ить себя, Господи, храни и Ты и меня, и все, что принадлежит нашему Харлампию. Аминь. После того как все уселись, госпожа Параскева взяла кусок хлеба и засунула себе за пояс. -- Погляди, сынок, на сестер своих и братьев, на жен их, твоих невесток, -- шесть месяцев в году у них июнь, а декабрь едва заглядывает к ним в дом. И все это подарил им отец наш, Харлампий. Ты только посмотри, Марта: пирожки жареные с пахучими травами; глянь, Марко, поросенок, запеченный в сахаре, и капуста, заквашенная в день святого Луки; возьми, Сара, вареников, а ты, Лука, знаю, больше всего любишь сардины, сваренные в вине, берите, детки мои, и голубков и с двумя, и с тремя крылышками... Любуйтесь на эту красоту да кушайте. Все сладостью растекается во рту, греет, пощипывает язык, хрустит на зубах, сок пускает, за ушами потрескивает, горло распирает. А как проглотишь, снова возвращается, в нос шибает. Да и после того как в живот проскочит, след оставляет: воспоминания, сладкие воспоминания, которые тебя, как икону, целуют... А ты, Аница, заткни за ухо чесночную дольку, от нечистой силы, она от тебя совсем близко ходит и от шалопая моего, Софрония, который чужой жаждой напивается да чужим голодом наедается. А знаешь ли ты, Софроний, что вкуснее всего? -- Не знаю, матушка. -- Отцовский дом. Обглодаешь как следует косяки и дверные ручки, окна и пороги, а выплюнешь один ключ. -- Мне, матушка, отцовский дом не нужен. -- Смотри-ка! Всю жизнь как сыр в масле катается, с детства к этому приучен, а тут вдруг ему и дом родной не дом! Поди, я лучше знаю, что тебе нужно. Жена тебе нужна! А тут, в этом кошельке, браслетик для нее. И брат Софрония, Марко, быстро передал ему шелковый мешочек, в котором тот нашел золотой браслет с надписью, начинавшейся словами "Я талисман...". -- Спасибо, матушка. Но я не собираюсь жениться. -- А мне что тогда прикажешь делать? Болеть твоей молодостью, пока ты от нее выздоравливаешь? Дом тебе не нужен, жена тебе не нужна. Но твоя жена нужна мне, а дом нужен твоим сестрам. Йована остается бесприданницей, если наш дом не пойдет ей в приданое. Я держу тебя, как туза в рукаве, и женю, каких бы слез это мне ни стоило! В церкви ты видел Петру, эта не пойдет ни за мужским, ни за женским крестом, но виноградников у нее столько же, сколько и кораблей, она даже огонь взвесить может. Женись на ней. Она и очаг твой посолит, и вилку приручит. Тогда мы отдадим половину нашего дома Йоване в приданое, и она сможет выбрать себе женишка. А не согласишься -- у нее нет выбора. Пойдет за старого и богатого. Вот теперь ты выбирай. -- Или ткни пальцем наугад, -- вмешалась в разговор невестка Софрония Марта, на что Аница рассмеялась и добавила, указывая на стол: -- А этого каплуна пекли на женских или на мужских дровах? -- Не хочу я, матушка, чтобы меня так за каплуна замуж выдавали. -- А знаешь ты, как я выходила? Как-то ночью прикусила во сне язык. И следующей ночью снова, даже рана на языке осталась. Сама себя спрашиваю: что это такое я ночью говорю, если сама себе язык прикусываю? Перебрала в памяти все слова, какие знала, и -- нашла! Нашла то единственное слово, которое ложилось в эту рану на языке, как сабля в ножны. Триест! -- крикнула я и с первой почтовой каретой прилетела прямо сюда, прямо в объятия Харлампия Опуича. Я это помню так хорошо, будто все вчера было. Нас познакомили на балу в одном доме, и я захотела с ним танцевать. Стала его искать, дамы сказали мне, что он занят. "Что значит занят?" -- спросила я, а они засмеялись, подвели меня к маленькому окошку в двери и велели посмотреть. Я заглянула и вижу -- Харлампия заперли в комнате вместе с живым медведем, а когда он зверя смертельно ранил ножом, тот от боли с ног до головы залил его мочой. Мы с ним много смеялись и сильно любили друг друга, и в том же 1789 году, в самый лютый зимний холод, родила я тебя, Софроний. Так вот это делается... Да ты ешь, соколик мой, ешь и ни о чем не беспокойся. Чем лучше ешь, тем лучше слышишь. А что собираешься делать, мне не говори, скажи это своей сестре Йоване. Что до меня, то я уж свадебные лепешки готовлю. Месишь их, а они откликаются под пальцами, как барабан в полку твоего отца. Внутри у них по два желтка дрожат, как две сиськи, а стоит укусить -- так и дышат!.. Ну, будьте здоровы! В тот вечер Софроний вошел в свою комнату один и, не зажигая света, растянулся на кровати. На стене рядом с иконой и зеркалом висела та самая овальная картина в золотой раме, на которой был изображен бархатный занавес, но теперь он заметил там еще и прекрасный женский поясной портрет, написанный так искусно, что женщина казалась живой. В ее светлых волосах поблескивала золотая пыль, а грудь была обнажена, как полагалось по последней моде, и лишь прикрыта прозрачным шарфом. Просвечивали соски, покрашенные той же помадой, что и губы. Все это выглядело таким живым, что Софроний подошел ближе и недоверчиво протянул руку к прекрасно изображенной груди. И тут же получил по пальцам из царившего в комнате сумрака. -- А ну, не трогай! -- сказал портрет. -- Я твоя сестра Йована, и это не картина, а окно в мою комнату. А тебе, господин брат, спасибо и за то, что ты мне дал, и за то, чего не дал. Я держу в своей душе слугу земного -- свое тело. И оно меня слушается. Смотри, какое покорное... И Йована облокотилась о раму своего окна и заплакала. -- А когда, господин брат, ты разгневаешься на меня и забросаешь меня годами, как камнями, сойдет сверху, с ампирного неба, на небесный сквозняк, где проносятся птицы, Дева и заплачет вместе со мной. И, наполнив молоком два стеклянных сосуда и засветив огонь в паникадилах, с черной фиалкой под одеждами, пойдет она медленно навстречу своему жениху, навстречу року. И все будет ей служить покорно: и стеклянные сосуды, и паникадила, и цветок, а есть у нее и слуга земной -- ее тело. Вот так встретятся друг с другом Милость и Истина. А я не могу прибегнуть ни к ней, ни к тебе. Тут Йована зарыдала в окне еще громче. Софроний подошел к ней и стал утешать, а она дотронулась до его волос и сказала: -- Как ты зарос. Иди сюда, я тебя постригу. И помогла ему пролезть через окошко. Софроний уселся посреди комнаты, сестра дала ему глиняный горшок, который он положил на колени, взяла с полки нож, наточила его о вилку, подошла к брату, зажала нож в зубах и принялась вилкой расчесывать ему волосы. Расчесав, надела ему на голову горшок и стала состригать, как овце, все, что висело из-под края горшка. Тут ему на руку капнула капля. -- Что это -- дождь? -- Да, дождь. -- Нет, не дождь, это ты плачешь. Неужели ты так любишь того, другого? -- Вижу, брат, душу не родишь телом. Похоже, души наши происходят от разных земных родителей, не то что ноги. Души наши берут свое начало не от Харлампия и Параскевы, их источники другие, и каждая из них катится по жизни за своей волной и ищет, кто бы ее услышал, потому что брат и сестра не слышат друг друга и души наши не родня друг другу, как наши руки. Откуда пришла твоя душа? Во сне создавали цветок, а проросла колючка. А тот, кого я жду, тих голосом, да дорог правдой. -- Уж наверняка голова у него как ступа и разума крупица, -- разозлился Софроний и сбросил горшок с головы. -- Да кто он такой? -- Брат моей душе и муж моему телу. Зовут его Пана Тенецкий, он из Земуна. Я его еще не очень хорошо знаю. Знаю только, что он существует, и никак не могу заснуть, вспоминая его красоту... Сегодня ночью он приедет сюда посмотреть на меня. А ты не вертись, успокойся, не то могу тебя порезать. И Йована снова надела брату на голову горшок и продолжила стрижку. -- Он войдет через твою комнату. Ты нас не выдашь? -- спросила она. -- Не выдам, -- ответил Софроний и решил заснуть сразу, как ляжет. Однако, к его испугу, приблизительно в полночь через комнату прошел мужчина в мундире офицера австрийской армии, и сразу после этого он услышал шепот, доносившийся из окна в золотой раме. Женский голос, голос сестры Софрония, прошептал: -- Вы меня напугали. Человек может заснуть и тогда, когда плачет... -- Почему ты плакала? -- Тот, кого мне присмотрели, стар, а я молодая, как мне выходить за него? Будь отец здесь, он защитил бы меня от матери. Он меня любит. А вы? Дайте совет, что мне делать. -- Не дам. -- Почему? -- спросил в темноте умоляющий женский голос. -- Потому что совета здесь нет. Каждый должен сам проесть себе дорогу, как земляной червяк. -- Значит, помощи нет. -- А кто говорил о помощи? Помощь, которую я могу тебе предложить, существует. Она действует быстро и надежно, но я не уверен, что это тебе понравится. -- А почему нет? -- Потому что эта помощь такого рода, что после нее уже ничего не исправишь. -- Что вы имеете в виду? -- Я ничего не имею в виду. Моя помощь состоит не в том, чтобы что-то иметь в виду, а в том, чтобы что-то сделать. В этот момент Софроний услышал, как тяжелый офицерский ремень, звякнув пряжкой, упал на пол. -- Так сделайте же что-нибудь, ради всех святых, пока еще не поздно! Спасите меня! -- теперь уже шептал женский голос. -- Я не решаюсь. -- Почему? -- Ты будешь кричать. -- Кричать? Зачем мне кричать? Если бы эти губы были немы, и твоя любовь была бы глуха. -- Знаешь, как говорят: прими кровь мою и тело мое, и я стану жертвой за тебя и искуплю тебя. Но ты должна верить мне. А ты не веришь, что будет больно. -- Почему будет больно? -- Из-за моей помощи. Во всяком случае, в первый раз... Можно ли расстегнуть пуговицы на твоей рубашке языком? -- Зачем их расстегивать языком? -- Потому что, пока они застегнуты, я не смогу тебе помочь... В этот момент Софроний Опуич начал тихонько одеваться; натягивая сапоги, он слышал последние слова своей сестры; это был шепот, который ни на одно мгновение не превратился в крик: -- Помогите! Насильник! Ох, господин мой, не делайте со мной этого, прошу вас! Помогите! Какой ты тяжелый, слезь, мне нечем дышать, что ты меня так придавил... Колется, не трогай здесь, щекотно... какой же ты волосатый, что ты делаешь? Захлебнусь твоей слюной, убери губы, полный рот натекло... Откусишь, пусти! Давит... На помощь, убивают!.. Так это и есть кровь и тело?.. Ох, господин мой, не делайте со мной этого. Ох, господин мой, прошу вас... Поручик Софроний Опуич тихо, как вор, крался по своему собственному дому. В зале, где находилась входная дверь, горела свеча, воткнутая в пупок небольшой ковриги хлеба, а на серебряном подносе лежали пасхальные яйца. Он взял одно яйцо, расписанное узорами, такое крупное, как будто его снес петух, быстро оседлал коня и в парадной форме французской кавалерии поскакал прямо к дому Петры. Разбудил ее, дал яйцо и сказал, что заехал проститься, а потом спросил: -- Скажи, что связывает нас, Опуичей, с Тенецкими из Земуна? -- Неужели ты не знаешь? Это началось во время последней войны, еще в прошлом веке. В том самом 1797 году, когда пало венецианское государство. Тогда встретились твой отец и Пахомий Тенецкий, отец того самого Паны Тенецкого, который сейчас подмял под себя твою сестру. -- И какие же это отношения? Петра поцеловала его на прощание и в тот момент, когда губы их соприкасались, прошептала беззвучно: -- Такие, что хуже не придумаешь. Софроний скакал на северо-запад и чувствовал, что у него гость. Маленький голод стонал у него под сердцем, как неутоленное желание, а может, это была слабая боль, которая скулила в нем, как голод. Четвертый ключ. Император Пахомий Тенецкий был из тех самых Тенецких, которые в двух поколениях дали двух прекрасных художников, он был из тех Тенецких, которые знали, что у Веласкеса можно найти 27 оттенков черного цвета. В Земуне они поселились в 1785 году, когда Георгию Тенецкому заказали портреты известных Караматов. Пахомий Тенецкий, принадлежавший к побочной ветви этого рода, по матери был поляк. И, вероятно, именно благодаря ее крови обладал музыкальным талантом. Ему досталась в наследство мастерская по отливке колоколов, но он не стал заниматься ею, а отправился в Будим учиться музыке. Еще ребенком, то есть тогда, когда в снах ему не являлся никто из усопших, Тенецкий принял необычное решение. Он очень хорошо играл на кларнете, и радость, которую он испытывал от игры, однажды пробудила в нем такую жажду жизни, что он решил, неожиданно для себя самого, жить так долго, как только это возможно. Как говорится -- вечность и еще один день. Каким образом этого достигнуть, он не знал, и никто не мог открыть ему эту тайну, однако Пахомий ощутил, что полон решимости и необузданного желания все подчинить этой цели. Он задавался вопросом: что человек утрачивает сначала -- тело или душу? К тому же он слышал, что та самая "вечность" из известной поговорки касается души, а "еще один день" -- тела. При этом, как сказал ему священник, в этих сложных расчетах, которые так занимали Тенецкого, гораздо легче было утратить "вечность", чем "еще один день". Позже, став взрослым, Пахомий Тенецкий учился музыке в Вене, ноги его стали горячими, как горящая лампада, так что в дождь от обуви его шел пар, а одна рука всегда была ледяной, так что ею, а не пивной кружкой он остужал разгоряченные щеки. Он больше всего любил композиции Paisiello и мог поделить все воспоминания о Земуне, Пеште и родителях на горячие и ледяные. Он был уже женат, имел двух сыновей, Пану и Макария, и дочь Ерисену, когда услышал от кого-то из своих друзей случайно произнесенную фразу, которая резко изменила всю его жизнь. Фраза эта звучала так: "Дольше всех живет тот, кто убил больше всего людей". Пахомий Тенецкий на другой же день начал упражняться. Но это был уже не кларнет, не Paisiello и не Гайдн. Он упражнялся в стрельбе из ружья. Правда, некоторое время он все же колебался, выбирая между музыкой и войной, но невероятная ловкость его пальцев, годами упражнявшихся с кларнетом, оказалась исключительно полезной и в другом, новом деле. Эта ловкость позволила Тенецкому быстро стать одним из лучших стрелков в Вене. И не только это. Холодные и горячие воспоминания Тенецкого, одна холодная и другая горячая рука были как будто созданы для этого нового искусства Пахомия. Такие свойства делали его непревзойденным и, что в деле стрельбы еще важнее, непредсказуемым мастером. Люди, вместе с которыми он ходил на стрельбы, начали побаиваться его, а некоторые даже избегать. -- Он стреляет, как будто на кларнете играет, -- шептали у него за спиной, -- с таким не совладать никому. Так оно и было. Как только началась новая война, та, в которой французы в 1797 году уничтожили Венецианскую республику, Пахомий Тенецкий подкоротил свои семилетние усы, уложил ружье в обитый бархатом футляр, как будто это был кларнет, и пошел служить в австрийскую армию. Его сразу отправили воевать, и в одном из первых же боев он продемонстрировал свою чудовищную ловкость в обращении с оружием, а кроме того спас, а вернее, взял в плен сидевшую в одном подвале черноволосую девушку. С тех пор он постоянно возил ее за собой. Он не знал о ней ничего, не знал, понимает ли она его язык, умеет ли писать, но считал, что скорее всего -- нет. Вместо того чтобы что-нибудь сказать ей при первой же встрече, он влепил ей оплеуху, потому что слово можно оставить без внимания, а оплеуху нельзя. Таким образом, они с первого дня без лишних разговоров поняли друг друга. Она упорно молчала, мало ела и становилась все красивее. Он не знал ни ее имени, ни какой она веры. Не знал он и того, невинна она или нет, потому что любовью с ней не занимался. Но каждый вечер, как только начинало смеркаться, она должна была сосать его. Девушка мазала кроваво-красной помадой отверстия своих ушей и делала то, что он от нее требовал, прикасаясь к нему легкими движениями пальцев и губ и не показывая при этом никаких знаков ни отвращения, ни удовольствия. Чем дольше длились их отношения, тем более продолжительными и необычными становились эти сеансы. Иногда Тенецкому казалось, что ее прикосновения и ласки напоминают ему что-то такое, чего он никак не может вспомнить. Впрочем, у него не было времени ломать голову над такими вещами. Он просто махнул на все это рукой, решив, что судьбу женщины всегда решает ее "да", а судьбу мужчины -- его "нет". Война против Франции становилась все более ожесточенной, и о Пахомии Тенецком уже заговорили многие. Вскоре вокруг него образовалось пустое пространство, соответствующее досягаемости его выстрела, так же как уже было на стрельбище в Вене. Его боялись и по ту, и по другую сторону линии огня. А он что хотел, то и делал. И если то, что он слышал в молодости, было правдой, то продолжительность его жизни увеличивалась с каждым днем... Но тут вдруг его командир сказал: -- Здесь тебе делать больше нечего. Здесь нет никого, кто был бы тебе под стать. Никого, с кем бы ты мог действительно помериться силой. Так ты опустишься и утратишь свое мастерство. Что это за донесение? Сам посуди: "И дрались мы с шести часов утра и до десяти часов, и одних мы в воду загнали, и они там утонули, других в лесу порубили, третьих на деревьях перестреляли, а некоторые бежали, и мы захватили десять знамен неприятельских и трубы". Неужели тебе такими делами заниматься? Для этого есть другие. А ты собирайся в дорогу. В другом месте, к северу отсюда, есть равный тебе, может, даже и лучший, чем ты. Только имей в виду, он не на нашей, а на французской стороне. Езжай туда и разделайся с ним. Пахомий Тенецкий взял футляр со своим ружьем, подзорную трубу, забрал девушку и уехал. Но там, куда его послали, о том, другом, не было ни слуху ни духу. Не было никого, кто мог бы помериться силами с Тенецким. Пахомий и на войне продолжал делать все что хотел, а вечера по-прежнему проводил с девушкой. Как-то после полудня с ним случилась странная история. Невооруженный человек, как позже выяснилось, купец по имени Еремия Калоперович, напал на него и попытался задушить. Тенецкий не стал его убивать, а только ранил в руку. Несмотря на рану, тот, словно был не в своем уме, продолжал блуждать по передовой, издали следя за Тенецким. Он постоянно таскал с собой какую-то черную шкатулку, украшенную слоновой костью, плакал и пытался подкупить солдат, чтобы они передали шкатулку госпоже Растине. -- Кто такая эта Растина? -- спросил своих солдат удивленный Тенецкий. -- Как кто такая Растина? Это та женщина, с которой господин капитан изволит жить. Она невеста этого самого торговца из Карловцев, кира Калоперовича. Тенецкий расхохотался и отправился к Растине провести с ней еще один вечер. При этом он обнаружил, что у нее был совершенный embouchure -- так называли в Вене, где он учился музыке, охват губами при игре на духовом инструменте. Он попытался более глубоко осмыслить это открытие, Растина по-прежнему продолжала молчать, но маленькая грязная война еще раз прервала ход его мыслей. Его вызывали обратно в тот полк, который он недавно покинул. Там, на французской стороне, появился тот, кто был ему нужен. И он тоже, совершенно очевидно, искал Тенецкого. Тенецкий вернулся в свой старый полк, а Растина наконец заговорила: -- Какого черта нам не сидится на месте? -- спросила она. -- Смотри-ка, заворковала голубка! -- изумился Тенецкий. -- И заворковала в самый подходящий момент. Тебя интересует тот, другой? Тот, кто охотится за мною? Ну так слушай меня внимательно. Того, кого я ищу, зовут Харлампий Опуич. Род Опуичей богат, это купцы из Триеста, они сербы. Этот -- капитан, у него самый хороший конь на этом фланге французской армии, за ним в обитом кожей сундуке возят его столовое серебро, а за поясом у него на всякий случай всегда есть нож с вилкой в одном футляре. Он содержит собственную труппу актеров, которые ездят за ним и показывают представление о приключениях его жизни, но что самое удивительное, они показывают и его смерти, несмотря на то что он жив. Известно, что женщины его любят. Он же любит мягкое женское лоно, его пальцы всегда пахнут женщиной, и он совершенно ненасытен. Мать любит его больше, чем своего мужа, жена -- больше, чем сына, а дочь -- больше, чем братьев, и больше, чем любого другого мужчину. У него крупная фигура и быстрые движения. Он, как медведь, может одним рывком выхватить из реки рыбу. Крестится таким стремительным жестом, будто хочет на лету поймать муху, а силу и здоровье укрепляет женским молоком. Ему, как грудному ребенку, нанимают кормилиц, которые баюкают его по вечерам и делают ему из своего молока творог, а одна из них каждое утро цедит молоко на щетку, которой он потом чистит зубы. После любовных дел он никогда не поднимается на ноги прежде, чем выкурит трубку. Наложниц своих в походы он не берет, но всегда одна из них ждет его где-нибудь на берегу Дуная. Сейчас Харлампий Опуич, тот человек, которого мы преследуем, лежит, окруженный тьмой, в башне, что виднеется напротив нашего бивака, и, подперев голову рукой, думает. От его мыслей там вдали, во мраке ночи, у кого-то кровь стынет в жилах и во сне замирает сердце. Но только не у меня. Я страха не знаю. Я вижу даже, как на лету седеет ворона. Но и капитан Опуич тоже кремень. От Рейна и до Невы, от Ваграма до Дуная он досыта насмотрелся на птичьи гнезда из женского волоса и навоевался сначала в австрийской, а потом во французской армии. Что же касается его смертей, я видел их и на театральных сценах, и в балаганах на ярмарках и знаю о них все. К капитану Опуичу трудно подобраться. Он, например, пьет ракию, настоянную на двадцати четырех травах, но никогда не бывает пьян. Если алкоголь и одурманит его, он берет в кулак головку лука, сжимает так, чтобы потек сок, и нюхает. Это сразу снимает похмелье и проясняет мысли. Он знает, что между народами любви нет, но есть ненависть. Он любит говорить, что у победы много отцов, а поражение всегда сирота. Но кроме того, он думает, хотя никогда не произносит вслух этого, что и у победы, и у поражения одна мать. Знает он, так же как и все мы, что больше всего люди ненавидят именно то, благодаря чему живут. Но кроме всего прочего, ему сопутствует исключительное военное счастье. До сих пор в боях под ним пало девять лошадей. А выстрелом из ружья он может убить карпа, когда тот, играя, выскакивает над поверхностью воды. Его боятся и свои и чужие. Я слышал, что однажды какой-то французский майор то ли что-то с ним не поделил, то ли над ним подшутил. Опуич смолчал, проглотил обиду, больше того, даже проводил этого майора вечером до дома, который тот занял в городе Ульме, на Дунае. Француз спокойно улегся спать, но наутро оказалось, что на этом месте нет ни дома, ни двора. Ночью люди Опуича украли дом, в котором спал майор. И кирпичика не оставили. Посреди пустыря стояла кровать майора под балдахином, в кровати лежала старуха, а под кроватью груда карт. А сам майор пропал без следа. Еще рассказывают, что у капитана Опуича слабеет слух. Причем как-то очень странно. Говорят, что чем лучше слышит все происходящее под землей его сын Софроний Опуич, тем хуже становится способность его отца слышать звуки нашего земного мира. Что же касается сына, то известно, что он растет и слышит все лучше и лучше. Поэтому у капитана Опуича есть присказка: "Хочешь быть услышанным -- повтори два раза". Вот что за господин лежит в башне напротив нас и сквозь мрак и звезды целится в меня так же, как я в него. Пятый ключ. Жрец Капитан Тенецкий и Растина лежали в башне, находившейся неподалеку от позиций, одни. Тенецкий на войне всегда был один. На стене комнаты висела картина, изображавшая корабль в бурю, и Растина, прежде чем заснуть, смотрела на море, освещенное лунным светом, и боялась, как в детстве, описаться от этой нарисованной воды. На другой стене была картина, где кентавр с закинутой назад головой нес на спине женщину и на ходу сосал ее грудь. Подпись под картиной сообщала, что это элевсинский иерофант, а женщина у него на спине символизирует весь мир. Этот кентавр-жрец из одной груди женщины сосал милосердие, а из другой -- жестокость, из одной -- закон, а из другой -- свободу соблюдать или не соблюдать его. Растине казалось, что этот мастер сакральных мистерий войны, этот император, превращающийся в жреца, этот кентавр стоит во мраке за стеной башни и выжидает момент, чтобы показать Тенецкому свой священный огненный предмет, а из нее, Растины, высосать молоко. Как бы то ни было, два непревзойденных стрелка наконец встретились. Оба заняли позиции в двух башнях, удаленных друг от друга на расстояние одной восьмой выстрела. Оба считали, что начинается изнурительная дуэль, которая может тянуться несколько недель, однако дело не продлилось и дня. Начинало смеркаться, Тенецкий расположился на чердаке, глядя в крышу над собой, походившую на внутренности корабельного трюма. Одновременно, вдыхая запахи, которые становились все более и более резкими, он контролировал находившуюся под ним башню. Потом он спустился вниз. Он чувствовал Растину и ее пальцы и губы на своем теле. И думал о том, что эти прикосновения, неисчерпаемые в своем разнообразии, продолжаются уже бесконечно, как будто целую вечность. А потом вдруг перестал чувствовать касания и начал их слушать. Впервые он слышал Растинины губы и пальцы изнутри, сквозь самого себя. И тут он наконец понял. Во время всех боев, во время падения Венеции, во время переезда с одного поля сражения на другое и обратно Растина не на кларнете, а на нем, капитане австрийской армии Пахомии Тенецком, исполняла Франца Йозефа Гайдна. В настоящий момент она играла "Allegro con spirito" из дивертисмента Гайдна "Corale di Sant'Antonio" для флейты, гобоя, кларнета, фагота и рога, причем эта композиция была в совершенстве известна ее губам и пальцам. Пахомий Тенецкий понял, что Растина обладает такой виртуозной техникой игры на кларнете, по сравнению с которой исполнение самого Тенецкого вместе с его Paisiello было просто детской забавой. Он в изумлении посмотрел на девушку на себе и кончил как раз в тот момент, когда она перешла к "Minuetto". Но тут снова вмешалась маленькая грязная война. Тенецкий почувствовал запах дыма, выругался и подумал: "Никогда не остается времени на вечность!", и с этой мыслью он подбежал к окну. В ночной темноте было ясно видно, что из стоявшей напротив башни, в которой скрывался капитан Опуич, валит дым. Тенецкий не верил своим глазам. Башня Опуича горела. Времени на раздумья не оставалось. Ведь если в башне действительно пожар, тот, другой, мог или сгореть вместе с ней, или выскочить через единственную дверь прямо на мушку Тенецкому. Огонь вскоре появился и на втором этаже башни. Это было просто невероятно. Тенецкий схватил подзорную трубу и начал внимательно рассматривать выход из башни, немного при этом высунувшись за окно. И тут капитан Опуич одним выстрелом выбил стекло из подзорной трубы и глаз из головы Тенецкого, а спустя мгновение выскочил из пламени пожара, который он сам же и устроил. Вскоре после этого в башню, где с простреленной головой лежал Тенецкий, вошел человек такого мощного сложения, что, казалось, мог бы унести и церковный колокол. Он был одет в роскошный мундир офицера французской кавалерии, а в руках у него было ружье. Подбежав к распростертому на полу Тенецкому, он отшвырнул ногой его оружие и почувствовал непреодолимое желание помочиться на поверженного врага. Однако, увидев в углу башни скорчившуюся и перепуганную девушку, сдержался, подошел к ней, обнял и стал тихим голосом утешать. Он шептал, как будто молился: -- Что же это такое, Господи? Разве огонь ракией заливают, Господи, Боже мой? Как же Ты допустил, Господи, что мы Тебя не перед собой ставим, а за спину прячем? А этот-то обманул меня, да не перехитрил. И что ж мы живем, будто соль в море бросаем, только тратим ее да воду портим. Боже ты мой! Куда нас это заведет? Потом он обратился к Растине, продолжая гладить ее по голове: -- Пойдем, детка, не бойся, там внизу ждут тебя твой брат и жених, оба поседели, пока тебя искали. Когда они вышли из башни, внизу в темноте их действительно поджидали два человека -- Растинин брат и ее жених, Еремия Калоперович. У брата в руках было ружье, а Еремия держал под мышкой черную шкатулку, украшенную слоновой костью, в которой находился Растинин кларнет. Она, однако, даже не посмотрела на них. Не говоря ни слова, взяла у своего жениха черную шкатулку и направилась в ночной мрак вслед за капитаном Опуичем. Тот, удивленный, оглянулся и сказал: -- Куда ты, детка? У меня и усы старше тебя будут. Одумайся. -- Я хочу иметь от тебя ребенка. Жизнь за жизнь. -- И отказалась покинуть его. На первом ночлеге, сидя за ужином в корчме "Пуп земли", капитан постился, ел только чечевицу и пил ракию. И не мог расслабиться. В корчму вошла нищенка с мужской шляпой в руках и закричала: -- Пусть одарят эту шляпу те женщины, которые никогда в жизни не обманули своего мужа! Только они! Другие пусть не лезут... Растина на это оторвала от своей рубашки серебряную пуговицу и бросила ее в шляпу. Капитан улыбнулся и повел ее с собой спать. По дороге он бормотал: -- Знаешь, Тенецкий неправильно рассчитал. Он думал и даже верил, что, чем больше людей перебьет, тем дольше жить будет. Воистину глупость. Суть же в другом: никогда не известно, кто кого на самом деле убил -- победитель побежденного или побежденный победителя. Тенецкий сейчас лежит там, в этой башне, птицы уже садятся на него, как на ветку, и он не знает, что, может быть, я более убит, чем он... Видя, что капитан взволнован не меньше, чем его кобыла-двухлетка, Растина осыпала его поцелуями и хотела что-то шепнуть ему на ухо, но он ладонью закрыл ей рот. -- Не волнуйся, душа моя, я знаю, у тебя их было много. Но это не имеет значения. Потому что именно я сделаю тебя женщиной. И он надавил своим мужским жезлом на ее клитор так, что губы у нее сами раскрылись. Она заплакала и шепнула ему на ухо: -- Придется повторить. Когда капитан Опуич лег на Растину второй раз, он с изумлением понял, что она была девственницей. Шестой ключ. Влюбленные Когда Растина Brunswick в 1797 году вернулась с полей сражений в Сремски-Карловци, потому что капитан Опуич не мог возить ее за собой из боя в бой, она первым делом разыскала Еремию Калоперовича, бывшего своего жениха. На руке у него был виден шрам от пули покойного Пахомия Тенецкого, а в бороде -- звездочки седины. -- Если тебе нужна жена, которая три раза теряла невинность, которая тебя презирает и которая тебе родит чужого ребенка, женись на мне, -- сказала она киру Еремии. Он подумал: "Боль -- это эхо чужой боли" -- и взял ее в жены. Итак, Растина Brunswick в Карловцах вышла замуж и поселилась в просторном доме Калоперовича на Шекер-сокаке. Сначала у нее родился сын Арсений, потом дочь Дуня. Муж Растины никогда не показывал никаких признаков нетерпимости, и единственная его странность состояла в том, что иногда в его речи слова удивительным образом перескакивали с места на место, потому что он всегда хотел сказать сразу две вещи. Он рассказывал детям, что в морях есть такие рыбы, которые могут выдержать только строго определенное количество соли. И если вода окажется более соленой, чем они переносят, у них начинается помутнение разума. Так же обстоит дело и с нами. Потому что человеческое счастье как соль. Когда его слишком много, теряешь рассудок. Господин Калоперович купил Растине и Дуне по шляпе из рыбьей чешуи и подписал их на "Сербскую газету императорского города Вены". Дуня выросла в худенькую, прожорливую девочку. Она запихивала в себя, во все отверстия своего тела, все, что попадалось ей под руки, -- пуговицы, кузнечиков, поющие юлы, живую рыбу, шпильки для волос, зерна фасоли, улиток, мячи, морковь, яйца, стручки гороха, пузырьки с одеколоном, огурцы, стеклянные шарики, венецианские альманахи, карандаши, дверные ручки, часы с музыкой, а однажды даже рыбий пузырь, который у нее внутри лопнул... Мальчика господин Калоперович отдал учиться. -- Пусть будет как Цицерон. И юный Арсений Калоперович отправился в карловацкую сербско-латинскую школу, откуда в первый же день привел домой удивительного ребенка, ласкового, как котенок, но уже напичканного латинскими цитатами и при этом хорошенького, как куколка. Эту куколку, а точнее говоря, кукленка, звали Авксентий Папила, и он был соседом Арсения по парте и дальним родственником одного отставного генерала. Сирота, не имеющий никаких средств, Папила в обносках своих соучеников выглядел гораздо наряднее, чем они в новой, дорогой одежде. От рождения у него был маленький шрам на виске, и это придавало ему загадочный вид. -- Тот самый, с пробитой головой, -- в шутку говорили о нем товарищи, но при этом любили его. Его обожали все кошки, все попадьи и все школьники Карловцев. Из-за этого, а может, и из-за чего-то другого, повсюду, где бы Папила ни появился, о нем рассказывали невероятные, а зачастую даже просто страшные истории. Самым замечательным было то, что он сам этих историй никогда не слышал и бывал изумлен, случайно узнав про себя что-нибудь из того, что говорили. Иногда он чувствовал, что жизненный путь перед ним извивается, как червяк. Мальчики уже перешли в класс риторики, и Папила все время проводил теперь в большом доме Калоперовича, почти не бывая в своем бедном жилище. Как-то вечером он начал переписывать для себя и Арсения рукописный учебник, взятый на несколько дней у одного из учеников. Он писал своим прекрасным почерком, макая перо то в чернильницу, то в свой рот и громко произнося переписываемые фразы: -- Praecepta artis oratoriae in tres partes digesta et Juventuti Illyrico-Rasciane tradita ac explicata in Collegio Slavono-Latino Carloviciensi, Anno Domini... Тут вдруг у себя под носом он обнаружил зеркальце. Рядом с ним смеялась госпожа Растина, указывая на его лицо, перепачканное чернилами. Она обтерла ему губы своим надушенным рукавом. -- А ты не мог бы научить нас с Дуней латыни? А то нам так скучно. -- Можно, -- сказал Папила, -- но только если вы меня свозите в театр в Темишоару и если господин Еремия согласится купить мне одну книгу. -- А какую бы ты хотел? -- Про Элладия, того, который продал душу дьяволу. Написал Викентий Ракич, и еще одну, немецкую, о докторе Фаусте. Обе напечатаны в 1808 году. С этого дня в доме господина Калоперовича, который был хорошо виден с кораблей, плывущих по Дунаю, начались уроки латыни. Сначала Авксентий Папила на веранде занимался с Дуней, а потом шел в гостиную вместе с Арсением, которому мать время от времени, послюнявив пальцы, приглаживала красивые волосы. Тут начинался урок латыни для госпожи Растины. На стол подавали вареники с улитками и пироги с пахучими травами. Вареники лежали в фарфоровой миске, по дну которой проходил желобок, соединявшийся с углублением в форме сердца. В этом углублении собиралось масло, чтобы вареники не плавали в нем. К пирогам подавали чай из крапивы с медом, любимый напиток молодого господинчика Папилы, который, после того как с угощением было покончено, обучал госпожу Растину приемам риторики или читал ей отрывки из "Илиады" голосом, похожим на мурлыканье кота: -- Есть за морями, возле Трои, горький источник, и воду его пить нельзя. Сюда на водопой собираются разные звери, но они не пьют, пока не появится единорог. Рог у него волшебный, и когда, опустив голову к источнику, он касается им воды, она становится вкусной. Тогда вместе с ним начинают пить и другие звери. А когда он, утолив жажду, поднимает рог из воды, она делается такой же горькой, какой и была. А если единорог мутит рогом воду, от его взгляда она делается прозрачной, и в ее глубине как на ладони видно все будущее мира... Однажды вечером, когда Арсения не было в гостиной, а Папила только начал объяснять новую главу из "De tropis dictionis" своей ученице и благодетельнице госпоже Растине, она вдруг сказала: -- Хочу рассказать тебе кое-что, мой милый. Госпожа Авакумович доверила мне тайну, которая стоит внимания. Так что слушай. Лет шестнадцать назад случилось так, что в одной достойной семье мать поняла, что у нее будет ребенок. Она мечтала иметь сына, отец мечтал иметь дочь, однако никто из них не мечтал о том, что ребенок будет от другого отца. Таким образом, этот еще только зачатый ребенок сразу стал нежеланным. Мать должна была устранить его еще до того, как муж что-то заподозрит. Знахарка, которую она пригласила, сказала, что легче всего это сделать, переместив зародыш в утробу какого-нибудь другого лица или даже предмета. Как они это осуществили, никто не знает, но только зародыш действительно оказался внутри мягкого, обитого бархатом кресла. Там он продолжал расти, и как-то раз, когда муж уселся в кресло, он услышал, как в нем что-то постукивает... Тут молодой Папила вдруг прервал рассказ госпожи Растины, он был явно смущен, даже принялся было продолжать урок, как будто она ничего и не говорила: -- К тропам относятся: метафора, синекдоха, метонимия, антономазия, ономатопея, катахреза и металепсис. Allegoria nihili alius est quam continua Metaphora... Однако на этом месте госпожа Растина приложила к губам Папилы свой веер, обласкала его серебристым взглядом и спокойно продолжала: -- Метафорически или аллегорически, не важно, но женщина, о которой я рассказываю, однажды, исполненная ужаса, позвала своего мужа прислушаться к креслу -- в спинке его совершенно отчетливо билось чье-то сердце... -- Dic quibus interris et eris mihi magnus Apollo... -- Через месяц-другой под обивкой кресла были уже хорошо видны очертания скорчившегося тельца, а если кто-нибудь в него садился и откидывался на спинку, ребенок прижимался к спине сидевшего в поисках тепла и биения чужого сердца. Вскоре под бархатом можно было даже разобрать, что это мальчик... -- Crudelis Mater magis, an puer imquebus ille Improbus ille puer, crudelis tu quaque Mater... Этими словами обезумевший Авксентий, в душе которого воцарился ужас, попытался продолжить свои безуспешные попытки все-таки провести урок, но госпожа Растина решительно, одной фразой закончила рассказ: -- Наконец обивку кресла распороли и в спинке нашли тебя, Авксентий Папила! При этих словах Авксентий затрепетал, вскрикнул и бросился в раскрытые объятья госпожи Растины, которая, чтобы успокоить его и защитить от страшных мыслей, прижала к своей груди и перенесла из описанного в рассказе кресла прямо в свою постель. В те дни 1813 года в Карловцах лунный свет был подбит зеленым, дул ветер, уносивший вместо шляп имена, и лились жирные, обильные дожди. -- Вы только посмотрите на них, -- ворковала госпожа Растина, показывая из окна своей комнаты, которое напоминало парящий над улицей паланкин со стеклянными стенками, на прохожих, идущих по продуваемой ветром улице. -- Посмотрите, каждая спрятала свое имя между грудями. Первый же, кто запустит туда руку, может его унести. Больше всего остерегайтесь красивых, -- говорила своему сыну и своему любовнику госпожа Калоперович, переполненная счастьем оттого, что к ней неож