центру всеобщего внимания и назвал себя. Она протянула руку для поцелуя: - Добрый вечер. Я просто счастлива вас видеть. Она произнесла эти слова, но я не очень-то поверил. Слишком красива, слишком молода - для меня, во всяком случае. По-моему, я был похож на сомнительного импресарио, который собирается предложить свои услуги начинающей звезде. Терпеть не могу ситуаций, где пожилой человек рискует показаться смешным. Я постарался выбрать самый подходящий тон: - Вы производите впечатление девицы простой и разумной. Однако, если ваше пенье соответствует вашему оперенью... - Оставьте мое оперенье! Это банальный символ моего перманентного протеста. Мне кажется, будущее сегодня не может увлекать. Только прошлое притягательно. Галактики оставляют меня равнодушной. Поговорим лучше о Трианоне, об испанских садах... Мы покинули отель, и я повел новую знакомую ужинать, вполне очарованный ее словами и немного смущенный оригинальностью ее одежды. На тротуаре было совсем не просто идти рядом, так как ее длинное платье и широкий плащ почти касались земли, упругие, тяжелые складки при каждом шаге порывались обвиться вокруг моей ноги, вынуждая меня к весьма нелепым гимнастическим вывертам. Она увлекла меня в какой-то маленький ресторан, где мы совсем не бросались в глаза, поскольку нас окружали персонажи, принадлежащие, казалось, к любому времени и любой расе. Мы нашли весьма комфортабельный утолок, заказали омара, устриц, еще что-то в таком же роде и принялись очень дружески беседовать. Аманда высказала мнение, что оккультный мир не всегда был спрятан от людей. Он просто вышел за пределы их зрения. Аманда с пафосом излагала приблизительно следующее: - В давние времена все было известно, зримо, ощутимо, доступно всем. Но все это было слишком масштабно, триумфально, ослепительно и, если можно так выразиться, стеснительно. Тогда глаза людей закрылись - не в смысле сомкнутых век, а затуманились, понимаете? Истинная реальность постепенно окуталась тьмой и стала оккультной. Только некоторые - самые тонкие, самые рецептивные - не уставали подозревать ее латентное бытие, и понемногу она раскрылась их бдительному разуму, и шаг за шагом они проникли в таинственные гроты утерянного знания... Я слушал ее с удовольствием. Моя прекрасная визави говорила увлеченно и при том ела с хорошим аппетитом. Она рассуждала убедительно и хотела, чтобы ее не переставали убеждать. Я, разумеется, спросил, не из числа ли она этих "некоторых"? - Я жаждала этого, надеялась, что однажды... Но вы ведь из их числа, не так ли? Вот почему я так хотела с вами познакомиться. Вот почему я говорю с вами откровенно. Она осторожно выжала немного лимонного сока на устрицы и осторожно прикрыла веки, что придало трогательное выражение ее еще несколько детским чертам. Потом резко вскинула глаза. - Уже более года я пытаюсь найти нечто за пределами так хорошо вам знакомой фантастики. Посвященные, алхимики, астрологи, искатели кельтской традиции, инвестигаторы астрала, люди, которые умеют раздваиваться, мастера психических проекций, поэты внутренних пространств - вот кто меня интересует. Она прикоснулась пальцами к моей руке и улыбнулась. - Теперь понимаете, как я ждала нашей встречи? Я чуть-чуть прикусил нижнюю губу, и она решила, что я вполне разделяю ее увлеченность. - Подобные вещи давно перестали быть прерогативой восторженных старых дев. Люди более молодые, в возрасте от тридцати до пятидесяти, серьезно исследуют эти проблемы. Это гарантия добровольного, заинтересованного поиска. Мы помолчали минуту-другую, пока нам меняли тарелки и ставили на стол жареную рыбу. Аманда с явным удовольствием съела несколько кусочков и продолжала: - Я провела два долгих вечера с Жаком Бержье. Мне удалось встретить Солу Рофокаль, о которой упоминает Шарру в одной из своих книг, - она много лет занималась кельтским эзотеризмом и трактовкой рунических криптограмм. Наконец, я вошла в контакт с одним тайным обществом, члены которого настойчиво изучали йогу и тантризм. Эти люди, не довольствуясь книжным знанием, экспериментировали с риском для жизни, путешествовали в поисках драгоценных сведений. Там не может не быть великой авантюры. Она сидела нахмурившись, глядя в тарелку. Потом вскинула голову характерным жестом. - Признаюсь, я человек заангажированный. Когда мне удается уехать из Парижа, я ищу старые зловещие развалины, странные пейзажи, заброшенные замки, кладбища, ночное одиночество голых равнин. Я люблю по ночам гулять в так называемых "нечистых местах": одеваюсь в платье восемнадцатого века и забавляюсь испугом случайных путников. Кстати говоря, вы ведь сами слегка вздрогнули, увидев меня. Нет-нет, не отрицайте. Но успокойтесь, я вовсе не исчадие ада. - Не знаю. Не могу утверждать с уверенностью. Жизнь вообще гораздо опасней, нежели принято думать. Подошло время десерта. Словно маленькая девочка, она спросила мороженого. Я с любопытством наблюдал, как ее губы сладострастно раскрылись и кончик розового язычка принялся деликатно знакомиться с кремом. Аманда с важным видом изрекла: - Я уже бардесса, теперь мне надо пройти стадию оватессы, и, возможно, я стану друидессой. Я уже знаю довольно много секретов, рожденных сиянием, эманирующим от явленного Адаму имени Бога. - Расскажите мне о знаке JOV. Я нарисовал буквы на салфетке, поместив J чуть выше остальных. - Пожалуйста. JOV - одно из главных священных имен. Это еврейский Ягве, Иов - патер (Юпитер). J есть любовь, О - знание, V - истина. Это корень кельтского алфавита, дарованный великаном Инигеном... Что-то возникло между нами. Мы словно поплыли по одной реке. Мне показалось, что единая волна соединила нас и что я могу теперь явиться не только магом, но и мужчиной. Я предложил Аманде зайти в мой отель, где мы смогли бы еще немного поболтать. Она сочла приглашение совершенно естественным, и мы тотчас вышли на ночную улицу. Она взяла меня под руку и согласовала свой шаг на такой манер, что изобилие ее одежды стесняло меня куда менее, чем я предполагал. Мы дефилировали как влюбленные, так мне казалось по крайней мере. Луна поднялась высоко над зданием Оперы, и края мрачных облаков мерцали серебристо-зеленоватыми бликами. - В последнее полнолуние, - рассказывала Аманда, - я провела ночь в руинах замка Рюэйля. Я танцевала павану... - В костюме эпохи, - улыбнулся я. Она недовольно сморщила нос. - Это было при свете мятежного, прямо-таки дьяволического пламени. Мы ждали, когда взойдет солнце и убьет вкрадчивые, нежные ночные тени, и беседовали о преходящей красоте вещей. Между тем мы вошли в отель, поднялись в мою комнату и удобно уселись в кресла. Я достал из холодильника полбутылки шампанского, и мы выпили за нашу дружбу. - Той ночью меня сопровождали несколько друзей, умных и чутких. Мы постарались ничем не нарушать сонной, тревожной, дивной атмосферы, тягостного шарма старинной залы. Мы кормили огромный камин, развороченный, словно адская пасть, сучьями и обломками гнилых балок. Я познакомилась там с одним молодым человеком, белокурым и мертвенно-бледным, - его губы отливали алебастром, а глаза как будто фосфоресцировали. Он двигался медленно и экстатически. Помнится, я воображала вас в этом возрасте... Чудесно. Я встал и слегка провел ладонью по волосам и щеке Аманды. Потом взял ее пальцы и заставил медленно подняться. Приблизил губы к нежной округлой щеке. Ее оживленный взгляд вдруг погас, зеленые глаза увлажнились, отдалились, затуманились, перестали быть глазами, превратились в двойную бездонную пропасть. Я не говорил ни слова. Момент был странный и беспокойный. Мои руки блуждали по ее плечам, спустились к бедрам. Она не противилась, только дышала быстрей обычного. Ее тело смягчилось, подалось вперед, казалось вот-вот готовое перейти границу отчуждения. Я обнял ее, но, прижимая к себе, вдруг ощутил едва заметную напряженность. Этого вполне хватило, чтобы спуститься на землю. Аманда деликатно отстранилась, и на сей раз не противился я. Она извинилась очень мило и состроила забавную гримаску. - Наверное, не стоит меня хотеть. Я беспрерывно кидаюсь от желания всего к желанию отказаться от всего. Она посмотрела на свое запястье, и по ее мимике я понял, что время позднее. Я протянул стакан - она выпила деловито и спокойно. Когда я подавал плащ, мне почему-то показалось, что воротник немного запылен. Она быстро и дружески поцеловала меня в губы. В лифте взяла мою руку в свои, крепко сжала, как бы прося, чтобы я не очень сердился, и прошептала: - Так будет лучше, уверяю вас. Я тоже так думал, более того, ругал себя за дурацкое поведение. - Не сердитесь, дорогая бардесса. Скажите-ка лучше, когда мы увидимся? Моя интонация не блистала увлеченностью, я спросил скорее из вежливости. - Это зависит от вас. В ее голосе звучала мягкая неопределенность, возможно, печаль. Мы спустились в холл. Портье бегло взглянул на меня. Я тотчас принял вид мужчины уверенного и удовлетворенного. Увы. Бедное тщеславие никогда не теряет свои права. Аманда быстро оставила меня. Подъехало такси, вышли пассажиры, принялись вынимать багаж. Она махнула рукой шоферу, который закрывал багажник, кивнула мне на прощанье "спасибо за милый вечер" и порывисто исчезла в колыхании плаща, великолепного, словно крылья редкой бабочки. На следующий день случился странный телефонный звонок. Вот его содержание - драматическое и простое: - Моя дочь, месье, должна была встретиться с вами вчера вечером в вашем отеле. Но она заболела и потому попросила извиниться за нее. Она просила так настойчиво... пришлось вас побеспокоить, несмотря на скорбные часы, которые мы переживаем... Голос, очень ровный и вежливый, вдруг прервался. Потом я услышал слова, произнесенные хрипло и отрывисто: - ...моя дочь умерла вчера вечером, месье... Мутация А вы не могли бы предложить мне лакриц... как это принято в Китае? Жорж Фуре Он закончил свой туалет. Дела обстояли неплохо. Побриться и не порезаться - достижение! Он с удовольствием побрызгал лосьоном щеки и шею, надел зелено-золотой, в крупных цветах, халат и спустился в столовую, где его ждала жена к первому завтраку. Он посмотрел на нее. Одного взгляда было достаточно - его мимолетное воодушевление испарилось. Он сделал несколько шагов и сел за стол уже в дурном настроении. Равнодушно налил кофе в большую фаянсовую чашку цвета охры - когда-то самую любимую свою чашку. После этой операции он ощутил крайнее утомление. Тягостная атмосфера, омрачающая его жизнь после стольких лет, растворила способность к сопротивлению. Он словно бы уменьшался день ото дня. С трудом съел кусочек хлеба с маслом и брезгливо отодвинул смородиновый конфитюр. Покинутый, раздавленный, усталый реагировать на что-либо. Раздался безразлично-враждебный голос жены: "А варенье?" Он не ответил - с трудом поднялся, с трудом передвигая ноги, добрался до своей комнаты. За окном было сухо и холодно. На рассвете прошел снег. Рождество. Сад застыл в безветрии под морозным небом. Хорошо бы прогуляться в такую бодрящую сухую погоду. Если приложить определенное усилие, можно одеться. Усилие. Откуда взять силы? Что-то поломалось в нем. Ничто не могло изменить его настроения. Он повел плечами, помог рукой - и зелено-золотой халат скользнул на пол. Оставил его на полу и лег в постель без малейшего удовольствия. Мыслей никаких. Сердце. Какое оно все-таки громоздкое. Господи, почти физическая боль. Поискал пульс на левом запястье, потом на правом... и не нашел. Положил руку на грудь. Сердце не билось. Попытался растереть грудь - бесполезно. Надвинулся страх, угрюмый и надоедливый. Резко открылась дверь, мрачная жена пересекла комнату и что-то взяла в шкафу. Она была одета для выхода. Произнесла бы хоть слово. Пусть даже она. Нет, она упорно молчала - таким манером любила третировать его. Вышла, даже не глядя. На подоконнике в глиняном горшке произрастал розовый гиацинт на гибком нежно-зеленом вытянутом стебле. Лежа в кровати, он смотрел на цветок, рвущийся в голубое небо, врезающийся в синеву. Скупой энергичной обнаженностью это напоминало натюрморт старинного мастера. Или, напротив, сюрреалиста. Хлопнула дверь на улицу. Жена ушла. Один. Хотелось плакать, чтобы отвлечься от тягучего всесильного угнетения. Он чувствовал себя то маленьким мальчиком, то невероятно старым человеком. Существо, сведенное к минимуму, не способное размышлять, не способное действовать из внутренних побуждений. В левом ухе гудело, и этот шум секундами принимал устрашающие пропорции, заставляя сотрясаться весь дом. Откуда-то сверху, из бесконечного неба, четыре черные птицы стремительно летели на него, но перед самым окном круто взмыли вверх и пропали. Сердце дало о себе знать. Тут же закололо в спине. Ясно, что сердце ни к черту. Он сел в кровати, чтобы легче стало дышать. За окном теперь появились подстриженные ивы, неподвижные, как черные часовые, в ледяной прозрачности зимнего утра. Доживет ли, увидит ли хохот узких серебристых листьев? Весна была еще далеко, а плечи давило невыносимо. Хорошо бы заснуть и не проснуться. Так вот одиноко умереть и представить жене по возвращении зрелище этой нелепой смерти. Пусть берет свою долю ответственности. Так как все мы, в той или иной мере, ответственны за смерть других. Он вытянулся в кровати, натянул одеяло до подбородка и принял позу мертвеца. Никогда еще жизнь не казалась более дикой, более идиотической. Что останется от него, от плодов его творческой работы, когда он перестанет жить? Кто задумается о нем, кто процитирует его, кто вспомнит его имя, лицо, тембр его голоса? И какой абсурд - сражаться за интересы родственников, а не за свои собственные! Сколько драгоценных лет потеряно безвозвратно! Он понимал принципиальную мелочность подобного отчаяния. Но ведь он так долго барахтался в сетях гнусного ежедневного рабства! Он попытался вспомнить какие-то часы успеха или удовольствия. Он был когда-то другим человеком, но ведь так и не смог преодолеть тягостное превосходство этой женщины - его жены, которая в конце концов сломала его. Перед ним замерцали очертания лиц любимых когда-то людей: некоторые он помнил с детства, некоторые, как ему казалось, забыл. Но ни одной улыбки. Во всех глазах, на всех губах выражение строгости или сурового неодобрения, слишком знакомое выражение. Все улыбки угасали, все черты сходились в маску его жены. Господи, она вонзилась даже в глубину его воспоминаний. Все эти существа, которых он любил, смотрели на него без нежности и снисхождения, с таким видом, словно знали о нем куда больше, чем он сам. Ах! Пронзительный холод молчания, более жестокий, нежели откровенная ярость. Всю жизнь его только травили, судили, наказывали как мальчишку в школе. Бежать от проклятой судьбы, начать жизнь снова, поджечь дом... Резкая боль в голове и во всем теле. Его сдавливают, он будто сокращается, съеживается... Его словно бы вколачивают в маленькую узкую формочку - кости трещат, мышцы рвутся, нервы пенятся в прибое крови... Открылась дверь. Его жена вошла стремительно, бросила перчатки на стол, недоверчиво огляделась и закричала: - Эдвард! Подошла к кровати и остановилась в полнейшем изумлении, увидев бледного маленького мальчика с брезгливым и угрюмым выражением лица. - Что ты там делаешь? Кто ты такой? Поднимайся, негодяй! - Она сорвала с ребенка одеяло. - Но это его пижама, клянусь. Что же это такое? Эдвард! Эдвард, где ты? * * * Мальчик ощерился и натянул одеяло на голову. Крыса Кавар Кто же любит свои разоблаченные секреты? Анри Мишо "Я слышу музыку", - подумал Кавар. На самом деле он слышал воображаемую музыку, что рождалась где-то в глубине его существа. Старый человек сидел у порога своего дома. Его маленькое сухое личико оживляли глаза - черные, беспокойные, очень подвижные. Перед тем как сделать шаг, нагнуться или достать какой-нибудь предмет, он опасливо вертел головой и внимательно осматривался, напоминая грызуна, собирающегося вылезти из норы. Отсюда его прозвище - Крыса. Сейчас он сидел на маленьком стульчике, всматриваясь в землю, зажав ладони в коленях, напряженно вслушиваясь, хотя ничего слышно не было. Перед ним вздымалась старая кирпичная стена. Задняя, глухая стена кожевенной мастерской. Скучная, безрадостная, тоскливая. Но, созерцая ее, Кавар находил, однако, определенное удовольствие. Ни единого окошка не было в этой стене, и цемент выветрился так, что в кирпичах зияли черные щели. И все же мрачная, разъеденная непогодой стена таила для Кавара много любопытного. При небольшом взлете воображения можно было увидеть силуэты гор и деревьев, фантастические профили неведомых растений. Стоило прищурить глаза, и на безобразной, выщербленной известковой коросте по прихоти созерцателя возникал крылатый лев или ведьма, фигура повешенного или устрашающий, усеянный шипами кактус... Столько силуэтов, возбуждающих страх или приятное спокойствие. Он любил так сидеть подолгу: пережевывал корку хлеба, сосал конфету или просто грыз бечевку. - Добрый день, Кавар, - произнес кто-то за спиной. Крыса Кавар подпрыгнул, замотал головой, торопливо приподнялся: - Да, да, добрый день... Перед ним стоял домохозяин Кирхенбаум - важный и угрюмый господин. Кавар его до крайности боялся. Кирхенбаум подозрительно нахмурился: - Развлекаетесь, как я смотрю. - Отдыхаю, с вашего позволения, - ответствовал Кавар. - Мне казалось, я слышу музыку, представляете? Кирхенбаум пожал плечами: - Музыку? Кто может играть в такой час? Вы бы лучше починили мои часы, Кавар, они что-то здорово стали отставать за день. Кавар осторожно огляделся: - Я подумаю. Обещаю вам подумать. - Потом жалко и беспокойно заулыбался. - Стоит ли чинить эти старые часы, господин Кирхенбаум? Это неблагодарная и тяжелая работа. Кирхенбаум не удостоил его ответом. Он удалился, приволакивая больную ногу, безразличный к безмолвному осуждению за спиной. Кавар занимался починкой часов. По-настоящему его звали Кирилл Каварналев, но для всех он был Кавар или Крыса Кавар. Он относился к этому довольно безразлично, по крайней мере до последнего времени. Ибо в последние месяцы здоровье его ухудшилось. Бедняга имел свои маленькие причуды, как и все старики, однако с недавних пор занудство стало его преобладающим качеством. Он блуждал с отсутствующим видом, погружался в скучные сновидения наяву, удивлялся всякой мелочи, будто упал с облаков. Его так и одолевали пресные воспоминания юности, которые, разумеется, не интересовали решительно никого. Если кто-нибудь рисковал начать с ним беседу, то вынужден был выслушивать бесконечные комментарии касательно великолепия всех вещей в далеком прошлом, на его несчастной родине. - В мое время вилы делали как надо... А уж гусей откармливали - надо было видеть... А какие игрушки делали... А какую упряжь... А овощной суп... И, несмотря на уважение к его почтенному возрасту, хотелось хорошенько стукнуть его по голове. Он был искусным мастером и, впрочем, оным оставался. Однако его подлинным увлечением, особенно в молодые годы, было искусство выделки замков, что ни в коем случае нельзя приравнивать к вульгарному слесарному делу. О, ничего общего с нынешними пустяковыми замочками, что открываются плоским ключиком с простенькой нарезкой или откровенно сбиваются ударом кулака. Нет. Настоящие, умные, интеллигентные замки, непременно с клеймом мастера. Кавар конструировал замки всех систем. Замки со сложным секретом, с гарантией от взлома, висячие замки с потайной сиреной, с массой разных технических головоломок, которые заставляли бледнеть от зависти дипломированных инженеров. Все это, разумеется, в прошлом. В нынешнее время все просто. Люди стали бедны. К чему замысловатые замки, шкатулки? Что они будут там хранить? Теперь они думают только о своем желудке, более ни о чем. Эпоха богатства миновала. При отсутствии клиентуры Кавару пришлось искать другое занятие. Изобретательный и ловкий, он быстро стал хорошим часовщиком. Правда, часовщиком неверующим, равнодушным. Часовые механизмы и маятники, откровенно говоря, глупые прирученные звери. Как белки в колесе, они крутятся вечно, бессмысленно, надоедливо. Никакой фантазии. Разве умеют часы, к примеру, выбить глаз? То ли дело замок с тайной беспощадной пружиной! Или шкатулка с миниатюрным пистолетом! Великий Боже, там искусство, там истинная механика! Теперь о шедевре даровитого человека. Кукла-тирлир, кукла-копилка. Музыкальная, само собой. Сконструированная много лет назад. Лицо фарфоровое, тело набито конским волосом, покрыто тонкой свиной кожей, сшито замечательно прочной ниткой. На спине - дверца из черненого серебра, которая открывает сложное механическое устройство. Крохотные шарниры из полированной меди, стальные цилиндрики с множеством шипов, перфорированные диски, латунные пластиночки... Сказка, да и только! Реальное маленькое чудо! Эта кукла-копилка представляла собой маленькую девочку, одетую в старинное платье из малинового бархата. На шее - желтое кружевное фишю, на прелестных ножках - туфельки на пуговках. Секрет заключался в следующем: надо опустить сто крупных монет - ни больше, ни меньше - в прорезь на животе, для чего необходимо задрать подол малинового платья. Получив сотую монету, тирлир должен был заиграть арию, сочиненную самим Каваром. Я сказал "должен был", так как эта ария никогда еще не звучала и старый чудак не любил плутовать с самим собой. Вопрос чести. Заведенный механизм молчал из-за отсутствия вожделенной сотни монет. Талантливый изобретатель, вечно нуждающийся в деньгах, несмотря на все усилия, так и не смог реализовать свою мечту: наполнить копилку и послушать арию... В странной сей амбиции скрывалась гордыня и скупость одновременно. Психоаналитик, возможно, расшифровал бы это как сенильную манифестацию либидо. Доколе же курьезной музыкальной кукле оставаться немой? Кавар ласкал ее, льстил ей, уговаривал немного подождать. Фетишизм? Очень вероятно. И, может быть, стиль жизни, цель жизни. И все же, еще злее проклиная скудость своих доходов, Кавар сумел почти на две трети наполнить секретный ящичек тир лира. Потребовались месяцы экономии, недоедания, отказа в самом необходимом. К сожалению, на ослепительной дороге свершения надежд воздвигались все новые и новые огорчительные препятствия. Надо заплатить доктору, купить новые очки, удовлетворить кредитора, который считался давно умершим... Разве бедному и старому спокойно живется? И самое страшное - у него был сын. Его крест, несчастье всей жизни. Этот здоровенный бездельник и прощелыга навещал папашу с двумя целями - явной и тайной: чтобы с ним поздороваться и чтобы его обокрасть. Украсть все равно что. Шарф. Сколько-нибудь денег. Кусок колбасы. Коробку сардин. Воровал он столь же легко и естественно, как дышал. До сих пор, к счастью, он не трогал куклы, поскольку не замечал ее присутствия. Крыса Кавар весьма часто мечтал его придушить. Но увы, он был слишком слаб, слишком истощен. К тому же, боязливый по натуре, он содрогался от предчувствия ударов. А сынок вполне был способен его избить. Пусть меня поймут правильно: Кавар не столько боялся очутиться оглушенным в углу, сколько неизбежности того, что у него вырвется ужасное проклятие, которое приплюсуется к бесчисленным угрозам в адрес сына. Известное дело: того, кто поднимет руку на отца своего, еще в этом мире настигнет неминуемая кара. И Кавар заранее переживал несчастье со своим сыном. В настоящий момент заботы не очень грызли его. Он весь ушел в созерцание силуэтов на стене кожевенной мастерской, и это, как обычно, доставляло ему тихую радость. Потом поднялся, с трудом выпрямился и осторожно вытянул ногу, как факир после долгих месяцев неподвижности. Здесь к нему подошел сияющий сосед Гертлер: - Моя дочь заболела. Серьезно заболела. Это был злобный старый плут с физиономией столетнего индейца. Он мечтал похоронить всю свою семью. Увы, попадаются такие целеустремленные старики! - Что вы имеете в виду? - спросил Кавар. - Желудок. Гертлер энергично ввинтился мизинцем в ухо, собираясь, видимо, довертеться до мозгов, вытащил и задумчиво поглядел на кончик ногтя. - Ее будут оперировать, - сообщил он упоительным тоном. - А медицинская операция может кончиться сами знаете как. Он выглядел так, словно выиграл в лотерею. Его цинизм ужаснул Кавара. Он поник головой, но предпочел ничего не отвечать. В этот момент с улицы донесся дикий гвалт. Ватага мальчишек ворвалась во двор. Ими предводительствовал отвратительный подросток с лицом убийцы. У него были круги под глазами и жестокая складка рта. Он поднял руку в знак неопределенного военного приветствия и завопил: - Он уже там! - Кто? - пробормотал Кавар. - Наверняка твой сын, - воскликнул довольный Гертлер. Только этого недоставало. Мальчишки заорали хором: - Он поднялся к тебе! Их предводитель, удовлетворенный своим сообщением, еще разочек издевательски помахал рукой и увлек всю стайку за собой. - Бандит, - простонал Кавар. Он заторопился на слабых своих ногах, уверенный, что не успеет помешать новому преступлению. Гертлер с восторгом смотрел ему вслед. Отличный выдался денек! Он потер руки и снова принялся вертеть пальцем в ухе. Кавар семенил к дому. Столпившиеся у подъезда сорванцы кричали, чтобы он поспешил. Бедняга изо всех сил перебирал ногами, спотыкался, норовил даже подпрыгивать. Когда он приблизился к двери, мальчишки расступились, и он прошел мимо них, опустив голову, боясь даже взглянуть. На пороге все-таки обернулся и затряс обеими руками, словно отгоняя воробьев. Никто не шевельнулся, все молчали. Им просто нравилось за ним наблюдать. Он плюнул в их сторону и прошел в дом. Внутри было темно, и в конце коридора он споткнулся о первую ступеньку лестницы. Его веки задрожали, и он расплакался. Боже, какая дикость! Он плакал, поскольку там, наверху, его сын собирался что-нибудь украсть. Неужели бывают на свете отцы, которые оплакивают смерть своих сыновей? Он тяжело дышал и на первой площадке упал в старое деревянное кресло, которое притащил сюда домохозяин Кирхенбаум. Тот имел привычку заваливаться сюда каждый вечер и стаскивать ботинки. Не дай Бог, он узнает о его, Кавара, дерзком поступке! Какое несчастье все-таки быть несчастным до такой степени! Крыса Кавар сидел в кресле, не в силах подняться. Грудь болела невыносимо, дышалось с трудом. Скрип ступенек насторожил его. Должно быть, спускался сын, а Кавар совсем не подготовился к встрече. Худой энергичный мужчина быстро бежал по лестнице вниз. - Вор, проходимец, отцеубийца, - хрипел Кавар. Его пальцы вцепились в кресло, он напоминал короля-паралитика, проклинающего потомство. - Привет, папа! Сын - гибкий и ловкий - проскочил, не останавливаясь. Через секунду он был уже на улице. Мальчишки закричали, завизжали, засвистели... Крыса Кавар долго поднимался с кресла. Он чувствовал себя совершенно разбитым. Ступенька за ступенькой, ценой тягостных усилий он дотащился... Дверь комнаты стояла открытой - у сына никогда не было проблем с замками. Вырванный с насиженного места большой сундук проехал как-то вкось. Его содержимое - разная утварь и поношенное платье - валялось на полу. Какой страшный спектакль! Старик упал на колени среди разбросанных вещей и принялся искать драгоценную куклу. Искать пришлось недолго. Она была буквально располосована: пружины, проволока, конский волос вылезали, словно жуткие внутренности. Сколько погибших надежд, сколько потерянных часов работы! Откуда взять энергию, чтобы заново сотворить чудо, откуда взять время, чтобы сэкономить необходимые монеты! Ошеломленный, рыдающий, обездоленный, он без конца гладил куклу, будто пытался вернуть жизнь мертвому ребенку. Потом положил на пол тирлир с фарфоровой головой, достал грязный платок и вытер глаза: слезы мешали смотреть. Машинально сунул пальцы в жилетный карман и нащупал монету. Он вспомнил, что еще с утра спрятал ее. Странная идея осенила его бедную голову: он решил ввести монету в прорезь. Он долго разглядывал талер, поднес к губам, благоговейно поцеловал. Его лицо вдруг удлинилось, морщины разгладились, брови насупились - в нем означилось нечто пророческое, ритуальное. Он смотрел на куклу пристальным, проницающим взглядом мистагога. Он поднял подол малинового бархатного платья, ввел монету и заметил, что его пальцы запятнались кровью. Он рассмотрел куклу внимательней - ее живот кровоточил... Тогда он липкими своими пальцами провел по фарфоровому лицу - веки, окаймленные длинными ресницами, шевельнулись. Раскрылись дивные неподвижные синие очи. На ослепительно белых щеках проступили красные следы. Кавар прислонился к сундуку и стал монотонно укачивать куклу с разорванными металлическими внутренностями или нечто живое, умирающее в ней. И тогда послышалась музыка. Сначала хриплое рыдание, стон, стенание, потом каскад отрывистых звуков несказанной красоты. Кавар ликовал, ибо сразу вспомнил арию, которую он когда-то сконструировал в сердце куклы и которая ныне расцвела в ее крови... Он принялся подпевать в унисон, продолжая убаюкивать свою удивительную игрушку. Подпевал, убаюкивал. Его голова склонилась, поникла, чтобы никогда более не воспрянуть. Тщедушное маленькое тело покачнулось и скатилось в груду поношенной одежды. Крыса Кавар улыбался. Его мечта исполнилась. Он более не боялся обманов или неудач. Из его рта вытекло немного слюны. Сладкой, без сомнения, так как он обожал сосать конфеты. На его губы села муха и потерла крылья лапками. Долго, надо полагать, она ждала этого момента. Показался кот Кирхенбаума. Осторожно подошел и стал деликатно лакать кровь мертвой куклы. Угроза Ничего нет приятней, дорогая, нежного сновидения греха. Ганс Гейнц Эверс Мирон Прокоп вошел в комнату и, не теряя времени на раздевание, стал радостно трясти молодого человека с черной спутанной гривой, который вовсю храпел на железной кровати. - Вставай, Камило Томпа, - произнес он театрально, - вставай! Час пробил... теперь моя очередь спать! Мирону Прокопу было лет тридцать. Высокий, белокурый. Мечтательно нежные бледно-голубые глаза придавали ему вид ребенка, неопытного и беззащитного, брошенного в этот мир умирать в меблированных комнатах и дрожать на обочинах тротуаров, не решаясь перейти улицу без посторонней помощи. Тот, кого назвали Камило Томпа, оперся на локоть и смотрел бессмысленным взглядом. - Сколько? - Девять часов... Спящий помотал головой, запустил пальцы в свои вихры, застонал, выпрыгнул из кровати, ступил, пошатываясь, несколько шагов и направился к умывальнику. Потом надел рубашку, смокинг и, не говоря ни слова, принялся завязывать черный галстук-бабочку. Дверь за ним хлопнула, потом снова открылась. Показалась большая, тщательно причесанная голова. - Пока, старик... - До радостного свидания, Макс Эдди, - провозгласил Мирон Прокоп. Талантливый музыкант Камило Томпа не любил карабкаться на вершину славы, а предпочитал зарабатывать на жизнь философски спокойно: под космополитическим именем Макс Эдди он работал скрипачом-эксцентриком в дансинге "Реюньон". Обладая недурными физическими данными для мюзик-холла, приятным голосом, сногсшибательной шевелюрой и к тому же усвоив акцент "янки", он с самого начала имел вполне будоражащий успех. Он работал только по ночам. Это позволяло ему с Мироном Прокопом, занятым днем, делить небольшую, довольно комфортабельную комнату, где каждый поочередно согревал постель для другого. Мирон Прокоп тоже не поймал дьявола за хвост. Однако скромный заработок, который ему предоставлял Ангел В. Памев - директор литературного агентства "Золотой поток", - более или менее обеспечивал его существование. Правда, у него были еще кое-какие ресурсы. Всему на свете предпочитая богему, он с радостью согласился разделить с музыкантом его непритязательную обитель. К тому же он ненавидел одиночество. В литературном агентстве "Золотой поток" он классифицировал книги, составлял каталоги, снабжал газеты бесконечными справками, равно как и всевозможными объявлениями. Трудился на совесть, но не надрывался. В этот день среди вороха разных бумаг, собранного для перепечатки на машинке перед доставкой в крупные газеты, его внимание привлек маленький текстик - несколько строк, написанных крупным наклонным почерком на голубом листке. Прочитав это маленькое объявление, он почему-то растрогался до слез, как случается с человеком, который слышит небрежно брошенное слово, обещающее неожиданное свидание. Более чем простое и все-таки пронизанное поэзией объявление: Мадам МАРА ГЕОРГИЕВА Преподаватель музыки улица Любека Каравелова, 24, София Обучает по собственной системе От голубого листка пахло пылью, хорошими духами, денежными трудностями. Угадывались пальцы, слишком тонкие для грубой ежедневной работы. Мирон Прокоп переписал адрес и бережно спрятал в бумажник, словно любимую фотографию. Он вновь испытал давно забытое волнение: когда-то - ему было шестнадцать лет - жена учителя в Явлине, где он проводил вакации, вдруг обняла его и страстно поцеловала... Перед тем как нырнуть в постель, нагретую Ками-ло Томпой, проспавшим целый день, Мирон Прокоп вытащил адрес, долго изучал, потом мечтательно прошептал: "Обучает по собственной системе". Нежная, прельстительная, волшебная фраза. * * * Улица Любека Каравелова находилась не слишком далеко, и потому, можно сказать, решение первой задачи Мирону Прокопу далось легко. На следующий день, закрыв предварительно деревянные жалюзи агентства Ангела В. Памева, он уделил особое внимание своему туалету. Вытащил из кармана скатанный в трубочку новый воротничок - старый, на его взгляд, уже истрепался за день, - достал новые перчатки. Причесанный, элегантный, довольный собой, очаровательно встревоженный, он смело отправился на поиски того, что считал Авантюрой... Дом под номером 24 украшала эмалированная табличка, потерявшая блеск серьезно и окончательно. Однако прочитать было можно. Мара Георгиева Преподаватель музыки Мирон Прокоп собрал всю свою силу воли и нажал на электрический звонок. Дом не производил интересного впечатления. Темный камень побурел от времени, покрылся едкой, белесой патиной. Высокий первый этаж опоясывала затейливая лоджия в скульптурных медальонах. Пока визитер инспектировал фасад, дверь незаметно открылась. Возраст женщины было трудно угадать. Безусловно красивая, но грустная и серьезная, она спросила, чего он желает. Мирон Прокоп растерялся моментально. Наигранная храбрость улетучилась. Он забыл ловкие, тщательно продуманные фразы, повторенные многократно в течение дня, и забормотал: "Весьма польщен, мадам... прошу считать меня вашим учеником... искусство есть великий двигатель э-э-э..." Чушь какая-то. В конце концов он объяснил, что интересуется сольфеджио и пришел узнать цену за уроки. Мадам Георгиева улыбнулась терпеливо и натянуто. Она не пригласила его войти. Каждая неуклюжая фраза повисала в ужасающе стеснительном молчании. Мирон Прокоп поклялся убить себя за неспособность проникнуть в интимный духовный мир персоны, которая со своей изощренностью и деликатностью дошла до возможности обучения по собственной системе. - Вы занимались музыкой? - поинтересовалась она. - Недостаточно, мадам. У меня нет артистических амбиций, Боже упаси. Моя музыкальная культура страдает провалами. Вот почему я обратился к вам. Он не решился поднять на нее глаза и только раздумывал, в чем же заключается странное обаяние этой уже немолодой женщины, одетой в строгое черное, почти монашеское платье. Банальный разговор едва теплился. После очередного молчания Мара Георгиева заметила, как тягостен ужасный запах прогорклого жира, заполнивший всю лестничную клетку. Наконец договорились о времени первого урока: послезавтра в шесть часов. Мирон Прокоп неловко распрощался и раздраженный побрел домой. Камило Томпа встретил его иронически: - Ну что, совсем запутался в сетях коварного Амура? - Он прямо-таки пророкотал последнее слово. - Ну-ка, не дуйся, старик. Пойдем лучше поедим. Я приготовил бесподобный суп. - Иди ты к черту... - Да перестань ты! Все происходит к лучшему, а если к худшему - тоже неплохо. Они обедали молча. Раздражение и досада терзали сердце Мирона Прокопа. Ничего не понимает этот Камило. Или, напротив, слишком проницателен. Но зачем же решительно все подвергать насмешке? Ведь есть же вещи серьезные. Какие, к примеру? Страдание и любовь. Но попробуй скажи, он сразу расхохочется. Если Камило будет продолжать его поддразнивать, он с ним непременно расстанется. Поживет один, проникнутый пылающей мыслью об этой феноменальной женщине, вошедшей в его жизнь, поднявшейся огненным знаком на дороге его судьбы. Камило Томпа оделся и собрался уходить в свой дансинг. Сдвинув шапку на ухо, радостный, как всегда, он крикнул: "Пока, старик..." Мирон Прокоп миролюбиво фыркнул. Потом погасил лампу и улегся одетый на постель, вспоминая Мару Георгиеву столь же страстно, как раньше вспоминал иллюстрированные путеводители. * * * Долгожданный день наконец настал. Теперь Мара Георгиева встретила нового ученика куда любезней. Сколько раз он воображал этот момент посещения, вхождения в квартиру. Маленькая прихожая с громоздким шкафом типа "министр", затем просторная, хорошо обставленная комната. Справа от двери - тахта, на которой лежали вышитые подушки с бахромой в проблесках золотистых нитей, торшер с китайским абажуром, разрисованным смело и недвусмысленно. Когда торшер включался, около тахты среди погруженного во тьму пространства возникал светлый, необычайно уютный островок, ограниченный большим черным роялем. Возле рояля волнистым упреком вздымалась арфа, почти лишенная струн. Далее очаровательный комод восемнадцатого века, шкафчик-маркетри, безделушки всякого рода, которые посетитель поклялся изучить на досуге. Мирон Прокоп изо всех сил пытался контролировать свое смущение и волнение. Он наговорил Маре Георгиевой массу комплиментов касательно интерьера и "артистической" атмосферы ее замечательного жилища. Она улыбнулась, очень довольная. - Да, вы правы. Я счастлива здесь, насколько это вообще возможно. Я здесь среди своих воплощенных воспоминаний. Эти вещи уже давно стали моими друзьями, моими конфидентами. Я даже люблю, представьте, эту не слишком скромную китайскую лампу... Разговор принял сентиментальный характер. Мирон Прокоп вдруг испугался, что собеседница начнет поверять ему секреты своей жизни. Он бы охотно послушал, только не сразу, не сейчас. Но ничего такого не случилось. После паузы, нарушить которую он не сумел, она деловито спросила: - Так. Насчет уроков сольфеджио... - Она нервно засмеялась и замолчала. Мирон Прокоп решил, что пора переходить в наступление. - Не торопитесь, умоляю вас. Я бы хотел познакомиться поближе, узнать о вас побольше. - Уверяю вас, это не доставит вам удовольствия, - прошептала она, грустно склонив голову. В этот момент раздался звонок. Мара Георгиева извинилась и пошла открывать. Прокоп остался один на несколько минут. Из прихожей донесся с