ь утащить его в боковую аллею, чтобы избежать драки, - Нас непременно посадят, если ты не прекратишь, - тревожно шепнул ему Дик. - И кроме того, я хочу дождаться результатов. Может быть, Вильсон победит. - Пойдем к "Франку Локку", выпьем. Дику хотелось остаться и дождаться результатов; он волновался и не хотел больше пить. - Это значит, что мы не будем воевать. - Лучше пускай война, - сказал Нед, еле ворочая языком. - Будет забавно... Все равно, война не война, выпьем еще по маленькой. Буфетчик у "Франка Локка" отказался подавать им, хотя раньше они часто там пили, и они поплелись, обескураженные, по Вашингтон-стрит в другой кабак, как вдруг мимо них промчался газетчик с экстренным выпуском, в котором четырехдюймовыми буквами было напечатано: "ХЬЮЗ ВЫБРАН" (*14). - Ура! - завопил Нед. Дик заткнул ему рот ладонью, и они стали возиться посредине улицы; вокруг них собралась враждебно настроенная толпа. Дик слышал глухие неприязненные голоса: - Студенты... Из Гарварда... У Дика свалилась шляпа. Нед выпустил Дика, чтобы дать ему возможность поднять ее. К ним, расталкивая толпу, приближался фараон. Они встали и ушли трезвой походкой, с раскрасневшимися лицами. - Все это белиберда, - сказал Нед задыхаясь. Они пошли по направлению к площади Сколлей. Дик был взбешен. Толпа на площади Сколлей ему тоже не понравилась, и ему захотелось домой, в Кембридж, но Нед затеял разговор с каким-то подозрительным субъектом и матросом, еле стоявшим на ногах. - Знаешь что, Чеб, поведем-ка их к мамаше Блай, - сказал подозрительный субъект, толкая матроса локтем в бок. - Только тихо, братец, только тихо... - бормотал матрос. - Куда угодно, только чтоб не видеть этой белиберды! - заорал Нед пошатываясь. - Слушай, Нед, ты пьян, идем в Кембридж, - отчаянно завопил ему Дик в самое ухо, хватая его за рукав. - Они тебя напоят и ограбят. - Кто меня напоит, я и так пьян... Белиберда! - заржал Нед и, стащив с матроса белую шапочку, надел ее себе на голову вместо шляпы. - Ну черт с тобой, как хочешь, я пойду. - Дик внезапно выпустил руку Неда и стремительно ушел. Он шел по Бикон-хилл, и в ушах у него звенело, в висках стучало, голова горела. Он добрался пешком до Кембриджа и вошел в свою комнату, дрожа от усталости, готовый расплакаться. Он лег в кровать, но не мог заснуть и лежал всю ночь, дрожа от холода, несмотря на то что навалил ковер поверх груды одеял, и прислушивался к каждому звуку, доносившемуся с улицы. Наутро он встал с головной болью и с отчаянным жжением во всем теле. Он как раз пил кофе и ел поджаренную булку у стойки буфета, когда вошел Нед, свежий и розовый, с улыбкой, кривившей весь его рот. - Ну-с, дорогой мой политик, профессор Вильсон выбран, и нам придется расстаться с мечтой о сабле и эполетах. - Дик что-то буркнул и продолжал есть. - Я беспокоился о тебе, - как ни в чем не бывало продолжал Нед. - Куда ты исчез? - А как по-твоему? Пошел домой и лег спать, - отрезал Дик. - Этот Барни оказался очень забавным малым, инструктором бокса. Если бы не больное сердце, он был бы чемпионом тяжелого веса Новой Англии. Мы в конечном счете попали в турецкие бани... удивительно забавное место. У Дика было такое чувство, словно ему дали пощечину. - Мне надо идти в лабораторию, - сказал он хрипло да вышел из столовой. Он вернулся в Риджли только в сумерки. В комнате кто-то был. Это Нед шагал взад и вперед в голубых сумерках. - Дик, - пробормотал он, как только Дик закрыл за собой дверь, - не надо сердиться. - Он стоял посредине комнаты, засунув руки в карманы, раскачиваясь. - Дик, не надо сердиться на человека, когда он пьян... Не надо вообще сердиться на людей. Будь другом, согрей мне стакан чаю. - Дик налил воду в чайник и зажег спиртовку. - Мало ли какие глупости люди делают, Дик. - Но с такими типами... матрос с площади Сколлей... Подумай, какой риск, - растерянно сказал Дик. Нед повернулся к нему с легким и радостным смехом. - А ты мне еще вечно твердил, что я противный бостонский сноб. Дик ничего не отвечал. Он опустился на стул подле стола. Он больше не сердился. Он старался не расплакаться. Нед лег на кушетку и попеременно задирал то одну, то другую ногу. Дик смотрел не отрываясь на синее пламя спиртовки, прислушиваясь к мурлыканью чайника, пока сумерки не сгустились и в комнату не просочился пепельный свет улицы. В эту зиму Нед напивался каждый вечер. Дик сотрудничал в "Ежемесячнике" и "Адвокате", напечатал несколько стихотворений в "Литературном сборнике" и "Боевой рубке", посещал собрания Бостонского поэтического общества, и Эми Лоуэлл пригласила его на обед. Он часто ссорился с Недом, так как он был пацифистом, а Нед говорил, что он, черт побери, пойдет во флот, все равно все белиберда. На пасхальных каникулах, после того как был проведен закон о вооружении торгового флота, Дик имел продолжительную беседу с мистером Купером, который хотел устроить его на службу в Вашингтон, потому что, по его словам, такой талантливый юноша не должен был подвергать свою карьеру опасностям военной службы, а кругом уже поговаривали о всеобщей воинской повинности. Дик, как и полагалось, покраснел и сказал, что его совесть запрещает ему участвовать в войне в каком бы то ни было качестве. Они долго топтались на месте, говоря об обязанностях гражданина, партийном руководстве и высшем долге. В конце концов мистер Купер взял с него обещание но предпринимать никаких решительных шагов, не посоветовавшись предварительно с ним. В Кембридже все студенты проходили военный строи и посещали, лекции по военному делу. Дик хотел кончить четырехлетний университетский курс в три года и усиленно занимался, но университетские науки ничего больше не говорили ни уму его, ни сердцу. Ему удалось выкроить время на окончательную отделку цикла сонетов под названием "Morituri Те Salutant!" ["Идущие умирать приветствуют тебя!" (лат.) - приветственный клич римских гладиаторов], который он послал на конкурс, объявленный "Литературным сборником". Он получил приз, но редакция написала ему, что в последние шесть строк было бы желательно вставить нотку надежды. Дик вставил нотку надежды и послал полученную сотню долларов матери, чтобы она поехала в Атлантик-Сити. Он узнал, что если он пойдет на военную службу, то он весной получит диплом без экзаменов, и, никому ни слова не говоря, поехал в Бостон и вступил в добровольческий санитарный отряд. В тот вечер, когда он сообщил Неду, что он отправляется во Францию, они выпили у себя в комнате много белого вина и сильно опьянели и без конца толковали о том, что такова судьба Юности и Красоты и Любви и Дружбы - быть раздавленным преждевременной смертью в то время, как старые жирные помпезные дураки будут потешаться над их трупами. На жемчужном рассвете они вышли и сели с последней бутылкой вина на старый могильный камень на кладбище, на углу Гарвард-сквер. Они долго сидели на холодном могильном камне, не говоря ни слова, только прикладываясь к бутылке, и после каждого глотка закидывали головы и тихо блеяли в унисон: - Белиберда. Когда он в начале июня плыл во Францию на "Чикаго", у него было такое чувство, словно ему пришлось бросить на середине недочитанную книгу. Нед, и его мать, и мистер Купер, и литературная дама, которая была значительно старше его и с которой он несколько раз довольно некомфортабельно спал в ее двухэтажной квартире, выходившей окнами на Южный центральный парк, и его поэзия, и его друзья пацифисты, и огни Эспланады, отраженные зыбью Чарлза, потухли в его сознании, как главы недочитанного романа. Он немножко мучился морской болезнью и немножко боялся парохода и шумных, грубых матросов и длиннолицых женщин из Красного Креста, нагонявших друг на друга жуть рассказами о насаженных на штыки бельгийских младенцах, и распятых на кресте канадских офицерах, и обесчещенных пожилых монахинях; внутри его, точно в заведенных до отказа часах, была закручена тугая пружина любопытства - что будет за океаном? Бордо, красная Гаронна, пастельного цвета улицы, старые, высокие дома с мансардами, нежно-желтый свет и нежно-голубая тень, названия станций прямо из Шекспира, книжки в желтых обложках в киосках, бутылки с вином на буфетных стойках - он все представлял себе совсем иначе. По дороге в Париж бледные голубовато-зеленые поля были усеяны пурпурными маками, точно первые строки стихотворения; маленький поезд отстукивал дактили; все, казалось, рифмовало. Когда они прибыли в Париж, было уже поздно являться в бюро Нортон-Хэрджис. Дик оставил чемодан в номере отеля "Монтабор", отведенном ему и еще двум ребятам, и пошел с ними по улицам. Еще не стемнело. Уличного движения почти не было, но бульвары были полны людей, гулявших в голубых июньских сумерках. Когда стемнело, из-за всех деревьев стали выглядывать женщины, женские руки хватали их за рукава, время от времени английское ругательство лопалось, точно тухлое яйцо, в гнусавом напеве французской речи. Они шли втроем, рука об руку, довольно робко и очень сдержанно, в их ушах еще звенели разговоры об опасности заражения сифилисом и гонореей. Накануне с ними беседовал об этом на пароходе военный врач. Они рано вернулись в отель. Эд Скайлер, говоривший по-французски (он когда-то учился в швейцарском пансионе), чистил зубы над умывальником; он покачал головой и, не вынимая зубной щетки изо рта, проговорил: - C'est la guerre [такова война (франц.)]. - Ничего, тяжелы только первые пять лет, - рассмеялся Дик. Фред Саммерс был автомобильный механик из Канзаса. Он сидел на кровати в шерстяном нижнем белье. - Ребята, - сказал он, серьезно глядя сначала на одного, потом на другого, - это не война... это гнуснейший бардак. Наутро они встали чуть свет, кое-как проглотили кофе и булочки и помчались являться по начальству на улицу Франциска Первого; их бросало то в жар, то в холод от волнения. Им сказали, где достать военную форму, предостерегли от женщин и вина и приказали явиться после обеда. После обеда им сказали, чтобы они явились завтра утром за удостоверениями. На эти удостоверения они убили еще один день. В промежутках они покатались по Булонскому лесу на извозчике, осмотрели Нотр-Дам и Консьержери и Сент-Шапель и съездили на трамвае в Мальмезон. Дик решил освежить свой школьный французский язык и сидел в мягком солнечном свете среди облезлых белых статуй в Тюильрийском саду, читая "Боги жаждут" и "Остров пингвинов". Он, и Эд Скайлер, и Фред не разлучались; они каждый вечер съедали роскошный ужин, опасаясь, что им больше не придется есть в Париже, и в небесно-голубых сумерках шли гулять по бульварам, кишащим народом; они уже отваживались заговаривать с девушками и приставать к ним. Фред Саммерс купил себе профилактический набор и серию похабных карточек. Он заявил, что накануне отправки пустится во все тяжкие. Если их отправят на фронт, то его, вероятней всего, убьют, и что тогда? Дик сказал, что он не прочь поболтать с девчонками, но тут это дело поставлено на слишком коммерческую ногу, и его от этого воротит. Эд Скайлер, которого они окрестили французом, уже полностью усвоил европейские манеры и сказал, что уличные девки слишком наивны. Последняя ночь перед отправкой была ясной и лунной, поэтому появились немецкие дирижабли. Они как раз сидели в маленьком ресторанчике на Монмартре. Кассирша и официант всех погнали в погреб, как только сирены завыли во второй раз. Там они познакомились с тремя довольно молодыми женщинами по имени Сюзет, Миннет и Аннет. Когда промчалась маленькая пожарная машина, сообщавшая гудками о том, что воздушный налет кончился, было уже время закрывать, и они не могли добиться в ресторане выпивки; поэтому девицы повели их в какой-то дом с плотно закрытыми ставнями, где их препроводили в большую комнату с оливковыми обоями, украшенными зелеными розами. Старик в зеленом полотняном переднике принес шампанского, и девицы прыгнули к ним на колени и стали ворошить им волосы. Саммерс выбрал самую хорошенькую и потащил ее прямо в альков, где над кроватью во всю длину висело зеркало. Затем он задернул портьеру. Дику досталась самая жирная и старая, и ему стало противно. Ее тело было как резиновое. Он сунул ей десять франков и ушел. Сбегая вниз по черной крутой лестнице, он столкнулся с двумя австралийскими офицерами, которые дали ему глотнуть виски из бутылки и повели его еще в один дом; они хотели устроить там парад всех барышень, но мадам сказала, что все барышни заняты, а австралийцы были так пьяны, что все равно ничего бы не увидели, и они начали ломать мебель. Дику удалось улизнуть прежде, чем явились жандармы. Он пошел наугад по направлению к отелю, но тут опять началась тревога, и он очутился в толпе бельгийцев, потащивших его в шахту подземной дороги. На вокзале подземной дороги была одна очень хорошенькая девица, и Дик попытался объяснить ей, что ей следует пойти к нему в отель, но тут к нему подступил полковник спаги (*15), который ее, как оказалось, провожал; на нем была красная тупика, вся в золотых шнурах, и его нафабренные усы топорщились от ярости. Дик объяснил ему, что все это недоразумение, посыпались извинения, и все оказались braves allies [доблестные союзники (франц.)]. Они обошли несколько кварталов в поисках выпивки, по все уже было закрыто, так что они с величайшим сожалением расстались у дверей отеля, где жил Дик. Он вошел в номер в великолепном настроении; в номере оба его товарища мрачно мазались аргиролем и мечниковской мазью. Дик состряпал из своих похождений захватывающую историю. Но те двое сказали, что он совершил гнусность, покинув свою даму и оскорбив ее лучшие чувства. - Ребята, - начал Фред Саммерс, глядя то на одного, то на другого своими круглыми глазами, - это не война, это гнуснейший... - Он не мог подобрать слова, и Дик потушил свет. НОВОСТИ ДНЯ XXII В НАСТУПАЮЩЕМ ГОДУ ПРЕДВИДИТСЯ ВОЗРОЖДЕНИЕ ЖЕЛЕЗНЫХ ДОРОГ ДЕБС ПРИГОВОРЕН К 30 ГОДАМ ТЮРЬМЫ Ах как долог путь в прекрасный Край мечты моей, Где сияет месяц ясный Свищет соловей возникнут новые поколения и благословят имена тех людей, которые имели мужество отстаивать свои убеждения, умели по-настоящему ценить человеческую: жизнь, противопоставляя ее материальным благам, и, преисполненные братского духа, боролись за великую возможность ВОЕННЫЙ ЗАЕМ ПОДПИСЫВАЙТЕСЬ НА ВОЕННЫЙ ЗАЕМ С МЕДЬЮ ВЯЛО ВСЛЕДСТВИЕ НЕОПРЕДЕЛЕННЫХ ПЕРСПЕКТИВ ЖЕНЩИНЫ ГОЛОСУЮТ КАК ИСКУШЕННЫЕ ПОЛИТИКИ возрождаются почтенные, старинные мясные блюда, как, например, рагу, гуляш, мясные паштеты, печенка и бекон. Каждый германский солдат носит в кармане платяную щетку; как только его приводят в камеру, он достает эту щетку и принимается чистить свое платье РАБОТОДАТЕЛЬ ДОЛЖЕН УБЕДИТЬСЯ ЧТО РАБОЧИЙ ОСНОВА ВСЕГО Ах как долго мне томиться Ах как долго ждать АГИТАТОРЫ НЕ ПОЛУЧАТ АМЕРИКАНСКИХ ПАСПОРТОВ оба оказались уроженцами Трансваальской области и в пути заявили, что, с их точки зрения, британский, и американский флаги ничего собой, не представляют и что оба они нисколько не будут огорчены, если эти флаги очутятся на дне Атлантического океана; далее они признались, что они - так называемые "националисты", то есть принадлежат к партии, во многом схожей с нашими ИРМ. "У меня нет намерения, - пишет Херст, - встречаться с губернатором Смитом ни в обществе, ни в частной жизни, ни на политической арене, так как я не вижу никакой пользы для себя" САМОУБИЙСТВО НА МОРЕ; ОБЛАВА НА ДЕЗЕРТИРОВ Вот счастливец дядя Сам У него орлы - пехота У него и кавалерия У него и артиллерия Двинем немцам по усам Молись кайзер небесам КАМЕРА-ОБСКУРА (30) вспоминая о серых скрюченных пальцах густой крови капающей с холста о булькающем дыханье раненных в легкие о вонючих клочьях мяса которые вносишь в санитарный автомобиль живыми и выносишь мертвыми мы сидим втроем на дне высохшего цементного бассейна в маленьком саду с розовой оградой в Ресикуре Нет должен быть какой-то выход учили нас Страна свободы совести Дайте мне свободу или дайте мне... Вот нам и дали смерть (*16) солнечный полдень сквозь легкую тошноту оставленную горчичным газом я чувствую запах букса чайных роз и белых флоксов с пурпурным глазком три коричнево-белые полосатые улитки с бесконечным изяществом свисают с ветки жимолости над моей головой высоко в синеве сонно словно корова на привязи пасется привязанная колбаса пьяные осы липнут к перезрелым грушам, которые шмякаются оземь всякий раз как расположенные неподалеку орудия изрыгают тяжелые снаряды с грохотом уносящиеся в небо помнишь это жужжанье ты гулял в лесу и спугнул вальдшнепа зажиточные деревенские жители основательно построили ограду и маленькую будку сортира с чисто вымытым стульчаком и четвертушкой луны в дверях точь-в-точь как у нас на родине на какой-нибудь старой ферме основательно разбили садик и кушали фрукты и нюхали цветы и основательно подготовили эту войну к черту Патрик Генри в хаки является на осмотр и вкладывает все свои гроши в Заем свободы (*17) или дайте мне... arrives [букв.: прибывшие (франц.); здесь: попавшие в цель] шрапнель пощипывая струны своих арф из крошечных пороховых облачков ласково приглашает нас к славе счастливые мы следим за осторожными движениями улиток в полуденном солнце вполголоса разговаривая о La Libre Belgique [Свободная Бельгия (франц.)] Письма Юния Ареопагитика Мильтон ослеп во имя свободы слова Если найти правильные слова народ поймет даже банкиры и попы я ты мы должны Где трое за правду встанут Там три царства падут во прах мы счастливы разговаривая вполголоса под полуденным солнцем об apres la guerre [после войны (франц.)] о том что наши пальцы наша кровь наши легкие наше мясо под грязным хаки feldgrau bleu [серо-голубой (нем.)] могут еще расти наливаться сладостью пока мы не упадем с дерева как перезрелые груши arrives это знают и певучие eclats [разрывы (франц.)] шипящие газовые бомбы яко их есть царство и слава или дайте мне смерть РЭНДОЛФ БОРН Рэндолф Борн появился на нашей планете, лишенный удовольствия выбирать себе местожительство или карьеру. Он был горбун, внук пастора-конгрегационалиста, родился в 1886-м в Блумфилде, Нью-Джерси; там он кончил начальную школу и среднюю школу. Семнадцати лет от роду он поступил на службу секретарем к одному морристаунскому дельцу. Он учился в Колумбии, работая на фабрике валиков для пианол в Ньюарке, работая корректором, настройщиком роялей, аккомпаниатором в школе пения при Карнеги-Холле. В Колумбийском университете он слушал лекции Джона Дьюи (*18), получил заграничную поездку, давшую ему возможность посетить Англию, Париж, Рим, Берлин, Копенгаген, написал книгу о школах Гэри (*19). В Европе он слушал музыку, очень много Вагнера и Скрябина, и купил себе черную пелерину. Этот маленький человечек, похожий на воробья, крошечный, уродливый кусочек мяса в черной пелерине, хилый и вечно больной, положил камешек в свою пращу и угодил Голиафу прямо в лоб. Война, писал он, - это, здоровье государства. Наполовину музыкант, наполовину педагог-теоретик (слабое здоровье, и нищета, и физическое уродство, и нелады с родными не испортили Рэндолфу Борну радости жизни: он был счастливый, человек, любил "Мейстерзингеров" (*20) и играл Баха своими длинными руками, так легко обнимавшими клавиатуру, и любил красивых женщин и хороший стол и вечерние беседы. Когда он умирал от воспаления легких, один приятель сбил ему гоголь-моголь. Погляди на эту желтизну, как она хороша, твердил он, в то время как жизнь его таяла в горячке и лихорадке. Он был счастливый человек). С лихорадочным интересом Борн набросился на идеи, модные в ту пору в университете, и выудил из напыщенной путаницы, учения Джона Дьюи розовые очки, сквозь которые он ясно и отчетливо увидел сияющий Капитолий реформированной демократии, Вильсонову Новую свободу; но он был слишком хороший математик; он должен был сначала решить уравнения; с тем результатом, что в сумасшедшую весну 1917 он начал терять популярность в "Новой республике", где он зарабатывал кусок хлеба с маслом; Вместо Новой свободы читай Всеобщая Воинская Повинность, вместо Демократии - Война до победного конца, вместо Реформы - Выручайте Моргановы займы, Вместо Прогресса Цивилизации Просвещенья Служенья Обществу - Покупайте Военный Заем, Бейте гуннов, В тюрьму уклоняющихся. Он ушел из "Новой Республики"; только "Семь Искусств" имели мужество печатать его статьи против войны; издатели "Семи Искусств" получали деньги откуда-то из другого места. Друзья избегали показываться с Борном, отец в письмах молил его не позорить семью. Радужная будущность реформированной демократии лопнула, как проколотый мыльный пузырь, Либералы ринулись в Вашингтон; кое-кто из друзей уговаривал его влезть в шарабан школьного учителя Вильсона; приятно было воевать, сидя на вращающихся креслах в бюро мистера Крила в Вашингтоне. На него рисовали карикатуры, за ним следила разведка и контрразведка; во время прогулки с двумя знакомыми девушками в Вудс-Холе он был арестован, в Коннектикуте у него украли чемодан с рукописями и письмами. ("Насилие вплоть до последних пределов", - гремел школьный учитель Вильсон.) Он не дожил, не увидел ни грандиозного цирка Версальского мира, ни вопиющей посредственности Пустозвона из Огайо. Через шесть месяцев после перемирия он умер, замышляя труд об основах грядущего американского радикализма. Если это правда, что у человека есть дух, то дух Борна остался на земле, крошечный, уродливый, бесстрашный дух в черной пелерине, он семенит по грязным, старым улицам, сложенным из кирпича и песчаника, кое-где еще уцелевшим в нижнем Нью-Йорке, и кричит пронзительно, беззвучно хихикая: _Война - это здоровье государства_. НОВОСТИ ДНЯ XXIII Если ты не любишь дядю Сэма Если ты чуждаешься звезд и полос завтра в полдень в Бренч-парке (Ньюарк, штат Нью-Джерси) будет производиться съемка улыбок патриотического Эссекского округа. Под музыку духовых оркестров, которые будут исполнять военные марши и песни, бодро продефилируют неисчислимые толпы. Матери национальных героев, жены, из коих многие принесут своих младенцев, родившихся после отправки их отцов на фронт, примут участие в живописной демонстрации Эссекского округа; родные и друзья героев, несущих миру весть Свободы, пройдут мимо целой батареи фотокамер и пошлют героям свои улыбки согласно пункту 7-му программы кампании "Посылайте улыбки за океан". Собравшиеся начнут улыбаться в 2:30 ЧЕРНЬ ГРАБИТ ГОРОДА ГАЗЕТЧИК ИДЕТ ПЕРВЫМ СКВОЗЬ ЗАГРАДИТЕЛЬНЫЙ ОГОНЬ тяжело было смотреть как ежевечерне с наступлением сумерек все население покидало город и уходило до зари в поля. Старухи и малые дети, калеки на тележках и в тачках, мужчины, несущие на стульях слабых и дряхлых стариков ЖЕНЩИНЫ - АРТИЛЛЕРИСТЫ В ЧАСТЯХ ДЖЕРСИ причина волнений - требование восьмичасового рабочего дня, выставленное докерами Если Знамя Звездное тебе не мило Марш назад откуда бог тебя принес Скатертью дорога Стран на свете много ЛИДЕР ДСП (*21) БРАЛ ВЗЯТКИ ЗА ОСВОБОЖДЕНИЕ ОТ ВОИНСКОЙ ПОВИННОСТИ Если ты чуждаешься звезд и полос Не кусай ту руку что тебя кормила Как неблагодарный пес ЭВЕЛИН ХЭТЧИНС Малютка Эвелин, и Арджет, и Лайд, и Гого жили в верхнем этаже желтого кирпичного дома на Норт-шор-драйв. Арджет и Лайд были сестры малютки Эвелин. Гого был ее малютка братик, он был еще меньше малютки Эвелин; у него были такие хорошенькие голубые глазки, а вот у мисс Матильды были препротивные голубые глаза. Во втором этаже помещался кабинет доктора Хэтчинса, там Твойотец занимался, ему нельзя было мешать, и комната мамули, там она все утро сидела в светло-голубом капоте перед мольбертом. В нижнем этаже помещались гостиная и столовая, там принимали прихожан, и маленьким детям запрещалось шуметь, а в обеденное время пахло вкусными кушаньями, и звякали ножи и вилки, и звучали веселые голоса гостей и раскатистый, страшный голос Твойотца, и, когда Твойотец начинал говорить, голоса гостей стихали. Твойотец был доктор Хэтчинс, а Отченаш был на небеси. Когда Твойотец подходил вечером к кровати послушать, хорошо ли малютки читают молитву, Эвелин от страха закрывала глаза. Только юркнув в кровать, и съежившись, и натянув одеяло на нос, она чувствовала себя уютно. Джордж был дуся, хотя Аделаида и Маргарет вечно дразнили его и говорили, что он их помощник, как мистер Блессингтон - помощник папы. Джордж всегда заболевал первый, а вслед за ним и остальные малютки. Это было прямо замечательно, когда они все сразу заболели корью и свинкой. Они лежали в кровати, и им приносили гиацинты в горшках и морских свинок, и мамуля приходила к ним наверх и читала "Книгу джунглей", и Твойотец тоже приходил наверх и складывал из бумаги, смешных птичек, раскрывавших клюв, и рассказывал сказки, которые тут же выдумывал, и мамуля говорила, что он молился за вас, дети, в церкви, и они были ужасно горды и чувствовали себя взрослыми. Когда они выздоровели и уже играли в детской, Джордж опять заболел воспалением легких, потому что он застудил себе грудь, и Твойотец стал очень торжественным и сказал, чтобы они не грустили, если боженька возьмет к себе их малютку братца. Но боженька вернул им малютку Джорджа, только он стал с тех пор очень хрупким и носил очки, и, когда мамуля позвала Эвелин, чтобы она помогла выкупать его, потому что мисс Матильда тоже была больна корью, Эвелин заметила, что там, где у нее нет ничего, у него торчит какая-то странная штучка. Она спросила мамулю, не свинка ли это, но мамуля выбранила ее и сказала, что она гадкая девчонка, зачем она смотрела. "Тш, дитя мое, не задавай вопросов". Эвелин страшно покраснела и расплакалась, а Аделаида и Маргарет несколько дней не разговаривали с ней за то, что она такая гадкая девчонка. Летом они все вместе поохали в сопровождении мисс Матильды в салон-вагоне в Мейн. Джордж и Эвелин спали на верхней полке, а Аделаида и Маргарет на нижней; мисс Матильду укачало, и она всю ночь просидела, не смыкая глаз, на диване напротив. Поезд гремел бум-бубум-чок-чок, и деревья и дома плыли мимо, и ночью ревел паровоз, и дети не могли понять, почему высокий, сильный, такой милый проводник так мил с мисс Матильдой, такой противной, и притом больной. В Мейне пахло лесом, и отец и мать уже ожидали их там, и они все надели защитного цвета блузы и отправились в лагерь с отцом и проводниками. Раньше всех научилась плавать Эвелин. Когда они возвращались в Чикаго, была уже осень, и мама так любила прелестную осеннюю листву, от которой мисс Матильде становилось traurig [грустно (нем.)] на душе, потому что приближалась зима, и, когда они утром выглядывали из окна, на траве за тенью, отбрасываемой вагонами, был иней. Дома Сэм скоблил эмалевую краску, а Феба и мисс Матильда развешивали занавески, и в детской traurig пахло нафталином. Осенью папа вздумал по вечерам, когда они уже лежали в кроватках, читать им вслух отрывки из "Королевских идиллий" (*22). Всю ту зиму Аделаида и Маргарет были королем Артуром и королевой Джиневрой. Эвелин хотелось быть златокудрой Еленой, но Аделаида сказала, что ей нельзя, потому что у нее волосы мышиного цвета и лицо как паштет, так что ей пришлось быть служанкой Эвелиной. Служанка Эвелина часто захаживала в комнату мисс Матильды, когда та уходила из дому, и подолгу разглядывала себя в зеркале. Волосы были у нее вовсе не мышиного цвета, а определенно белокурые, если бы ей только позволили завивать их, а не заплетать крысиными хвостиками, а глаза у нее были, правда, не такие голубые, как у Джорджа, но зато с маленькими зелеными точками. А лоб у нее был благородный. Однажды мисс Матильда накрыла ее, когда она гляделась в зеркало. - Кто слишком много любуется собой, тот любуется дьяволом, - сказала мисс Матильда в своей противной, сухой немецкой манере. Когда Эвелин минуло двенадцать лет, они переехали на Дрексел-бульвар, в более просторный дом. Аделаида и Маргарет отправились на восток, в Нью-Хоп, в пансион, а мать поехала на всю зиму к знакомым в Санта-Фе поправлять здоровье. Забавно было завтракать по утрам только с папой, Джорджем и мисс Матильдой, которая сильно постарела и уделяла больше внимания домашнему хозяйству и романам сэра Гилберта Паркера (*23), чем детям. Эвелин в школе не нравилось, но ей правилось, когда папа занимался с ней по вечерам латынью и решал для нее алгебраические уравнения. Он казался ей прямо изумительным, когда он так благостно проповедовал с амвона; и по воскресеньям, на уроках закона божьего, она гордилась, что она дочь пастора. Она очень много думала о боге-отце, и самаритянке (*24), и Иосифе Аримафейском (*25), и прекрасном Бальдуре (*26), и братстве людей, и любимом Христовом апостоле (*27). На рождестве она раздала массу корзин с подарками бедным семьям. Какой ужас - нищета, и какие забитые бедняки, и почему бог не обращает внимания на чудовищные условия жизни в Чикаго, спрашивала она отца. Он улыбался и говорил, что она еще слишком молода, чтобы ломать себе голову над такими вопросами. Она теперь называла его папой и была его "дружком". В день ее рождения мама послала ей дивную иллюстрированную книгу - "Небесную подругу" Данте Габриеля Россетти с цветными репродукциями его картин и картин Берн-Джонса (*28). Она часто повторяла про себя имя "Данте Габриел Россетти", как слово traurig, - до того оно ей нравилось. Она начала рисовать и писать стихи об ангельских хорах и бедных рождественских малютках. Первая ее картина, написанная масляными красками, изображала светлокудрую Елену, и она послала ее маме в подарок к рождеству. Все говорили, что картина свидетельствует о незаурядном таланте. Папины друзья, приходившие к обеду, говорили, знакомясь с ней: "Ага, это та, что такая талантливая". Аделаида и Маргарет, вернувшись из пансиона, ко всему относились свысока. Они сказали, что дом имеет жалкий вид, и во всем Чикаго нет ни намека на стиль, и это, в сущности, препротивно - быть пасторскими дочерьми, но папа, разумеется, не был обыкновенным пастором в белом галстуке, он был унитарием (*29) и человеком широких взглядов и скорей походил на выдающегося писателя или ученого. Джордж превратился в неприветливого мальчишку с грязными ногтями, он никогда не мог как следует повязать галстук и вечно разбивал свои очки. Эвелин работала над его портретом, она писала его таким, каким он был в младенчестве, - голубоглазым, с золотыми локонами. Она часто плакала над своей палитрой, до того она любила его и бедных малюток, которых встречала на улице. Все говорили, что она должна посвятить себя искусству. С Салли Эмерсон первой познакомилась Аделаида. Однажды они решили поставить в церкви на пасху благотворительный спектакль "Аглавену и Селизетту" (*30). Мисс Роджерс, учительница французского языка в школе доктора Гранта, согласилась пройти с ними роли и посоветовала им обратиться к миссис Филипп Пени Эмерсон, которая видела за границей оригинальную постановку и могла дать им указания относительно декораций и костюмов; помимо того, ее участие обеспечит спектаклю успех: все, к чему Салли Эмерсон проявляет интерес, имеет успех. Девочки Хэтчинс ужасно волновались, когда доктор Хэтчинс позвонил миссис Эмерсон по телефону и спросил, можно ли Аделаиде зайти к ней как-нибудь утром, посоветоваться относительно любительского спектакля. Аделаида вернулась, когда они уже сидели за вторым завтраком; глаза ее сияли. Она сообщила очень немного - только что миссис Филипп Пейн Эмерсон лично знакома с Метерлинком и что она придет к ним пить чай, - но все время твердила: - Я никогда еще не видала такой стильной женщины. "Аглавена и Селизетта" не имели того успеха, на который рассчитывали девочки Хэтчинс и мисс Роджерс, хотя все находили бездну вкуса в декорациях и костюмах, расписанных Эвелин, но через неделю после спектакля Эвелин утром сообщили, что миссис Эмерсон пригласила ее на сегодня к завтраку - ее одну. Аделаида и Маргарет до того обозлились, что даже не хотели с ней разговаривать. Отправляясь в путь ясным сухим морозным утром, она сильно робела. В последнюю минуту Аделаида одолжила ей шляпу, а Маргарет - меховую горжетку, чтобы она их, как они выразились, не осрамила. Покуда она добралась до дома Эмерсонов, она промерзла до костей. Ее провели в маленький будуар со всевозможными щетками и гребенками, и серебряными пудреницами и румянами, и туалетной водой в лиловых, зеленых и розовых флаконах и оставили одну. Когда она увидела себя в огромном зеркале, она чуть не заревела, так молодо она выглядела и такое у нее было некрасивое лицо, точь-в-точь паштет, и такое на ней было ужасное платье. Только одна лисья горжетка и выглядела прилично, и, не снимая ее, Эвелин поднялась по лестнице в огромный салон с венецианскими окнами, устланный толстым мягким серым ковром; солнечный свет, лившийся сквозь окна, играл на светлых красках и на черной лакированной крышке концертного рояля. На всех столах стояли большие вазы с туберозами и лежали желтые и розовые французские и немецкие альбомы репродукций. Даже закопченные чикагские дома, сгорбившиеся под ветром в холодных лучах солнца, волновали ее и казались незнакомыми сквозь крупные узоры желтых шелковых занавесей. К пряному благоуханию тубероз примешивался чуть слышный дорогой запах сигаретного дыма. Салли Эмерсон вошла с сигаретой в зубах и сказала: "Извините меня, дорогая", какая-то противная дама целые полчаса держала ее у телефона, точно бабочку на булавке. Они завтракали за маленьким столом, который пожилой негр внес уже накрытым, и хозяйка обращалась с Эвелин совсем как со взрослой, и ей даже налили стакан портвейна. Она рискнула выпить только глоточек, но зато как это было вкусно, и завтрак был весь такой воздушный и деликатный, с тертым сыром на разных, штучках, и если бы она не робела, то съела бы массу всего. Салли Эмерсон говорила, какие удачные костюмы придумала Эвелин для спектакля, и сказала, что она всерьез должна заняться рисованием, и говорила, что в Чикаго столько же художественно одаренных людей, сколько и всюду, но им недостает среды, атмосферы, дорогая моя, и что местное общество - сплошь недоброжелательные тупицы, и что те немногие люди, которые по-настоящему интересуются искусством, должны сплотиться и создать необходимую им плодотворную, красивую среду, и про Париж, и про Мэри Гарден (*31) и Дебюсси. Когда Эвелин шла домой, у нее кружилась голова от имен и картин и отрывков из опер, и она еще ощущала щекочущий запах тубероз, смешанный с запахом печеного сыра и сигаретного дыма. Дома все показалось ей таким убогим и голым и уродливым, что она расплакалась и не ответила ни на один вопрос сестер; от этого они еще больше обозлились. В июне после конца занятий они все поехали в Санта-Фе к маме. В Санта-Фе она чувствовала себя ужасно подавленной, там было невыносимо жарко, и скалистые холмы были такие сухие и пыльные, и мама так поблекла и увлекалась теософией и говорила о боге и о душевной красоте индейцев и мексиканцев таким тоном, от которого детям становилось не по себе. Эвелин за лето прочла множество книг и почти не выходила. Она прочла Скотта и Теккерея и У.Дж.Локка (*32) и Дюма и, когда отыскала в доме старый томик "Трильби" (*33), прочла его три раза подряд. С тех пор ее мир был населен уже не рыцарями и дамами, а иллюстрациями Дю Морье. Когда она читала, она лежала на спине и придумывала длинные истории про себя и Салли Эмерсон. По большей части она чувствовала себя неважно, и ее неотвязно преследовали отвратительные мысли о человеческом теле, от которых подступала тошнота. Аделаида и Маргарет объяснили ей, что нужно делать во время месячных, но она не сказала им, как она себя при этом ужасно чувствует. Она читала Библию и искала в энциклопедиях и словарях "uterus" [матка (лат.)] и тому подобные слова. Потом однажды ночью она решила, что больше не в силах мучиться, и отыскала в домашней аптечке, висевшей в ванной, склянку с этикеткой "Яд", которая содержала опий. Перед смертью ей захотелось написать стихотворение, при мысли о смерти ей стало так дивно музыкально traurig на душе, но ей нипочем не давались рифмы, и в конце концов она заснула, уронив голову на бумагу. Когда она проснулась, на дворе было уже светло, и она сидела за столом у окна, скорчившись и коченея в тонкой ночной рубашке. Она, дрожа, юркнула в постель. Все же она дала обет всегда носить при себе склянку и покончить с собой, если жизнь станет совсем мерзкой и невыносимой. От этого решения ей стало легче. Осенью Маргарет и Аделаида уехали в "Вассар" (*34). Эвелин тоже охотно поехала бы на восток, но все говорили, что она еще слишком молода, хотя она и выдержала почти все выпускные экзамены средней школы. Она осталась в Чикаго и посещала школу живописи и всевозможные лекции и занималась благотворительностью. Это была несчастливая зима. Салли Эмерсон, как видно, совсем забыла про нее. Молодые люди из церковных кругов были сплошь пошлыми мещанами. Эвелин возненавидела вечера на Дрексел-бульваре и пышные фразы в стиле Эмерсона (*35), которые ее отец произносил своим жирным, гудящим, пасторским голосом. Гораздо больше нравилось ей ходить в Халл-хаус. Там преподавал живопись Эрик Эгстром, и она иногда встречала его в коридоре, он курил сигарету, прислонившись к стене, - типичный северянин, как ей казалось, - в серой куртке, измазанной свежими красками. Она изредка курила вместе с ним, обмениваясь двумя-тремя словами о бесчисленных стогах сена у Мане или Клода Моне, и все время чувствовала себя неловко, оттого что разговор был неинтересный и недостаточно глубокий, и боялась, что кто-нибудь пройдет и увидит, что она курит, Мисс Матильда говорила, что девушка не должна постоянно предаваться мечтам, и хотела научить ее шить. Всю зиму Эвелин мечтала о Художественном институте и пыталась написать набережную Озера, чтобы колорит был как у Уистлера, и в то же время сочный и богатый, как у Милле. Эрик не любил ее, иначе он не был бы таким любезным и сдержанным. Итак, она познала большую любовь; теперь жизнь кончена, и она посвятит себя искусству. Она скручивала волосы узлом на затылке, и, когда сестры говорили, что эта прическа ей не идет, отвечала, что нарочно носит прическу, которая ей не идет. В Художественном институте и зародилась ее прекрасная дружба с Элинор Стоддард. На Эвелин была серая шляпа, которая, как ей казалось, напоминала какие-то портреты Мане, и она заговорила с этой удивительной интересной девушкой. Когда она вернулась домой, она была так возбуждена, что написала письмо Джорджу, учившемуся в пансионе, что она впервые в жизни встретила девушку, которая, по-настоящему чувствует живопись и с которой можно по-настоящему поговорить обо всем. И кроме того, она занимается настоящим делом, и такая самостоятельная, и так смешно рассказывает. И если ей в конечном счете не суждена любовь, то она построит свою жизнь на прекрасной дружбе. Эвелин ужасно полюбила Чикаго, она была искренне огорчена, когда они на год отправились всей семьей в заграничное путешествие, о котором доктор Хэтчинс мечтал уже много лет. Но Нью-Йорк, и посадка на "Балтии", и ярлыки на багаже, и своеобразный запах кают заставили ее забыть обо всем. Плавание было тяжелое, и пароход сильно качало, но зато они обедали за табльдотом, и капитан был жизнерадостный англичанин и поддерживал веселое настроение, так что они не пропустили ни одного обеда. Они высадились в Ливерпуле с двадцатью тремя местами багажа, но по дороге в Лондон потеряли портплед, в котором нахо