вернулся к девушке, и та без слов поднялась и пошла за мной. -- Я покажу вам дорогу, -- сказала она, хотя было очевидно: таким образом оставшиеся хотели убедиться, что я ушел. Во тьме коридора перед выходом я спросил девушку, в чем смысл сцены, свидетелями которой мы с нею были там, в библиотеке. -- Вы задумывались над тем, что видели? -- спросил я. -- Я не задумываюсь, -- сказала она, -- мысль, посланная с Запада, достигнет земли с Востока, мысль, посланная с Востока, достигнет земли с западной стороны. И они не встретятся. Пасущий овец разве может ввести кого-то в царский дворец? Пасущий мысли разве может ввести кого-нибудь на небо? Зачем думать? -- И она оставила меня одного за дверью библиотеки. Возвращаясь к дому Азры, я был в худшем положении, чем тогда, когда направлялся туда впервые. Если я, обманутый и разозленный, а Азра, склонная, видимо, к издевке, выложим карты на стол, из моего предприятия ничего не получится... Так я думал и потому решил усложнить дело, чтобы не сразу можно было добраться до его сути. Меня тут же провели в красивую комнату с кушетками и полочкой, на которой стояли два Корана в роскошных переплетах. Один был в зеленом сукне, оправленный серебром, другой -- в красном, оправленный золотом. Один был подлинным, а второй -- я с абсолютной достоверностью утверждаю -- был заполнен венецианским мылом. Азра, по старому обычаю, клялась на мыле, если не хотела сдержать обещание. "Если не знаешь разницы между высоким и маленьким -- спроси у женщины, если не знаешь разницы между любовью и ненавистью -- спроси у реки", -- успел подумать я, и вошла Азра. Мы уставились друг на друга и с минуту оставались так, дожидаясь, кто моргнет первый, а затем оба расхохотались. Она сильно растолстела и открывала рот, когда слушала, что ей говорят. На руке у нее был перстень с часами, который она уже не могла снять, и, как у рыбы, все ее движения возвращались к ней же. Она что-то пробормотала, и я подумал, что она извиняется за недоразумение с библиотекой, но она извинялась за свою полноту. -- Я растолстела, потому что была переполнена ненавистью. А в человеке любовь занимает ровно столько места, сколько оставляет ненависть, совсем как в бокале с вином, где места для воды ровно столько, сколько выпито вина. И если глубоко лежит ненависть -- мелко лежать любви... Она выглядела особой некогда прекрасной. Но женщиной не выглядела. Я вспомнил ее грудь -- пеструю, как два гусиных яйца, сейчас же она расползлась по телу, и словно бы ее вообще не было. -- Ты помнишь, как мы играли в школе в "истории"? -- приступил я к делу. Она прикусила губу и спросила, как это. -- Неужели не помнишь? Это такая игра, где ты предлагаешь название, а кто-то другой начинает историю, всего две-три фразы. Затем, чередуясь, мы рассказываем ее дальше и разматываем пестрый клубочек, в котором шерсть то одного, твоего, цвета, то другого, моего, в зависимости от того, кто разматывает. -- А кто выигрывает? "Выигрывает тот, кто пригнал историю к своей мельнице", -- подумал я, но вся беда в том, что сейчас я не должен был выиграть у Азры, хотя не должен был и проиграть, иначе из моего дела ничего не получится. Я пробормотал, что коли нет судьи, значит, нет и решения, и выбросил название: ГОЛУБАЯ МЕЧЕТЬ Она чуть удивилась, за ее щекой словно бы забурлила слюна, но она сдержалась и начала: -- Однажды под вечер в Стамбуле, незадолго до намаза, царевы очи, словно два черных голубя, опустились возле Атмейдана. Пробив плотные мысли, взгляд султана Ахмеда остановился, и порешил султан: быть на том месте мечети всех мечетей. Он повелел, чтобы храм имел шесть минаретов, и отправил в обе стороны царства глашатаев, дабы отыскали они самого лучшего зодчего... Здесь она прервала рассказ, не зная, что дальше, потому что историю эту сочиняла, а я, ждавший этого передыха, чтобы продолжить, тут же продолжил, как положено: -- Но глашатай, отправившийся на Запад, встретился с непредвиденными трудностями. Самый знаменитый зодчий царства так испугался предстоящего поручения, что пропал бесследно... В тихой комнате мы с Азрой попеременно рассказывали повесть о Голубой мечети, передавая друг другу куски истории, как чубук, и потягивая кофе. Я заметил, что она, стоило ей разволноваться, допускала грамматические ошибки, и тогда становилось заметно, что образование у нее неглубокое, по щиколотку. Однако, когда мы закончили рассказ, она сказала нимало не смущаясь: -- Женщины и полицейские кладут глаз на таких, как ты... Где ты сейчас и чем занимаешься? Теперь я знал, что миг опасности наконец преодолен, что "Голубая мечеть" сделала свое дело. Азра вступила в беседу, пусть и не столь приятным способом. -- Есть в Венгрии, в Сент-Эндре, -- ответил я, -- кафе под названием "Ностальгия". Там подают кофе с корицей, и я теперь все чаще ощущаю корицу в кофе. У меня нет детей, и это меня убивает. Она захохотала где-то внутри, под грудью, и резко оборвала смех, как ножом отрезала. -- И я бы с удовольствием усыновил кого-нибудь, -- продолжал я, -- но, как бы это сказать, не слишком взрослого ребенка. -- Да, да, ты прав. Взрослые дети не годятся для усыновления. Их не заставишь воду во рту держать, все норовят переспорить. Значит, хочешь кого поменьше. -- Вроде того. По сути, совсем маленьких. Или, скажем, так: я бы усыновил нескольких совсем маленьких, тебе бы я сразу выложил деньги на хорошее воспитание, чтобы росли и стали на ноги, как положено в такой семье, как моя и твоя, а потом, когда вырастут, они бы возместили мне то, что я на них потратил... -- А как малы они должны быть? Скольких лет приблизительно? -- Ну, от шестидесяти до ста. Азра придвинулась ко мне, принюхалась к моему дыханию и словно только теперь поняла смысл моих слов. -- Что -- "от шестидесяти до ста"? -- Ну на столько приблизительно моложе меня и тебя. -- А, ну это уже другое дело. Ты бы хотел правнуков или белых пчелок, как их в народе зовут. -- Да. Именно так. -- Видишь ли, -- пробормотала она словно про себя, -- нынче будущее, тем более чужое, можно с выгодой обратить в деньги. Какое время настало! Иди на все четыре стороны! Правильно говорят люди, а я не верю. -- И опять обратилась ко мне: -- А ты почему правду не говоришь? Что тебе правнучки? Почему бы их не продать? Вот: у меня уже и список давно готов. Посмотри сам. Все как на подбор. Я нашу семью изучила, распланировала и родовое дерево составила. И по восходящей и по нисходящей. Как угодно. Вот, обрати внимание, это Лука, он наверняка будет похож на меня. Красивый, несколько, пожалуй, толстоват в старости, зато ласковый. Будет лечить через пятку. Лучшего знахаря и лучшего праправнука не найти. Правда, будут у него разноцветные глаза -- один красный, а другой голубой, и будет он малость глуховат на то ухо, где глаз голубой. Зато послушный и расторопный. Этот, другой, его приемный сын Василий, будет остер на ухо. Слышать будет перекрестно, и его будут слушать перекрестно, во всех четырех сторонах света... Как сказал поэт, только этот Йован сможет быть в душе по отцу дьявол, только этот Исидор сможет понять, почему на святую Параскеву Пятницу пять созвездий собираются в одном углу неба, только этот Петр сможет отомкнуть своими ключами небесную грамматику, начинающуюся местоимением "Ты", с которым Бог обратился к Адаму, только Алексей сможет доказать, что настоящее человечества -- еще не все и что существуют день и ночь, свое крошечное сегодня и завтра, только этот Павел... На этом месте Азра взяла стакан ледяного напитка который нам подали, и прижала к своим пылающие ушам. Я вернул ей список и сказал: -- Видишь ли, есть тут одно дополнительное обстоятельство. -- Какое? -- Вместе с белыми пчелами я покупаю дом. -- Какой дом? -- Этот дом. И усадьбу. К потомкам перейдет их недвижимость. Чтобы было где развернуться. Ты не беспокойся, деньги я дам вперед, а во владение недвижимостью вступлю только через двести лет. Сейчас мне здесь нужно земли лишь на могилу, чтобы похоронили меня с птицей за пазухой, а не за морем. -- А разве ты не купил уже могилу у Ольги? Сколько же раз ты собираешься умирать? В общем, ничего не скажешь, условия ты предлагаешь подходящие. Однако нельзя ли те два пуда земли, или сколько там ты хочешь для могилы, чтобы тебя не похоронили за лужей, нельзя ли их чуть-чуть передвинуть? Я знаю одно красивое место, лучше для могилы не сыскать, вид оттуда открывается прекрасный, -- там и устроишься. Находится это место на границе сестриной земли, она там сеет пшеницу, да что тут говорить, два пуда земли -- не много, довольно вином один раз изо рта брызнуть, чтобы окропить. А остальное -- дом и деток -- бери, когда тебе захочется, через двести лет или через сколько ты там намерен... В эту минуту на улице, освещенной лунным светом, послышался странный прерывистый топот. Словно верблюды или жирафы мчались. Мы подошли к окну и увидели верблюда с седоком. Человек был в чалме и настолько бледен, что это было заметно даже при лунном свете. -- Откуда идет этот верблюд? -- спросил я Азру. -- Он идет с нашего, исламского, кладбища. Каждую святую ночь переносит он на христианское кладбище по одной грешной душе, захороненной на нашем, мусульманском, кладбище. Верблюд очищает наши кладбища и делает их кладбищами праведников, чистыми кладбищами, без грешников, а христианские становятся кладбищами исключительно грешников... А знаешь, что мне пришло в голову? Не купить ли тебе заодно и кладбище? Здесь есть заброшенное, можно взять за бесценок. Я оторопел от такой проницательности Азры. Она словно читала мои самые сокровенные мысли и чаяния. -- Видишь ли, я бы не прочь. Потому что праправнуки в один прекрасный день должны же где-то собраться, не правда ли? За какоенибудь старое, заброшенное или нет, все равно, я бы хорошо заплатил... Только надо составить договор. Тут Азра расхохоталась так, что волосы у нее рассыпались на уши. -- Видишь ли, -- говорит, -- есть у меня одно дополнительное обстоятельство. -- Какое? -- У меня нет детей. И никогда не будет. Я бездетная, и у меня не будет потомства. Да и будь у нас дети, Юсуф не разрешил бы их продать. -- Ты бездетна? Тогда кого же ты продаешь? К чему эти списки имен и столько разговоров? -- Ну, это не мои праправнуки, а чужие. -- Как чужие? -- Ольги и Цецилии. У них есть дети, и это потомки вплоть до белых пчел... -- Но Ольга не продает мальчиков, она продает только девочек, внучек, я ее спрашивал. -- Это тебе. А мне продаст. Я же им двоюродная бабка. Да она и бесплатно уступит их мне на содержание. -- А потом? -- Потом я отдам их тебе, как ты и просил. Идет? -- Идет, -- ответил я с выражением оторопи, какая бывает у коней на картинах итальянского кватроченто. -- Я все понял, Азра, -- сказал я. -- Я согласен, давай подпишем бумагу. Она подписала и поклялась на Коране, и я видел что клянется она на настоящем Коране, а не на том где лежало венецианское мыло. Так я понял, что все без обмана. На улице меня встретил свежий воздух, облака стояли, как прокисшее молоко, и опять слышался топот верблюда. Он возвращался с поклажей. Теперь это был праведник. С христианского кладбища на исламское. По вертикали ГОЛУБАЯ МЕЧЕТЬ ОНА: Однажды под вечер в Стамбуле, незадолго до вечернего намаза, царевы очи, словно два черных голубя, опустились возле Атмейдана. Пробив плотные мысли, взгляд султана Ахмеда остановился, и порешил султан: быть на том месте мечети всех мечетей. Он повелел, чтобы храм имел шесть минаретов, и отправил в обе стороны царства глашатаев, дабы отыскали они самого лучшего зодчего. Я: Но глашатай, отправившийся на Запад, встретился с непредвиденными трудностями. Самый знаменитый зодчий царства так испугался предстоящего поручения, что пропал бесследно, а вместо себя подсунул какого-то неграмотного серба из Боснии, семья которого, правда, уже в пятом колене исповедовала ислам. ОНА: И он явился на зов вместо зодчего, хотя до тех пор сооружал только надгробия да питьевые фонтаны, но царскому посланнику не смели даже намекнуть, что зодчий ненастоящий. Был он молчун, нос у него рос прямо ото лба и, опускаясь на лицо, причинял боль глазам. Семь горьких лет он уже пережил, и неведомо, сколько еще соли доведется ему съесть. Я: Но что было хуже всего, так это то, что даже он соглашался без радости. Когда услышал, что от него требуется, смех его состарился за один день, и попросил он, прежде чем отправиться в путь, посоветоваться с муфтием. Встретились они в мечети: муфтий -- борода в руке, а человек -- в рубашке с веревкой вместо ворота. Словно уже приготовился быть повешенным. ОНА: "Ты идешь в дальнюю даль, в край, о котором человеку дано только догадываться, но не дано обежать, -- сказал ему муфтий. -- Запомни одно: кто от себя самого исцелится -- пропадет". Я: "От самого мудрого разговора пользы меньше всего", -- подумал зодчий и ушел. ОНА: Муфтий успокоил царева человека, сказав, что зодчий умеет симметрично думать и может одновременно левой рукой поднять, а правой поставить на землю чашу с вином, не расплескав. Царев посланец, поскольку не смел возвратиться с пустыми руками, отправился в Стамбул с тем, кто слюной исцеляет раны, и с надеждой, что другой царев посланец, тот, который ушел на Восток, окажется более удачливым. Я: Но случилось так, что тот, возвращаясь из Дамаска, утонул вместе с кораблем, и потому перед Великим визирем предстал единственный. Когда зодчего спросили, есть ли у него какие-нибудь проекты будущего строительства, плотник сунул руку за пазуху и вытащил три веревочки с узелками, завязанными на равном расстоянии. -- Это все? -- удивился визирь. -- Этого хватит, -- ответил тот. -- А как наш властитель будет знать, какое строительство ты замышляешь? -- спросил визирь. На это зодчий, вперив указательный палец в грудь вельможи, сказал: -- Пусть властитель покажет пальцем, что он хочет, и я ему это построю. ОНА: Говорят, что здесь Великий визирь догадался что зодчий вряд ли понимает, о чем речь, и что турецкий язык не самая сильная его сторона. -- Как тебе властитель объяснит, что он хочет, если ты не сможешь понять этого? Я: -- У мечтателей нет родины, и сны не ведают языков. А властителева мечеть всех мечетей чем может быть, как не сном? Понравился ли план Великому визирю, нет ли -- неизвестно, только зодчего привели к султану Ахмеду, и, к удивлению визиря, царь подвел его к окну и показал пальцем. Там, в тумане Босфора, в зеленой воде утреннего воздуха стояла, словно в небе, огромная Церковь Церквей, константинопольская Святая София, гордость разрушенного византийского царства, самый большой храм христианства, давно превращенный в мечеть. -- Она не должна быть больше, потому что я не больший правитель, чем Юстиниан, воздвигший ее, но она не может быть и меньше, -- сказал султан Ахмед и отпустил зодчего, повелев немедленно начать работу. "И у Аллаха этот мир -- первый опыт, -- подумал зодчий, выходя. -- Каждую вещь на земле, чтобы сделать как следует, надо сделать дважды". Он снял обувь и вошел под огромный купол храма Мудрости. "Сейчас суть вопроса в том, -- добавил он мысленно, -- хочу я, чтобы меня похоронили пьяным или трезвым"... ОНА: Он поднялся мощеным переходом наверх и с балкона и галереи Храма оглядел открывшийся перед ним простор, похожий на площадь за девятью вратами. Потом он обошел крытые галереи, где его встречали, поблескивая в темноте, глаза не до конца еще облупившихся мозаик. С них смотрели лики Христа и Богородицы, а рядом или прямо на них были прибиты обтянутые кожей доски с сурами из Корана, которых он не мог прочитать, потому что не знал грамоты. Тысячи лампад мерцали глубоко внизу над плитами церкви, и казалось, что глядишь на ночное звездное небо сверху, как Бог, а не снизу, как обычно. Он спустился не спеша, велел, чтобы ему привели высокого, самого высокого в Стамбуле, верблюда, и потребовал, чтобы десять тысяч строителей собрались в названный день внизу, возле ипподрома, который здесь называют Атмейдан. Я: С того дня целых десять лет каждое утро он отправлялся к Святой Софии, измерял своими веревочками фундамент и стены, алтарь и клирос, окна, чашехранительницы и проскомидии, галереи для певчих и неф, паперти и портики, купола и двери. Три узла влево от входа, четыре узла вверх. И переносил это на песок ипподрома для строителей, которые воплощали его указания и эти его узловатые чертежи. Упади он с верблюда и умри, унеси его ветер или укуси змея, никто не знал бы назавтра, как продолжить строительство. Он один знал, до какого момента дошли в сооружении, и все проекты были сокрыты в нем. Направляясь к стройке верхом на высоком двугорбом верблюде, он всегда сидел спиной к голове животного и неотрывно смотрел на Святую Софию, используя даже время удаления от Мудрости на то, чтобы получше запомнить каждую деталь на ее неоглядно огромных и изученных до мелочей стенах и фронтонах. При этом он думал, что живописцы не глядят на цветок, когда его рисуют, они рисуют простор, обрамляющий цветок, и грани этой пустоты воспринимают как то, что надо изобразить, но не контур цветка. Так и он, удаляясь от Святой Софии и зрительно сохраняя каждый ее угол и окно, высекал в памяти сектор за сектором из неба, обрамляющего огромный купол, который, увидев однажды, невозможно забыть. Ибо небезразлично, после какого предмета или существа остается пустота. Пустота по сути своей -- это форма предмета, находившегося здесь прежде, пустота беременна предметом, заполнившим ее. Мир вокруг нас и в нас полон таких беременных пустот. Зодчий так натренировал свою зрительную память, что взгляд его створожился, уплотнился и глаза стали как два камня, брошенные из пращи. Затем он так же подробно, как небо снаружи, стал запоминать запахи пустоты, которая изнутри в свете лампад заполняла и держала на себе стены. И чем больше он проникал в каждую деталь Святой Софии здесь, вблизи Топкап-сарая и султановых покоев, тем быстрее там, внизу, на берегу возле ипподрома, вырастала величественная, прекрасная мечеть. Мечеть мечетей. ОНА: И все-таки что-то не выходило. Святая София несла в камне мудрость христианского храма, а мечеть, выраставшая на песке ипподрома, своим естеством и предназначением, даже обликом своим словно противилась строению-оригиналу. Они словно противоборствовали между собою -- та, уже существовавшая, и эта, возводившаяся по ее образу и подобию. А зодчий должен был примирять и соединять пропасти, лежащие между ними, нося этот страшный раскол и разлад в себе как подземную реку. Он должен был обуздать и усмирить ту первую огромную церковь, где мудрость была претворена в камень. Вкус этого камня он знал на память, помнил даже во сне. Но камень его детища не имел этого вкуса. Другими словами, царский зодчий не мог завершить свою мечеть. Я: Годами не сворачивал зодчий с пути от Святой Софии к стройке и сейчас, временно отказавшись появляться на ипподроме, потому что не знал, что приказать, вдруг обнаружил большую торговую площадь, по которой спустился извилистыми узкими переулками к бухте Золотой Рог и здесь, на берегу, увидел другую торговую площадь, поменьше, Мисрбазар, где корабли из Египта выгружали благовонные масла и приправы. Он вошел туда и захотел купить что-нибудь. -- Сандал? -- спросил торговец ароматов и подсунул маленькую бутылочку из мутного стекла под другую, побольше. Стали ждать. Они ждали в полумраке, но ничего не происходило. Однако, когда покупатель уже хотел отойти, торговец сказал: -- Нужно ждать ровно столько, сколько читается сура из Корана. Покупатель был неграмотный и не знал, сколько времени надо для чтения суры из Корана, но в этот миг на горлышке наклоненной большой бутыли показалась сверкающая, как комета, капля, на своем хвосте она медленно опустилась вниз и исчезла в маленькой бутылочке. -- Хочешь попробовать? -- спросил торговец; он ловко отер край горлышка пальцем и протянул палец покупателю. Тот взял немного жидкости на свой палец и хотел было отереть его о платье. -- Не на платье! -- предостерег торговец. -- На ладонь. Прямо на ладонь. А когда покупатель сделал так и хотел понюхать, продавец опять остановил его: -- Не сегодня, господин, не сегодня! Через три дня! Только тогда обнаружится настоящий аромат. И сохранится он столько, сколько сохраняется запах пота. Только будет сильнее пота, потому что обладает силой слезы... ОНА: Так зодчий понял, почему его творение сопротивляется: его достоинства не могут быть оценены сразу, но только на третий день. Слишком рано поднес он руку к ноздрям. Ни одно настоящее дело не может быть завершено в любой день. Нужно дождаться настоящего дня его завершения. Настоящего дня. Так он и сделал. Я: Когда наконец здание было воздвигнуто и строители закрыли купол, после того как зодчий через отверстие наверху запечатлел полумесяц и звезду, он еще раз вернулся в Святую Софию и вгляделся в ее неизмеримую высоту. ОНА: Там, во мраке купола, на цепи, которая держит светильники, висело нечто овальное и белое. Долго вглядывался он и спрашивал себя, что бы это могло быть, пока не догадался. А было это страусовое яйцо. Не зная, для чего оно предназначается, но зная -- для кого, зодчий приказал и в новой мечети повесить два страусовых яйца. Я:. Затем он вошел в уже завершенное здание, хлопнул большим бичом, сосчитал, сколько раз отозвалось эхо, и вернулся в Святую Софию. Там он тоже сосчитал эхо от своего бича. Отзывов оказалось на десять больше, чем в его мечети. ОНА: И тогда он приказал в купол нового здания замуровать четыре больших горшка из терракоты, и с этими горшками мечеть обрела необходимую протяженность эха, потому что в ту же минуту горшки начали вбирать в себя копоть от светильников, которая потом, соскобленная, давала самую лучшую тупо" в царстве. А страусовые яйца распугивали пауков, и в мечети по сей день нет паутины. Потом на входе зодчий повесил двойной кожаный занавес, велел застелить каменный пол бухарскими коврами и пал ниц перед царем, передавая ему Голубую мечеть. Я: По пути в родные края зодчий не переставал видеть во сне, как он обходит галереи и подвалы Святой Софии, замеряет своими веревками и узлами размеры Мудрости и везет их за пазухой куда-то на верблюде. Ему снился каждый камень Мудрости. А просыпался он со странным чувством, что нездоров, что в нем что-то переменилось, что забрел он куда-то между снов, в какие-то провалы. Он не мог жить своей прежней жизнью. Он сам больше не был прежним. И даже когда те сны мало-помалу оставили его, он не перестал ощущать этот странный недуг и ходил по лекарям в поисках исцеления от своей болезни, скорбя, что стареет очень медленно и так тяжело. ОНА: В конце его поисков один травник сказал ему: -- У каждой смерти есть и отец, и мать. В твоем недуге виновата не мать твоей смерти, но отец. -- Что это значит? -- спросил он. -- Это значит, что не следует тебе искать исцеления у лекарей, ибо болезнь твоя не телесная. И тогда зодчий пришел к тому муфтию, который послал его в Стамбул. И рассказал ему о своих невзгодах. Я: Муфтий разглядывал его какое-то время, хотя, лучше сказать, разглядывали его ноздри муфтия, словно пара незрячих черных глаз. Очнувшись, муфтий сказал без колебания: -- Я знаю, что с тобой. -- Что? -- вскричал зодчий. -- Ты стал христианином. ОНА: -- Христианином? Но я же неграмотный и никогда не преступал порога христианского гяурского храма, только... Я: И тут зодчий зарыдал так горько, что муфтий должен был ударить его Кораном по спине. ОНА: -- Есть ли от этого исцеление? -- выкрикнул наконец преисполненный ужаса зодчий. Я: -- Есть, только найти его так же трудно, как ДУШУ человеческую. Ты должен найти другого султана и мечеть, такую же большую, как Голубая в Константинополе. И там, где ты ее найдешь -- в Дамаске или в Иерусалиме, все равно где, -- ты должен оставаться десять лет и, так же вглядываясь в ту мечеть, построить точно такую же по величине церковь с крестом наверху, синагогу или что-нибудь еще -- баню, если тебе хочется... Но исцелившийся от себя самого -- погибает. По вертикали 4 ВИТАЧА После ухода жены майор Похвалич -- мужчина с синими ушами, как его называли, -- остался один с дочерьми. Смачно выругавшись, он сам принялся за чистку сапог. Невелика печаль для умного человека, -- думали соседи, наблюдая за ним; так прошел год его одинокой жизни. Семья привыкла, насколько это возможно, что в доме нет Витачи, только девочки по утрам в школе почему-то всегда знали, когда в прошедшую ночь мать где-то там в Америке видела их во сне. И тут случился весь этот ужас. Однажды, когда майор вернулся с работы, все было уже кончено. Девочки были мертвы -- убиты из пистолета. Майор и милиция предприняли все возможное, чтобы найти убийцу. Однако следствие быстро зашло в тупик. Когда следственные органы устранились, майор продолжал расследование один. Говорится же: что в жизни упустишь -- во сне не поймаешь, и вся его жизнь теперь превратилась в расследование. Оружие, которым было совершено преступление, не обнаружили, и майор часто над этим задумывался. Может, убийца выбросил его в Дунай? Или, может, если у него не было времени, спрятал где-то здесь, поблизости от места преступления. Погруженный в эти мысли, майор сидел на террасе и курил. В соседнем дворе трепетали всеми своими красками цветы, листва показывала светлую изнаночную сторону, слышался шум реки. Майор смотрел и слушал. Он слушал Дунай и о чем-то думал, однако вполне отчетливо понимал и чувствовал, что мысли его рождаются не в голове, а где-то на верхушке липы в соседнем дворе. -- Ищешь, а не догадываешься, что уже нашел, -- сказал он самому себе, взял старую перчатку и направился в соседний двор, откуда доносился аромат лип. Подойдя к дереву, сунул руку в дупло. Там он нащупал что-то твердое, завернутое в тряпку, вытащил. Дома внимательно рассмотрел находку. Это был пистолет. Майор решил пока не отдавать оружие следственным органам и сам, прибегнув к тем знаниям, которыми обладал как артиллерийский офицер, исследовал баллистические особенности пистолета и снял отпечатки. Сомнения не было, это именно тот пистолет, которым было совершено преступление, и убийца, на удивление, оставил на нем отчетливые отпечатки пальцев. Из пистолета была вынута обойма с патронами, как это делают профессионалы. Оружие было военное, и убийцу, очевидно, следовало искать среди знакомых. И майор Похвалич стал приглашать к себе прежних приятелей тестя и своих товарищей по казарме, которые заходили к ним раньше, при жене. Чтобы получить отпечатки их пальцев на стаканах. Приглашенным он обычно наливал можжевеловую водку, а себе -- холодный чай, потому что оба напитка имели одинаковый цвет. Он был преисполнен решимости выявить и изобличить убийцу. Приятели с удовольствием принимали его приглашение, приходили вечером и Успокаивали его, такого одинокого в пустой квартире, где остановилось время и часы на стене по ночам были лишь светлым пятном. Майор же после этих посещений наносил на стаканы смесь сажи, графита и какогото вонючего порошка и внимательно сравнивал оттиски пальцев на рюмках с оттисками пальцев убийцы. Только тот, кого он больше всех подозревал, полковник Крачун, каким-то образом постоянно избегал его приглашений. Полковник Крачун, красавец мужчина по его собственным словам, принадлежал к маленькому чахоточному племени, симпатизирующему русским. Он приходил в дом еще к отцу Витачи, капитану Милуту. Большой желтый зуб, торчавший посредине подобно рогу, рассекал на две части каждое слово, вырывавшееся у него изо рта, однако потом, снаружи, эти части отыскивали друг друга и спешили соединиться, пусть как попало. Полковника, в общем-то человека решительного, это несколько смущало. Одно время он нравился Витаче, и майор знал об этом, хотя Витача скрывала это от обоих в своих глазах, оставивших созвездие Быка в быстро текущей реке. Одно время Крачун служил в Индии военным атташе и там угодил в дорожную катастрофу, в которой у него погибла дочь. Во время похорон дочек майора Крачун пришел на кладбище выразить соболезнование, на сороковой день он встретил Витачу, выразил соболезнование и ей, и даже ее второму супругу, архитектору Разину, потом смутился, поняв, что допустил промах, и поспешил договориться с майором о встрече. Однако посещение долго откладывал и нагрянул однажды вечером неожиданно. "Здравствуй, брат!" -- хотел, как обычно, приветствовать он с порога майора, но вышла какая-то чушь, и Крачун засуетился, сказал, чтобы замять неловкость: -- Годы словно дни, а месяцу конца нет, -- и так стремительно снял ремень, что шинель выскользнула из рук, а запасная обойма выпала из кармана и отлетела в угол. Он покосился на майора, уши у него горели -- так он смутился, повесил шинель на гвоздь, а обойму с патронами сунул на полочку, за щетки. -- Можжевеловой? -- спросил майор, как всегда, и, когда полковник выразил согласие, налил ему водки, а себе чаю и поставил на стол обе рюмки, глядя Крачуну прямо в глаза и намереваясь не упустить ни единого его движения. Но почему-то был рассеян. В голове его металось множество каких-то мыслей. Тоска в этот вечер мешала ему воспринимать слова. Он все вспоминал какого-то солдата из Костайницы, который во время Первой мировой войны от раны в бою потерял речь, а двадцать лет спустя, уже во время Второй мировой войны, увидел во сне тот самый бой, и к нему вернулась речь. И еще крутилась у него в голове поговорка, что зеркало в церковь не приносят, и, желая отогнать эти мысли, майор Похвалич уставился на усы полковника Крачуна и чуть было не спросил, не сеет ли он их, что они так хорошо колосятся. Вместо этого, к счастью, он только зевнул, не открывая рта, от чего губы его на миг стали тоньше. Он словно очнулся, усмешкой, рваной, как старая шапка, отогнал от себя эту тоску, путаные свои мысли и внутренне собрался. Он готовился, подстерегал. -- Подозреваешь кого? -- начал полковник, как только сел. -- Пока нет, -- ответил Похвалич. -- Ты не заметил чего-нибудь, что могло бы предсказать такой исход? Не было ли у тебя какого предчувствия или чего-то похожего? -- Нет, или, вернее сказать, да, только довольно странное. Да, и было это давно. Тогда мы с Витачей были еще вместе, мне иногда, правда редко, стало казаться, и весьма отчетливо, что я чувствую, как моя жена (не важно, где она в тот миг находилась) рыдает. Я не сплю, занимаюсь строем, скачу верхом или бегу, слышу или понимаю, -- только почему понимаю, если все и так ясно? -- следовательно, слышу жутко и отчетливо ее голос, и, пока этот зов о помощи звучит в моих ушах, я с ужасом перебираю, с кем и что могло случиться, потому что таким голосом оплакивают не себя, а только других, так плачут лишь о мертвых или в какой-то ужасной беде, которую даже трудно себе представить. И я не знаю, почему я так хорошо слышу этот ее голос, хотя никогда не слышал его таким, потому что Витача при мне никогда не плакала, даже об отце. И в этом плаче моя жена возникает в моей памяти совсем отчетливо, со своими близко поставленными зелеными глазами и грудью, тоже близко поставленной, и прочими прелестями, как бы сказала покойная госпожа Иоланта. Итак, я слышу, как она рыдает, и в этом рыдании характер ее выражен куда ярче, чем в повседневье. А ведь в это самое время, когда я слышал, как она где-то безутешно рыдает, она не выказывала ни малейшего беспокойства. Разумеется, я пугался, бежал домой и чаще всего в такие минуты (а они повторялись раза два-три) думал о наших девочках, той или другой. А впоследствии оказалось, что это рыдание предвещало смерть моего отца... Однако через год или чуть больше после смерти отца мне опять послышались рыдания. Но на этот раз я не узнал, чей это был голос. Знаю только, что похож он был на голос Витачи, хотя в отличие от ее голоса был высок, очень высок, не был надтреснутым и не дрожал, как у нее, а звенел стеклянным колокольчиком, каким никогда не был... Словно лился из хрустальных зеркал. Вот и все. Полковник Крачун внимательно слушал его, покуривая трубку в кресле и время от времени длинными струями дыма, которые вдруг беззвучно взрывались, словно пушечные выстрелы, попадал то в часы на стене, то в рюмку на столе или в стеклянный абажур, под которым они сидели. Эта неслышная канонада несколько замедленного действия сеяла взрывы по комнате, пока майор Похвалич говорил, а полковник почесывал трубкой ухо. -- Знаешь, со мною тоже было такое, -- проговорил он наконец. -- И я защищался, как мог и умел, от беды. Нашу боль и беду лечит время, но не то, которое приходит, а то, которое минуло... Я знаю: в доме повешенного не говорят о веревке, но вдруг тебе мой опыт поможет избавиться от муки... Я, когда у меня случилось то же, когда у меня погибла дочь, впервые задумался о смерти. Что это такое? -- спрашивал я себя. Я тогда был, как ты помнишь, в Индии, и сейчас, глядя в прошлое, не скажу точно, когда во мне родилось само ощущение, ибо смерть -- весьма сложная математика, вроде уравнения с несколькими неизвестными. Само ощущение и сосредоточенность на вопросе о смерти, на ее технологии и механике, если так можно выразиться, вырастали как стена и отгораживали меня от прошлого, да и сейчас это ощущение присутствует, и за ним мое страшное прошлое может меняться или обновляться сколько угодно, только я этого не ощущаю или почти не ощущаю... Вот до чего дошел. Зададимся вопросом: что такое время. Время -- это нечто подобное иностранному языку, который постигается вместе с родным, -- следовательно, незаметно. Тем не менее похоже, что родной язык мы постигаем в ущерб тому, другому языку, или чаще пользуемся им, тогда как другой язык, язык времени, забываем. Вот, например, ты сейчас в очень трудном положении. Есть люди, способные в подобной ситуации стать лицом к лицу с будущим прежде других, а есть и такие, как ты теперь, которые с будущим встречаются после всех. Настоящее тех, первых, и настоящее у вас, других, отличается по протяженности. Твое настоящее простирается за счет и в ущерб твоему прошлому и твоему будущему. Не думай, ради Бога, что я намерен поучать тебя. Я лишь хотел добраться до главного вопроса данного момента, а именно: что такое настоящее? Наше теперь -- это, по сути дела, остановившееся время. Кончики рожек улитки, вытянутые до предела. Именно это "теперь"-единственный общий знаменатель всего живого. И единственный миг жизни от искони до скончания времен, ибо все остальное, обе вечности, простирающиеся до и после нашего "теперь", лежат в глубочайшем застое. Следовательно, настоящее -- это остановившаяся часть времени. Жизнь не может существовать во времени, которое течет и пока оно течет. Жизнь существует лишь в настоящем, где оно стоит. Хочешь доказательств? Пожалуйста: мое настоящее не может быть ничьим будущим. Прошлое же состоит из мгновений, в которых время остановилось, а будущее -- из мгновений, в которых время остановится. А смерть, дорогой майор, как сказал Эйнштейн, смерть всего лишь частичка нашего времени, которая утратила возможность остановиться. Потому что количество остановившегося времени во Вселенной постоянно, излишек же исчезает. Поэтому смерти должны происходить. Подчиняясь этой общей неизбежности, время каждого раньше или позже перестанет останавливаться и исчезнет навсегда. Когда твоя часть времени утратит возможность останавливаться, ты умрешь, потому что, запомни, во времени -- до тех пор и пока оно в движении -- нет, не было и не будет жизни... Время должно нас ждать, чтобы мы жили. Одним словом, эти мгновения остановившегося времени откладываются в тебе, и когда ты наполнишься своими часами, как водой, ты захлебнешься, потому что в тебе для них уже не будет места, а Вселенная в это время будет становиться все моложе и моложе. В Азии идут даже еще дальше и утверждают, что такое соответствует только одному виду смерти. Ибо шаманская религия полагает, что существуют два вида смерти -- мужская и женская. Одна смерть, по их уверению, женского рода, с темными глазами, с венком лотоса на голове, в темно-красном платье. Она льет слезы над тем, что творит, и немилосердно уносит и мужские, и женские жизни. А ее слезы превращаются в болезни и смерти. Смерть же мужского рода -- Бог, и имя его Яма. Он тоже забирает и тех, и других. Чтобы жить вечно, мало победить только бога смерти Яму (или ракшаса, что некоторые брахманские священники уже пытались сделать), нужно победить богиню смерти, а это еще никогда и никому не удавалось. -- Ты полагаешь, что смерть не такая уж цельная вещь, как в том убеждена наша классическая медицина? -- прервал его на этом месте майор. -- Ты думаешь, что и она, подобно нашему настоящему, разделена? -- Я ничего не думаю, -- как отрезал полковник, и слова его рассеклись о рог, торчавший у него изо рта. -- Я тебе лишь пересказал поверье, существующее в одной части Азии. А теперь перехожу к существу... Здесь полковник чуть приподнялся в кресле, словно давая время словам соединиться в воздухе, и пушечным выстрелом направил дым из своей трубки на стену, где висели под стеклом фотографии покойных дочерей майора Похвалича. Точным выстрелом, разорвавшимся, как бомба, он угодил прямо в голову одной из девочек, потом повернулся к хозяину и со смущенной улыбкой продолжил: -- Святой Павел в Послании иудеям говорит: "Человекам положено однажды умереть!" А женщине? -- спрашиваю я. Женская смерть, как ты, наверное, слышал в народе, опять же делится на смерть нерожавшей женщины и смерть родильницы. Смерть родильницы -- это всего-навсего ее личная смерть, и ничья больше. Эта смерть, в общем-то, и не похожа на смерть, скорее это новые последние роды. Родильница как бы переживает еще раз свои роды в своей смерти. Нерожавшие женщины между тем умирают совсем иначе, потому как у них нет подобного опыта. Умирающая нерожавшая женщина -- это женщина, которая испокон веку не умирала и умирает сейчас впервые. Все ее предкироженицы собрались, чтобы умереть вместе с нею, в ее смерти. И их долгий-предолгий путь незаметно завершается здесь, в минуту смерти нерожавшей женщины после бессчетных тысячелетий непрерывной жизни. Даже если оставить в стороне побочные отростки этой женской лозы, очевидно, что один-то побег многоликой жизни навеки засыхает и гибнет со смертью нерожавшей женщины. Для примера -- твои дочери, которые умерли, не оставив потомства, а стало быть, умерла и их мать Витача, которая хотя еще жива и открыла одну церковь, закрыв другую, но больше не будет иметь детей, и ее сестра Вида, которая предлагала всем и каждому кому потрогать, кому подержать свою необъятную, не меньше задницы, грудь; умерла в них и мать Витачи, Вероника Исаилович, по мужу Милут, черту -- муку, а Богу отруби отдавшая; и ее мать, госпожа Иоланта Исаилович, урожденная Ибич, велеречивая прабабка твоих дочерей, которая с покойником венчалась да ворожбой занималась; и мать ее, госпожа Ангелина Ибич, внебрачная Пфистер, или та же Ризнич, переплюнувшая и попа и дьякона, чтобы у нее молоко в грудях скисло; умерла в твоих дочерях и их незаконная прабабка Амалия Ризнич, которая читала лексикон улыбок