л свое боевое оружие в старую рубашку и послал его зятю и с этой минуты больше не выпил ни капли жидкости и ни разу не помочился до конца жизни. Умер он со словами: "Безумный живет, пока хочется, а умный -- пока нужно". У Витачи родились одна за другой две дочери, брак с майором Похваличем вошел в накатанную колею, серебряные часики были преданы забвению, а она все шептала в свою чашку кофе с молоком: -- Думать не надо. Мысли похожи на голод, всегда одни и те же. Надо есть, а не думать. -- И она не думала. Правда, время от времени набирала води в блюдо, унаследованное от прабабушки, и подолгу всматривалась в его пустое дно. Напрасно она ждала, покажется ли в воде хоть какойнибудь образ, какое-нибудь лицо, мужское или женское. И полнела. Тогда она стала такой красавицей, какая нам в школе и не снилась. Косточки у нее пощелкивали, как летящие от костра искры. В уголках ее глаз каждое утро светились прозрачные камешки, в которых отражались, подобно плененным в янтаре мушкам, сильно уменьшенные ее сны... От покойной госпожи Иоланты она успела узнать, что демоны разговаривают через человеческий кашель, свист или храп. Она слушала, как муж в постели рядом с ней ест по-сербски, а затем переводит эту еду на французский, -- как он уплетает капусту, лакомится маринованными перцами в рассоле, обгладывает рыбные кости, прихлебывает ракию или дует на кукурузную кашу, в которой лопаются воздушные пузырьки... Но из того, что говорили демоны, она не понимала ни слова, ибо ей недоставало второй части разговора -- ее собственного чихания, храпа или кашля. Она попробовала учиться. Три года подряд горел по ночам свет в ее комнате. Но ничего из этого не вышло. Тогда она начала болеть по вторникам. Во время болезни она писала бесконечные письма, которые не отсылала на почту, а разбрасывала по всему дому, набивала ими стенные шкафы и ящики, хранила под кроватью или даже в старых мужниных сапогах. Но если бы она их и посылала тем, кому они были предназначены, выходило бы то же самое, ибо прочесть написанное почерком Витачи Похвалич было совершенно невозможно. Ее почерк не разбирали ни майор, ни его дочери. А Витача с самого начала писала письма своим девочкам, которые играли рядом с ней и еще не умели ни читать, ни писать. В один прекрасный день совершенно неожиданно (ведь они годами не встречались) снова появился Афанасий. Он прислонил свой велосипед к воротам ее дома и вошел в квартиру, где когда-то жили сестры Витача и Вида, а теперь обитали супруги Похвалич. Своим длинным языком он облизал слезы с ее глаз, он взял Витачу за руку и увез сначала в Вену, а потом в Америку. Он оставил велосипед, жену, сына и мать, а она оставила мужа и детей, к которым никогда больше не вернулась. 6 по вертикали ТРИ СЕСТРЫ Надеюсь, что я ничего не перепутал в этой истории, рассказанной мне однажды в деловой поездке господином Афанасием Разиным, человеком к тому времени уже богатым и весьма уважаемым. -- Сидел я как-то раз в трактире "Три скамейки". На столе передо мной -- курительные трубки. Хорошо прочищенные, прямо звенят, как трубы, только что не играют. Выбираю я себе трубку и думаю. От молодости моей одни слезы остались. Да и те не сладкие, как когда-то, а с горьким осадком. А хоть и такие -- знаете ли вы, голубчик мой, что такое слезы? Кто поймет, что каждая слеза двух слез стоит, будет достоин своих слез, а в противном случае и того меньше. Что же касается сердца... На этом месте размышления мои прервало появление трактирного слуги. Завязав себе на память узелок, я спросил его: -- А что, братец, есть у тебя капуста с бараниной, которую на свадьбах подают? -- Это какая, прошу покорно? -- осведомился он. При этом я заметил, что один глаз у него меченый, из него словно капля воска вытекла, а на кончике носа блестит слеза. Эта слеза двух слез не стоит, заключил я про себя и объяснил ему: речь идет о капусте с бараниной, которая с утра ставится на огонь, а вечером снимается. И так -- семь дней. -- Так приходите через семь дней, -- ответствовал слуга. -- Прекрасно! Что ты пьешь? -- спросил я на это. -- Господин весьма любезен. -- Он очень обрадовался моему предложению. -- "Лакрима Кристи". Обожаю "Лакрима Кристи". -- Чудно! Так принеси мне бокал "Лакрима Кристи". Он отправился выполнять заказ, а я продолжил свои размышления с того момента, на котором остановился. Что же касается сердца, думал я, сердце тоже с некоторых пор не бьется у меня в груди, а только царапается -- скребется изнутри, как зверюшка, запертая в клетку. Перед клеткой -- простор и свобода, сияющая речка, но только ты ее заметишь, как она сворачивает в лес и гаснет. У клетки же дверцы из еловой дранки. Ударит клювом соловей -- они выдержат, но если в клетке кобчик, дверцы разлетятся с первого же удара и отпустят птичку на волю, как дым в синее небо... Тут в трактир вошла бельмоглазая служанка, которую я поджидал. Я подхватил ее под локоток и посадил с собою рядом. -- Почему вы так бледны? -- изумился я, разглядев ее лицо. -- О ужас, господин мой, еще бы не быть мне бледной! Ведь я увидела дьявола. -- А где дьявол? -- Как это где?! Да вы и есть дьявол. -- О, если бы это было правдой, вот счастье-то! Если бы это оказалось правдой, -- сказал я пока. -- Но займемся делом! Вы принесли бутылку? Она достала из кармана маленькую бутылочку ракии и смущенно спросила: -- Неужели вы уверены, что по вкусу ракии сможете узнать, те ли это дамы, которых вы разыскиваете? Вспомнив, что каждый из нас рождается хромым на одну из своих душ, я отрезал: -- Уверен! -- и без церемоний отпил из бутылочки. Неторопливая река тишины и умиления разлилась по моей груди, замедляя ход всего, что она там застигла. Я узнал молодость по тишине и теплу, что вошли в меня, и, несмотря на свой возраст, снова углубился в недавние мысли... -- Да! Да! -- сказал я служанке. -- Я узнаю, это их ракия! Такую ракию гнал еще их отец! Она очень крепкая, зайца убить может. Мысли же мои, пока я посасывал эту скляночку ракии, черт их разберет, ровно птицы небесные, то в минуту соберутся стаей, то вдруг, помотавшись между Западом и Востоком, снова исчезнут. Когда же им время придет, каждая улетит от нас со своей стаей куда-то на какойнибудь свой Юг. Ибо и мысли наши хотят согреться и отдохнуть от наших холодов и холодностей, с тем чтобы вернуться, когда наши холода минуют... Если они минуют... -- Значит, -- говорил я про себя, -- они не переехали. А фамилию все ту же носят или замуж повыходили? -- Только одна носит прежнюю фамилию, Ольга. Она овдовела и снова взяла отцовскую фамилию. А остальные все переменили, -- отвечала бельмоглазая. -- Ну ладно, -- подхватил я, -- а что, Ольга все так же сосет кончики своих волос и любит лепить мушки? -- Любит, -- отвечала удивленно служанка. -- Значит, все сходится! А скажи-ка теперь, что ты любишь больше всего на обед? -- Цыпленка, запеченного в тесте с ветчиной, -- радостно отвечала бельмоглазая. Я отпустил ее прочь. Когда же она вышла, я подумал, что будущее имеет ценность только в том случае, если мы его предскажем, иначе же оно просто обычное горючее, кизяк, если хотите. Тут подошел уже знакомый слуга с каплей воска на веке, неся мое вино, и я наконец заказал обед. -- Принеси-ка мне, -- сказал я ему, -- цыпленка, запеченного в тесте с ветчиной. После обеда я вышел на улицу, и в ушах у меня зашуршал шелковой бородой давно не слышанный мною язык, который я учил когда-то в молодости. Как легко человеку при звуках языка вспоминается такое, о чем этот язык не рассказывает и рассказывать не собирается, что тебе и в голову не придет, о чем бы ни шла речь. И все же о ком-то напомнит, кто знает о ком, шепнет тебе этот шорох что-то такое, что ты потом все только озираешься и с трудом понимаешь, где ты. С этими мыслями я огляделся вокруг и с трудом понял, где я нахожусь. Передо мной по улице трусила побитая молью собака, забрасывая заднюю левую ногу между передними. Потом она вдруг переменила ногу и, перекосившись на другую сторону, забежала во двор. Я все еще не мог понять, где это я оказался. Мне вдруг стало ясно, что всегда существуют два "теперь" и что настоящее -- вещь вовсе не такая единая и неделимая, как мы обычно думаем. Мне пришли в голову изумительные слова, как, например, "крокарье" (*) или "скара" (**), которые бог знает что значат, но ласкают слух. Кому какое дело до значения слов, если они, в числе других, прилипают к твоему уху (даже если из него сопли текут, как из носа), -- прилипнет, например, такое прекрасное, вечно молодое выражение, как "белые пчелы". Какие дивные слова: "белые пчелы"! А означают они то, что ты хочешь и не хочешь. "Белые пчелы" -- это колено твоего потомства (если оно у тебя есть), которое следует сразу за правнуками. Представь себе, как силен и предусмотрителен язык! Да, словом надо заниматься, пока оно еще не слово. Занимался же ты в молодости любовью, пока это еще не была любовь... ___________ (*) Krokar (словенск.) -- ворон, krokarje -- вороны. (**) Скаре, шжаре (ср. итальянок, squartare -- резать) -- ножницы. Именно в это мгновение я постучал в дверь, но мне никто не ответил. Я зевнул в кулак, на секунду перестав слышать, и снова стукнул. Тишина, как во время зевка. Я нажал на ручку и вошел в дом Ольги. Все было открыто настежь. Дом тонул, как корабль. Иконы уже висели криво, а окна наполовину затворились сами собой. В одном из зеркал я вдруг увидел Ольгу и обомлел. Она стояла в углу и не сводила с меня глаз. Я смотрел на нее, точно видел ее впервые, и она на меня точно так же. Она меня не узнала. Я помнил ее девчонкой, которая вертела головой вправо-влево, отгоняя косами мух, и сейчас у нее были длинные неопрятные распущенные волосы. -- Что вам от меня угодно? -- спросила она каким-то водянистым голосом, которого я раньше не слышал. Она стояла укрытая своими волосами, как шатром. Она никогда не была красивой, но свою неуклюжесть считала достоинством, глупость -- свидетельством невинности, а непривлекательную внешность -- гарантией того, что станет святой. Раз в месяц она, как змея, меняла на пятках кожу. Я подумал, что наши предки, творя нашу жизнь и молодость, столь же неловко заложили в них и нашу старость и смерть. Я рассматривал в заднее оконце небо за домом с надутыми ветром облаками, плывущими, как паруса, которым не нужны корабли. Потом я встал и плюнул ей в ухо. -- Афанасий, грубиян несчастный, ты все такой же! -- вскрикнула она, радостно всплеснув руками. -- да я тебя не узнала! Речь ее пошла петлять, как и раньше. Она была из тех, кто любой разговор вывернет в овраг. Вскачь и где-то посреди налепленных мушек я сразу узнал всю ее жизнь с тех пор, как мы расстались. Она угостила меня кофе и ракией, той самой ракией, благодаря которой я ее нашел. Мы сидели и разговаривали. Я наблюдал за игрой ракии в бутылке, -- не имея своего цвета, она собирала в себя все краски комнаты, точно сорока перья, и в них красовалась. Я заметил, что она предпочитает желтую. Ольга рассказывала неутомимо. Рано выйдя замуж, она рассталась с мужем и тем гордилась, ибо постоянные разводы в их семье были чем-то вроде наследства, передававшегося из поколения в поколение. -- Помнишь, дружок, притчу, -- говорила она мне, радостно щебеча о своем замужестве, -- притчу о писателе и бедняке? Жил-был писатель, писатель как писатель, не испортит только то, что не напишет. Встретил писатель на улице бедняка: один-одинешенек, голову приклонить негде, стоит, на пальцы дышит. Уступил ему писатель место в одном из своих рассказов. Поживи, говорит, здесь хоть некоторое время, комната там просторная, еда в моем рассказе в изобилии, там, правда, холодно, снег идет, зато есть печка с дровами, можешь греться сколько угодно. Говорит писатель с бедняком, а у самого даже очки прыгают, так растрогался. Бедняк молчит, только борода у него блестит. Рыжая, прямо огненная, хоть трубку от нее прикуривай. Бедняку деваться некуда, и на том спасибо, кто нищ и гол, тому, говорят, и во сне обед хорош. Вселился он в рассказ. Первый день он все спал. Второй день все ел, а на третий пошел знакомиться с соседями -- с другими персонажами этого рассказа. Они смотрят -- вроде бы человек не отсюда, но разгуливает, как главный герой. На четвертый день пошел денег просить взаймы, не то, говорит, всю фабулу вам испорчу. Стали они ему ссужать кто грош, кто два, чтобы отделаться. Он денег не отдает, а на пятый день начал к женщинам из рассказа приставать. Глаз у него дурной: щупает бабу, а сам смотрит глазами кислыми, как вчерашняя картошка. На шестой день сделал кому-то ребенка, а на седьмой, заметив, что он согласно рассказу разбогател, из рассказа-то и вышел, на главную героиню написал куда следует два-три доноса, быстро продвинулся по службе и стал председателем общины места действия, рассказ запретил, а писателя обвинил в том, что ему снятся такие-то и такие-то (протоколом подтвержденные) гнусные сны, и стал его по суду преследовать... Ну точно так было и с моим браком. Еле жива осталась, точь-в-точь как этот писатель. -- А детей и внуков накатала? Этому рассказ не помешал, наверное? -- прервал я ее, а сам все смотрю, скажет ли она что о детях. Но она начала рассказывать о сестрах. Ну ладно, думаю, пусть себе: о сестрах поговорит, потом и о детях что-нибудь скажет. -- Я, милый мой, тону вместе с этим домом. Пока мы, сестры, были вместе, я тянула семью. Цецилия и Ленка (помнишь Ленку? любовник зовет ее Азра), как повзрослели, так начали тянуть на себя. Семьи для них не существует, и неудивительно. Сами свою семью не строили, домом не обзаводились. Да и не обзаведутся, потому что любовники не дадут. Мои сестры предпочитают жить как сейчас. -- А какие они? -- спрашиваю, а сам все жду, когда она о детях заговорит. -- Помнишь маленькую рыбку? Когда ее щука проглотила, она подумала: вот было бы счастье, если бы меня сом проглотил! Для них предел свободы -- когда они могут ругать меня и моих; они нас выбрали виновниками всех своих несчастий и считают, что мы на нашем общем горе наживаем капитал. Из-за этой ложной свободы -- обвинять другого -- они о своей свободе и не думают. Все боятся быть смешными. Не смеют даже чихнуть, пока не чихнул любовник. Со мной поддерживают отношения и семью сохраняют лишь постольку, поскольку это не вредит их личным интересам и интересам их любовников, которых они бог знает где находят. Я же блюду свои личные интересы и пользу моих детей постольку, поскольку это не расходится с интересами большой семьи, то есть всех нас, считая и сестер. Для меня ни их любовники, ни мой бывший брак большой ценности не представляют. Я всем для семьи пожертвовала, а вот детям моим в этой семье неуютно. Как только она заговорила наконец о детях, я обратился в слух и подумал: вот сейчас бы ей спросить о моих доходах, и настанет мой черед говорить. -- Я сестер своих насквозь вижу, -- продолжала она, -- мы разного безумия люди. Каждая из них все тянет к себе и к своему дорогому, а я вот уж и состарилась и страшная стала во сне, а все никак не пойму, в чем для моих детей польза, не строю и не планирую их будущее, потому что не привыкла, думаю, семья сама собой все обеспечит и о них постарается, все само собой на места встанет. -- Кто ни себе, ни своим не поможет, не поможет и другому, -- подтолкнул я ее. -- Тебе легко говорить! А каково одинокой женщине? Поневоле к семье приклонишься, надо же где-то защиту искать, у меня ведь нет сильных защитников, как у моих сестер. Для меня семья -- единственный заслон от плохих людей. Но и здесь, в собственном доме, приходится такое терпеть, что и представить трудно. Мы с сестрами плюем друг в друга слезами, а потом ходим с солеными лицами. Каждый вечер Азра бьет поклоны, молится, чтобы черт или Бог унес куда-нибудь детей Цецилии, а Цецилия стоит на коленях и о том же молит Бога или черта -- чтоб унес подальше Азриных детей. А я здесь перед иконой молюсь и шепчу: "Господи, если ты услышишь их молитвы, то мои можешь и не слушать. Тогда все услышано". Но он не слышит. Сестры со своими покровителями ничем не гнушаются. И внуков моих не щадят, девочек моих, внучек, своим любовникам подсовывают, чтоб их задобрить. Глядишь, через несколько лет являются ко мне от них какие-то девки, здравствуйте пожалуйста, или незнакомые парни, которые от наливок не просыхают, и говорят: "Это мы, твое потомство, те самые, которых подкинули". Откуда мне знать? Начну подсчитывать, какие от моих детей, а какие от чужих, и концы с концами не сходятся. Думаю, этот не наш, да и тот вроде бы не из моих. Голова болит, спать не могу, все думаю, какие настоящие, а какие нет. -- Ну так если больше некому, я тебе помогу. И тебе, и твоему потомству. Для того я и приехал. -- Ходят слухи, что у тебя, когда ты уезжал в большой мир, три динара за один шли, а теперь будто бы каждый динар два приносит. Ну что, стоило уезжать? Я подумал про себя: да она бесценная, ее надо в обертке держать и беречь, как дрожжи на Рождество. А сказал я следующее: -- Вначале я намучился. За первый год странствий по меньшей мере три раза я сам себе снился. Знаю, что это я, но снится мне, что я старик. Весь седой во сне, как овца... Был я где-то в Швейцарии, нанял комнату, лег в кровать, повесил рубашку на стул, точно сидит кто-то ко мне спиной. А утром встал я, одеваюсь, посмотрел вниз, а у меня мужского хозяйства совсем нет, все втянулось, как улитка. Тут я подумал: такой он у меня будет после смерти. Оглядываю я комнату и вспоминаю, что сербы еще с восемнадцатого века говорят, что живут расселенными, как евреи. Эту комнату в Швейцарии я нарочно не убирал, чтобы ни мне самому, ни другим не казалось, что это мой дом. Сколько же поколений так еще будет жить, думал я, разглядывая глубокую, как снег, пыль по углам и паутину, липнущую к ресницам. Так я думал, пока еще надеялся иметь детей. Вот, живу и вижу: по-немецки могу сказать что хочешь, но, когда они ко мне обращаются, ни слова не понимаю. Тоска в углу тикает, как часы, будит меня каждую весну и иногда спешит, непроветренные шкафы воняют прошлогодним табачным дымом, а я спятил, пишу по-английски кириллицей, греческими буквами переписываюсь с Мюнхеном, латинской азбукой по-русски пишу. Наявуто я здоров, а во сне болею и только через сны понимаю, насколько все во мне изменилось, причем безвозвратно. Сны плоские, одномерные, хоть бы один с другой комнатой. Утром можно их протоколировать, инвентаризировать, точно казарму какую-нибудь. Одним словом, не сны, а говно. -- Так стоило ли все это затевать? -- встряла в мой рассказ Ольга. -- Хуже всего стало, когда пришел успех, а с ним и деньги. Тебе этого не понять, да и я не понимал, пока не испытал на себе. Те, кто тебя любил до твоего успеха, после успеха тебя любить не будут. Славы и успеха люди не прощают. И эти люди тебя оттолкнут. А ты, хочешь не хочешь, их тоже возненавидишь и оттолкнешь от себя тех, с кем когда-то Дружил. Они для тебя умрут. Ты повернешься совсем к другим, кого ты узнал и кто с тобой познакомился лишь после твоего успеха. Они-то и станут твоей родней, твоими друзьями. Но разговением поста не возместишь. Мне от всего от этого проку мало. У тебя хоть есть дети и внуки. Знаю, знаю, ты скажешь, что внуки твои несчастны, но мне-то куда податься, одинокому, как тропинка в лесу?.. Ну вот мы и подошли к цели моего визита. Я подумал: мне не было дано счастья в потомстве, зато у тебя оно есть. Хоть половина желания исполнилась, если не все целиком. Я решил тебя разыскать и, вот видишь, нашел. Как говорится, встречают по одежке, а по уму провожают. Нам с тобой друг перед другом притворяться нечего. Уж мы-то с тобой друг друга знаем как облупленные. -- Знаем, знаем, -- подтвердила Ольга, начиная не глядя, вслепую собирать рюмки слева от себя, не спуская с меня взгляда, клейкого как плесень, что хватает сразу все, на что попадает. -- Вот видишь, -- продолжал я, -- тогда перейдем к делу. Я хочу усыновить некоторых твоих потомков, собственно говоря всех, сколько их есть и будет... Тут Ольга бросается в мои объятия и целует меня губами, из которых верхняя пахнет хлебом, а нижняя -- пробкой. Сквозь этот поцелуй я вспоминал ее губы двадцатипятилетней давности, те поцелуи через ее волосы. Я вдруг почувствовал себя слабым и одиноким, я увидел на небе все семь звезд созвездия Плеяд, как семь дней недели, и мысли у меня разбежались, как облака в речке. Я почувствовал в себе ночь ночей моих, почувствовал, который в ней пробил час, и сказал: -- Ольга! Корова ты эдакая! Я ведь не к тебе сватаюсь. Я хочу купить твоих правнуков. Хочу тебе заплатить, сколько они стоят, и переписать их на мое имя. Она на меня взглянула, быстрым жестом, точно муху поймала, вырвала волосок из брови и только тогда удивилась. -- Что ты сказал? Правнуков купить? -- Да. -- А зачем тебе правнуки? -- Так ведь я тебе сказал, одинок я, как нос на лице, нужна мне на старости лет опора и радость... -- Да что ты мелешь, сам подумай, правнуков-то и я не дождусь, не то что ты... -- Ну не хочешь правнуков, продай белых пчел. -- Да как же это, батюшка мой, можно продавать душу человеческую, да еще и нерожденную? Ты в своем ли уме? Ведь у них еще и души-то нет! Знаешь, у тебя сила с умом не вровень, гораздо меньше, ты и десятую часть не осуществишь из того, что задумал, а что ты задумал, Бог один ведает. Как же я продам свою плоть и кровь, будь они тебе хоть сто раз нужны? Да еще мужского пола? И речи быть не может. Не продается. -- Ну если тебе претит мысль их продавать, представь, что я хочу их усыновить, и дело с концом. И им будет лучше, и тебе. Я приму на себя все расходы по их содержанию. Всю эту сумму я тебе сейчас же плачу наличными. Потом они будут по частям выплачивать, а не ты. Что тут неясно? -- Боже мой, Афанасий, да где ты сегодня обедал? Уж не у того ли разбойника, что держит трактир "Три скамейки"? Он рыбу заворачивает и выжимает, как рубашку, пока из нее весь запах не выветрится. А потом так получается, что кто поел, через семь дней эту рыбу вспоминает. Пока и из него этот дух не выйдет... А ты сам-то рыбной ловлей не увлекаешься? Тут окуни отличные водятся. Их ловят на живых кузнечиков, замоченных в ракии... Рыба клюет как бешеная. Пока Ольга все это говорила, моя собственная меховая шапка смотрела на меня с углового столика сквозь полутьму, как кошка. Я вздрогнул то ли от этого взгляда, то ли от чего другого. Мне пришло в голову, что человек во сне так же плохо помнит реальное, как и сны свои наяву вспомнить не может. И я ответил ей, точно ничего не слышал ни о рыбе, ни о кузнечиках: -- Верно ты говоришь, зачем они мне и что я с ними буду делать? Я могу взять и все остальное, что к ним прилагается. -- К кому? -- снова остолбенела Ольга. -- К правнукам, -- отвечал я. -- А что прилагается к правнукам? -- Да этот дом и участок при нем. -- А я? -- сказала она. -- Меня, значит, побоку? -- Она задумчиво взяла стакан и полила цветы с ладони. -- Ты не помешаешь. Совсем нет. Я куплю дом при том условии, что и дом, и земля станут моими только лет через двести. А деньги дам сразу. Покуда же земли не возьму ни клочка, ни сколько портной на костюм берет. -- Ничего я не понимаю. Ты меня пугаешь. Никогда у нас с тобой таких разговоров не было. Зачем тебе мой дом через двести лет? -- Как зачем? Чтобы у правнуков крыша над головой была, простор, чтоб побегать и свежего воздуха надышаться. Мне же самому ничего не надо, только кусочек земли для могилы. Ну что тут странного, если человек выбирает место, где его похоронят?.. Ну не хочешь, так я к твоим сестрам пойду. На тебе свет клином не сошелся! -- С этими словами я взялся за свою шапку. -- Смотри, как бы она тебе котят не принесла, -- бросила Ольга сквозь смех, не сводя глаз с шапки. В дверях я почувствовал, как она вдруг подкралась ко мне сзади, прижалась грудью к моей спине и шепнула в ухо через волосы, свои и мои: -- А правнучек тебе не надо? Женского пола потомков не хочешь? Отдам за полцены... Вот, ты приехал Восток покупать, а арабы Запад торгуют. Отдам тебе внучек, потому что ты с Запада. Уж лучше тебе, чем арабам. Тут я ощутил, как ее груди перекатываются вправо-влево по моей спине, и почувствовал, что они прохладные. И услышал, как птицы вяжут своими голосами бесконечные чулки и тысячепалые перчатки там, наверху, под небом, опустившимся на землю вместе с темнотой. Мысли мои вновь разбежались, и остался чистый прозрачный озноб, через который не пробивалось ничто, даже звезды. -- За полцены? -- переспросил я и вернулся в комнату. По горизонтали 2 3 по вертикали ПЕЙЗАЖИ, НАРИСОВАННЫЕ ЧАЕМ Второй кондуит архитектора Разина, находящийся в нашем распоряжении, содержит несколько меньше сведений, нежели предыдущий. На первой странице бросается в глаза следующее примечание хозяина сих записных книжек: "Броз курит гаванские сигары и пьет виски марки "Chiwas Regal" двадцатипятилетней выдержки. Своим гостям обычно предлагает вина урожая того года, который совпадает с годом их рождения". Пейзаж, нарисованный чаем на обложке этой тетради, представляет зрителю обзор несколько шире, чем в других разинских записных книжках. Это картина морского берега с множеством прилегающих островов и облаков, плавающих в небе, словно челны; в одном из уголков морской пучины, точно закрытая в тесной комнате, бушует небольшая буря. Сохранилась кисть, которой рисовался этот пейзаж. На ней обозначено, что длинная кисть изготовлена из волос Витачи Милут, по мужу Разиной. Для изображения моря использовано с десяток сортов чая. С первого взгляда можно различить китайский черный чай, положенный весьма густым слоем; сильно разведенный "Эрл грей"; настой чернильной травки, использованный остывшим или, возможно, до заварки, лишь замоченным в минеральной воде; зеленый матовый, нанесенный обильно и обозначивший игру морской воды; другие же сорта, как, например, бурый фруктовый чай "тропанас" и чай из крашеного диета "зимние сны", разлитые деревянной ложечкой, дослужили основой рисунка. Острова и материк изображены золотистым непальским чаем, с добавлением сорта "Надежды Маргариты" и темнокрасного сорта "Пина Колада". Небо несло в себе краски "бенджа" -- чая из гашиша, смешанного с сортом "самба па", с добавлением драгоценного русского белого чая, которым приводят в бешенство охотничьих собак. Подбрюшье облаков было подчеркнуто китайской чайной пылью, а весь приморский пейзаж с островами был схвачен точно на лету, с большой быстротой, так что краски, вернее, сорта чая казались как бы слегка стертыми, чуть сдвинутыми в одну сторону кисточкой из хвоста китайской выдры. Под картинкой было обозначено: БРИОНИ ЛЕТНЯЯ РЕЗИДЕНЦИЯ ПРЕЗИДЕНТА СФРЮ ИОСИПА БРОЗ ТИТО Затем, на одной из первых страниц, была географическая карта Брионского архипелага и снимок его с самолета. Далее следовало краткое описание Брион, выполненное, как сообщает архитектор Разин, согласно энциклопедии. При этом ясно, что владелец тетради вносил иногда свои примечания и дополнения. "...Брионский архипелаг -- группа островов (два острова и двенадцать островков), расположенных в Адриатическом море перед западным берегом Истрии. От моря они отделены Фажанским каналом. Острова находятся на расстоянии шести с половиной километров от города Пула. Самый большой остров называется Вели Бриун ("Большой Брион"). Почва сложена из известняка светлого оттенка, пористого и хорошо обтесываемого, покрытого слоем жирной красной глины, поддающейся обжигу и могущей служить для окраски. Колебания температуры незначительные, средняя температура 5,8 зимой, 12,5 весной, 22,8 летом и 14,8 осенью. Растительность обильная, воздух влажный, травяной покров, как правило, зеленый. Брионские острова были заселены человеком еще за 2000 лет до Рождества Христова. На них имеются архитектурные памятники античной эпохи: дворец с террасами в заливе Вериге и акведук. Существует легенда, согласно которой доисторический брионский человек именно здесь открыл существование завтрашнего дня, дотоле неизвестного его предкам. В течение последующих веков на Брионах создан ряд храмов и церковных построек, а именно: византийский каструм в заливе Добрика, базилика в заливе Госпа, бенедиктинский монастырь, где сохранилась мозаика VI--VII веков; в средние века здесь построены башня с наблюдательной вышкой, замок, храмы Святого Германа, Святого Рока и Святого Антона. Экономика острова связана с соляными копями, виноградарством и разведением маслин; позже развиваются скотоводство и земледелие. В 1893 году промышленник П. Купельвизер приобрел Брионские острова. Здесь он закуривал свои вчерашние недокуренные трубки и пил из них горький дым вместо утреннего кофе. Понеся большие расходы (часть из них была от него скрыта), он провел, при помощи известнейшего бактериолога Р. Коха, оздоровление природной среды островов и выстроил на них просторные, по тем временам роскошные, отели. Подле купальни на берегу был устроен крытый бассейн с подогретой морской водой, в которую пустили раков, чтобы видно было, что вода чистая. На большом острове имеются также ипподром, площадка для игры в гольф и теннисный корт. По водопроводу длиной в двадцать километров, проложенному по дну Фажанского канала, с материка подается питьевая вода. Все эти сооружения в конце Второй мировой войны были разбомблены, но после войны восстановлены.
На свободных листках, оставшихся в середине тетради, Разин собственноручно записал рассказ "Голубая мечеть", начинающийся словами: "Однажды вечером в Стамбуле, незадолго до вечернего намаза..." Рассказ был сочинен им вместе с одной из женщин, любимых им в молодости, когда он снова с ней встретился после долгого перерыва. Этот рассказ (как и прочие, встретившиеся в тетрадях Разина) в Памятный Альбом включен отдельно, и мы к нему здесь возвращаться не будем. Вслед за рассказом о голубой мечети в тетрадь внесен подробный план с множеством различных построек (по горизонтали и в разрезе) вместе с данными о том, из каких материалов они построены. Бросается в глаза, что Разин уделил особое внимание путям сообщения и подъездным путям. Внимательнейшим образом зафиксированы и живые изгороди вокруг упоминаемых зданий. Особо приложено подробное описание. См. чертеж:
1. Хозяйственная постройка 2. Новый погреб 3. Старый погреб 4. Терраса с беседкой 5. Виноградник 6. Мандариновый сад 7. Фонтан 8. Домик для работы и отдыха (Македонский салон) 9. Кухня 10. Словенский салон 11. Рыбацкий салон 12. Индонезийский салон 13. Бюст Нептуна 14. Залив Внизу архитектор Разин приписал: ЗИМНЯЯ РЕЗИДЕНЦИЯ ПРЕЗИДЕНТА СФРЮ ЮГОСЛАВИИ ИОСИПА БРОЗ ТИТО, МАРШАЛА ЮГОСЛАВИИ И ВОЖДЯ ПАРТИЗАНСКОГО ДВИЖЕНИЯ В ГОДЫ ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ, РАСПОЛОЖЕННАЯ НА БРИОНСКОМ АРХИПЕЛАГЕ, НА ОСТРОВЕ ВАНГА. (NB! После того как на островах Ванта и Большой Брион разместилась резиденция И. Б. Тито, все постройки на этих островах отреставрированы, в помещениях замка и сторожевой башни устроен музей, проведены новые дороги, обновлены портовые сооружения, а на Большом Брионе в 1978 году разбит парк-сафари с большим количеством разнообразных видов растений и животных, которые содержатся в условиях близких к естественным.)
Затем мы обнаруживаем в тетради пять-шесть пустых страниц, вслед за которыми вклеены несколько кроссвордов из немецких газет и следующий текст: "ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ВЫДУМАЛ НОЛЬ" Человек, который выдумал ноль, много лет спустя пришел на тот самый рынок, где он любил сидеть и размышлять, прежде чем он выдумал ноль. Здесь он когда-то сиживал, думая о том, что наша жизнь есть не что иное, как разгадывание неизвестных нам законов и претворение их в жизнь. Он размышлял об этом сидя на камне, находившемся близ свалки, ибо, когда бы он ни пришел, все прочие места на рыночной площади были заняты. Особенно привлекала его внимание каменная скамейка, с которой открывался прекрасный вид, но присесть он не мог, ибо она всегда оказывалась занятой. Вечно на ней уже кто-нибудь сидел. Так он и выдумал ноль, сидя на камне на краю свалки. Теперь, когда он вернулся много лет спустя на то место, где он выдумал ноль, была зима, и все сиденья на площади были свободны. Он мог выбирать любое. Но он пришел не для того, чтобы выдумать ноль, потому что ноль он уже выдумал много лет тому назад, но для того, чтобы снова сесть на то место, где он выдумал ноль, и припомнить, как он выдумал ноль. И он направился опять прямехонько к своему камню на краю свалки. Это место близ свалки было теперь навсегда закреплено за ним, и он больше не мог выбирать. С улыбкой, похожей на птицу, вынужденную перелетать через реки, он подошел к камню на краю свалки, к своему камню, но не остановился. Он прошел дальше и наконец развалился на красивой каменной скамейке, с которой открывался прекрасный вид. -- Нассать мне на того, кто выдумал ноль, -- заключил он, усаживаясь поудобнее. 2 по вертикали РАЗИН Когда меня попросили предоставить данные о происхождении, характере и о юных годах моего сына, архитектора Афанасия Разина, я почувствовала себя и польщенной, и уязвленной в одно и то же время. Мне припомнились клавиши пианино, залитые вином и воском и обсыпанные табаком, ибо Афанасий любил играть при свете свечей. Иногда он играл, вывернув руки, перстнями, а не кончиками пальцев. Отца Афанасия, моего первого мужа, я припоминаю с трудом. Передо мной все еще стоят его русские глаза, туманные и отдающие перламутром, как раскрытая раковина. Остального я не помню. Некоторые из тех давних Дней для меня ничуть не яснее недавнего сна. Попытаюсь все же припомнить. Всю жизнь я перед дорогой выбрасывала ложки -- все, сколько есть. Чтоб они меня, как говорится, не пережили. Расскажу сначала, как я выбросила свою первую ложку. Девочкой жила я в Панчево, на берегу речки Тамиш, у озера, где водилось множество рыбы. У моей семьи был домик из трех комнат, и мы принимали прохожих на ночлег. В те времена Панчево, местечко на среднем Дунае недалеко от Белграда, находилось еще на южной границе Австрийской империи. Так что народу в нем всегда толклось предостаточно, да и ночлега многие искали. Наденет человек на голову половинку арбуза, переплывет тайком Дунай с сербской стороны на австрийскую и пожалует к нам переночевать. Однажды вечером, в страшную непогоду и дождь, явился к нам один незнакомец с каким-то большим свертком, насквозь промокшим. Прохожий все жаловался с сильным русским акцентом. -- Все мы заперты в двенадцать месяцев, как в двенадцать комнат с крепкими стенами, и выхода у нас нет, как только из комнаты в комнату. А ведь есть, поверьте мне, дворцы куда красивее, через которые нам никогда не суждено пройти, не говоря уже о лесах, что растут вокруг тех дворцов, да о райских кущах... Утром, уходя, он оставил нам сверток. -- Непогода такая, что и волк заплачет, прежде чем тебя сожрать, -- проговорил он, расставаясь с нами, -- пусть эта вещь полежит у вас до лучших времен. Если через год не приду, значит, останется у вас, что бы там ни было. -- С тем и ушел. Развернули мы сверток, а там -- портрет. Повесили мы его рядом с нашей семейной святой Параскевой Пятницей да и забыли про этот эпизод. Два года спустя опять прохожий человек переночевать просится: мол, единственная в Панчево гостиница, "У трубача", закрыта. Тоже русский, но из благородных. С бородой, а сапоги под столом скрипят, точно азбуку наизусть повторяют или сердятся на хозяина. Он сидит, чай попивает, а сам глаз не сводит с портрета. Карманы у него по углам разодраны, видно, что собак держит, они к нему ласкаются и скребут когтями по одежде, да и в руках -- хлыст. Звали его Толстой. Он хотел переночевать в конюшне, с лошадьми, но мы не позволили, уж очень холодно было. Он улыбнулся и лег, где ему указали. А утром спросил про портрет, откуда он у нас. Рассказали мы ему, а он снова -- все про портрет да про портрет. -- Знаете ли вы, -- спрашивает он мою мать, -- кто изображен на портрете? -- Бог с тобой, господин, как же мне не знать? -- отрезала она. -- Зачем пристаешь с пустыми расспросами? Тут он вдруг и спрашивает: -- А не продадите ли вы мне, матушка, эту картинку? -- Да что ты, что ты, это не продается, -- стала моя мама снова увещевать этого Толстого, но ему, видно, прямо загорелось. -- Да я, -- говорит, -- вам за него дам золотой дукат! -- Да уж ладно, -- вдруг передумала мать, -- если даешь, то давай и бери. Это же не наш святой, можно и продать. Гость и вправду достал золотой из голенища сапога, который печально заскрипел, бросил его на стол и давай портрет заворачивать в какую-то рубашку. Потом снова не выдержал. Пока мы вокруг портрета хлопотали, он и спрашивает еще раз: -- А вы правда не знаете, кто изображен на портрете? Мать отмахнулась и стала завязывать рукава рубашки вокруг свертка. Тут он и говорит: -- На портрете этом нарисован известный русский писатель, граф Лев Николаевич Толстой. Мой дед. -- Что же ты болтаешь, чтоб тебе повылазило! -- вскинулась мать. -- Николай Угодник, что ли, тебе дед? С каких это пор у святых угодников такие, как ты, наследнички появились? Плюнула она на его дукат и швырнула ему обратно: -- Возьми свои деньги поганые, не нужны они мне! -- повернулась к нему спиной и давай картинку разворачивать. -- Господи, кого только к нам не приносит, Николай Угодник ему, видишь ли, дедушка! Тут прохожий понял, что не с того конца взялся за дело, и ну перед ней извиняться. -- Да я, -- говорит, -- наверное, что-нибудь перепутал, обознался, -- говорит, -- от усталости померещилось. -- И три раза перекрестился на своего деда Льва Николаевича Толстого, который был изображен на портрете собственной персоной. С трудом он уговорил маму взять обратно золотой и снова завернуть "икону", чтобы ее удобнее было везти. Смотрела я, как граф Толстой уходит от нас, и думала, что прав не тот, кто знает истину, а тот, кто убежден, что его ложь -- правда. Это убеждение я сохранила на всю свою жизнь. А рассказываю я все это к тому, что третий русский, постучавшийся в наш дом, вместо дуката оставил в нем свою жену, а вместо иконы увез с собой меня. В то время я уже начала читать "Анну Каренину" и научилась гадать на картах. Выбросила я свою единственную оловянную ложку, собрала карты и поехала в Россию. Когда же из Москвы уезжала обратно домой, нося под сердцем Афанасия, мне пришлось выбросить двенадцать серебряных ложек. Из России я привезла одни только железные сани, похожие на постель со скамеечкой. Сани были пробиты пулей -- во время какой-то попойки дед Афанасия палил из ружья куда попало. На санях-кровати была нарисована церковь с голубым куполом в золотых звездах, словно небо, увиденное снаружи, а не изнутри, с земли. Запрягли в эту кровать кобылу и привезли меня с Украины прямо домой. В этой кровати Афанасий спал мальчиком. Каждый вечер он ждал, пока я приду его причесать перед сном. Не мог заснуть, пока его не причешут. Намочу ему, бывало, голову и начну точно тесто месить. Потом проведу гребешком по волосам, как ножом по хлебу, пробор сделаю. Наконец поцелую его, раздую огонь в печке