сорта, что ложится со мною в постель! Он сделал еще один добрый глоток из фляги, а потом позволил Броузе вывести себя из парка через калитку в стене. Когда солнце поднялось высоко, Броуза поднялся с пола и стер сон со своих глаз. Ван Делле не спал. Боль в ноге, непривычная обстановка, а главное -- страх перед наступившим Вацлавовым днем не давали ему покоя. Истопник притащил в медном тазу воды и дал алхимику умыться. Потом он принес хлеба с сыром и подал его ван Делле, приговаривая совсем как в прежние дни: -- Ешьте, пане! Хлеба у вас будет сколько захотите, а сыра -- сколько пожелаете! Он заменил компресс и попросил у ван Делле разрешения уйти: ему хотелось зайти в замок и поглядеть, как там складываются дела. -- Поднимется адский шум, когда они заметят, что вы улизнули! -- предсказывал он. -- Те, кто сообщат об этом императору, будут ходить в шишках и кровавых рубцах, а может, и похуже будет. Он впадает в бешенство и бросает людям в голову чем попало: подсвечниками, блюдами, тарелками, ножами, коробками, статуями из дерева, камня и тяжелого металла; они у него и понаставлены-то везде только для того, чтобы он швырял их людям в голову; а то может шпагу выхватить... Мне он раз саданул книгой с картинками о страстях Христовых. Потом, правда, покаялся и лил горькие слезы, но не из-за меня, а из-за оскорбления Спасителя. -- Да, но что будет дальше? -- с тревогой спросил ван Делле. -- Ведь подсвечниками и блюдами дело не кончится. -- Конечно, нет, -- подтвердил Броуза. -- Император вызовет господина обер-гофмаршала и господина обер-бургграфа и обрушится на них, будет топать ногами, кричать, что они помогли вам бежать, а значит, оба состоят на содержании у герцога Матиаса. У господина обер-гофмаршала шея и голова нальются кровью, но обер-бургграф будет успокаивать императора. Он пообещает разыскать вас и привезти обратно, и недели две вас действительно будут искать, а потом все это вылетит у императора из головы, потому что у него все человеческие чувства -- гнев, раскаяние, досада, надежда и доверие -- быстро оборачиваются в свои противоположности. -- А здесь меня искать не станут? -- спросил ван Делле. -- Только не здесь. Можете быть спокойны, -- утешил его Броуза. -- Вероятно, даже в том, что вы так неловко прыгнули с лестницы и не можете идти дальше, проявилась Божья к вам милость. Я теперь закрою вас и пойду. К вечеру вернусь. Вы уж как-нибудь скоротайте тут время. -- Я употреблю его на то, чтобы поразмыслить о многих превратностях моей жизни, -- сказал алхимик. -- И еще я почитаю мою книгу -- она послужит мне утешением в сегодняшней печали. И он достал томик Сенеки из кармана. Но он не нашел покоя после ухода Броузы и не мог сосредоточиться на какой-либо мысли. Приключения и превратности его жизни, из череды и разрешения которых он хотел бы почерпнуть смысл сегодняшней ситуации, беспорядочно теснились у него в сознании и растекались в ничто. Он попытался отвлечься чтением Сенеки, но слова мелькали у него перед глазами. Он читал и тут же забывал прочитанное. Он устал, но не мог уснуть. Время не хотело двигаться, и тогда он нашел средство перехитрить его. Он стал напрягать ногу и двигать ею, отчего по ней разливалась боль. Когда она становилась невыносимой, он оставлял сустав в покое. Боль утихала, и так понемногу утекало время. Его взор застрял на низком подоконнике: ему казалось, что это -- часы проклятого дня, которые так и застыли в оцепенении. После полудня он все-таки заснул. Это был недолгий и неспокойный сон, и все же он почувствовал себя лучше -- ему даже казалось, будто он проспал много часов. Еще раз он попытался читать Сенеку, но скоро отложил книгу, решив, что день уже близок к вечеру, скоро стемнеет, и читать будет трудно. А было еще далеко до сумерек... И все-таки остаток дня прошел немного скорее, потому что в ближнем монастыре капуцины начали службу с хоровым пением, органом и колокольчиками. Когда около девяти часов вернулся Броуза, он нашел своего гостя более спокойным, чем ожидал. Ван Делле попробовал привстать и хотел сразу же пуститься в расспросы, но Броуза прижал палец к губам. -- Тихо, пане, тихо! -- сказал он. -- Там, снаружи, двое помощников садовника. Они совсем близко, могут услышать! Ван Делле шепотом спросил, что делается наверху, большой ли там шум, ищут ли его на дорогах и по гостиницам. Броуза поставил свою корзину на пол, вытер пот со лба, высек огонь и зажег свечу. -- Шума не было вовсе! -- сообщил он. -- Они даже еще не знают, что вы исчезли. -- Так, значит, император не требовал меня к себе? -- воскликнул ван Делле. Броуза выглянул в дверь: оба парня исчезли из виду. Чуть погодя их голоса послышались откуда-то издалека. -- Ушли, -- сказал он. -- Нет, император о вас, видимо, и не спрашивал. -- И не посылал ко мне Пальфи или Маласпина? -- Нет, никто из камергеров сегодня не ходил в мастерскую, -- заверил Броуза. -- Не могу понять этого! Разве сегодня не Вацлавов день? -- вскричал ван Делле. -- Может быть, именно поэтому император сегодня не нашел времени заняться вами, -- предположил Броуза. -- Ведь день святого Вацлава для него очень тягостен. Он должен со свечой в руке пройти в процессии, показаться народу, а он этого не любит. А потом приемы, аудиенции. Господин архиепископ и епископ из Ольмуца оба являются к нему и убеждают его в том, что зрелища и церковные церемонии просто необходимы в такое время, когда ультраквисты повсюду подымают свои мятежные головы, и что его отец, блаженнопамятный и почивающий в бозе император Максимилиан II, никогда не пренебрегал участием в процессии в день святого Венцеля, как они его именуют... Он привычно провел рукой по глазам. Потом из корзины появилась жареная рыба, вареные яйца, хлеб, фрукты, сыр и кувшин вина. -- Завтра, -- сказал он, словно утешая этим ван Делле, -- Его Величество наверняка вспомнит, что вы проспорили ему свою голову. Но семнадцать дней скрывался ван Делле в домике Броузы, а в замке ничего не происходило; казалось, император начисто забыл про алхимика. Вначале ему было тяжело проводить дни в напряженной неподвижности и мечтаниях, но потом он нашел средство коротать время. Он наблюдал за муравьями, среди которых различались два вида или народца: рыжие и темные. Они очень походили на людей тем, что не хотели мирно жить между собой, а постоянно обменивались разбойными нападениями. Он наблюдал за работой паука и за тем, как мелкие мошки застревали в паутине, а крупные осы легко пробивали ее, и это тоже было образом и подобием времени и дел человеческих. Он установил, что пока он трижды прочитывал по четкам "Верую", проходило розно восемь минут. Он стал упражняться в ходьбе, а ночью даже выходил из хижины и рассматривал звездное небо. С Броузой, который и днем часто прибегал в хижину, поскольку большой осторожности ему не требовалось, ван Делле вел долгие беседы о человеческой природе и о том, как скудно счастье даже богатых и могущественных, если измерять его по ненасытности их желаний. О великих силах, заключенных в благородных камнях и металлах, в крови некоторых зверей и в растениях, которые собирают в полнолуние. Рассказал ему о морской рыбе, именуемой учеными ураноскопом, у которой всего один глаз, но она постоянно смотрит им на небо, тогда как люди, одаренные двумя глазами, делают это редко. Он указал Броузе два созвездия, движущиеся на восточной стороне неба, одно из которых, казалось, преследовало другое. Это знамение, утверждал он, означает смерть государей, предательство служащих, изменения в религии и образе правления многих стран. Одним словом, большие бедствия. Астролог легко может предвидеть такие события, но не предотвратить их. Ибо высочайшая мудрость, какая еще достижима, заключается в словах: да будет воля Твоя, яко на небеси, и на земли. Броуза со своей стороны сообщал ван Делле, что император весьма раздражался на архиепископа Праги, епископа Ольмюцского и даже на святого Вацлава, потому что на процессии подпалил себе бороду пламенем свечи. Еще он отпустил дворцовой кухне два дуката, чтобы золотить клыки диких свиней, которых подают на пиршественный стол императора. И что мясники из еврейского города, которые поставляют мясо для кормления содержащихся в парке диких зверей, направили обер-гофмейстеру письмо, открывающееся благопожеланиями и призыванием имени Бога, написанными еврейским шрифтом, и буквы там подобны крючьям, кочергам, печным трубам и совкам для муки. На восемнадцатый день Броуза прибежал необычно рано, еще до обеда, и запыхавшись. -- Пане! -- крикнул он, едва затворив за собою дверь. -- Я чуть дышу, так я спешил к вам! -- И что за весть ты принес? -- спросил алхимик. -- Наилучшую из тех, что вы только могли бы пожелать! -- ответил Броуза и сообщил, что два арбалетчика, охранявшие вход в мастерскую, сняты с поста после того, как доложили своему лейтенанту, что ван Делле уже две недели не появлялся в мастерской и даже не ходил в воскресенье к мессе. Лейтенант рапортовал коменданту замка и добавил, что двери заперты, а на стук никто не отвечал. Комендант передал сообщение обер-гофмаршалу, и тот велел взломать двери. -- Но это значит, -- перебил его ван Делле, -- что уже сейчас начался розыск... -- Да нет же! -- сказал Броуза. -- Слушайте дальше. Когда передали императору, что вы исчезли, он едва взглянул на докладчика. Он приложил ладонь ко лбу, потом к уху, словно желая показать, что не желает ничего видеть и слышать. Потом он продолжил возиться с часовым механизмом, которым занимался все утро. Но Филипп Ланг, который был рядом, заявил, что не надо беспокоить Его Величество мелочами. Его Величеству вы больше не нужны, потому что у него на службе теперь другой делатель золота, который знает это искусство лучше вас и всех остальных философов, алхимиков, чернокнижников и цыган... -- Другой делатель золота? -- вскрикнул глубоко пораженный ван Делле. -- Как его зовут? Откуда он? Где он теперь находится? -- Этого я не знаю, -- объяснил Броуза. -- Филипп Ланг этого не захотел говорить, и я думаю, он делает из этого большой секрет. Но он, похоже, сказал правду, потому что за последние недели у императора карманы полны золота и он раздает его так, что, видно, ожидает иметь еще больше. Во всяком случае, он больше не прячет его во все щели и трещины. Только вчера он выдал пятнадцать дукатов за образ Христа во славе, а у него их уже дюжина, но ему все мало. Я говорю, дураку не надо покупать, как слепому -- бегать. Если я ему завтра принесу грубый булыжник и скажу, что это тот самый камень, на котором сидел патриарх Иаков, когда увидел лестницу до неба, -- я готов с вами поспорить, он купит. Ван Делле молчал и тупо глядел перед собой. Через некоторое время он словно пробудился от сна. Он просил Броузу оставить его одного -- ему надо разобраться, что делать дальше. Он схватил руку Броузы, пожал ее и страстно поблагодарил за все, что тот сделал для него, и особенно за то, что Броуза был готов отдать ради его спасения свою жизнь. -- Господи помилуй, да за что же так благодарить? -- изумленно возражал Броуза. -- Вы знаете, как я почитаю вас. Для вас я стал бы и рабом в цепях... Когда же ван Делле остался один, на него нахлынула смертельная горечь. С непреодолимой болью осознавал он, что вся его жизнь утратила смысл и ценность. Ему не удалось найти "великий магистериум" -- эссенцию, превращающую свинец в золото, которую еще называли красным львом, пятым элементом, голубем Трисмегиста; но вот другому это оказалось возможным... Стремясь к ней и постоянно разочаровываясь, он за всеми своими усилиями незаметно состарился. Что осталось ему в жизни? Какие надежды? Какая цель? Он преклонился в душе перед неведомым и таинственным великим алхимиком, который оказался счастливее его. И еще раз оглянулся на свою потерянную жизнь. Она предстала ему ничтожной. Карманным ножом он перерезал себе вены на руках. Когда Броуза нашел его, он без сознания лежал в луже крови. Истопник закричал и хотел было бежать за помощью, но спохватился и, разорвав на полосы одну из шелковых рубашек покойного императора, перевязал запястья ван Делле. Остановив таким образом кровь, он побежал за врачом. Врач пришел, но к тому времени из тела ван Делле ускользнула последняя искра жизни. Когда в тот же вечер его вынесли, чтобы похоронить в неосвященной земле, Броуза шел за трупом, рыдал, выл, безотчетно жестикулировал и злился на себя -- словом, вел себя точь-в-точь как в день погребения своего старого господина, императора Максимилиана, которого с великими почестями пронесли к собору Святого Витта и положили в усыпальнице королей. (1)Gloria in excelsis Deo (лат.) -- "Слава в вышних Богу!", славословие, возглашаемое ангелами при рождении Иисуса Христа. XI. КРУЖКА ЯБЛОЧНОЙ ВОДКИ Говорят, что в одну из ночей на неделе между Новым годом и праздником примирения, именуемой еще неделей покаяния, когда в небе встает бледный серпик новой луны, на еврейском кладбище Праги поднимаются из могил все умершие в прошлые годы, чтобы восславить Бога. Для них, как перед тем для живых, устраивается новогодний праздник, и они справляют его в Альтнойшуле, древней синагоге, наполовину вросшей в землю. И всякий раз, как они споют "Овину малькену" -- "Наш отец и царь" -- и трижды обойдут альменор, они начинают взывать к чтению Торы. Те, кого они вызывают по имени, еще обретаются в царстве живых, но должны услышать зов и примкнуть к собранию мертвых, прежде чем минует наступивший год, ибо смерть их уже решена на небесах. В эту самую ночь два знакомых нам свадебных музыканта и шута, Екеле-дурачок и Коппель-Медведь, которые к тому времени превратились в двух усталых от жизни стариков, брели по улицам еврейского города, споря и пререкаясь друг с другом. Они играли за четверть гульдена на одной свадьбе в Старом Граде. Екеле изрядно потрудился на скрипке, а Коппель аккомпанировал ему на губной гармонике. Дело в том, что еврейских музыкантов, если только они знали мелодии модных танцев, хорошо принимали и христиане. Но после полуночи среди гостей, многие из которых перебрали крепкого пива да поверх него -- яблочной водки, завязалась потасовка. Едва лишь первый пивной кувшин просвистел в воздухе, наши музыканты со своими инструментами пустились наутек, ибо сказано: когда Исав пьет, синяки достаются Якову... Воспользовавшись общим замешательством, Коппель-Медведь прихватил с собой кружечку яблочной водки, и вот из-за нее-то приятели и начали пререкаться. Не то чтобы Екеле отказывался от глотка водки, умыкнутой со свадебного стола, но Коппелю были противопоказаны крепкие напитки, потому что за год до того у него был удар, и он много недель пролежал в параличе, да и теперь еще подволакивал левую ногу. При этом он наотрез отказывался соблюдать запрет докторов, а только смеялся и говорил, что хилых собак смерть долго не трогает. Но Екеле-дурачок от заботы за жизнь и здоровье друга сделался самым настоящим ипохондриком. -- Ты дрянной ворюга! Мне стыдно за тебя! -- кричал он. -- Ничего-то не утаишь от твоих вороватых лап. Ты бы мог, когда никто не видит, украсть пять книг Торы у самого Моисея, да еще прихватить восьмую заповедь впридачу. По крайней мере, стащил бы что-нибудь стоящее. Там на столе были пампушки с медом и толченым маком. Так вот, они достойны королевского стола, а у нас в субботу ничего не будет в доме, кроме миски бобов да куска рыбы. Нет же, ты взял водку! Зачем нам водка? Тебе ее нельзя, а мне противно! -- Уж тебе-то водка так же противна, как медведю -- мед! -- смеялся Коппель-Медведь. -- Ты же знаешь поговорку: водочка к рыбке рождает улыбки. Рыбку нам Бог послал, а водочку задолжал. Я сделал доброе и похвальное дело, когда взял со стола Исава то, что положено Якову. Видно, сам Бог хочет, чтобы эту субботу мы провели в веселье. -- Но не за счет ворованной водки! -- возмущенно воскликнул Екеле. -- По правде говоря, я и не воровал эту водку, -- заявил Коппель-Медведь. -- Я и не знал, что в кружке что-то есть. Я просто убрал ее подальше, чтобы кто-нибудь из этих хулиганов не разбил ее о чью-нибудь голову. Так что, схватив кружку, я уберег кого-то от большой беды и сохранил человеку здоровье, а может быть, даже и жизнь. Ты, Екеле-дурень, можешь называть это как хочешь, а я сделал достойное дело. И сверх того у нас есть водка! -- Да чтоб она у тебя в глотке застряла! -- зло и презрительно сказал Екеле. -- Боже упаси! -- вскричал Коппель. -- Ты хочешь, чтобы я захлебнулся, чтобы Бог удушил меня? Заметь, Екеле, сейчас как раз первые часы после полуночи. Петух еще стоит на одной ноге, и его гребень не красный, а белый, как волчье молоко. Ты же знаешь, Екеле, что это часы Самаила(1), когда все злые желания исполняются! -- Так я желаю, -- отвечал Екеле-дурень, -- чтобы ты со своей водкой пошел к палачу, а по дороге еще сломал себе ногу и шею и больше не попадался мне на глаза. -- Так я и пойду, -- плаксивым голосом проворчал Коппель. -- И больше не вернусь. Ты видишь меня в последний раз в жизни. Он сунул кружку под полу плаща и сделал такое движение, словно собрался уходить. -- Постой! -- крикнул Екеле. -- Куда же ты пойдешь в такую темень? -- Ты ничего не делаешь путем, -- пожаловался Коппель. -- Я с тобой -- ты посылаешь меня к палачу. Собираюсь пойти -- ты кричишь: останься, куда ты? Стоит мне присесть, ты говоришь, что я даром трачу время, стоит побежать -- вопишь, что без толку рву башмаки. Когда молчу, ты спрашиваешь, не онемел ли я, скажу что-нибудь, а ты мне -- снова пустился заливать! Принесу кость -- тебе надо винограда гроздь, принесу пивка -- подавай тебе молока; сварю мяса, а тебе подай кваса, я весел -- ты нос повесил. Печку нагрею, кричишь... -- Замолчи! -- перебил его Екеле. -- Ты ничего не видишь? И не слышишь? -- ...Я потею, -- закончил Коппель свое рифмованное присловье, а потом только остановился и прислушался. К тому времени они уже пересекли Широкую, миновали Белелес и теперь стояли около завалившейся, почерневшей от времени стены синагоги Альтнойшуле. Из-за стены доносилось тихое пение и гудение голосов, а из узких окошек Божьего дома пробивался слабый свет. -- Никогда бы не подумал, что в такой поздний час там могут быть люди, -- прошептал Коппель-Медведь. -- Они поют "Овину малькену", будто все еще Новый год, -- тоже шепотом удивился Екеле-дурачок. -- Зажгли свечи и поют, -- сказал Коппель. -- Пойду-ка посмотрю, что это за люди. Интересно... -- Идем, идем отсюда! Мне это совсем не нравится! -- ответил Екеле. -- Что ты там хочешь увидеть, что такое узнать?! Пойдем скорее, сдается мне, тут не чисто... Но Коппель не послушался его и побрел через улочку прямо к окну, из которого пробивался свет. Екеле последовал за ним на подкашивающихся ногах. Как ни силен был его страх, он не мог оставить своего друга и спутника многих лет -- только покрепче прижал к себе завернутую в кусок черного полотна скрипку. -- Я думаю, там происходит нечто любопытное, -- сказал Коппель, заглянув в окошко. -- Я вижу свечи, слышу голоса и всякие звуки, а людей ни одной живой души не видать... А вот кто-то кашляет -- точь-в-точь как покойный пекарь Нефтель Гутман, которого вынесли в прошлом году на кладбище... -- Да помянет он нас добром! -- дрожа всем телом, шепнул Екеле. -- Значит, он и там, в вечной жизни, кашляет. А разрешают ли ему там печь пирожные? И, если да, то кто же их там ест? Коппель-Медведь, мне страшно. Говорю тебе, уйдем отсюда, здесь человеку нечего делать. Почему ты не хочешь меня слушать? У них тут свой праздник -- зачем им мешать? Пойдем скорее! Становится холодно, и глоток водки из твоей кружки, будь она краденая или некраденая, пойдет нам обоим на пользу -- согреемся перед тем как лечь в постель. -- Я остаюсь, -- возразил Коппель-Медведь, -- хочу видеть, что из всего этого выйдет! Если боишься, иди один. -- Да ведь я за тебя боюсь! -- застонал Екеле. -- Я хочу, чтоб ты жил сотню лет, но ты же знаешь, что говорил врач и как у тебя со здоровьем. Вдруг они тебя позовут... -- За меня не трусь! -- усмехнулся Коппель-Медведь. -- Старый черепок иной раз живет дольше нового горшка. Да и что плохого в том, что я наконец освобожусь от тесноты и избавлюсь от нужды? -- Опять ты за свое! -- испуганно и возмущенно вскричал Екеле. -- Ты-то освободишься и избавишься, а что будет со мной, если я вдруг останусь без тебя, да еще надолго? Об этом ты подумал? Хороший же пример верности и братской любви ты мне показываешь! -- Тихо! -- крикнул Коппель. -- Они перестали петь. "Овину малькену" кончилось... -- Сейчас, -- замирающим голосом пролепетал Екеле, -- они начнут читать Тору... по вызову раввина... И как только он сказал это, внизу, посреди невидимого собрания, прогремел голос: -- Шмайе, сын Симона! Вызываю тебя, Мясник. -- Тот, что держит мясную лавку на Иоахимовской, -- поясняя, прозвучал другой, более высокий голос, словно затем, чтобы предостеречь вызываемых от путаницы. -- Шмайе, сын Симона! Ведь это же мясник Носек. Я его знаю, и ты тоже, -- сказал Коппель-Медведь. -- Он немного косоглазый, но очень честно торгует. Всегда точно отвешивает мясо, и у него ни разу не врали весы... -- Пойдем же отсюда! Я не хочу больше слышать ни одного имени! -- взмолился Екеле. -- Сейчас он лежит в постели у себя в комнате, -- раздумывал вслух Коппель. -- Спит, наверно, и знать не знает, что о нем уже все решено и что он во власти ангела смерти. Завтра утром он встанет как ни в чем не бывало и займется своей работой. Пыль мы, дети человеческие, ангел Божий дунет -- и нас уже нет. Как ты думаешь, мы должны сказать Шмайе Носеку, что мы тут услыхали, чтобы он был готов перейти из временного бытия в вечное? -- Нет, -- решил Екеле, -- этого нам нельзя, мы не уполномочены приносить такие вести. Да он бы нам и не поверил -- сказал бы, что мы ослышались или что обманываем, хотим запугать его. Ведь человек устроен так, что и в худшей беде хочет обресть искру надежды. Пойдем же, Коппель, ведь я не перенесу, если они позовут тебя. -- Мендла, сына Исхиэля, вызываю я. Ювелира, -- прогремел в это мгновение голос неведомого, который призывал к Торе. -- Который также покупает и продает жемчуга, поштучно и унциями, -- уточнил другой голос. -- У которого дом и магазинчик на Черной улице. -- Мендл, сын Исхиэля! Ты призван! -- еще раз раздался первый голос. -- Это Мендл Раудниц, -- сказал, едва все стихло, Коппель-Медведь. -- О нем-то не будет много печали. Жена у него умерла, а с детьми он давно не в ладу. Он очень строгий и суровый человек, и когда по праздникам сидит на своем месте в синагоге, то избегает тех, кто находится рядом. Он никому в жизни не сделал ничего хорошего, да и себе тоже. Может, ему бы и надо сказать, что он призван, пока у него еще есть время помириться с сыновьями. -- Нет, -- опять возразил Екеле-дурачок. -- Худо ты знаешь людей, Коппель. Он скажет, что все это неправда, что мы это придумали из злобы и для того, чтобы попугать его. Он все равно никогда не поверит, что это правда, а найдет какую-нибудь ложь и ею утешится. Уж ему-то особенно неохота расставаться ни с этим миром, ни с золотом и серебром в своей лавке. Только к чему ему будет это золото в день или в ночь, когда смерть заберет его прочь?.. Коппель-Медведь недовольно покачал головой. Рифмотворчество было по его части, а работой Екеле-дурачка было придумывать шутки для свадебных забав. -- Почему только в день или в ночь? Ангел смерти может забрать его и на рассвете, и на закате, и все равно -- из дома или из лавки... -- Тут ты прав, -- согласился Екеле. -- А если так: серебро и золото придется отдать, когда смерть прибудет его взять?.. -- "Прибудет взять" -- тоже плохо. Слово "прибудет" тут совсем ни к чему, -- заявил Коппель-Медведь. -- Вот послушай: злато ему не покажется ценным в день, когда Бог швырнет Мендла в геенну. Правда, лучше звучит? -- "...Когда Бог швырнет Мендла в геенну". Да, это хорошо и справедливо сказано, -- похвалил Екеле. -- Но мне говорили, что он собирается жениться во второй раз, этот Мендл Раудниц. Что ж, если мне случится играть на его свадьбе, то, зная, что ему почти не осталось жить, а пора отправляться в геенну, я смогу весьма неплохо пошутить... -- На ком же он собрался жениться? -- поинтересовался Коппель-Медведь. -- Не помню, говорили мне это или нет, -- отвечал Екеле. -- Но даже если и говорили, так я забыл. -- Ничего-то ты не можешь удержать в голове! -- рассердился Коппель. -- Ты же вечно таскаешься по улицам и слышишь много всякой всячины. Если бы ты захотел, ты бы мог знать все про всех, неважно, касается это тебя или нет. Ты же вместо этого все забываешь и, кажется, скоро не будешь помнить кто ты есть и как тебя зовут! -- Яков, сын Иуды, которого зовут еще Екеле-дурнем! -- камнем в металл ударил знакомый голос. -- Тебя призываю я! -- Который всю свою жизнь кормится игрой на скрипке и шутками. Который также в святую субботу играет в синагоге во славу и честь Бога, доставляя каждому радость! -- уточнил второй голос, будто в еврейском гетто был еще один Екеле-дурачок, чем-то отличный от этого. -- Яков, сын Иуды! Ты призван! -- закончил первый голос. Наступило исполненное ужаса молчание. Наконец, все еще глубоко испуганный, но уже вполне овладевший собой, Екеле заговорил: -- Слава Тебе, вечный и праведный Боже! Деяния Твои беспорочны! -- Всемогущий! -- закричал, очнувшись от оцепенения, Коппель. -- Правильно ли услышал я? Что же будет с тобой, мой Екеле?! Чего они хотят от тебя?!! -- Всеблагий! Подари мне на время ложь! -- взмолился к Богу Екеле, но так и не нашел ничего, чем бы он мог обмануть и утешить Коппеля. И тогда он сказал, стараясь придать своему голосу равнодушный тон: -- Что будет? Это неважно. Ты же слышал, как они говорили, что каждому было в радость, когда я играл по субботам в синагоге. Это же великая честь! Разве ты не пожелал бы ее мне? -- Конечно, я желаю тебе чести! И еще я желаю, чтобы ты был жив и здоров! А они тебя призвали! Или ты этого не слышал? -- всхлипывал Коппель-Медведь. -- Конечно, слышал, я же не глухой, -- возразил Екеле-дурачок. -- Не знаю, как сказать, но только в тот миг на душе у меня стало так, словно я уже принадлежу иному миру и чувствую себя совсем бодрым и молодым. Но вот тебе мое слово, Коппель, -- что-то мне не очень верится в это! Может, это ошибка или какой-то обман? А тебе не показалось, что мы уже слышали эти голоса? Но эта ложь, до которой он наконец додумался, мало чем помогла -- плачу и жалобам Коппеля не было конца. И тогда Екеле испробовал другое средство. -- Знаешь что, Коппель-Медведь? -- начал он. -- Разве сегодня за свадебным столом ты не слышал, как люди пели песню: "Пока в карманах деньги есть, мы будем славно пить и есть"? Так вот, знай же, что денег нам хватит надолго. Я давно хочу тебе сказать, да все время забываю: у меня отложено кое-какое накопление -- два с половиной гульдена. Так вот, на эти деньги мы устроим себе легкую и приятную жизнь. Ты видел всех этих кур, куропаток, уток и гусей, что были на свадебном столе. Мы-то с тобой не ели, потому что это было мясо из нечистых, христианских рук. Но завтра ты пойдешь со мной на рынок, и мы купим там кошерного каплуна или гуся на субботу и узнаем, сколь бывает вкусен добрый кусок жаркого. -- Ох, помолчи об этом, я и слушать не хочу! Для меня больше не будет хороших дней, -- стонал Коппель. -- Со мной будет как в Писании: прахом станет моя пища, и со слезами смешаю я питье мое. Как подумаю, что они выносят тебя, завернув в ветхий холст, так все внутри и переворачивается... Екеле твердо ответил: -- Не придавай лишнего значения холсту -- какая разница, ветхий он или новый! Ты же знаешь, что если речь идет о похоронах бедняка, похоронное братство платит за локоть ткани три крейцера -- и ни гроша больше! Какой тебе еще дадут холст за три крейцера, кроме серого и порванного! За такие деньги ты ничего другого и не можешь требовать! Вот был бы я Мордехаем Мейзлом! Того когда-нибудь понесут в камке двойного плетения по полгульдена или даже по гульдену за локоть! -- Мордехая, сына Самуила, призываю я! Того, кто еще именует себя Маркусом! -- громыхнул голос. -- Который стал бедным человеком, -- зазвенел второй, -- и у кого в доме не наберется и полгульдена. Кто все отдал, ничем не владеет и ничто не называет своим! -- Мордехай, сын Самуила! Ты призван. -- Ты слышал, Екеле? -- воскликнул Коппель-Медведь. -- Мордехай Мейзл! Великий хозяин всех торговых дел! И его призвали тоже... -- Да, и его, -- подтвердил Екеле, и вдруг начал тихо смеяться себе под нос. -- Слышал, он теперь бедный человек, который ничего не называет своим! Что ты обо всем этом думаешь? Или ты опять прохлопал ушами, Коппеле? -- Да, это странно. Я ничего не понимаю. Что бы это могло значить? -- потрясенно забормотал Коппель-Медведь. -- Что он... что ты... -- Что там, внизу, сидят двое умников, которые сыграли с нами славную шутку, да еще какую соленую! -- заявил Екеле-дурачок. -- А теперь они нарочно повели несуразные речи. Разве не нелепо заявлять, что Мордехай Мейзл -- бедный человек, и у него в доме не наберется полгульдена? Мордехай Мейзл, к которому золото притекает изо всех стран, -- бедняк? Да там собрались двое шутов, которые болтают что им в голову взбредет. Странно только, что я не узнал эти голоса с самого начала. -- Так ты их узнал? -- вскричал Коппель и, как мотылек к огню, потянулся за искоркой надежды. -- Один из них -- Либман Гирш, золотошвей, -- сказал Екеле-дурачок. -- Такой бас ни с кем не спутаешь. Да ты знаешь его! Он получил заказ обновить шитье на парчовом знамени, которое висит внизу, в синагоге. Он очень спешит и работает по ночам, а чтобы не скучать за работой, он и прихватил с собой своего двоюродного братца, Хашеля Зелича (ты его тоже знаешь -- пуговичник), с которым они там и развлекаются! -- Думается мне, ты прав, -- с глубоким вздохом облегчения отвечал Коппель-Медведь. -- Ну, конечно, они услыхали нас, -- продолжал Екеле. -- Ведь мы говорили довольно громко, -- с каждой минутой Екеле, кажется, все больше верил в свою выдумку и оттого веселел на глазах. -- Вот они и придумали этот розыгрыш, чтобы сделать из нас посмешище! -- Как им не стыдно! -- вскричал Коппель. -- Взрослые мужчины, мастера, а все одни дурачества в голове! -- Может, позвать их и сказать, что мы их узнали? Пусть тогда постыдятся своих детских штучек! -- спросил Екеле, который уже не сомневался, что голоса принадлежали мастеру золотого шитья и пуговичнику, сидевшим внизу за работой. -- А, брось ты их, не стоит из-за них утруждаться! -- сказал Коппель, которого счастливая перспектива остаться вместе со своим другом и неизменным спутником сделала готовым к всепрощению. -- Ведь написано: не презирай глупцов и не отвечай на их глупости! -- Так я же с самого начала говорил, что нам нечего тут оставаться, а надо идти домой, чтобы на покое с радостью распить нашу яблочную водочку! -- заявил Екеле-дурачок. -- Ты кусочек, я кусочек, глядь... -- ...Прикончим пирожочек! -- подхватил Коппель-Медведь, чуть только его товарищ споткнулся, не сумев закончить строку. -- Какой еще пирожочек? -- удивился Екеле. -- У нас ведь водка, и мы будем ее пить, а не есть! -- Но это же ты зачем-то заговорил о кусочках! -- возразил Коппель. -- Если хочешь, будет так: я глотну, да ты глотнешь -- скоро в кружке дно найдешь... Ну как? -- Отлично! И сердцу станет веселей, -- сказал Екеле, согласно кивая головой. -- Да, но где же кружка? Ее нигде нет, -- жалобно произнес Коппель-Медведь. -- Я, должно быть, со страху выронил ее, когда гам, внизу, назвали твое имя! Екеле-дурачок встал на четвереньки и принялся ощупывать землю. Вскоре он натолкнулся на кружку. Она оказалась целой и невредимой, и ни капли водки не просочилось сквозь крышку. -- На, держи! -- сказал он, протягивая ее Коппелю. -- Да покрепче, а то у меня аж сердце остановилось! Слава Богу, что Он уберег нас от потери. Я-то уж подумал, она у нас разбилась... (1)Самаил (Самаэль) -- в иудейской демонологии злой дух, демон, часто отождествляемый с сатаной. XII. ВЕРНЫЕ ЛЮДИ РУДОЛЬФА II Вечером 11 июня 1621 года, через девять лет после кончины императора Рудольфа, старый Антон Броуза, бывший когда-то шутом, потом -- истопником в пражском Старом Граде, а теперь именующий себя "доверенным слугой и другом почившего императора", направлялся привычной дорогой, которая вела по извилистым лестницам на подъемах, через арки ворот, крытые проходы и крутые улочки от его квартала на Градчанах к одной из малостранских гостиничек, в которой он имел обыкновение сиживать, рассказывая свои истории, отпуская шуточки и ужиная за счет других, поскольку своих денег ему вечно не хватало. На этот раз его выбор пал на трактир "У серебряной щуки", расположенный на островке Кампа, -- здесь он не появлялся уже несколько недель, а кроме того, хозяин "Щуки", который в шестнадцатилетнем возрасте служил в пражском замке кухонным мальчиком, оказывал большое уважение истопнику императора. Со дня битвы у Белой Горы, в которой решилась судьба Чехии, минуло полгода, и за этот отрезок времени свершилось много разного зла. Богемские сословия утратили свои древние права и свободы. Фридрих Пфальцский, последний чешский ставленник на троне Богемии, прозванный Зимним Королем, бежал, и в Старом Граде сидел императорский комиссар. О церковном имуществе, отнятом у протестантов и моравских братьев, теперь спорили ордена иезуитов, доминиканцев и августинцев. Протестантские священники были изгнаны из страны. Все, кто участвовал в национальном восстании 1618 года или же подозревался в сочувствии и помощи мятежникам, были брошены в тюрьмы, а после того, как их разлучили с жизнью, все их имущество забрала казна императора Фердинанда. Так погибли и обнищали многие знатные семьи, и самые их имена исчезли из истории империи. Другие имена заслуженно сохранились в памяти чешского народа. То были имена двадцати семи персон владетельного, рыцарского и купеческого сословий, которых того же 11 июня 1621 года казнили на староградской Круглой площади как государственных изменников. Среди них были не только чехи, но и немец, вождь протестантской партии и глава моравских братьев граф фон Шлик, и пан Вацлав Будовиц, вернувшийся в Чехию из своего бранденбургского убежища, чтобы, как он сказал, не покинуть свою родину на острие меча, и доктор Есениус, знаменитый врач и анатом, первым в империи начавший делать вскрытия трупов, и президент богемской придворной палаты Кристоф Хорант, похлицевский пан, объездивший в молодости все страны Ближнего Востока и издавший на чешском языке двухтомный труд о своих впечатлениях от Палестины, Египта и Аравии. Страх, скованность и горькое чувство поражения читались на лицах людей, которых встречал на своем пути Броуза. Но это скорее умножало, чем ослабляло его надежду разжиться дармовым ужином. Он знал людей и понимал, что в такой день никому не хочется оставаться наедине с собой. Одним хотелось послушать мнение людей, лучше осведомленных о событиях, другим было необходимо проверить свои суждения, и каждый ждал друг от друга хотя бы крупицу сочувствия, ободрения и поддержки. А потому в тот день многие люди собрались в гостиницах. Правда, времена настали скверные. Война тянулась уже три года, и о близком мире никто даже не помышлял. Торговля и транспорт затормозились, рынки пустовали, а цены росли день ото дня. Уже за два гульдена нельзя было купить того, что при Рудольфе II стоило полгульдена. Люди спрашивали себя, к чему все это приведет. Но Броузе порою доводилось сводить концы с концами даже легче, нежели прежде: он добывал себе суп и хлеб с маслом тем, что рассказывал подлинные или выдуманные истории о Рудольфе II, его дворе и приближенных. Дело в том, что пражане особенно любили вспоминать о прошлом теперь, когда время текущее стало столь мрачным, а будущее -- столь пугающим. Когда Броуза пришел в трактир "У серебряной щуки", там только и было разговоров, что о казни, свершившейся минувшим утром. Служитель суда Ян Кокрда, всю ночь прождавший на Круглой площади, чтобы закрепить за собой место в первых рядах зрителей, переживал свой звездный час. Не давая сбить себя возгласами и вопросами, он по порядку излагал все, что слышал и видел. Ночь напролет при свете факелов строили эшафот, и солнце взошло при устрашающем стуке молотков и топоров. Эшафот насчитывал четыре локтя высотой, двадцать локтей в поперечнике и сверху донизу, включая и судейское место, был затянут черным полотном. Триста алебардистов и четыреста вооруженных пиками рейтар из полков генерала фон Вальдштейна, или же иначе Валленштейна, поддерживали порядок на площади. Разносчики подавали всем, кто пожелает, бутерброды с колбасой, сыр, пиво и водку. Потом под гром барабанов вывели приговоренных -- одного за другим, по рангу и значимости в делах прошлых лет. Первым, как ему и подобало, шел граф фон Шлик. Он был одет в черный траурный бархат, держал в руках Евангелие и сохранял сурово-отрешенное выражение лица. Когда его голова слетела с плеч, какая-то дама в толпе крикнула: "Святой мученик!" Она повторяла это выкрик до тех пор, пока ее не услышали на трибунах, и тогда всадники Валленштейна бросились ловить ее. Они покалечили много людей, а один был поднят из-под копыт мертвым, но женщину толпа уберегла. Когда была восстановлена тишина, на эшафот вступил пан Будовиц. При нем не было священника, так как в утешении и напутствии протестантского пастора ему было отказано, а напутствие католического он с презрением отверг. Прощаясь с народом, он приветливо помахал рукой и бросил в толпу кошелек с деньгами. И люди снизу кричали ему: "Прощай, пан Вацлав! Пусть тебе на небе будет благо -- от и до!" Это было его любимым присловьем, и люди частенько слыхали, как он говаривал: "Евангелие соблюдать от и до!", "Противостоять римскому дьяволу от и до!". Третьим был пан Дионис Чернин из Худенице. Когда он начал подыматься по ступеням эшафота, его брат Герман, сидевший посреди знатных зрителей, покинул трибуну. При этом он зажмурился или, может быть, только опустил глаза долу. Ян Кокрда сидел далеко от трибуны и мог определенно сказать лишь то, что на брата Герман не смотрел. Всего этого Броуза не слушал -- не затем он пришел сюда. Он жадно тянул носом запахи еды. Его взгляд упал на блюда с кровяной колбасой, тушеной капустой, зеленью и кнедликами, которые как раз поставили на стол одному из посетителей. Привлеченный дразнящими запахами, он подошел к столу и узнал в посетителе седельщика Вотрубу, своего старого приятеля и компаньона по гостинице. -- О, так это вы! Приятного вам аппетита! -- приветствовал он Вотрубу с некоторой снисходительностью, которую, как бывший придворный служитель, почитал своим долгом выказывать простолюдинам. -- Не каждому в наши времена живется славно, а нам так и подавно, как говаривал Адам Штернберг, обер-штальмейстер покойного величества. Вотруба только что набил рот колбасой и не мог говорить, а потому сделал Броузе рукою знак помолчать и указал на Кокрду, приглашая послушать, что тот говорит. А Кокрда как раз живописал, как один из осужденных, а именно пан Петр Заруба из Здара, пытался молить о жизни, которую ему ранее обещали сохранить, и как сразу вслед за этим принял такую же мученическую смерть