ний с Яном Кобалой. Я долго наблюдал за Вежбицким, сердечным, прекрасным человеком, немым, как книга, и застегнутым на все пуговицы до самых ушей, однако ничего примечательного не произошло. Он держал ногти одной руки под ногтями другой и любезно молчал. Сейчас я снова еду в Польшу, где обещал выступить с концертом в поместье родственницы доктора. Если я смогу воспользоваться этим, чтобы что-то разузнать у Вежбиц-кого, твои услуги будут мне просто необходимы, поэтому прошу и тебя совершить это путешествие, которое, кстати, может оказаться даже приятным, если бы не мое общество". x x x Такими словами закончил свой рассказ Ма-нассия Букур. Хотя он тут же заплатил мне за услуги, которых ожидал от меня как от профессионала, в Польшу мы отправились лишь в 1937 году. Мой друг был в почти хорошем настроении. Им владело какое-то странное предчувствие; как и в студенческие дни, он носил мою шляпу поверх своей и в Варшаве познакомил меня с доктором Альфредом Вежбицким. Мы сидели в приемной его кабинета, пили польскую водку, и доктор покуривал трубку, не подозревая об истинной цели нашего визита. Впрочем, кто бы мог предположить, что мы питали безумную надежду с его помощью, то есть с помощью чьих-то глаз, похожих на глаза Геро, раскрыть все четыре глаза моему другу Манассии Букуру? Разумеется, все это можно было списать на его причудливые фантазии, а истинная цель нашего путешествия и пребывания в Польше, как я думал и надеялся, все же заключалась в том самом концерте в поместье родственницы доктора. Правда, одна деталь разрушала это предположение. И этой деталью был я. Если цель поездки -- концерт, на кой черт я понадобился Манассии? Наш хозяин говорил так мало, что его губы склеивались от молчания и лопались, как головка зрелого мака, стоило ему проронить слово. Мы ехали в его автомобиле, за окном были сумерки, и я пытался заснуть. Когда машина остановилась и мы вышли, Вежбицкий сказал, что хочет нам что-то показать. Уже смеркалось, но мы ясно увидели то, на что указывал серебряный дым из трубки Вежбицкого. Перед нами находилась граница, разделявшая два разных климата. Через поле, теряясь за горизонтом, проходила прямая линия, представлявшая собой границу между снегом и сухой землей, покрытой травой. Мы постояли немного в этой сухости и тепле, а потом шагнули в пургу. И сразу же увидели замок. По обе стороны въездных ворот горело по фонарю, и падающий снег был белым с освещенной и черным с неосвещенной стороны. Через некоторое время мы оказались в гостиной, с дверными ручками в форме человеческой руки. Я подошел к роялю, на который Манассия Букур положил свою скрипку, и увидел на его крышке книги. В этот момент, обмениваясь рукопожатием сначала с дверной ручкой, а потом с нами, появилась хозяйка дома. Ее платье шуршало, соприкасаясь с чулками, и этот шум взволновал меня. Волосы были гладко причесаны и стянуты назад, так что уши и шея казались частью лица. Она в тот вечер научила меня, что нужно зимой солить тарелки до того, как на них будет положена еда, потому что дважды соленое греет в два раза сильнее. За нашей спиной раскрылась двустворчатая дверь, и в соседнем зале мы увидели стол, накрытый на четверых. Два подсвечника по три свечи в каждом давали гораздо больше света, чем можно было ожидать, и я заметил, что внешние рамы окон были приоткрыты, за счет чего световой эффект удваивался -- там, за окном, в снежной ночи стекла отражали двенадцать огней. Спинки наших стульев в этом свете матово блестели, как навощенные. Хозяйка, положив себе на тарелку первый кусок, пожелала нам приятного аппетита и бросила взгляд на доктора Вежбицкого, причем мне показалось, что он украдкой подал ей знак молчать. -- Ах, ангел мой ненаглядный, неужели ты меня навсегда оставил? -- обратилась вдруг она ко мне по-французски. Я посмотрел на нее изумленно, потому что до этого момента наши отношения ни на йоту не выходили за рамки чисто формального общения двух лиц, не имеющих ничего общего. Доктор Вежбицкий, взглянув на свою ложку, обратился к Манассии Букуру с еще более невероятной фразой: -- Я ждал вас, ибо был уверен, что вы недолго будете бороться с предрассудками, а с угрызениями совести и того меньше! В этот момент мне показалось, что глаза доктора Вежбицкого действительно похожи на глаза Геро: в одном был день, в другом -- ночь. Мне стало ясно, что в общении с нами хозяева решили отойти от общепринятых норм и здесь, в чужой для нас обстановке, снять маски и выложить перед нами карты, о которых мы и не подозревали. Манассия сидел ломая пальцы, его лицо побледнело и приобрело цвет канифоли для смычка. Меня спасло мое мелкое предчувствие будущего. На глаза мне попалась ложка. Она была серебряной, и я решил, что пора ею воспользоваться. Мы ели суп, сваренный в глиняной посудине, имевшей форму тамбурина, благодаря чему ее можно было постоянно покачивать над огнем, чтобы осадок не замутнял бульон, а оседал на дне несимметричного сосуда. Потом принесли горячий и почти сухой соус, горьковатый, приправленный солью с оленьего рога. На миг мы почувствовали себя желчными и вспыльчивыми, а в глазах доктора Вежбицкого вспыхнул огонь. Я ясно увидел, что его правый глаз женский, а левый -- мужской. Мы уже перешли к вилкам, когда он произнес, опять по-французски, будто бы продолжая какой-то прерванный разговор и глядя Манассии прямо в лицо: -- Я полагаю, любовь моя, что это был низкий, нехороший поступок! -- И его губы при этом треснули, как жареный каштан. Я схватил вилку, сжал ее в руке и понял, что дело сделано. Ответ на тот вопрос, который мой друг Манассия Букур задал своей сестре Геронее, прозвучал здесь, за столом доктора Вежбицкого и его приятельницы. Казалось, Геро за неимением других возможностей воспользовалась органами речи доктора Вежбицкого. При этих словах Манассия вскочил как безумный и, сопровождаемый нашими изумленными взглядами, выскочил вон... Мгновение спустя послышалось, как хлопнула входная дверь. В первый момент я хотел броситься за ним, остановить его, потому что знал о его намерениях. Но что-то мне помешало. Безусловно, не любезные хозяева, которые успокаивали меня, говоря, что Манассия вернется, как только его утомит прогулка по ночной метели. Нет, меня остановила уверенность в том, что если и есть способ спасти Манассию, то, чтобы найти его, нужно проникнуть в тайну этой гостиной, в тайну этих людей, ведущих себя столь необъяснимо, разгадку нужно искать здесь, где прозвучала решающая фраза и где с первой же минуты разговор принял такой характер, что я не верил своим ушам. Поэтому я остался, скрывая беспокойство и посматривая на скрипку Манассии, по-прежнему лежавшую на рояле. Подали вино цвета ржавчины, а вместе с ним в небольшом, обвитом серебряной нитью графине -- другое, пахнущее смолой, которое, как было сказано, пять лет назад послужило для окрашивания первого. -- Знаете, -- обратился ко мне доктор Веж-бицкий, -- говорят, рыба, пойманная в реке, текущей с юга на север, гораздо вкуснее всякой другой. В рыбу, которую мы сейчас едим, была зашита откупоренная бутылка красного вина, которое, пока она была на огне, постепенно испарилось и пропитало ее... На этот раз Вежбицкий заговорил по-польски, и в его словах не было ничего необычного, однако я заметил, что он и его приятельница снова как-то странно смотрят на меня, медленно поворачивая в руках свои бокалы. И тут я, как во сне, может быть, благодаря более размеренному дыханию во второй, медленной части обеда, осознал, что уже около часа сижу за столом, но совершенно не замечаю, чем меня угощают. Ни одного из подававшихся здесь блюд я раньше не пробовал. Сейчас у меня на тарелке лежала лососина. Рыба была вспорота и вычищена со спины, вывернута наизнанку и испечена на огне от веток розового куста. Потом подали мясо оленя, подстреленного в полнолуние и оставленного на ночь в лесу на морозе, холодное, черное, мясистые части были обмотаны кишками, а кости -- конским волосом, чтобы удобней было брать его руками, не особенно пачкая пальцы. Оленину сопровождал соус из вишни с ароматом, который как бы двоился. Мы чувствовали грусть, и наши серебряные вилки медленно входили в соприкосновение с мясом и костями, а ножи внутри мяса, встретив зубцы вилок, осторожно прикасались к ним... Я сидел и ждал. Все, что происходило потом, казалось мне страшно медленным и продолжительным, хотя на самом деле прошло не более нескольких минут, прежде чем раскрылась тайна. В этой трапезе были смешаны растения, соки земли, плоды моря, руды, серебро, огонь и мясо. Одним из самых изумительных блюд было тесто, нашпигованное устрицами и запеченное на огне высушенных корешков хрена. Тут мне показалось, что устрицы заговорили голосом невидимого мастера, который заботился о нашем угощении и который весь свой век стряпает один-единственный вечный обед, и если он когда-нибудь его и закончит, то уже до конца жизни не сможет готовить, это будет невозможно... И мне захотелось его увидеть. -- Кто же в нашей комнате четвертый? -- спросил я хозяев. -- Наконец-то! -- с облегчением воскликнул доктор Вежбицкий и подал знак. После этого в свете свечей перед нами появился маленький человечек в рубашке, собранной у ворота в складки, в огромном белом колпаке. Под колпаком виднелись два седых глаза, привыкшие к огню и воде, руки, обсыпанные крупными веснушками, были в голубых прожилках, похожих на какие-то буквы. Он поклонился нам с улыбкой, которая резко оборвалась на одной из морщин, избороздивших его лицо. Выглядело это так, будто он раскланивается вместо Манассии Букура, чья скрипка безмолвно лежала на рояле. -- Вы никогда не рассказывали нам, -- сказал доктор Вежбицкий, -- как вам удаются ваши чудеса. -- Здесь нет никакой тайны, -- ответил маленький человечек, -- мастерство приготовления пищи кроется в ловкости пальцев. Для того чтобы сохранить мастерство, нужно ежедневно упражняться не менее трех часов. Как и музыканту... И действительно, в тот день через руки маленького человечка прошли те же вещи, что скрывались в футляре скрипки Манассии. Серебро и руды, внутренности и кости животных, ракушки, минералы и конский волос -- все это так же пело в его руках. Сейчас, когда во мне уже давно не было музыки, он другим путем привел в движение те же вещи, давая мне еще одну возможность почувствовать свою связь с музыкой. Это было не обедом, а настоящим гимном Земле, ее горам и равнинам, рекам и морям, ветру, огню, растениям, диким животным и мастерству человеческих рук, способных убивать и смертью питать жизнь. Вместе с кофе и пирожными, которые были с молниеносной быстротой расставлены на столике в маленькой китайской гостиной, блестевшей лаком, перламутром и слоновой костью, подали, несмотря на то что за окном стояла зима, арбуз, который сохранялся много месяцев благодаря тому, что был обмазан известкой и спрятан в ящик, наполненный пшеницей. От него пахло можжевеловым деревом, и я вдруг, будто вдохнув запах музыкальных инструментов, почувствовал, что могу сыграть и вторую партию давно забытого квартета. Партию скрипки, которую исполнял мой друг Манассия Букур. Но было слишком поздно. Остальные две партии нашего квартета остались Бог знает где, навсегда недоступными, и мне было ясно, что никогда красная нить не соединит все четыре части печати -- три мужских и одну женскую, -- для того чтобы заверить и для меня визу на Святую гору. Так обстояло дело со мной... Что же касается истории Букура, с ней по-прежнему не было никакой определенности, а я ждал именно ее. Мое упорство достигло пика и превратилось в страшную усталость, такую, будто я всю жизнь пересчитывал облака в небе и кости во рту. Собрав последние силы, я снова включился в разговор, который оживился, как только мы взялись за ложечки для мороженого. -- Я вам советую прийти в мою комнату и провести со мной ночь, -- сказала мне, опять по-французски, хозяйка, поигрывая серебряной ложечкой. Я оцепенел от изумления, доктор Вежбиц-кий сидел, посмеиваясь в бороду, тогда, перевернув собственную ложечку, я молниеносно ответил тоже по-французски: -- Как? Накануне Страстной Пятницы? Мои хозяева расхохотались. Наконец-то и мне все стало ясно. Во время ужина они и не думали разговаривать с нами, это была игра, известная им и не известная нам, в ходе которой следовало читать надписи, выгравированные на серебряных столовых приборах. Теперь наконец это сделал и я, вспомнив при этом, откуда пришли на наши серебряные ножи и вилки эти записи. Это были фрагменты из диалогов книги Яна Потоцкого "Рукопись, найденная в Сарагосе", ими-то и украсил гравер добрую сотню роскошных серебряных предметов. Среди этих фраз, заимствованных у Потоцкого и выгравированных на вилках, ложках и серебряных кольцах для салфеток, была и та, которую мы с Манассией поняли как волшебный ответ на его вопрос. Ответ, которого он так ждал от своей сестры Геро. -- Я полагаю, любовь моя, что это был низкий, нехороший поступок! x x x Я тут же простился с хозяевами, зная, что Букур сейчас где-то умирает с этими словами на губах и что только я могу спасти его, открыв тайну столового серебра. В Варшаву я приехал очень поздно, погода стояла ужасная. Но еще ужаснее было, добравшись до нашей гостиницы, обнаружить, что я уже не смогу ничего сделать, чтобы спасти жизнь Манассии. Он лежал в постели, свеча в его сложенных на груди руках уже догорела до половины, и прислуга передала мне его короткое письмо: "Я умираю по собственной воле, счастливый, что получил ответ на вопрос, ставший для меня главным в жизни. Сейчас я знаю, она сделала это из-за меня, а не из-за Яна Кобалы. "Любовь моя, -- сказала она, и ты это слышал, -- я полагаю, что это был низкий, нехороший поступок!" Геро выбрала Яна, чтобы мучить меня, так же как и я выбрал его, чтобы мучить ее, а вовсе не за какие-то его достоинства. И мне и ей Кобала был так же важен, как прошлогодний снег! Геро умерла с мыслью, что соприкосновение все же возможно! Р. S. Благодарю тебя за то, что ты сделаешь свое дело. Целую твои нежные пальцы". Я опустил письмо на пол, поставил на него тяжелую дорожную шкатулку с мешочками и инструментами, необходимыми в моем грустном ремесле. Склонившись над постелью, я коснулся его лица. Левый глаз опустил ниже, на его место (он был мужским), разгладил морщины вокруг другого, женского глаза, который при жизни моргал в два раза чаще, чем первый, и поэтому был более старым и усталым. Я поработал над его лицом, и оно стало таким же красивым, как прежде. Затем я наложил на него серую смесь и снял посмертную маску... Ничего таинственного, к сожалению, на свете нет. Свет наполнен не тайнами, а писком в ушах. Вся история длится столько же, сколько звук от удара хлыста! Разве что людям моей профессии дано знать немного больше, чем другим смертным. Ожидая, пока маска застынет, я думал о Геро и о моем бедном друге. Следует сказать, что мне давно уже было известно, что Геро вовсе не совершала самоубийства, она была убита. Ее убил в припадке ревности, а может и еще чего-то, поручик Ян Кобала. И далее следует та часть истории, которую особенно тщательно скрывали от брата Геро, потому что этого он бы действительно не перенес. Отрезанную голову Геро Кобала три дня держал у себя в комнате и только потом сам заявил обо всем военным властям, которым удалось это дело скрыть. По утверждению обезумевшего поручика, на третий день, вечером, голова Геро крикнула страшным, глубоким и как бы мужским голосом.