Жорж Перек. Вещи --------------------------------------------------------------- ф 84 Веркор и Коронель, Перек Ж., Кюртис Ж.-Л., Ремакль А. Французские повести: Пер. с фр. / Сост. и вступ. ст. Ю. П. Уварова; Ил. В. Л. Гальдяева. М.: Правда, 1984. -- 640 с., ил. OCR: Super-puper@mail.ru --------------------------------------------------------------- одна из историй шестидесятых годов Перевод Тамары Ивановой Georges Perec Les choses Paris 1965 Посвящается Дени Бюффару Неисчерпаемы блага, принесенные нам цивилизацией, неизмерима производительная мощь всякого рода богатств, открываемых для нас наукой и изобретениями. Непостижимы чудесные творения человеческого рода, направленные на совершенствование, счастье и свободу людей. Ни с чем не сравнимы чистые, плодотворные источники новой жизни, все еще недоступные жаждущим устам народа, который бредет наугад во власти животных инстинктов. Мальколм Лаури Часть первая. Сначала глаз скользнет по серому бобриковому ковру вдоль длинного, высокого и узкого коридора. Стены будут сплошь в шкафах из светлого дерева с блестящей медной окантовкой. Три гравюры: одна, изображающая Тандерберда, победителя на скачках в Эпсоме, другая -- колесный пароход "Город Монтеро", третья -- локомотив Стивенсона, -- подведут к кожаной портьере на огромных черного дерева с прожилками кольцах, которые можно будет сдвинуть одним прикосновением. Тут бобрик уступит место почти желтому паркету, частично скрытому тремя коврами блеклых тонов. Это будет гостиная: в длину семь метров, в ширину три. Налево, в нише, станет широкий потрепанный диван, обитый черной кожей, его зажмут с двух сторон книжные шкафы из светлой вишни, где книги напиханы как попало. Над диваном всю стену закроет старинная морская карта. По другую сторону низенького столика, над которым будет висеть, оттеняя кожаную портьеру, шелковый молитвенный коврик, прибитый к стене тремя гвоздями с широкими медными шляпками, под прямым углом к первому дивану станет второй, крытый светло-коричневым бархатом, а за ним темно-красная лакированная горка с тремя полками для безделушек, там будут расставлены агатовые и каменные яйца, коробочки для нюхательного табака, бонбоньерки, нефритовые пепельницы, перламутровая раковина, серебряные карманные часы, граненый бокал, хрустальная пирамидка, миниатюра в овальной рамочке. Дальше обитая дверь, а за ней полки углом с вмонтированным в них проигрывателем, от которого будут видны лишь четыре рычага из стали с гальваническим покрытием, на полках -- коробки с магнитофонными лентами и пластинки, а над ними -- гравюра, изображающая "Большое праздничное шествие на площади Карузель". Из окон, завешанных белыми с коричневым шторами (имитирующими полотно Жуи), будут видны деревья -- крошечный сад, уголок улицы. Около секретера с опускающейся крышкой, заваленного бумагами и футлярами с карандашами и ручками, примостится кресло с соломенным сиденьем. Резной консоль послужит подставкой для телефона, переплетенного в кожу справочника, блокнота. Потом еще одна дверь, а рядом с ней вращающийся книжный шкаф, низенький и квадратный, на котором будет стоять большая цилиндрическая ваза с синим орнаментом, наполненная желтыми розами, а над ней будет висеть овальное зеркало в раме красного дерева, далее -- узенький столик с двумя обитыми клетчатой тканью банкетками приведет обратно к кожаной портьере. Все будет выдержано в коричневатых, охровых, рыжеватых, желтоватых тонах -- мир приглушенных оттенков, тщательно, почти вычурно, подобранных, среди которых выделится несколько более ярких пятен чуть ли не кричащего оранжевого цвета, какая-нибудь диванная подушка или книга в пестром переплете среди темного ряда корешков. Днем обилие света, несмотря на розы, придаст комнате несколько печальный вид. Эта комната будет создана для вечера. Вот зимой, с задернутыми шторами, с несколькими источниками света: в библиотечном углу, у дискотеки, на секретере, на низеньком столике между двух диванов, со скользящими отсветами в зеркале, погруженная в полутьму, в которой будут поблескивать и полированное дерево, и богато расшитые шелка, и граненый хрусталь, и начищенная медь, -- комната эта станет гаванью отдохновения, обетованной землей. Первая дверь приведет в спальню, где пол будет застлан ковром из светлого бобрика. Большая английская кровать займет всю стену в глубине. Направо, по обеим сторонам от окна, станут узенькие высокие этажерки, на них будут книги, те, что всегда должны быть под рукой, альбомы, колоды карт, разные горшочки, ожерелья и прочие безделки. Налево -- старинный дубовый шкаф и две деревянные, украшенные медью вешалки, а напротив них, перед туалетом, низенькое, обитое стеганым шелком в тоненькую полоску креслице. Сквозь полуоткрытую дверь в ванную будут видны мохнатые купальные халаты, медные краны, вытянутые, как лебединые шеи, большое зеркало на шарнирах, бритва в зеленом кожаном футляре, флаконы, щетки с костяными ручками, губки. Стены спальни будут затянуты набивным ситцем, постель покрыта шотландским пледом. На ночном столике, с трех сторон опоясанном рядами ажурных медных полос, будет стоять серебряный подсвечник с абажуром из светло-серого шелка, четырехугольные часики, роза в бокале, а на нижней полочке -- газеты и журналы. Дальше, в изножье кровати, поместится пышный пуф, обитый настоящей кожей. Прозрачные оконные занавески будут повешены на медном пруте; двойные портьеры, серые, из плотной шерсти, всегда будут полузатянуты. Но и в полутьме комната останется светлой. На стене, над раскрытой на ночь постелью, между двумя лампочками в эльзасском стиле, -- необычная фотография, черно-белая, узкая и длинная -- изображение птицы в полете -- прикует внимание каждого своим несколько формальным совершенством. За второй дверью -- кабинет. Стены с полу до потолка будут уставлены книгами и журналами: нарушая однообразие книжных переплетов и брошюр, то тут, то там будет разбросано несколько гравюр, рисунков или фотографий: "Святой Иероним" Антонелло да Мессина; какой-нибудь фрагмент "Триумфа святого Георгия", "Тюрьма" Пиранези, портрет кисти Энгра, пейзажик пером работы Клее, темперированная фотография Ренана в его рабочем кабинете в "Коллеж де Франс"; репродукция Стейнберга "В университетском магазине", "Меланхтон" Кранаха. Все это будет повешено на деревянных планках, вделанных в полки. Немного влево от окна и несколько наискось поместится длинный лотарингский стол, покрытый огромным листом красной промокательной бумаги. Деревянные плошки, длинные футляры для ручек и всевозможные бокалы с карандашами, зажимами для бумаги, скрепками и скоросшивателями. Пустотелый стеклянный кирпич будет служить пепельницей. Круглая коробка из черной кожи в тончайших золотых арабесках будет всегда полна сигарет. Освещаться кабинет будет не особенно удобной старинной лампой под зеленым абажуром с козырьком. По обе стороны стола почти друг против друга станут два деревянных кресла с высокими спинками и кожаными сиденьями. Еще левее, вдоль стены -- узенький стол, заваленный книгами. Возле серой металлической картотеки и ящиков из светлого дерева со справочным материалом станет глубокое кабинетное кресло, обитое кожей бутылочного цвета. На третьем столике, еще меньшего размера, поместятся шведская лампа и пишущая машинка в клеенчатом чехле. В глубине будет стоять узкая кровать, покрытая ультрамариновым бархатом и заваленная разноцветными подушками. Почти посредине кабинета встанет треножник из крашеного дерева, а на нем глобус из папье-маше с мельхиоровой подставкой, наивно раскрашенный под старину. Позади письменного стола, наполовину скрытая красивой оконной шторой, спрячется лесенка из вощеного дерева, которую можно будет передвигать по опоясывающему комнату медному пруту. Жить там стало бы легко и просто. Все обязанности, все проблемы, которые выдвигает жизнь, разрешались бы сами собой. Каждое утро станет приходить прислуга. Два раза в месяц поставщики будут доставлять вино, масло, сахар. Кухня будет просторная и светлая, выложенная доверху бледно-голубыми плитками с гербами, на стенах три фаянсовых блюда с желтыми арабесками, отсвечивающие металлом; всюду шкафы, посредине отличный стол, некрашеного дерева табуретки, скамейки. Как приятно будет утром после душа сидеть там полуодетым! На столе расставлены большая керамическая масленка, горшочки с вареньем, мед, гренки, разрезанный пополам грейпфрут. Все это спозаранку. Так начнется длинный майский день. Они вскроют утреннюю почту, развернут газеты. Закурят первую сигарету. Выйдут из дому. Работа займет у них только ранние часы. Они встретятся за обедом; съедят бутерброд или жаркое, смотря по настроению; выпьют кофе на террасе какого-нибудь кафе, потом пешком медленно пойдут к себе домой. Дома у них редко будет прибрано, но именно беспорядок и станет главной прелестью их квартиры. Они не намерены наводить лоск: они будут просто жить. Окружающий комфорт они будут воспринимать как должное, как первозданное, как нечто само собою разумеющееся. Их интересы сосредоточатся на другом: на книге, которую они прочтут, на тексте, который напишут, на пластинке, которую прослушают, на обмене впечатлениями. Работать они будут долго, без нервозности и спешки, без озлобления. Потом они поужинают -- дома или в ресторане; встретятся с друзьями; погуляют с ними. Иногда им казалось, что вся их жизнь могла бы гармонически протечь среди таких стен, уставленных книгами, среди предметов, до того обжитых, что, в конце концов, начнет казаться, будто они были созданы такими прекрасными, простыми, приятными и послушными специально для них. Но ни в коем случае они не прикуют себя к дому -- иногда они будут пускаться на поиски приключений. И тогда никакая фантазия не покажется им невозможной. Им станут чужды злопамятство, разочарование, зависть. Ведь их возможности и желания всегда и во всем станут совпадать. Они назовут это равновесие счастьем и благодаря своей свободе, уму, культуре сумеют его сохранить, ценя каждое мгновение совместной жизни. Им хотелось бы быть богатыми. Им казалось, что они сумели бы использовать богатство. Они одевались бы, смотрели, улыбались, как богатые люди. У них хватило бы такта и необходимой сдержанности. Они смогли бы забыть о своем богатстве, не кичиться им. Они не стали бы им чваниться. Они просто пользовались бы им. И они сумели бы им насладиться. Они любили бы гулять, бродить, приглядываться, выбирать. Они любили бы жизнь. Они в совершенстве овладели бы искусством жить. А ведь это было не так-то легко, скорее наоборот. Для нашей молодой четы, которая отнюдь не была богатой, а лишь стремилась быть таковой всего-навсего потому, что не была бедной, создалось более чем тягостное положение. Они имели только то, что заслужили. Они мечтали о просторе, свете, тишине, а на их долю выпадала хоть и не мрачная, но весьма посредственная жизнь. И это-то и было хуже всего: тесное жилище, скудное питание, жалкий отпуск. Все это соответствовало их материальным возможностям и социальному положению. Их жизнь была именно таковой, и другой для них не существовало. Но рядом с ними на улицах, по которым они не могли не ходить, было столько обманчивых, но таких привлекательных соблазнов: антикварные, гастрономические и книжные магазины. От Пале-Рояля до Сен-Жермена, от Марсова поля до площади Этуаль, от Люксембургского сада до Монпарнаса, от острова Святого Людовика до Марэ, от Терн до Оперы, от Мадлен до парка Монсо -- весь Париж был сплошным искушением, они сгорали от пьянящего желания отдаться ему тотчас же и навсегда. Но круг их возможностей был неумолимо замкнут; их великие мечты были всего лишь несбыточной утопией. Они жили в прелестной, но крошечной квартирке с низким потолком, выходившей окнами в сад. По сравнению с прежней их комнатой в узком, темном коридоре этажа, предназначенного для прислуги, где они задыхались от духоты и зловония, теперешняя квартира вначале приводила их в телячий восторг, возобновлявшийся каждое утро вместе с чириканьем птиц. Они открывали окна и подолгу, испытывая подлинное счастье, любовались своим двором. Дом был старый, еще не развалюха, но уже обветшалый, потрескавшийся. Коридоры и лестницы в нем были узкие и грязные, пропитанные сыростью и кухонным чадом. Зато между больших деревьев и пяти крошечных, неправильной формы, неухоженных палисадничков, поросших травой и кустами, уставленных цветами в горшках и даже украшенных несколькими наивными статуями, шла дорожка, вымощенная неровными каменными плитками, что придавало саду деревенский вид. Это был один из тех редких в Париже уголков, где осенью после дождя случается иногда уловить идущий от земли мощный, почти лесной запах чернозема и прелых листьев. Очарование не ослабевало, и они были так же чувствительны к нему, как и в первые дни; однако после нескольких месяцев безоблачного счастья постепенно становилось очевидным, что этого все-таки недостаточно и они не смогут примириться с недостатками своего жилища. Правда, они так привыкли жить в каморках, где лишь спали, проводя все остальное время в кафе, что не сразу осознали: для самых простых жизненных потребностей -- спать, есть, читать, разговаривать друг с другом, мыться, -- для всего этого необходимо какое-то пространство, отсутствие которого неминуемо сказывается. Они утешались как могли, восхваляя достоинства своего квартала: близость к улице Муфтар и Ботаническому саду, тишину переулка, изысканность низкого потолка и прелестные во все времена года деревья во дворе; но подспудно все уже трещало по швам под натиском вещей: мебели, книг, тарелок, бумаги, пустых бутылок. Началась война на измор, в которой они были обречены на поражение. Их жилье общей площадью в тридцать пять квадратных метров, которое они так и не решились точнее измерить, состояло из крохотной прихожей, ничтожной кухоньки, половина которой была отгорожена для подобия ванной, маленькой спаленки и комнаты, служившей и библиотекой, и гостиной, и кабинетом, и приютом для заночевавших друзей. Между спальней и передней был еще закуток, где примостились маленький холодильник, электрическая печка и купленный по случаю гардероб; там же стоял стол, за которым они ели, и сундучок для грязного белья, служивший им скамейкой. Иногда теснота становилась невыносимой. Они задыхались. Сколько бы они ни фантазировали, раздвигая стены своей квартирки, пристраивая коридоры, стенные шкафы, чуланы, изобретая образцовые гардеробы, захватывая в мечтах соседние квартиры, они неизменно возвращались к своему уделу, в предначертанные им тридцать пять квадратных метров. Конечно, можно бы было устроить все разумнее: снести одну из перегородок и тем самым освободить плохо использованный угол, заменить громоздкую мебель, соорудить несколько стенных шкафов. Заново покрашенная, отделанная, с любовью обставленная, их квартирка стала бы, несомненно, очаровательной, на одном окне висели бы красные, на другом зеленые занавески, которые выгодно оттеняли бы довольно шаткий длинный дубовый стол, купленный на барахолке и занимавший целый простенок, над которым висит отличная репродукция старинной морской картины, рядом со столом бюро красного дерева времен второй империи, обитое полосками меди, многих из которых давно недостает; бюро поделено надвое: налево -- место Сильвии, направо -- Жерома; для каждого лежит по одинаковому листу красной промокательной бумаги, стоит по стеклянному кирпичу и горшочку с карандашами, настольная лампа переделана из старинного стеклянного бокала, оправленного в олово; корзиной для бумаг служит деревянная, потрескавшаяся, скрепленная железным обручем мерка для зерна, два разношерстных кресла, стулья с соломенным сиденьем и рядом скамеечка для дойки коров. Если бы все это продуманно расставить, вымыть, вычистить, комната стала бы уютной, в ней было бы приятно жить и работать. Но одна лишь мысль о переделках пугала их. Им пришлось бы занимать деньги, экономить и израсходовать все до последнего гроша. На такие жертвы они не могли решиться. У них не лежала к этому душа: они предпочитали программу-максимум -- все или ничего. Книжные шкафы будут из светлого дуба, или их вовсе не будет. Их и не было. Книги громоздились на двух замызганных деревянных этажерках и на полках стенного шкафа, вовсе для них не предназначенных. Почти на всех стенах повисли уродливые, отставшие, спутанные провода, а они целых три года так и не собрались вызвать электромонтера. Полгода им понадобилось, чтобы сменить шнур у занавесок. Легко устранимые, повседневные неполадки за сутки перерастали в полный беспорядок, который близость деревьев и сада за окном делала еще непереносимее. Ощущение временности настоящего положения вещей главенствовало в их жизни. Они ждали какого-то чуда. Тогда они пригласят архитекторов, подрядчиков, штукатуров, водопроводчиков, обойщиков, маляров. Отправятся в кругосветное путешествие, а по возвращении найдут свое жилище преображенным, удобным, совсем обновленным, чудесным образом расширившимся, наполненным вещами соответствующих ему размеров, с раздвижными перегородками и дверями, удобным скрытым отоплением, внутренней электропроводкой, с мебелью самого хорошего вкуса. Но великие мечтания, которым они самозабвенно предавались, оставались мечтами, а их реальные усилия равнялись нулю. Они не предпринимали никаких попыток согласовать насущные потребности с реальными возможностями. Их парализовывал размах собственных желаний. Это отсутствие простоты и даже здравого смысла было для них характерным. Им не хватало независимости -- в этом-то и было все дело. Им не хватало даже не объективной материальной независимости, а внутренней непринужденности, раскованности, непосредственности. Они были склонны к раздражительности, нервозности, судорожной жадности, даже зависти. Их тяга к благополучию, к роскошной жизни чаще всего проявлялась в каких-то глупых увлечениях: они пускались с друзьями и в пространные обсуждения непревзойденных достоинств какой-нибудь трубки или низенького столика, возводя их в ранг произведений искусства, в музейные экспонаты. Они могли преисполниться восторгом по поводу чемодана -- этакого маленького чемоданчика, необыкновенно плоского, из черной, слегка шероховатой кожи, какие часто появляются в витринах магазинов на площади Мадлен и которые, как им казалось, олицетворяют собой всю прелесть поездки экспромтом в Лондон или Нью-Йорк. Они могли исколесить весь Париж, чтобы взглянуть на кресло, великолепие которого им описали. Доходило до того, что они колебались, выходить ли в новом платье, так как по правилам хорошего тона его нужно предварительно поносить хотя бы раза три. Но они не понимали, что благоговение перед витринами портных, шляпниц и сапожников делает их просто смешными. Возможно, что прошлое все еще тяготело над ними и не только над ними, но и над их друзьями, коллегами, сверстниками -- над всей той средой, в которой они вращались. Возможно, с самого начала они проявили чрезмерную ненасытность: им хотелось сразу достигнуть всего, хотелось, чтобы весь мир, все вещи искони им принадлежали, а они бы лишь расширяли свои владения. Но это было невозможно: даже если бы они становились все богаче и богаче, им бы не удалось изменить свое прошлое. Им так хотелось жить в комфорте, среди прекрасных вещей! Но они без разбору всем восхищались, восторгались, и именно это и являлось доказательством их чужеродности. Им недоставало преемственности (в самом примитивном значении этого слова) -- богатство не было для них чем-то само собой разумеющимся, неотъемлемым, присущим человеку, как ощущение собственного здоровья, -- нет, для них это было наслаждение чисто умозрительное. Слишком часто в том, что называют роскошью, они любили всего лишь деньги, которые за ней стояли. Они падали ниц перед богатством; любили его больше, чем саму жизнь. Первые же их выходы в свет из замкнутого студенческого мирка, первые рейды в стихию роскошных магазинов, которые вскоре стали их обетованной землей, были с этой точки зрения весьма знаменательными. Неустойчивый вкус, мелочная придирчивость, неопытность, подобострастное преклонение перед всем, что, как им казалось, свидетельствует о хорошем вкусе, часто приводили их к унизительным промахам. Одно время Жером и его друзья одевались так, будто образцом для них послужил не английский джентльмен, а карикатура, какую представляет собою подражающий ему эмигрант с ограниченными средствами. Когда Жером купил себе первые вожделенные английские ботинки, он заботливо и долго деликатным вращательным движением натирал их кремом высшего качества, а потом выставил на солнце, чтобы они как можно быстрее приобрели поношенный вид, требуемый модой. А ведь если не считать грубых мокасин на нейлоновой подошве, которые он не желал носить, это были, увы, его единственные ботинки: он истаскал их по плохим дорогам за полгода. Постепенно, с возрастом, умудренные опытом, они, казалось, попривыкли несколько соразмерять и обуздывать свои пылкие страсти. Научились ждать, приглядываться. Медленно начал вырабатываться и вкус, более верный, более обоснованный. Они давали теперь своим желаниям время созреть: глаза их уже не были столь завидущими. Теперь, прогуливаясь в окрестностях Парижа и останавливаясь перед витринами деревенских антикваров, они уже не набрасывались на фаянсовые тарелки, церковные стулья, на бутыли пузырчатого стекла или на медные подсвечники. Правда, в их воображении все еще маячило в неприкосновенности наивное видение образцового жилища, где будут царить комфорт и безоблачное счастье. Они продолжали восхищаться всеми вещами, которые мода сегодняшнего дня считала прекрасными: и поддельными лубочными картинками, и гравюрами в английском стиле, и агатовыми безделушками, и стеклом, отделанным серебром, и всяческими псевдоафриканскими поделками и ультранаучными пустячками, которые вдруг наводняли витрины улиц Жакоб и Висконти. Они все еще мечтали обладать ими: им хотелось бы прослыть знатоками, идущими в ногу со временем. Но этот подражательный раж постепенно притуплялся, им уже было приятно думать, что постепенно они становятся менее агрессивными, крикливыми и ребячливыми. Они сожгли то, чему поклонялись: волшебные зеркала, чурбаны, идиотские механические игрушки, радиометры, всю разноцветную дребедень, джутовые панно, изукрашенные грифами в манере Матье [Современный французский художник-абстракционист]. Им казалось, что мало-помалу они научились обуздывать свои желания: они знают теперь, чего хотят, к чему стремятся. Они знают, в чем их счастье, их свобода. И тем не менее они ошибались: они были как никогда близки к катастрофе. Они уже вступили на путь, ни поворотов, ни конца которого они не ведали. Иногда их охватывал страх. Но чаще всего они проявляли лишь нетерпение: они ощущали себя уже подготовленными, уже созревшими для этой жизни -- они ждали лишь денег. Жерому было двадцать четыре года. Сильвии -- двадцать два. Оба были психосоциологами. Эта работа, которая не являлась профессией или ремеслом в точном смысле слова, заключалась в интервьюировании людей различными методами и на разнообразные темы. Это было трудное занятие, безусловно требовавшее сильного нервного напряжения, но оно не лишено было и увлекательности, относительно хорошо оплачивалось и оставляло довольно много свободного времени. Как и большинство их коллег, Жером и Сильвия стали психосоциологами по необходимости, а не по выбору. Кто знает, впрочем, куда привело бы свободное и беспрепятственное развитие их склонностей. Время и тут сделало выбор за них. Конечно, они предпочли бы, как и все, посвятить себя чему-то определенному, почувствовать мощное влечение, которое можно было бы назвать призванием, которое удовлетворяло бы их честолюбие и полностью подчинило бы себе. Увы, ими владело лишь одно стремление: хорошо жить, и оно-то и поглощало все их силы. Будучи студентами, они ужасались перспективе скромной должности учителя где-нибудь в Ножан-сюр-Сен, Шато-Тьерри или в Этампе, мысль о ничтожном жалованье пугала их до такой степени, что, едва познакомившись -- Жерому было тогда двадцать один год, а Сильвии девятнадцать, -- они, не колеблясь, бросили занятия, к которым, в сущности, еще и не приступали. Они не были обуреваемы страстью к познанию: куда более скромные мечты владели ими, и они не подозревали, что мечты эти ничтожны и когда-нибудь они пожалеют, что поддались им: комната побольше, с водопроводом и даже душем, более разнообразная или хотя бы попросту более сытная, чем в университетской столовке, еда; возможно, машина, пластинки, отпуск, одежда. Уже в течение нескольких лет во Франции велось изучение причинности различных явлений. В тот год это увлечение переживало пору расцвета. Ежемесячно буквально на пустом месте открывались все новые агентства. Там легко можно было найти работу. Чаще всего она сводилась к посещению общественных парков, школ к моменту окончания занятий или многоквартирных дешевых домов на окраинах, к беседам с матерями семейств на тему -- заметили ли они новые рекламы и что о них думают. Такие зондажи-экспресс, называемые "тестингами" или "минутными анкетами", оплачивались по сто франков. Немного, но все же лучше, чем обычные люмпенские заработки студентов, вынужденных сидеть с детьми, служить ночными сторожами, судомойками или браться за любую подвернувшуюся под руку жалкую работу вроде распространения проспектов, переписки, записи рекламных передач, продажи из-под полы. А тут еще и новизна этих агентств, работавших почти кустарно, непроверенность методов, нехватка квалифицированных сотрудников позволяли надеяться на быстрое продвижение, на головокружительный взлет. И расчет этот был не так уж плох. Несколько месяцев ушло на составление вопросников. Потом нашелся директор агентства, который в спешке был вынужден оказать им доверие: они поехали в провинцию, вооружившись магнитофоном; кто-то из их спутников, чуть постарше, посвятил их в технику проведения публичных и частных интервью, по правде говоря, куда менее сложную, чем принято думать. Они научились заставлять говорить других и взвешивать свои собственные слова; научились распознавать по нерешительности и замешательству, по стеснительному молчанию, по робким намекам ту дорогу, которую надлежало избрать; проникли в тайну универсального магического "гм", которым интервьюер заполняет паузы в речи интервьюируемого, завоевывает его доверие, соглашается с ним, одобряет, выспрашивает, даже иногда угрожает. Успехи были вполне ощутимыми. Они продолжали в том же духе: подбирали крохи социологии, психологии, статистики; овладевали азами науки; научились применять избитые трюки: Сильвия то снимала, то надевала очки; они определенным образом записывали, листали свои блокноты, усвоили определенный тон в разговоре с боссами, вставляли чуть вопросительные выражения вроде: "не так ли", "в какой-то степени", "я думаю, возможно", "именно этот вопрос следует поставить"; научились в подходящий момент цитировать Райта Миллса, Уильяма Уайта или, того лучше, Лазарсфелда, Кантриля или Герберта Хаймана [Известные социологи и психологи], из которых и трех страниц не прочитали. Овладев этими совершенно необходимыми навыками, они доказали, что постигли азбуку ремесла, и стали незаменимыми сотрудниками. Так, всего лишь год спустя после их первых шагов по изучению причинности на них возложили ответственную работу по "анализу содержания"; за этим постом следовала уже должность верховного руководителя всеми исследованиями, которая обычно отводилась штатным кадрам, хорошо оплачивалась и считалась самой почетной во всей служебной иерархии. За последовавшие годы они не спустились с достигнутой высоты. Четыре года -- а возможно, и дольше -- они разрабатывали анкеты, интервьюировали, анализировали. Почему пылесосы на полозьях так плохо раскупаются? Что думают люди с умеренным заработком о цикории? Любят ли готовое пюре и почему? Потому ли, что оно легко усваивается? Или потому, что оно маслянисто? Или потому, что его так легко приготовить: раз, раз -- и все? Действительно ли считают, что детские коляски чересчур дороги? Разве вы не согласны идти на любые жертвы во имя малышей? Как будет голосовать француженка? Любят ли сыр в тюбиках? Большинство -- "за" или "против" общественного транспорта? На что прежде всего обращают внимание, покупая простоквашу: на цвет, плотность, вкус или запах? Читаете ли вы много, мало или вовсе не читаете? Ходите ли в ресторан? Согласитесь ли вы, мадам, сдать комнату негру? Скажите откровенно: что вы думаете о пенсии для стариков? Что думает молодежь? Что думают служащие? Что думает тридцатилетняя женщина? Что вы думаете об отпуске? Где вы его проводите? Любите ли вы замороженные блюда? Как вы думаете, сколько стоит такая зажигалка? Какие матрасы вы предпочитаете? Можете ли вы описать мне человека, который любит изделия из теста? Что вы думаете о вашей стиральной машине? Удовлетворяет ли она вас? Не слишком ли много пены в ней получается? Чисто ли она стирает? Рвет ли она белье? Сушит ли она его? Не предпочтете ли вы такую машину, которая может высушить белье? Как вы находите, удовлетворительна ли охрана труда в шахтах? (Надо заставить говорить опрашиваемого, попросить его рассказать случаи из собственной практики, то, что он видел своими глазами. Были ли у него самого травмы? Как это произошло? Будет ли его сын шахтером, как отец, или нет?) Интересовало все: стирка, сушка белья, глажка. Газ, электричество, телефон. Дети. Одежда и белье. Горчица. Супы в пакетиках, супы в коробках. Волосы: как их мыть, красить, причесывать, как придать им блеск. Студенты, ногти, микстуры от кашля, пишущие машинки, удобрения, тракторы, досуг, подарки, почтовая бумага, белила, политика, автострады, алкогольные напитки, минеральные воды, сыры и консервы, лампы и занавески, страхование, садоводство. Ничто человеческое не было им чуждо. На первых порах они заработали немного денег. Работа не нравилась им, да и могла ли она нравиться? Но и докучала она им не слишком. У них было впечатление, что они чему-то учатся. От года к году эта работа переделывала их. То было время победоносного взлета. У них не было ничего -- теперь перед ними стали открываться богатства мира. Они долго оставались совсем незаметными. Одеты они были как студенты, то есть плохо. У Сильвии имелась единственная юбка и безобразные свитера, вельветовые брюки, грубошерстная куртка. У Жерома -- засаленная канадка, костюм из магазина готового платья, жалкий галстук. Они самозабвенно начали постигать тайны английской моды. Открыли для себя шерстяные вещи, шелковое белье, рубашки от "Дусе" [Здесь и далее -- торговые фирмы], галстуки из ситца, шелковые шейные платки, твид, пушистую шерсть, кашемир, кожу и джерси, лен и, наконец, мощную иерархию обуви, которая простирается от Черча к Уестону, от Уестона к Бантингу, от Бантинга к Лоббу. Их сокровенной мечтой стала поездка в Лондон. Там они кинулись бы не только в Национальную галерею и на Сэвил-роу, но и во многие кабачки Черч-стрит, о которой Жером сохранил трогательные воспоминания. Но они еще не настолько разбогатели, чтобы позволить себе одеться там с ног до головы. В Париже на первые же деньги, заработанные хоть и в поте лица, но весело, Сильвия купила у Корнюеля трикотажную шелковую кофточку и импортный комплект (две кофты) из овечьей шерсти, прямую и строгую юбочку, туфли из плетеной кожи необыкновенной мягкости, а также большой шелковый платок с изображением павлинов и листвы. Жером, хоть он еще и любил при случае обуться в стоптанные ботинки и ходить небритым, в старой рубашке без воротничка и парусиновых штанах, познал теперь, по контрасту, удовольствие ухода за собой: вымыться, тщательно побриться, опрыскаться туалетной водой и на слегка еще влажное тело надеть безукоризненно белую рубашку, повязать шелковый или шерстяной галстук. Он купил в магазине "Старая Англия" сразу три галстука и твидовую куртку, а рубашки и ботинки, за которые, как ему казалось, не придется краснеть, -- на распродаже. Потом -- и это было одним из больших событий в их жизни -- они открыли для себя барахолку. Рубашки Эрроу или Ван-Хейзена, великолепные, с воротником на пуговках, такие, каких в Париже не сыщешь, но которые уже вошли в моду благодаря американским фильмам (во всяком случае, среди той ограниченной прослойки, которая жить не может без американских фильмов), выставлялись там среди всякого барахла, рядом с якобы неизносимыми плащами, юбками, кофточками, шелковыми платьями, кожаными куртками и мягкими мокасинами. В течение года, а то и дольше они ходили туда каждые две недели; утром по субботам рылись в ящиках, на прилавках, в картонках, где валялись вывернутые зонты, толкались в толпе подростков с бачками, алжирцев, продававших часы, и американских туристов, которые, с трудом выбравшись из обманных зеркал с восемью отражениями и карусели рынка Вернезон, бродили по рынку Малик, разглядывая ржавые гвозди, матрасы, остовы каких-то машин, всяческое разрозненное барахло и странной судьбой заброшенные сюда нераспроданные залежи прославленных американских рубашек. Оттуда Сильвия и Жером тащили домой, завернув в старые газеты, одежду, безделушки, зонты, всяческие горшки, сумки, пластинки. Они постепенно менялись, становились совсем другими. И не столько потому, что им было просто необходимо чем-то отличиться от тех, кого они интервьюировали, чтобы производить на них выгодное впечатление и при этом не слишком бросаться в глаза. И не потому, что они встречались теперь со многими людьми, не потому, что они, как им казалось, навсегда отошли от той среды, к которой принадлежали по рождению. А потому, что деньги, как ни банально это утверждение, вызывали к жизни новые потребности. Задумайся они над этим, они сами крайне изумились бы, обнаружив, до какой степени изменились все их представления, начиная от самых примитивных и кончая всем тем, что вообще имело теперь к ним отношение, всем тем, что приобретало для них все большее значение и становилось их миром. Но в те годы они ни над чем не задумывались. Все было для них ново: чувства, вкусы, профессия. Все толкало их к вещам, дотоле им неведомым. Они начали обращать внимание на то, как люди одеты; замечали в витринах безделушки, мебель, галстуки, впадали в мечтательный транс перед объявлениями о продаже недвижимого имущества. Им казалось, что они стали понимать природу вещей, на которые до сих пор не обращали никакого внимания: им стало небезразлично, что тот или иной квартал или улица печальны или веселы, молчаливы или оживленны, пустынны или наполнены суетой. Раньше эти ощущения были им неведомы, и теперь они открывали их с простодушным изумлением, поражаясь своему прежнему невежеству. Их не удивляло, вернее, почти не удивляло, что они непрестанно думают об этом. Дорога, по которой они шли, ценности, к которым они тянулись, их будущее, их желания, честолюбивые мечты -- все это, правду сказать, казалось им подчас обескураживающе пустым. Они так и не познали ничего устойчивого, прочного и определенного. И тем не менее это была их жизнь -- источник незнаемых ранее радостей, которые не только их пьянили, но и потрясали своей необъятностью. Иногда они твердили себе, что в будущем их жизнь наполнится очарованием, изяществом и причудливостью американских комедий в духе Сола Басса, перед их мысленным взором проносились, как обещание, дивные, сверкающие видения: девственные снежные поля, прорезанные следами лыж, голубой простор моря, солнце, зеленые холмы, огонь, потрескивающий в каминах, опасные автострады, пульмановские вагоны, роскошные отели. Они расстались со своей комнатушкой и студенческими столовками. Они нашли на улице Катрфаж, в доме номер семь, напротив мечети и совсем близко от Ботанического сада, квартирку из двух комнат, выходившую окнами в хорошенький садик. Они возжаждали бобриковых ковров, столов, кресел, диванов. В те годы они без конца разгуливали по Парижу. Перед каждым антиквариатом они останавливались. Долгие часы они слонялись по универсальным магазинам, зачарованные и уже испуганные, но еще не смея признаться себе в этом страхе, еще не осмеливаясь отдать себе отчет в той бессмысленной одержимости, которая становилась их уделом, смыслом их жизни, их единственным мерилом; они и восхищались всем, и уже захлебывались необъятностью своих желаний, всей этой роскошью, выставленной напоказ, предлагаемой им в неограниченном количестве. Они обнаружили ресторанчики на улицах Гобелен, Терн, Сен-Сюльпис, пустынные бары, где так приятно шушукаться, уикенды в окрестностях Парижа, длинные прогулки осенью в лесах Рамбуйе, в Во, в Компьене, почти идиллические радости, повсюду уготованные глазу, уху, небу. Так мало-помалу приобщались они к действительности, пускали более глубокие корни; ведь в прошлом эти выходцы из ограниченной мещанской среды были лишь вялыми, ко всему равнодушными студентами, которые имели о жизни весьма узкое и поверхностное представление; теперь же, как им казалось, они начали понимать, каким именно должен быть порядочный человек. Это чрезвычайное открытие, которое, собственно, лишь с натяжкой можно было назвать таковым, увенчало их превращение, явилось завершением длительного социального, психологического созревания, последовательные периоды которого они и сами не в силах были бы описать. Как и их друзья, они подчас вели довольно беспорядочную жизнь. У них образовалась своя компания, что называется, своя бражка. Они хорошо знали друг друга, у них были общие, заимствованные друг у друга взгляды, общие привычки, вкусы, воспоминания. У них выработался свой особый язык, свои приметы, свои пристрастия. Они не в точности походили друг на друга, потому что каждый развивался по-своему, но это не мешало им более или менее бессознательно подражать друг другу, и поэтому большую часть своей жизни они проводили, обмениваясь различными вещами. Иногда это приводило к взаимным обидам, но чаще просто забавляло их. Почти все они работали для рекламных агентств. Некоторые, впрочем, продолжали -- или, во всяком случае, тщились продолжать -- свое образование. Как правило, они знакомились в наскоро сварганенных, псевдоделовитых рекламных конторах. Они вместе выслушивали, торопливо записывая пошлые наставления и мрачные шуточки директоров агентств; презрение к этим выскочкам, к этим рвачам, торгашам, наживающимся на супе, объединило их. Но прежде всего их объединяла и простая необходимость прожить пять-шесть дней вместе в дешевых гостиницах маленьких городков, тут уж им поневоле приходилось призывать на помощь дружбу, чтобы скрасить жалкие совместные трапезы. Ведь завтраки их были бы слишком поспешными и деловыми, а обеды тянулись бы нестерпимо долго, если бы печальные физиономии этих коммивояжеров не озарял чудодейственный свет дружбы, делая памятным и провинциальный вечер, и разбитую глиняную миску, поставленную им в счет каким-нибудь скрягой ресторатором. Они забывали тогда свои магнитофоны, отбрасывали не в меру вежливый тон вышколенных психологов. Засиживались за столом. Толковали о себе самих