ерия была неправильно расположена, а венгерские вспомогательные силы практически не принимали участия в деле. Все это чушь. Чешские повстанцы проиграли бой при Белой Горе потому, что Петр Заруба тогда, в саду при гостинице, не имел ума спросить у хозяина: "А как это, приятель, ты подаешь двенадцать таких роскошных блюд всего лишь за три богемских гроша? Ведь это, дружок, экономически невозможно". Нет же, вместо этого он позарился на дешевизну. Вот таким-то образом Чехия потеряла свою свободу и стала австрийской, и у нас теперь есть императорская и королевская табачная монополия, военно-морская школа, император Франц-Иосиф и процессы о государственной измене. И все это потому, что Петру Зарубе мало было честной чешской требухи, которой его кормила хозяйка, и он-таки поел за столом императора! (1) Одно из течений Реформации XVI в., основателем которого был Ян Гус. (2) Улица, окружающая центральный район Праги. (3)Охотничий суп (фр.). III. РАЗГОВОР СОБАК Однажды, в зимний субботний полдень 1609 года, еврей Берл Ландфарер был схвачен в своей каморке, которую он снимал в домике на малой набережной пражского гетто, и отведен в тюрьму Старого Града, называемую местными евреями "Пифоном" или "Рамзесом" в память о египетских узилищах. На следующее утро его должны были повесить на живодерне между двумя собаками и таким образом лишить бренной жизни и предать вечной смерти. Этот самый Берл Ландфарер всю свою жизнь терпел одни несчастья. С юных лет ему ничто не удавалось. Он перепробовал много профессий и, несмотря на все свои труды и мучения, оставался до того бедным, что даже по субботам носил ветхую будничную одежду, которую не снимал годами, в то время как у других было принято на каждый полугодовой праздник шить новый костюм. В последнее время он стал скупать в окрестных деревнях шкуры, которые продавали ему мясники-христиане, но именно в этом сезоне им вдруг вздумалось заломить по двенадцать крейцеров за шкуру, хотя на рынке она шла по восемь. Его соседи по набережной говорили, что если Берл Ландфарер возьмется торговать свечами, то солнце наверняка перестанет закатываться. Если с неба посыплются дождем дукаты, шутили другие, он будет сидеть у себя в комнате, а вот если дождь будет из булыжников, то они уж точно не минуют его головы. Не было порога, о который он бы не споткнулся. Когда у него был хлеб, он не мог доискаться ножа, а если случалось и то и другое, то обязательно недоставало соли. И то, что в святую субботу его оторвали от радости праздника и уволокли в тюрьму, тоже относилось к области невезения. При этом нельзя сказать, чтобы он был вовсе невиновен, ибо полной несправедливости не бывает в Божьем мире. За день до того он купил у какого-то солдата подбитый куньим мехом зимний плащ и бархатный кафтан с откидными рукавами, причем цена всего этого добра ему самому показалась слишком мизерной. Он и понятия не имел о том, что господин полковник Страссольдо, командир гарнизона в Старом Граде, которому император по случаю тревожного времени предоставил неограниченные полномочия, за два дня до того под страхом виселицы запретил торговцам покупать что-либо у солдат, если только те не предъявят на то письменного разрешения своего капитана. Дело в том, что в то время в Праге бесчинствовали солдаты, которые совершали грабежи и кражи со взломом во многих дворянских домах, похищая оттуда ценные ткани, ковры, меха и одежду. Сообразно обычаю это запрещение было прочитано во всех синагогах еврейского города: в Старой и Новой, в синагогах Пинхаса, Клауса, Цыганской синагоге, синагоге Мейзла, в Высшей и Старо-Новой синагогах, но как раз в этот день Берл сидел дома и ничего не слышал об этом, ибо все его внимание было поглощено ознакомлением с таинственным учением книги "Райя Мехемна", или "Верный пастырь". Правда, как только он сообразил, что купил краденое, он тут же передал плащ и кафтан старосте еврейской общины, но было уже поздно. Командир староградского полка был разъярен нарушением своего приказа в первый же день и не хотел никого слушать. Вот почему Берл Ландфарер на следующее утро должен был повиснуть между двумя собаками как пример и предостережение всем остальным. Еврейские старейшины и советники сделали все, что было в их силах, чтобы отвести от несчастного его печальный жребий. Они обегали все инстанции, они просили, обещали, но все было напрасно. Казалось, сама судьба ополчилась против Берла Ландфарера. Аудиенция у императора через посредничество дворцового истопника также не удалась -- императора лихорадило, он лежал в постели, и монахи в монастыре капуцинов день и ночь молились о его здравии. Супруга пана Чернина из Худеница, свояченица полковника Страссольдо, как на грех застряла в своем имении Нойдек, что в трех днях езды от Праги. Приор Крестового монастыря, благорасположенный к евреям, часто к ним обращавшийся и заступавшийся за них, находился на пути в Рим. А высокий рабби, глава и светоч диаспоры, к слову которого прислушивались и христиане, -- увы! -- давно уже оставил сей бренный мир. Две уличные собаки, конечно же, не совершили ничего предосудительного. Только для того чтобы приумножить позор еврея, должны были они принять общую с ним смерть. Да и заступников у них не нашлось. Одна из них уже находилась в тюремной камере, когда надзиратель ввел туда Берла. Это был большой, исхудавший до костей крестьянский пес с лохматой каштановой шерстью и большими красивыми глазами. Он, должно быть, потерял хозяина или сбежал от него, так как уже давно шлялся по улицами Старого Града в безуспешных поисках еды. Теперь он грыз косточку, брошенную ему тюремщиком. Когда надзиратель втолкнул в камеру Берла, пес поднял голову и зарычал. Берл Ландфарер боязливо поглядел на своего товарища по несчастью. Большим собакам он не доверял, ибо еще со времен своих поездок по крестьянским дворам помнил их как своих злейших врагов, которые всякий раз принимались рвать ему штаны и шкуры, которые он тащил на себе. -- Он кусается? -- спросил Берл. -- Нет, -- ответил тюремщик. -- Ты его не трогай, и он не тронет тебя. Поладь с ним, ведь завтра вам вместе идти в долину Хинном. И он запер за собою дверь, оставив Берла наедине с собакой. Долина Хинном -- так евреи называют ад. Несмотря на то, что тюремщик был чехом и христианином, он знал их язык и обычаи, ибо ему приходилось долго квартировать у еврейских домохозяев. -- В долину Хинном! -- бормотал, озираясь, Берл Ландфарер. -- Кто знает, куда я попаду? Уж этот-то точно не знает. Из злобы он это сказал, ибо сразу видно, что это злой человек. И взгляд у него злой, как посмотрит на воду -- рыбы дохнут. В долину Хинном! Господь вечный и праведный, не я Тебе говорю, но Ты сам знаешь, что я провел жизнь свою в учении, молитвах и заботах и что я честно добывал свой кусок хлеба. Он вздохнул и поглядел на небо через зарешеченное окно. -- Три звезды вижу я, -- сказал он. -- Суббота уже кончилась. Дома у меня, в соседней комнате, сейчас сидят Симон Брандейс, подмастерье пивовара, и его жена Гиттель. Он уже прочитал молитву преломления хлеба и теперь поет благословение на грядущую неделю, желая себе и жене своей "столько радости и здоровья, сколько пожелают уста твои во всякое время и час". И, как во всякую субботу, Гиттель подхватывает, говоря: "Аминь! Аминь! Воистину должно быть так, да приидет Мессия в текущем году!" И потом они будут ждать, пока огонь не разгорится под плитой и не согреется вечерний суп, ждать и говорить обо мне, называя меня "бедняга Берл Ландфарер" или, может быть, "добрый Берл Ландфарер", ведь вчера я дал им масла для субботней лампы и вина на киддуш, и все даром, потому что у Гиттель опять не было денег, чтобы купить необходимое. И если сегодня я на устах соседей еще "бедный Берл" или "добрый Берл Ландфарер", то завтра уже буду "блаженной памяти Берл Ландфарер" или "Берл Ландфарер, земля ему пухом". Еще сегодня вечером я -- Берл Ландфарер, который живет в доме "У петуха", что на Малой набережной, а завтра утром уже стану Берлом, пребывающим в царстве истины. Еще вчера я не ведал, как хорошо мне жилось на свете: я ел что хотел, читал книги, а вечером ложился в постель. Сегодня же на мне рука врага. Кому пожаловаться мне? Разве что камням в земле... Что же мне делать? Я должен перенести то, что решил надо мною Он. Хвала Тебе, вечный и праведный судия! Ты еси Бог верных, и деяния Твои без порока! И поскольку уже стемнело, он обратил свое лицо на восток и прочитал вечернюю молитву. Потом он присел на корточки в углу камеры, так, чтобы не выпускать из вида собаку, которая вновь принялась ворчать. -- Так холодно, словно небо и земля замерзли подобно реке! -- горевал он. -- Собаке тоже не по себе, вон как она урчит и скалит зубы. Если бы только она знала, что ей предстоит! Но ведь зверь он и есть зверь. Что он может потерять, что у него можно отнять? Только чувственную жизнь! Человек же теряет руах, свое духовное существо, а мы, евреи, теряем больше всех, ибо что знают остальные люди о той сладкой радости, которой исполняемся мы, погружаясь в такие святые откровения, как "Книга жатвы", "Книга четырех поколений" или "Книга света"? Он закрыл глаза и унесся в мыслях своих к высотам тайного учения, о котором сказано, что оно по десяти ступеням возводит поучающегося к ангелам Божиим. Он сделал это, ибо написано: "Занимайся тайнами мудрости и знания -- и ты победишь в себе страх перед часом смерти!" А страх в его сердце был велик, и он едва мог переносить его. Он измерял в своей душе мир могущества Божьего, именуемый посвященными Апирион, то есть "брачное блаженство". В нем пребывают "вечно светящие", называемые также "опорами и столпами" этого мира. Он устремлялся к движущим силам, которые сокрыты в четырехбуквенном имени Бога(1), и к таинствам, что подвластны ему, именуемому "сокровеннейшим среди сокровенных" и "тем, что не может быть постигнуто человеком". Он вспомнил буквы алфавита с их понятными лишь посвященным мистическими значениями. Но когда он дошел до рассмотрения буквы "каф", которая в завершающей слово позиции означает улыбку Бога, дверь вдруг отворилась, и тюремщик втолкнул внутрь вторую собаку. То был белый пудель с пышной шерстью и черным пятном от правого подглазья до левого уха. Берл Ландфарер сразу же узнал его, так как этот пудель много лет жил в доме богатого Мордехая Мейзла, который недавно умер, перед тем разорившись и проведя остатки своих дней в глубокой бедности. После смерти Мордехая Мейзла пес шлялся по улицам гетто, искал себе пищу где придется и был хорошим другом всем, но в то же время не хотел никого признавать за хозяина. -- Пудель блаженной памяти Мейзла! -- удивленно прошептал Берл Ландфарер. -- Так они и его решили вздернуть! Вот бы удивился покойный Мейзл, узнав, что его пудель кончит свои дни на виселице! Оба пса поздоровались на собачий манер -- оскалились, подбежали друг к другу и обнюхались, а потом принялись гоняться друг за другом по камере, ворча и взлаивая. Скоро Берлу надоел производимый ими шум, тем более что собаки со всего квартала, заслышав эту возню, вторили ей лаем и воем, раздававшимися то совсем рядом с тюрьмой, то где-то поодаль. -- Тихо! -- гневно крикнул Берл обоим псам. -- Сколько же вы можете урчать и тявкать? Посидите хоть немного спокойно! Уже поздно, люди хотят спать! Но слова эти были брошены на ветер, ибо в ответ собаки только сильнее принялись лаять и носиться по камере. Берлу Ландфареру оставалось только ждать, когда они наконец притомятся и улягутся спать. Сам он, конечно, и не думал о сне, ибо намеревался провести свою последнюю ночь на земле в глубоком размышлении о святых предметах. Но проклятые собаки не давали ему никакой возможности сосредоточиться. Однако ему было ведомо, что тайное учение, Каббала, позволяет тем, кто проник в ее глубины, измерил ее бездны и открыл ее вершины, проявить могущество особого рода. Человек не смеет употребить его для спасения своей жизни, ибо это означало бы пойти против предначертаний Бога, но он может стать господином над тварями, которые не хотят повиноваться ему и не поддаются обычным средствам внушения. О высоком рабби говорили, что он мог беседовать с мелахим -- ангелами -- и приказывать им, как своим слугам. Но Берл Ландфарер, в силу своей боязливой натуры, никогда не смел использовать магические силы, ибо знал, что пламя тайного учения сжигает и пожирает все, что само не есть пламя. Теперь же, в свой предсмертный час, он, хоть и не без внутренней дрожи, все же решился испытать эти силы и с помощью тайных формул и магических заклинаний усмирить нелепых животных, которые мешали ему обрести покой и в последнюю ночь приблизиться к Богу. Он подождал, пока луна не показалась из-за облаков, и на пыли, густым слоем покрывавшей стены камеры, начертал букву "вав". С этой буквы должно начинаться любое заклинание, так как она объединяет небеса и мировую бездну. Ниже "вав" он нарисовал знак быка, так как под ним разумеются все живущие на земле твари, которые ниже человека. Подле него начертал он знак божественной колесницы, а ниже перечислил в предписанном порядке семь из десяти имен Бога, первым из которых было Эшэх, то есть "Всегда", потому что силою этого имени укрощаются и управляются быки. А под словом "Эшэх" он поставил букву алфавита, скрывающую в себе силу и власть. Потом он дождался, пока луна вновь скроется в тучах, и призвал поименно десять высших ангелов, слуг Бога, стоящих между Ним и людьми. Их называют: Венец, Сущность, Милость, Образ, Суд, Твердость, Великолепие, Величие, Первопричина и Царство. Затем шепотом призвал три изначальные небесные силы. И наконец, уже во весь голос, воззвал к сонму ангелов низших разрядов, называемых: Светильники, Губители и Звери Святости. -- Откуда мне знать, почему он так кричит. Я их не всегда понимаю. Может быть, он голоден, -- сказал в это мгновение пудель сторожевому псу. Берл Ландфарер так никогда и не уяснил, какая ошибка вкралась в его магические формулы. Он поставил под первым из семи имен Господних букву "УЭ", но при этом ему изменила память. Дело в том, что "Тэт" означает не власть, а проникновение и понимание. Это незначительное изменение заклинательной формулы и привело к тому, что Берл не приобрел власти над животными, но зато стал понимать их язык. Но в тот момент он не задумался об этом. Он даже не удивился тому, что вдруг стал понимать, о чем говорят собаки. Ему это показалось чем-то само собой разумеющимся. Это было так легко и просто -- он только не мог понять, как же это ему не удавалось раньше. Он выпрямился в своем углу и слушал, о чем собаки говорили между собой. -- Я тоже голоден, -- проворчал крестьянский пес. -- Завтра я сведу тебя к мясной лавке, -- пообещал пудель. -- Вы, деревенские псы, в одиночку в городе ничего себе не найдете. Ты будешь ходить на задних лапах и носить в зубах палку, и за это искусство тебе всегда перепадет хорошая косточка с мясом и жиром. -- Дома, на дворе, я получал кости не за ходьбу на задних лапах, -- возразил крестьянский пес. -- И кашу мне давали тоже не за это. Я должен был охранять двор и следить, чтобы лисы не добрались до гусей. -- А кто-такие лисы? -- спросил пудель. -- Лисы? -- повторил сторожевой пес. -- Ну, как тебе это объяснить? У них нет хозяина. Они живут в лесах. Они приходят из леса ночью и воруют гусей. На то они и лисы. -- А что такое лес? -- осведомился пудель. -- Э, да ты совсем ничего не знаешь! -- возмутился крестьянский пес. -- Лес -- это когда не три-четыре дерева, а... как бы тебе сказать? Это такое место, где куда ни посмотришь, кругом одни деревья. А за деревьями опять деревья. Вот оттуда-то и прибегают лисы. Если кому-нибудь из них случалось уносить гуся, меня сильно били палкой. -- А вот меня никогда не били! -- похвастался пудель. -- Даже когда мой хозяин учил меня ходить на двух ногах и танцевать. Он был всегда добр ко мне. У нас дома тоже жили гуси, но лисы даже и не пытались их таскать, потому что у нас тут нет леса, из которого они приходят. Если бы поблизости были леса или лисы, мой хозяин сказал бы мне об этом. Он говорил мне все и ничего не скрывал. Я даже знаю, где он зарыл деньги, которые у него искали, да не нашли, и кому эти деньги принадлежат. -- Да, люди частенько зарывают деньги, -- подтвердил пес. -- Только вот зачем? Их же нельзя есть. -- Этого тебе не понять, -- возразил пудель. -- Это очень разумно -- зарывать деньги. Все, что бы ни делал мой хозяин, было очень разумно. Я был с ним в ту ночь, когда они завернули его в холстину и вынесли из дома. Но перед тем приходил один человек, который принес в кошельке деньги, восемьдесят гульденов. Он сказал, что это был старый долг. Мой хозяин пошел проводить его до дверей -- а шел он очень медленно, так сильно был болен -- и когда вернулся, то спросил меня: "Что мне делать с этими деньгами? Всю жизнь я собирал деньги, но они от меня утекли. Они не должны найти эти восемьдесят гульденов, когда придут завтра, -- ни гроша они не должны найти! Еще сегодня ночью их нужно вынести из дома. Но куда, скажи мне, куда?" Он кашлял, жаловался на боли и все время держал платок у рта. Наконец он сказал: "Я знаю одного человека, которому ни в чем не было счастья. Ему могли бы помочь эти деньги. Я не могу оставить ему в наследство свое счастье, но восемьдесят гульденов он должен получить". Затем он хлопнул себя ладонью по лбу, закашлялся и засмеялся. "Это под стать Берлу Ландфареру! -- сказал он. -- Если в Праге пойдет дождь из гульденов, он непременно будет разъезжать на своей тележке по деревням. Правда, трудно будет ему помочь..." Он подумал немного, потом взял свою трость, шляпу и плащ, прихватил кошелек, и мы отправились по улице к самому берегу реки. Там он велел мне разгрести лапами опавшую листву и немного поскрести землю, а потом зарыл кошелек -- очень неглубоко, так как сил у него уже вовсе не было. После чего сказал мне: "Когда Берл Ландфарер вернется в город, схвати его зубами за кафтан и веди сюда. Это его деньги, но я уже не смогу сам отдать их ему, потому что вот-вот уйду по дороге, что ожидает всех людей... Ты легко узнаешь Берла -- он ходит немного кособоко, и спереди у него недостает трех зубов". -- Это плохо, -- заметил крестьянский пес. -- Он не может грызть кости. Скажи ему, чтобы ел только мягкое мясо. -- Но я его не знал, да и теперь не знаю! -- крикнул пудель. -- Я не могу отличить его от других людей. А потому деньги и сейчас лежат в земле. Как же мне узнать, у кого не хватает зубов, -- люди ведь не ходят с открытыми ртами? Откуда мне знать, кто из них Берл Ландфарер? Берл с удивлением обнаружил, что речь зашла о нем, и с этого момента напряженно вслушивался в разговор. И когда он услыхал, что пудель Мейзла несколько лет разыскивает его, он вышел из своего угла и с печальным упреком произнес: -- Берл Ландфарер -- это я. -- Ты -- Берл Ландфарер? -- воскликнул пудель. Он встал на задние лапы и начал возбужденно всматриваться в человека. -- Дай погляжу! Открой-ка рот! Точно, трех зубов недостает. Значит, ты и есть Берл Ландфарер. Вот и хорошо -- завтра я пойду с тобой и укажу, где зарыты твои деньги. Он опустился на передние лапы и завилял хвостом. -- Завтра? -- пронзительно крикнул Берл и засмеялся. -- Завтра? Но я же Берл Ландфарер! Завтра нас всех троих повесят! -- Кого это повесят? -- недоверчиво переспросил пудель. -- Меня, тебя и вот его, -- ответил Берл, указывая на задремавшего в углу крестьянского пса. -- С какой стати нас должны повесить? -- удивился пудель. -- Таков приказ, -- ответил Берл Ландфарер. -- Тебя-то, может, и повесят, -- решил пудель, подумав. -- А меня нет. Стоит им только открыть дверь, как я проскользну у них между ног и задам деру! И он начал кружиться на месте, а затем лег на пол. -- А сейчас я хочу вздремнуть, -- сказал он. -- Что и тебе советую. Значит, ты и есть Берл Ландфарер. Нет, меня-то не повесят! И он тут же уснул. Едва забрезжило утро, снаружи загремел замок, дверь камеры отворилась, но вместо палача, готового вести Берла на место казни, на пороге появились два еврейских советника ратуши -- реб Амшель и реб Симхе. Господин полковник Страссольдо в последний момент уступил мольбам и настояниям общины и согласился помиловать Берла Ландфарера за штраф в сто пятьдесят гульденов, которые ему тут же и были доставлены еврейскими старейшинами. -- Мы принесли свободу заключенному и отпущение скованному, -- воскликнул реб Амшель. -- Восхвалим же Бога, который не отнял у нас своей милости! И реб Симхе подтвердил радостную весть, но более будничными словами: -- Вы свободны, реб Берл! Выкуп за вас уплачен. Можете идти домой. Но Берл, казалось, ничего не понимал. -- Собака! Собака! -- кричал он. -- Где собака, она только что была здесь! Собака Мейзла! Она знает, где зарыты мои деньги! Восемьдесят гульденов! -- Реб Берл! Вы свободны, -- повторяли еврейские советники. -- Вы что, не понимаете? Бог помог нам, и ваша казнь отменена. Вы можете идти. -- Но собака! Где собака?! -- стенал Берл Ландфарер. -- Вы не видели ее? Собака Мейзла проскользнула в дверь! Я должен найти ее! Восемьдесят гульденов! О я несчастный! Я, убитый Богом! Где же эта проклятая собака?! Еще много лет после того Берла можно было увидеть в пражском гетто и в Старом Граде: он гонялся за всеми собаками подряд, хватал их и, встряхивая и дергая за шерсть, допытывался у каждой, не видала ли она белого пуделя с черным пятном от подглазья до уха. Еще он говорил своей очередной жертве, что если она встретит мейзловского пса, то пусть передаст, что он, Берл Ландфарер, не был повешен и что пуделю надо прийти к нему на набережную. Он ему ничего не сделает и, уж конечно, не повесит, поскольку за него тоже заплачен выкуп. Псы кусали его, вырывались, а Берл все бегал за ними, а за Берлом толпой бегали дети. Взрослые же только покачивали головами и говорили: "Бедный Берл Ландфарер! Всего одну ночь провел он в тюрьме и от страха потерял свою человеческую душу". (1)Яхве -- в иудаизме непроизносимое имя Бога. На письме передается так называемым тетраграмматоном -- четырьмя согласными буквами YHWH. IV. САРАБАНДА На празднестве, которое в своем пражском доме устроил по поводу крещения старшего внука тайный советник и канцлер Богемии господин князь Зденко фон Лобковиц, среди гостей находился капитан имперской конницы барон Юранич, прибывший в Прагу на пару дней не то из Хорватии, не то из Словении. И если все остальные господа были одеты сообразно моде и случаю, то есть носили шитые золотом камзолы из пурпурного бархата с белыми кружевными рукавами и золотыми застежками, а на ногах -- узкие штаны, шелковые чулки и атласные башмаки с яркими бантами, то барон Юранич явился в своем походном камзоле, кожаных брюках и высоких сапогах. Свой неподобающий вид он объяснил тем обстоятельством, что его багаж застрял на последней почтовой станции и не был доставлен вовремя. В довершение всего он, по обычаю пограничных офицеров, стриг себе волосы и бороду так коротко, что они напоминали кабанью щетину -- но эта странность считалась подобающей мужчине, который всю свою жизнь был занят войной с турками, этими извечными врагами христианства, и не имел времени обучиться тому, чего требовала от благородного кавалера мода и предписывали светские правила. Несмотря на все это, барон Юранич великолепно чувствовал себя на этом празднике. Он пил и танцевал с большим усердием и пребывал в отличном настроении, хотя, сказать по правде, отнюдь не преуспел в танцах. Что бы ни начинали играть музыканты -- жигу, курант или сарабанду, -- для него не было никакой разницы. В каждом танце он выделывал одни и те же прыжки и выказывал больше старания, нежели ловкости. Короче говоря, этот храбрый офицер танцевал с изяществом, вполне достойным дрессированного медведя. Когда музыка на минуту умолкала, он чокался с каждым, кто оказывался с ним рядом, за здоровье новокрещеного и отпускал комплименты дамам, заверяя каждую, что слышал похвалы ее красоте от людей, весьма искушенных в этом отношении. Но особое внимание он уделил младшей из трех дочерей господина фон Берка, которая в этот вечер впервые появилась в свете. Этой очень красивой, но еще застенчивой юной особе он рассказывал о своих подвигах: о рейдах, атаках и других военных хитростях, которые разыгрывал с турками, при этом не забывая отметить, что, хотя о том или другом случае было много разговоров, сам он не придает им особого значения. Кроме того, он дал знать молодой девушке, что у себя на родине, где четверть зерна стоит семь белых грошей, а большая бочка пива -- полгульдена, он может считаться богатым человеком и что супруга, которую он когда-нибудь осчастливит предложением поселиться в его имении, никогда не будет иметь недостатка в птице, перьях, шерсти, меде, масле, зерне, скотине и пиве -- то есть во всем, что необходимо для приятной жизни. При этом она обязательно должна быть одарена красивой фигурой, добавил он, многозначительно поглядывая на точеную фигурку барышни, ибо, на его взгляд, это гораздо важнее, нежели благородное происхождение и добрый нрав. Но среди гостей присутствовал также молодой граф Коллальто, истинно модный кавалер родом из Венеции, который полагал, что уже имеет определенные права на младшую дочь фон Берка. Понятно, что ему казались особенно нестерпимыми как личность, так и поведение хорватского дворянина. И когда последний в очередной раз принялся в паре с барышней прыгать и скакать на все лады под сарабанду, граф с поклоном приблизился к нему и в почтительном тоне попросил сообщить, у какого знаменитого балетмейстера он в таком совершенстве изучил благородную науку танцев. Барон Юранич был человеком, умеющим благожелательно воспринимать любую шутку, даже если она относилась на его счет. А потому он только засмеялся и сказал, что прекрасно знает, как мало он искушен в танцевальном искусстве, и что по справедливости должен просить за это прощения у дам -- но уж слишком большое удовольствие доставляет ему танец, и он надеется не слишком досадить своей неловкостью барышне и всем остальным гостям. -- Господин несправедлив к себе, он слишком скромен, -- возразил Коллальто. -- Господин так же легко справляется со сложнейшими фигурами танца, как иные -- с хлебным супом. На большом водном действе и пасторальном балете, которые Его Величество намеревается вскоре устроить в Старом Граде, господин со своим искусством отлично мог бы сыграть фавна или даже самого Силена. -- Я -- солдат, -- сдержанно ответил барон, -- и потому больше привычен к танцу с саблями, чем к бальным выкрутасам. В своей жизни мне чаще доводилось слышать игру пушек, нежели флейт и виол. Для козлоногого и рогатого Силена господин мог бы найти более подходящего исполнителя. Что же до хлебного супа, то пусть господин примет во внимание, что им доводилось утолять голод весьма знаменитым людям. После чего он вежливо поклонился, предложил руку своей даме и вновь вошел в ряды танцующих. Молодой Коллальто смотрел им вслед со все возрастающим гневом, ибо понял, что этот нахальный барон и не собирается отпускать от себя прелестную барышню фон Берка. Коль скоро он убедился, что не может досадить сопернику ехидными словами, он решил воспользоваться совсем уже негодным приемом. Он незаметно подобрался к танцующей паре и так ловко подставил барону подножку, что тот грохнулся во весь рост. К счастью, падая, он увлек с собою на пол не девушку, а одного из танцевавших рядом с ним господ, но все равно это было достаточно неприятно. В рядах танцоров возникло замешательство, музыканты перестали играть, со всех сторон посыпались смешки, вопросы, возбужденные возгласы, но барон быстро прекратил этот беспорядок: в одно мгновение он вскочил на ноги и ловко помог подняться упавшему с ним господину. В первую минуту тот был очень рассержен, но стоило лишь ему убедиться в том, что его костюм, украшения и ленты не пострадали, как он вновь обрел благодушие и, обратившись к барону, сказал самым вежливым тоном, в котором можно было заметить лишь щепотку иронии: "Я вижу, сударь, вам удалось внести некоторое новшество в строй этого танца!" Барон Юранич, взмахнув шляпой, принес извинения, а потом стал искать глазами свою партнершу. Но барышни фон Берка уже не было поблизости -- во время замешательства, пристыженная и сконфуженная досадным инцидентом, она выбежала из зала. Тем временем музыка возобновилась, пары восстановили порядок, и танец продолжился, а барон Юранич, пройдя сквозь ряды танцоров, подошел к Коллальто. -- Господин может мне сказать, -- тихо спросил он, -- сделал ли он это случайно или ex malitia?(1) Молодой Коллальто высокомерно посмотрел поверх головы барона и воздержался от ответа. -- Я хочу знать, -- повторил барон, -- с умыслом ли господин сделал так, чтобы выставить меня перед барышней в смешном виде? -- Я не обязан отвечать, -- сказал наконец граф Коллальто, -- на вопрос, заданный мне в таком вызывающем тоне. -- После подобного афронта господин обязан дать удовлетворение, приличествующее мне как дворянину! -- заявил барон. -- Здесь, кажется, дворянином называют и того, кто в деревянных башмаках гоняется в деревне за быками! -- предположил Коллальто, пожимая плечами. На лице барона не шевельнулся ни один мускул -- только сабельный шрам у него на лбу, который прежде был едва заметен, теперь пламенел, как головешка. -- Раз господин уклоняется от удовлетворения, -- не повышая голоса, произнес капитан, -- и продолжает грубить мне, то и я более не стану обращаться с ним как с кавалером. Я вразумлю его палками, как подлого холопа! Граф Коллальто поднял было руку, чтобы ударить барона по лицу, но она тут же была перехвачена последним, сжавшим ее, как железными тисками. Лишь после этого граф соизволил говорить с бароном в другом тоне. -- Сейчас не место и не время, -- заявил он, -- чтобы решить дело. Но ровно через час господин найдет меня в саду Кинского перед большой ротондой. Главные ворота заперты, но боковая калитка открыта всегда. Там я буду к услугам господина. -- Вот это слово крепко, как испанское вино! -- одобрительно заметил барон и отпустил руку Коллальто. Сразу же было оговорено, что поединок должен вестись на шпагах, но без секундантов. Потом оба разошлись, и вскоре барон, так и не простившись с барышней фон Берка, покинул общество. А молодой Коллальто прошел в одно из соседних помещений, где и нашел хозяина дома, Зденко Лобковица, за карточным столом. Граф присел рядом и с минуту молча смотрел на игру. Затем он спросил: -- Знает ли ваша милость некоего человека, именующего себя бароном Юраничем? -- Посмотри-ка сюда! Это -- новая игра, в ней все решают зеленые семерки, -- ответил господин фон Лобковиц. -- Я сам сегодня играю в нее впервые. Ты говоришь, Юранич? Да, я его знаю. -- Он из нашей среды? Из дворян? -- осведомился Коллальто. -- А то у него прямо-таки мужицкие манеры. -- Юранич-то? У него могут быть любые манеры, но он происходит из старой, истинной знати! -- сказал Зденко Лобковиц, который держал в памяти все дворянские семьи и разбирался в вопросах происхождения лучше всех в империи. Коллальто несколько мгновений наблюдал игру. -- Это просто смешно! -- заметил Зденко Лобковиц. -- Если в :>той игре кому-то приходит зеленая семерка, а с нею хотя бы валет, то он неизбежно выигрывает. Так что там стряслось с Лоренцем Юраничем? Он что, перепил? -- Нет, просто у меня с ним дуэль, -- сообщил Коллальто. -- Мы встречаемся этой ночью. -- Дуэль с Юраничем? -- воскликнул Лобковиц приглушенным голосом. -- Тогда сейчас же иди в церковь и проси божественного покровительства! Юранич -- убийственный фехтовальщик! -- Но и я неплохо владею шпагой, -- заметил Коллальто. -- Что там твоя шпага! Он поставит тебя на уши, этот Юранич! -- отвечал старый князь. -- Поверь мне, нельзя с ним связываться, уж я-то его знаю. Можешь биться хоть с дьяволом, но только не с Лоренцем Юраничем! Ступай и приведи дело в порядок! Извинись! Твоей чести не будет никакого ущерба, если ты извинишься. Или мне за тебя это сделать? -- Я дам знать вашей милости, когда дело будет приведено в порядок, -- ответил Коллальто. Большая ротонда в саду графа Кинского была местом, где пражские дворяне решали свои споры на шпагах. Там была площадка, на которой был разбит газон. Вокруг шла песчаная дорожка, а в середине газона, меж двух одиноких вязов, был устроен фонтан, плеск которого раздавался далеко по саду. Каменный, обросший мхом Нептун простерся на выступавшей из воды скале, а морские девы, тритоны и сирены из выветрившегося песчаника, примостившись на опоясывавшем бассейн барьере, посылали ввысь перекрещивающиеся водяные дуги. Здесь, на этом самом газоне, Коллальто и встретился с бароном. Тот привел с собою двух слуг-хорватов, которые должны были освещать место поединка факелами, потому что луна вошла уже в свою последнюю четверть и давала мало света. Оба хорвата -- а это были рослые парни с огромными усами и длинными чубами, уложенными на загривке в толстые узлы, -- первым делом опустились на колени перед каменными фигурами фонтана и принялись усердно креститься и бормотать молитвы. -- Для моих людей, -- усмехаясь, пояснил барон графу Коллальто, -- это водяная игрушка есть священное действо, какого они еще не видели. Они считают Нептуна моим святым покровителем и тезкой Лаврентием, а морских тритонов и дев -- ангелами, спустившимися с неба, чтобы стоять возле святого мученика и струями воды приносить ему прохладу, ведь он лежит на раскаленной жаровне(2). Он указал слугам, где стать с факелами, чтобы полностью осветить газон и песчаную дорожку. Затем противники разошлись на предписанное расстояние и салютовали друг другу шпагами. Коллальто подбросил вверх камушек, и, когда он коснулся земли, клинки с лязгом скрестились. Это длилось недолго. Коллальто, которому за свою жизнь довелось продырявить шпагой не один чужой камзол, сразу же понял, что на этот раз встретил противника, способного сделать то же самое с четырьмя бойцами одновременно; троих из них он, как тогда говорилось, усадил бы на свою шляпу, а четвертого еще спросил бы, не ожидают ли господа подмоги -- ему на забаву. Прав был старый Лобковиц -- барон Юранич и впрямь оказался убийственным фехтовальщиком. Первую минуту он не трогался с места, спокойно отбивая все выпады Коллальто. Но затем он погнал противника ударами и уколами сначала по дорожке, потом по газону -- и так до самого водного действа. При этом он хладнокровно осведомлялся о том, не холодно ли молодому графу и когда он в последний раз видел своего кузена, полковника Франца Коллальто. С такими прибаутками он дважды прогнал своего противника вокруг бассейна, и тут-то дело было кончено. Граф Коллальто очутился в ситуации, когда невозможно стало ни защищаться, ни отступать: он повис на краю бассейна, опрокинувшись туловищем через бордюр, с прильнувшей к его груди шпагой барона. -- Теперь я мог бы легко и со спокойной совестью, -- размышлял вслух барон, -- пропустить свой клинок сквозь тело господина. Это для меня было бы не труднее, чем осушить стакан вина. Тогда господин распростился бы со всеми печалями этого бренного мира... Коллальто молчал. От струй фонтана на его лицо летели холодные брызги. Но главное было то, что после этих слов его сковал липкий страх, какого он до того ни разу не испытывал во время поединков. -- Что думает господин о людском милосердии? Ему ни разу не говорили о том, сколь угодно оно всемогущему Богу и какое грядущее богатство приобретает себе тот, кто творит его? -- Если господин оставит мне жизнь, -- трясясь от страха, прошелестел Коллальто, -- то он на все времена найдет во мне верного друга. Барон издал резкий презрительный свист. -- Я не искал вашей дружбы, -- заявил он. -- Она не нужна мне, и я не знаю, что мне с ней делать! В это мгновение Коллальто услышал приглушенные звуки флейты, скрипки и легкие удары барабана. Тихая музыка неслась откуда-то ил-за кустов, приближаясь с каждой секундой. К своему удивлению, граф узнал вступление к сарабанде. -- Вероятно, господин гораздо искуснее в танце, нежели на шпагах, -- продолжал барон, улыбаясь. -- Фехтуя, господин проспорил мне свою жизнь; танцуя, он может выкупить ее у меня. -- Танцуя? -- переспросил Коллальто, и ему вдруг показалось, будто все это -- голос барона, плеск фонтана, острие шпаги у сердца и музыка, звучавшая уже совсем близко, -- было только страшным сном. -- Вот именно, танцуя. Если господин хочет сохранить свою жизнь, он будет танцевать, -- сказал барон, и сабельный шрам у него на лбу вновь покраснел. -- Господин сделал так, что юная дама смеялась надо мной. Теперь смеяться буду я. Он отступил на полшага, и Коллальто смог выпрямиться. Он увидел, что теперь за спиной у барона стояли не только факельщики, но еще пять одетых в ливреи хорватов. Трое из них были музыкантами, а двое -- здоровенные, устрашающего вида верзилы -- держали в руках мушкеты. -- Господин будет танцевать от сего часа и до светлого утра, -- прозвучал голос барона. -- Через все улицы Праги придется проплясать ему. Я не советую ему уставать, ибо стоит ему остановиться, как в теле его будет сидеть две пули. Если господину это не подходит, он волен отказаться. Ну как? Или господин думает, что я намерен ждать?! Два стрелка-хорвата вскинули мушкеты, музыканты заиграли, и граф Коллальто, подгоняемый смертным ужасом, принялся отплясывать сарабанду. Это было удивительное шествие, и двигалось оно по всем улицам и площадям ночной Праги. Во главе вышагивали факельщики, за ними -- музыканты с флейтой, скрипкой и барабаном. За музыкантами двигался, отплясывая сарабанду, граф Коллальто. Оба парня с мушкетами наизготовку следовали за ним, а в самом хвосте шел барон Юранич, указывая отнятой у графа шпагой (свою он вложил в ножны), куда факельщикам сворачивать на перекрестках. Так двигались они по узким извилистым улочкам, то забиравшим вверх, то уходившим вниз, мимо дворянских особняков и узких, покосившихся от ветра сараев, мимо церквей и садовых оград, мимо винных погребков и каменных колодцев. Люди, которые изредка попадались им навстречу, не находили ничего странного в этой процессии: они думали, что танцующий кавалер, для которого играли музыканты, немного перебрал на пиру и теперь пребывает в избыточно радостном настроении, а один из его добрых друзей провожает его с музыкантами и вооруженными лакеями до квартиры. Никому и в голову не приходило, что человек в отчаянии танцует за свою жизнь. Коллальто уже почти совсем выдохся и обессилел. Он почувствовал, что больше и шагу ступить не сможет без того, чтобы его сердце не разорвалось на части, и запросил пощады. Но барон был непреклонен, и ему пришлось плясать дальше. И тут случилось, что процессия вышла на небольшую площадь, посреди которой стояла статуя Богоматери. Как только хорваты увидели каменный образ, они дружно бросились на колени и, осеняя себя крестным знамением, зашептали молитвы. Коллальто позволил себе плюхнуться на землю и перевести дыхание. Барон Юранич громко и весело засмеялся. -- Моей бедной душе ни за что бы не додуматься до этого! -- сказал он и тоже разок перекрестился. -- Однако я должен был знать, что так оно и выйдет. Ведь мои славные хорваты -- все как один благочестивые люди. Они знают, ч