пол и адресовался ко мне совершенно умиленный: - Линолеум, обратите особое внимание. Большое удобство при уборке. Ах, смотрите, вот и мой брат. Он в два прыжка оказался у камина белого мрамора, схватил фотографию в рамке, сунул мне в руки и затараторил: - Обратите внимание, прекрасный офицер. Кавалерист. Он, бывало, говорил, что не променяет стек даже на империю. Владелец виллы доверительно сжал мой локоть: - А припоминаете, ведь Франция из-за стека исчезла как империя! - Исчезла как что? - Ну как империя. В его резком хохоте зазвенела визгливая рулада. Он поставил фотографию точно на место, повернулся и поднял бровь: -Я немного смешлив, не так ли? Много путешествовал, знаете ли. Много повидал, много пережил, а это рождает известный скептицизм, не так ли? Хочу вам сказать по секрету, что после кончины моей жены эта особенность характера начала превалировать. Он столь же лихо допрыгнул до застекленной двери и увлек меня на террасу. - Ну, что скажете? Вид потрясающий! И как подстрижен газон! Я чуть-чуть тщеславен, не так ли? Люблю содержать сад, как если бы жизнь бурлила, понимаете? В этот момент загремели колеса. Поезд остановился. Вокзал был так близко, что пассажиры, стоя у окон, видели нас превосходно. Будь у нас длинная палка, мы бы до них дотянулись. - Много поездов проходит? - поинтересовался я. - Пустяки, два или три. - В год? - Нет, в день. Он почти задохнулся от смеха, проглотил слюну с хлюпом, подобно раковине, втягивающей воду, вытащил мокрый платок и погрозил мне пальцем: - А вы иронист. Любите пошутить, не отрицайте, я вижу. Я и сам был очень горазд на шутки до того, как меня постигло несчастье. - Он мгновенно помрачнел. - Но теперь я живу совсем один и... вы понимаете... Мы между тем подошли к лестнице. - У меня теперь не хватает времени на остроумие. Обратите особое внимание на весьма незначительную изношенность ступенек. Один влиятельный архитектор из числа моих друзей посетил недавно виллу и сделал следующее замечание: "Усталость дома определяется по усталости лестниц". Обратите внимание - ступеньки в отличном состоянии. Пока мы поднимались, престарелый энтузиаст не переставал сопеть, шумно глотать слюну, вытирать губы. Его подозрительный, бегающий взгляд выражал крайнее усердие и настороженность, что отнюдь не повышало моего настроения. Я ощутил неловкость, даже некоторую враждебность. Когда мы достигли второго этажа, комментарии просто градом посыпались. Какой торговый агент получился бы из этого человека, если бы вместо старомодной виллы ему поручили продавать пылесосы или медицинские словари! - На потолках ни единой трещины, заметьте, несмотря на бомбардировки во время войны, заметьте. А как нежно, как бесшумно функционируют краны! Дивные шпингалеты обеспечивают идеальную бесшумность открывания и закрывания окон. Полы, стены, ванная, туалет - все чисто, прочно, содержится безукоризненно, - истинный рай, беспрерывное наслаждение. Бывший высокопоставленный чиновник подпрыгивал, махал руками, дергался во все стороны. - Заметьте, месье, толщину стен! Сравните с этими современными перегородками. Моя жена - бедняжка, верно, улыбается, глядя на меня оттуда, сверху, - всегда удивлялась моему восторгу. А как же иначе? Ведь я в свое время принимал здания для управления. Опыт у меня огромный, заметьте. Мы поднялись выше и миновали несколько пустых, очень чистых комнат, и, разумеется, по мере восхождения улучшалось состояние лестниц. - Я убежден, считаю необходимым заметить, что их никогда не перекрашивали. Работа начала века. Скажите мне, умоляю вас, кто в наши дни способен с таким мастерством имитировать мрамор и его прожилки? Да! Это работа истинных художников. Когда мы свернули в довольно темный коридор, экскурсовод остановился и пристально посмотрел мне в глаза. Казалось, он решил прозондировать мою честность, прежде чем доверить нечто важное. Очевидно, исследование его вполне удовлетворило, поскольку он положил руку мне на плечо с трогательным дружелюбием. У меня появилось омерзительное чувство, будто меня сейчас либо обманут, либо начнут угрожать. - Мне предстоит честь принять вас у себя. Его глаза блестели странным и зловещим возбуждением. Он трясся, точно в лихорадке. Когда он достал ключ и попытался дрожащей рукой сунуть его в замочную скважину, у него ничего не получилось. Наконец открыл дверь и пригласил меня войти. Я стоял в нерешительности. - Прошу вас, месье, проходите, - он улыбнулся, на сей раз мучительно и принужденно. - Вот моя берлога. С тех пор как умерла жена, я почти не выхожу из этой комнаты. Я меланхолик, в сущности. В довольно просторной комнате стояла железная кровать, украшенная медными шарами и покрытая розовым стеганым одеялом. На стенах пять-шесть семейных фотографий. Из мебели только стол, где лежало несколько луковиц и несколько старых номеров "Конференции". На вешалке для полотенец висели помятые черные брюки. Была еще ковровая молитвенная скамейка, над которой порядком потрудилась моль. Напротив окна - большой стенной шкаф. Старик стоял около него с видом отчаянной решимости. Не знаю почему, но мне почудилось, что, если я заинтересуюсь этим шкафом - захочу, к примеру, его открыть, - он раскинет руки, как революционер на баррикаде, и вдохновенно заорет: "Стоять! Ни шагу вперед!" У меня, конечно, не было никакого желания открывать шкаф. Мне, напротив, хотелось очутиться за сотню лье отсюда - или по крайней мере на улице, только бы подальше от этого дома, слишком пустого и слишком чистого. Я осматривался не из любопытства, а, странно сказать, чтобы найти выход в случае опасности. Я чувствовал стесненность, тревогу, даже страх. Старик стоял у стенного шкафа бледный и отчужденный, с дрожащими губами. Его страшные скрюченные пальцы вызывали в памяти распятия Грюневальда. И вообще этот безжалостный, стерильно чистый дом напоминал какую-то Богом проклятую клинику, в которую приезжают только ради встречи со смертью. Он, видимо, пересилил себя и улыбнулся. - Вы теперь можете убедиться - я живу скромно, как отшельник. Внизу маленькая кухня. Здесь моя комнатенка, келья, можно сказать. У меня очень умеренные вкусы, как вы, вероятно, заметили. А что еще можно делать в этом.огромном доме? А что еще остается делать, я вас спрашиваю, вас! Его голос сбился на крик, углы рта дергались, длинная судорога исказила лицо. Самое странное... он всерьез спрашивал меня и нетерпеливо ждал ответа. Мне, понятно, было нечего сказать. - Ну, откуда я знаю. Можно открыть семейный пансион. - Никогда! - завопил он, словно исступленный сектант. - Я свободный человек. - Сдавайте часть дома туристам. Здесь это, наверное, нетрудно. - Исключено, - сухо отрезал он. Потом печально, даже разочарованно добавил: - Вы не знаете всех обстоятельств. Какого черта он от меня хочет? Я потерял терпение. - Устройте кинотеатр, музей, дровяной склад наконец. Ну что я могу сказать? На сей раз он не удостоил меня улыбки и смотрел с откровенной болью. Сколько безысходной тоски накопилось, должно быть, в этом старом сердце! Старик опустил голову, его спина сгорбилась, пальцы нервно сжались. Его глаза сквозь туман слез казались почти наивными, и я понял: он хочет доверить мне нечто очень важное, о чем никогда никому не говорил. Его слабость породила мою силу. Я почувствовал, что способен говорить с ним энергичней. О чем, на какую тему? Смутная поначалу фраза мелькнула в голове (известно, как вспыхивает ощущение фразы) и сгустилась в странную формулировку. Я указал пальцем на стенной шкаф, возле которого все время стоял мой собеседник, и спросил: - Это здесь? Он ужасно побледнел и затрясся, как ребенок, пойманный на воровстве. - За этой дверью, не так ли? - Нет, - простонал он. - Ничего там нет. Он сделал шаг, взял меня за рукав и попытался отвлечь: - Пойдемте, прошу вас. Мы все осмотрели. Посидим в салоне или в саду. Там удобнее говорить о цифрах. Но я остался неколебим. - Эта дверь выходит на лестничную площадку или на чердак? - Что вы, что вы, - пробормотал он. - Обыкновенный стенной шкаф. Пойдемте. Он заметил мою решимость, заслонил шкаф, и я прочел в его глазах бешеную злобу. Какой-то демон подталкивал меня. Это случается, когда вырывают из пазов непослушный ящик стола или досадливо комкают письмо из-за пустяковой ошибки. Я схватил старика за руку - Боже, до чего худая рука! - и толкнул в сторону кровати, на которую он сел, не удержав равновесия. Он даже не успел встать и запротестовать, как я уже рывком открыл дверь стенного шкафа и уткнулся в ворох всякого барахла. Чего там только не было: накидки, шали с бахромой, полуистлевшие меха, соломенные шляпы с вытертыми шелковыми лентами, черный кружевной зонтик с костяной ручкой в виде аиста, склонившего клюв на крыло. - О! Что вы делаете? - простонал, почти прорыдал старик. Если бы я знал! В кощунственном и нелепом порыве я потерял всякую меру. Рука моя продолжала рыскать, пытаясь нащупать черт его знает какую тайну среди старого платья. Кровать скрипнула, и я обернулся. Слишком поздно! С удивительным проворством мой беспокойный сопровождающий покинул комнату и захлопнул дверь. Поворот ключа - и я в плену. Я не совершил ничего криминального, да и ничего ужасного не произошло, однако мне стало далеко не по себе. Было чрезвычайно неприятно оказаться запертым в этой комнате, хотя выносить присутствие несносного старика было еще неприятней. Ладно, об освобождении подумаю позже. Я снова подошел к шкафу, любопытство пересилило здравый смысл. На сей раз я протянул руку очень осторожно, опасаясь ловушки или - все может быть... - какого-либо прикосновения. Кончики пальцев нащупали нечто вроде кольца или деревянного обруча. Раздраженный глупым своим любопытством, я сорвал все тряпье с вешалки и едва сдержал крик... Я подозревал это, ждал приблизительно этого, и все-таки... Искусно подвешенный за плечи, с безобразным легким потрескиванием деликатно шевелился скелет. На бедренных костях висела кружевная розовая юбочка, а на берцовых красовались высокие желтые сапожки. Все стало понятно. Вот он - гнусный секретик одинокого старика. Я прыгнул к двери и налег плечом. Бесполезно. Солидная, массивная дверь былой эпохи, и замок сработан как полагается. Еще и еще раз наваливался, изо всех сил толкая руками, ногами, - напрасно. Обессиленный, я упал на кровать и принялся более внимательно рассматривать скелет любимой когда-то женщины. Это зрелище у меня, в сущности, не вызывало отвращения. Тайное обычно притягивает сильнее, чем безобразное отталкивает. Я стал размышлять: е