но их ненавидеть, обрушиваться на них со всеми возможными инвективами, какие только мог придумать: не потому, что они не имели значения, а как раз наоборот. Чем больше он учился, тем более убеждался, что никто еще не определил тот нанесенный миру ущерб, который стал результатом бессознательного принятия мысли древних.



По южному берегу озера Кламат мы проезжаем через какое-то пригородное строительство, а потом начинаем удаляться от озера в сторону побережья. Дорога поднимается к лесам с огромными деревьями, совсем не похожим на истосковавшиеся по дождю леса, через которые едем. Огромные дугласовы ели по обеим сторонам дороги. Проезжая между ними на мотоцикле, можно смотреть прямо вверх вдоль стволов на много сотен футов. Крис хочет остановиться и побродить между ними, поэтому мы останавливаемся.
Пока он гуляет, я очень осторожно откидываюсь на большой кусок коры дугласовой ели, смотрю вверх и пытаюсь вспомнить...



Подробности того, чему он учился, теперь утрачены, но из последовавших событий я знаю, что он впитал невообразимое количество информации. Он способен был делать это на почти фотографическом уровне. Чтобы понять, как он пришел к проклятию классических греков, необходимо кратко обозреть суть аргумента "мифос над логосом", хорошо известного всем изучающим греческую философию и часто являющегося причиной очарованности этой сферой знания.
Термин logos, корневое слово "логики", относится к общей сумме нашего рационального понимания мира. Mythos -- общая сумма ранних исторических и доисторических мифов, которые предшествовали логосу. Мифос включает в себя не только греческие мифы, но и Ветхий Завет, Ведические Гимны и ранние легенды всех культур, которые внесли вклад в наше нынешнее понимание мира. Аргумент "мифос над логосом" утверждает, что наша рациональность сформирована этими легендами, наше знание сегодня находится в таком отношении к этим легендам, как дерево -- к маленькому ростку, каким оно когда-то было. Можно замечательно понять общую сложную структуру дерева, изучая гораздо более простую форму ростка. Между ними не существует различия в виде или даже в их тождественности -- есть только различия в размере.
Таким образом, в культурах, чья родословная включает в себя Древнюю Грецию, можно неизменно найти сильную дифференциацию субъект-объект, поскольку грамматика старого греческого мифоса подразумевала резкое естественное деление на субъекты и предикаты. В таких культурах, как китайская, где отношения субъект-предикат грамматикой не так строго определяются, можно отыскать и соответствующее отсутствие строгой философии субъекта-объекта. В иудео-христианской культуре, где ветхозаветное "Слово" обладало собственной присущей ему святостью, оказывается, люди желали жить, жертвовать собой и умирать во имя слов. В этой культуре юридический суд может просить свидетеля говорить "правду, всю правду и ничего, кроме правды, и да поможет мне Бог" и ожидать, что правда и будет сказана. Но можно перенести этот суд в Индию, как это сделали британцы, -- и не добиться никакого успеха в искоренении лжесвидетельства, поскольку индийский мифос отличен, и эта святость слов так не воспринимается и не чувствуется. Сходные проблемы возникали и в этой стране среди малых групп населения с различной культурной историей. Существует бесконечное множество примеров того, как различия в мифосе управляют различиями в поведении, -- и все они очаровательны.
Аргумент "мифос над логосом" указывает на тот факт, что каждый ребенок рождается таким же невежественным, как и пещерный человек. А не дает миру превращаться в Неандерталь с каждым новым поколением продолжающийся, возрождающийся мифос, трансформированный в логос, но по-прежнему мифос -- огромный объем простого знания, объединяющий наши разумы подобно клеткам, объединенным в теле человека. Чувствовать, что ты не так уж объединен, что ты можешь принимать или не принимать этот мифос по своему желанию, -- не означает понимать, что такое мифос.
Есть только один тип человека, говорил Федр, который принимает или отрицает мифос, в котором живет. И определяется такой человек после того, как он отказался от мифоса, говорил Федр, как "безумный". Выйти за пределы мифоса -- значит, стать безумцем...
Боже мой, это только что пришло мне в голову. Прежде я этого никогда не знал.
Он знал! Должно быть, он знал, что случится. Все начинает приоткрываться.
У тебя есть все эти фрагменты, как кусочки головоломки, и ты можешь сочетать их в большие группы, но группы не сходятся вместе, как бы ни старался, а потом вдруг появляется один фрагмент, который подходит к двум разным группам, и внезапно эти две большие группы становятся одной. Отношение мифоса к безумию. Вот ключевой фрагмент. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь говорил об этом прежде. Безумие -- terra incognita(19), окружающая мифос. А он знал! Он знал, что Качество, о котором говорил, лежит за пределами мифоса.
Вот оно! Потому что Качество -- генератор мифоса. Вот так. Вот что он имел в виду, когда говорил: "Качество -- продолжающийся стимул, понуждающий нас творить мир, в котором мы живем. Полностью. Каждую мельчайшую часть его." Религия не изобретена человеком. Человек изобретен религией. Человек изобретает реакции на Качество, и среди этих реакций -- понимание того, чем сам человек является. Ты что-то знаешь, а потом бьет стимул Качества, и ты пытаешься определить этот стимул Качества, но для такой работы у тебя есть всего лишь то, что ты знаешь. Иначе не может быть. И мифос растет вот таким образом. Аналогиями к тому, что уже известно. Мифос -- построение аналогий на аналогиях на аналогии. Они заполняют товарные вагоны поезда сознания. Мифос -- целый поезд коллективного сознания всего человечества, вступающего друг с другом в связь. Каждой мельчайшей части человечества. Качество -- путь, направляющий поезд. То, что за пределами поезда, по обе его стороны -- это и есть terra incognita безумного. Он знал: для того, чтобы понять Качество, придется оставить мифос. Вот почему он ощущал этот юз. Он знал: что-то должио случиться.



Я вижу, как Крис возвращается между деревьев. Он выглядит успокоенным и счастливым. Показывает мне кусок коры и спрашивает, можно ли его оставить на память. Мне не очень нравится загружать мотоцикл этой ерундой, которую он подбирает и, возможно, выбросит по приезде домой, но сейчас все равно с этим все в порядке!
Через несколько минут дорога выходит на вершину и круто опускается в долину, становящуюся все более изысканной по мере нашего продвижения. Никогда не думал, что буду называть так долину -- изысканной, -- но в этой прибрежной местности есть что-то такое, от чего она не похожа на все остальные горные районы Америки и что вызывает именно это слово. Отсюда -- немного южнее -- происходит все хорошее вино. Холмы все в сборках и в складках как-то по-другому -- изысканно. Дорога, опускаясь, изгибается, выписывает виражи и завитушки, и мотоцикл гладко катится по ней, следуя поворотам со своей особой грацией, почти касаясь вощеных листочков кустарника и спускающихся сверху ветвей. Ели и скалы горной страны остались за нами, и теперь вокруг -- мягкие холмы, виноградники, пурпурные и красные цветы, аромат, смешивающийся с древесным дымом снизу, из далекого тумана на дне долины, и из-за него, невидимый -- смутный запах океана...
...Как могу я любить все это так силъно и быть безумным?...
...Я не верю этому!
Мифос. Безумен мифос. Вот во что он верил. Мифос, утверждающий, что формы этого мира реальны, но Качество этого мира -- нереально, -- вот что безумно!
И он верил, что в Аристотеле и древних греках отыскал тех негодяев, которые сформировали мифос таким, чтобы мы принимали это безумие за реальность.
Вот. Вот сейчас. Вот это связывает все вместе. Когда это случается, оно приносит облегчение. Иногда так трудно вызывать это все в уме, что за этим наступает какое-то странное изнеможение. Иногда я думаю, что сам все это просто придумываю. Иногда я не уверен. А иногда знаю, что это не так. Но мифос и безумие -- как и центральность его, -- я уверен: от него.





Выехав из складок холмов, мы сразу въезжаем в Медфорд и попадаем прямо на трассу к Грантс-Пасс, и уже почти наступает вечер. Сильный лобовой ветер едва позволяет нам держаться вровень с движением на подъемах даже с открытым дросселем. При въезде в Пасс мы слышим ужасающе громкий лязг, останавливаемся и обнаруживаем, что кожух цепи как-то попал в саму цепь и теперь почти совсем оторвался. Не слишком серьезно, но на некоторое время придется задержаться. Возможно, возиться с этим и глупо, если мотоцикл через несколько дней будет продан.
Грантс-Пасс выглядит достаточно большим городком, чтобы в нем на следующее утро открылась мотомастерская, и я ищу в нем мотель.
Мы не видели кровати с Бозмена, Монтана.
Находим мотель с цветным телевизором, бассейном с подогревом, кофейным автоматом на следующее утро, мылом, белыми полотенцами, полностью кафельным душем н чистыми постелями.
Мы валимся на чистые постели, и Крис немного подпрыгивает на своей. Прыгать на постелях -- помню по собственному детству -- замечательное средство от депрессии.
Завтра как-нибудь все это можно будет решить, может быть. Не сейчас. Крис отправляется поплавать в подогретом бассейне, пока я спокойно лежу на чистой постели и выкидываю все из головы.





29



В процессе вытаскивания вещей из седельных сумок и засовывания их потом обратно, начиная с Бозмена, а также проделывая то же самое с рюкзаками, мы приобрели исключительно избитое обмундирование. Разложенное по всему полу в утреннем свете, оно похоже на мусор. Пластиковый мешок с маслом порвался, и масло попало на рулон туалетной бумаги. Одежда так сплющилась, что складки на ней кажутся встроенными. Мягкий металлический тюбик с мазью для загара лопнул, оставив по всем ножнам от мачете беловатую гадость и провоняв все своим благоуханием. Тюбик со смазкой тоже лопнул. Какой бардак. В своем блокнотике из нагрудного кармана я записываю: "Купить коробку для тюбиков", и добавляю: "Постирать". Затем: "Купить маникюрные ножницы, крем для загара, смазку, кожух для цепи, туалетную бумагу". Это все надо успеть до выписки из мотеля, поэтому я бужу Криса и говорю ему, что нам надо постирать.
В прачечной-автомате я инструктирую его, что делать с сушилкой, как включать стиральные машины, и ухожу по остальным делам.
Достаю все, кроме кожуха цепи. Продавец запчастей говорит, что у них нет и не предвидится. Подумываю о том, чтобы остаток пути ехать без кожуха, но повсюду будет лететь грязь; к тому же, это может быть опасно. Кроме этого, мне не хочется ничего делать с таким допущением. Придется быть последовательным.
Дальше по улице нахожу вывеску сварщика и вхожу.
Самая чистая сварочная мастерская, которую я видел. Высоченные деревья и трава чуть ли не в рост человека обрамляют открытое пространство за домом, придавая мастерской вид деревенской кузницы. Все инструменты аккуратно развешаны по стенам, все прибрано, но дома никого нет. Зайду попозже.
Еду назад и останавливаюсь подобрать Криса, проверяю белье, которое он засунул в сушилку, и мы стрекочем по веселеньким улочкам в поисках ресторана. Движение есть везде, напряженное, по большинству -- хорошо ухоженные автомобили. Западное Побережье. Рассеянный, чистый солнечный свет городка за пределами угледобычи.
На окраине находим ресторан, садимся и ждем за столом, накрытым красно-белой скатертью. Крис разворачивает номер "Мотоциклетных Новостей", который я купил в мотомагазине, и вслух читает, кто победил во всех заездах, и заметку о мотокроссах по пересеченной местности. Официантка смотрит на него с легким любопытством -- потом на меня, на мои мотоциклетные башмаки, потом записывает заказ. Уходит обратно на кухню, снова выходит и смотрит на нас. Наверное, она обращает на нас столько внимания потому, что мы здесь одни. Пока мы ждем, она закладывает несколько монет в музыкальный автомат, а потом приходит наш завтрак -- вафли, сироп, сардельки, ах -- и с ними музыка. Мы с Крисом болтаем про то, что он видит в "Мотоциклетных Новостях" и голосами перекрываем шум пластинки так расслабленно, как разговаривают люди, проведшие вместе много дней в пути; а краем глаза я вижу, что эта сцена безотрывно наблюдается. Через некоторое время Крису приходится переспрашивать одно и то же дважды, поскольку этот пристальный взгляд несколько сбивает меня, и трудно обдумывать то, что он говорит. Пластинка -- с каким-то кантри про водителя грузовика... Я заканчиваю разговор с Крисом.
Когда мы уже уходим, и я завожу мотор, она -- вот, в дверях, смотрит на нас. Одинокая. Вероятно, не знает, что с таким взглядом ей недолго ходить одинокой. Жму на стартер слишком резко, слишком раздраженный чем-то, и на пути к сварщику требуется некоторое время на то, чтобы отключиться.
Сварщик дома, старик за шестьдесят или за семьдесят, смотрит на меня пренебрежительно: полная противоположность официантке. Я объясняю ситуацию с кожухом цепи, и через некоторое время он произносит:
-- Я не собираюсь снимать его за вас. Снимайте сами.
Я слушаюсь, показываю кожух ему, и он говорит:
-- Он весь в смазке.
На заднем дворе под каштаном нахожу палку, соскабливаю смазку в мусорную бочку. Издали он произносит:
-- Там, в кастрюльке немного растворителя есть.
Я вижу плоскую кастрюльку и стираю остаток смазки какими-то листьями и растворителем.
Когда я показываю ему свою работу, он кивает, медленно подходит и устанавливает регуляторы газовой горелки. Потом смотрит на мундштук и выбирает другой. Абсолютно никакой спешки. Он берет стержень стального наполнителя, и я задаю себе вопрос, действительно ли он собирается варить такой тонкий металл? Я никогда не варю листовой металл, я его паяю латунным стержнем. Когда я пытаюсь его приварить, только прожигаю дырки, и потом приходится латать их большими кляксами наполнителя.
-- А вы разве не будете его паять? -- спрашиваю я.
-- Нет, -- отвечает он.
Разговорчивый мужик.
Он зажигает горелку, устанавливает крохотное голубое пламя, а потом -- это трудно описать -- действительно начинает танцевать горелкой и стержнем в разных маленьких ритмах над тонкой поверхностью металла, и все это место превращается в равномерное желто-оранжевое сияние; он опускает горелку и стержень именно в тот момент, когда нужно, и быстро убирает их. Никаких дырок. Шов едва виден.
-- Это прекрасно, -- не выдерживаю я.
-- Один доллар, -- отвечает он без улыбки. И я улавливаю в его взгляде смешной вопрос. О чем он думает? Не запросил ли слишком много? Нет, тут что-то другое... одиночество, такое же, как у официантки. Вероятно, думает, что я прикалываюсь. Кто еще способен сейчас оценить такую работу?



Мы складываемся и выезжаем из мотеля почти со временем выписки -- и вскоре углубляемся в прибрежные мамонтовые леса на пути из Орегона в Калифорнию. Движение такое сильное, что не хватает времени даже оглядеться. Становится холодно и серо, и мы останавливаемся надеть свитеры и куртки. По-прежнему холодно, где-то около пятидесяти, и нам в голову лезут зимние мысли.



Одинокие люди там, в городе. Я это видел в супермаркете, и в прачечной, и когда мы выписывались из мотеля. Эти туристские автостоянки в мамонтовых лесах, с пикапами, полными пенсионеров, глазеющих на деревья на пути к тому, чтобы поглазеть на океан. Улавливаешь его в первую долю взгляда какого-нибудь нового лица -- это искательное выражение -- и оно тут же пропадает.
Теперь заметно больше такого одиночества. Парадоксально, что там, где люди толпятся наиболее тесно -- в больших городах на побережьях Востока и Запада, -- одиночество самое сильное. Там, где мы были, -- в западном Орегоне, Айдахо, Монтане, в Дакотах, где люди так рассеяны, -- там, казалось бы, одиночества должно быть гораздо больше, но мы его не замечали.
Объяснение, я полагаю, в том, что физическое расстояние между людьми не имеет ничего общего с одиночеством. Здесь главное -- психическое расстояние, а в Монтане и Айдахо физические расстояния велики, а психические, между людьми -- малы; здесь же как раз наоборот.
Мы теперь -- в первичной Америке. Это наступило позапрошлой ночью в Прайнвилл-Джанкшн, и с тех пор нас не покидало. Вот она -- первичная Америка скоростных автотрасс, реактивных полетов, телевидения и кинозрелищ. И люди, пойманные этой первичной Америкой, кажется, проходят огромные порции своей жизни, не особенно сознавая, что же находится непосредственно вокруг них. Средства массовой коммуникации убедили их: то, что вокруг них, не важно. Поэтому они одиноки. По лицам видно. Сначала -- легкий проблеск поиска, а затем, когда они смотрят на тебя, ты для них -- просто какой-то объект. Ты не считаешься. Ты -- не то, что они ищут. Ты -- не в телевизоре.
Во вторичной же Америке, через которую мы тоже ехали, в Америке старых дорог, Канав Китайца, аппалузских лошадей, плавных горных хребтов, медитативных мыслей, ребятишек с сосновыми шишками, шмелей, открытого неба над головой -- миля за милей за милей, -- через всю эту Америку то, что реально, то, что вокруг -- доминирует. Поэтому там не было такого чувства одиночества. Так наверное было сто или двести лет назад. Едва ли были люди, едва ли было и одиночество. Я, несомненно, сверхобобщаю, но если ввести сюда должные квалификации, то это окажется правдой.
За многое в этом одиночестве обвиняют технологию, поскольку одиночество определенно ассоциируется с новейшими технологическими приспособлениями -- телевидением, реактивными самолетами, скоростными трассами и так далее, -- но я надеюсь, достаточно ясно было сказано: подлинное зло -- не объекты технологии, а тенденция технологии замыкать людей в одиноких отношениях объективности. Это объективность, дуалистический способ смотреть на вещи, лежащие в основе технологии, производит на свет зло. Вот поэтому я потратил столько сил на то, чтобы показать, как технологию можно использовать для уничтожения зла. У человека, который знает, как чинить мотоциклы -- с Качеством, -- меньше вероятности потерять друзей, чем у того, который не знает. И они вовсе не будут рассматривать его как объект. Качество каждый раз уничтожает объективность.
Или, если человек принимается за какую бы то ни было тупую работу, на которой застрял -- а все занятия становятся рано или поздно тупыми -- и, только ради собственного развлечения начинает искать возможности для Качества и тайно следует этим возможностям, просто ради них самих, тем самым творя искусство из того, что делает, -- то он, вероятнее всего, обнаружит, что становится все более интересной личностью и все менее объектом для окружающих его людей, поскольку его решения, связанные с Качеством, изменяют и его самого тоже. И не только его работу и его самого, но и остальных, поскольку Качество склонно расходиться в стороны, как круги на воде. Качественная работа, которую никто, как он считал, не увидит, все-таки видима, и человек, видящий ее, чувствует себя немного лучше из-за нее, и больше вероятность того, что он передаст это свое ощущение дальше, другим. Вот таким способом Качество имеет тенденцию продолжать движение.
Мое внутреннее чувство таково, что именно так мир и будет улучшаться: личностями, принимающими решения Качества, вот и все. Господи, не хочу я больше никакого энтузиазма по поводу больших программ, полных социального планирования для огромных масс людей, выбрасывающих вон индивидуальное Качество. Их можно пока оставить в стороне. Для них тоже есть место, но их надо строить на основании Качества внутри вовлеченных в это дело личностей. В прошлом у нас это индивидуальное Качество было; его эксплуатировали как естественный запас, не зная об этом, а теперь оно почти полностью истощилось. У всех почти что кончилась сметка. И я думаю, настала пора возвращаться к восстановлению этого американского запаса -- индивидуальной ценности. Есть политические реакционеры, которые говорят что-то подобное уже многие годы. Я не из их числа, но до той степени, пока они говорят об истинной индивидуальное ценности, а не используют ее как предлог для того, чтоб давать богатым больше денег, они правы. Нам действительно нужно вернуться к индивидуальной цельности, самонадежности и старомодной сметке. Действительно нужно. Надеюсь, в этом Шатокуа некоторые направления показаны.
От идеи индивидуальных, личных решений Качества Федр отправился другой тропой. Думаю, она была неверной, но, возможно, окажись я в его обстоятельствах, я бы тоже по ней пошел. Он чувствовал, что решение начинается с новой философии (или же расценивал это еще шире -- как новую духовную рациональность), в которой безобразие, одиночество и духовная бессодержательность дуалистического технологического разума стали бы алогичными. Разум больше не "свободен от ценностей". Разуму суждено быть логически подчиненным Качеству, и Федр верил, что найдет причину того, что это не так, среди древних греков, чей мифос одарил нашу культуру тенденцией делать то, что "разумно", даже если от этого нет никакой пользы. Вот в чем корень всего. Прямо здесь. Я уже давно сказал, что он гнался за призраком разума. Вот это я и имел в виду. Разум и Качество стали разделенными и враждебными друг другу, и Качество оказалось подавлено, а Разум вытянут наверх когда-то очень давно.



Начался легкий дождик. Совсем небольшой, не стоит и останавливаться. Слабые потуги на морось.
Дорога выводит из высоких лесов к серому небу. Вдоль трассы -- множество рекламных щитов. Реклама "Шенли", написанная теплыми красками, тянется бесконечно, но остается ощущение, что "Ирма" производит что-то усталое и посредственное из-за того, что краска на ее щитах потрескалась.



Я с тех пор перечел Аристотеля в поисках того массивного зла, которое появляется во фрагментах, оставшихся от Федра, но ничего не обнаружил. В Аристотеле я нахожу, главным образом, достаточно скучную подборку обощений, многие из которых, кажется, невозможно оправдать в свете современного знания; их организация выглядит очень бедной, и они кажутся столь же примитивными, сколь примитивны старые греческие горшки в музеях. Уверен, что, знай я об этом намного больше, я бы и видел в этом намного больше и вовсе не находил бы их примитивными. Но без знания всего этого я не могу увидеть, живет ли оно сообразно неистовствам группы "Великих Книг" или сообразно неистовству Федра. Я определенно не расцениваю труды Аристотеля как основной источник ни позитивных, ни негативных ценностей. Но неистовства группы "Великих Книг" хорошо известны и опубликованы. Неистовство же Федра -- нет, и отчасти мое обязательство по отношению к нему -- остановиться на этом поподробнее.
Риторика -- это искусство, начинает Аристотель, поскольку ее можно свести к рациональной системе порядка.
Это просто ошеломило Федра. Остановило. Он был готов расшифровывать послания необыкновенной тонкости, системы громадной сложности с тем, чтобы постичь глубинное, внутреннее значение Аристотеля, бывшего, по заявлениям многих, величайшим философом всех времен. И вот на тебе! -- чтоб тебе в лицо с самого начала шарахнули таким ослиным замечанием! Это его по-настоящему потрясло.
Он читал дальше:
Риторика может быть подразделена на частные доказательства и темы с одной стороны, и общие доказательства -- с другой. Частные доказательства могут подразделяться на методы доказательства и виды доказательства. Методы доказательства -- это искусственные доказательства и неискусственные доказательства. Среди искусственных доказательств есть: этические, эмоциональные и логические. Среди этических доказательств: практическая мудрость, добродетель и добрая воля. Частные методы, использующие искусственные доказательства этического вида, включающие в себя добрую волю, требуют знания эмоций, а для тех, кто забыл, что это такое, Аристотель приводит список. Они таковы: гнев, пренебрежение (подразделяющееся на презрение, неприязнь и надменность), кротость, любовь или дружба, страх, уверенность, стыд, бесстыдство, благосклонность, добросердечие, жалость, праведное негодование, зависть, ревность и презрение.
Помнишь описание мотоцикла, данное еще тогда, в Южной Дакоте? То, где тщательно перечислены все детали и функции? Узнаешь сходство? Вот, был убежден Федр, это и есть родоначальник такого стиля речи. Ибо страницу за страницей Аристотель продолжал точно так же. Будто какой-нибудь третьеразрядный технический инструктор -- называя все, показывая взаимоотношения между названным, временами хитро изобретая новые отношения между называемыми вещами, а потом ожидая звонка, чтобы продолжать повторять ту же лекцию для следующего класса.
Между строк Федр не читал ни сомнений, ни благоговения, а одно лишь вечное самодовольство профессионального академика. Выходит, Аристотель в самом деле считал, что его ученики станут лучшими риторами, если выучат все эти бесконечные названия и взаимоотношения? А если нет, то неужели он действительно думал, что учит риторике? Федр считал, что это действительно так. В его стиле ничего не указывало на то, что Аристотель когда-либо сомневался в Аристотеле. Федр видел, что Аристотеля в огромной степени удовлетворял этот чистенький трючок по называнию и классифицированию всего. Его мир начинался и заканчивался этим трючком. Он бы с радостью уничтожил его, не будь Аристотель больше двух тысяч лет как покойником, поскольку расценивал его как прототип для многих миллионов самодовольных и истинно невежественных учителей в течение всей истории, которые самоуверенно и бесчувственно убивали творческий дух своих студентов этим тупым ритуалом анализа, этим слепым, механическим, вечным называнием вещей. Зайди сегодня в любой из сотен тысяч классов, и услышишь, как учителя разделяют, подразделяют, определяют взаимоотношения, устанавливают "принципы" и изучают "методы" -- то, что ты услышишь, и будет призраком Аристотеля, говорящего через века, иссушающий безжизненный голос дуалистического разума.
Семинары по Аристотелю проходили за огромным деревянным круглым столом в сумрачной комнате, напротив которой, через дорогу, стояла больница, и куда склонявшееся к закату солнце едва проникало из-за больничной крыши через оконную грязь и отравленный городской воздух. Тускло, бледно и давяще. В середине занятия он заметил, что в этом громадном столе была огромная трещина по всей длине, почти через самую середину. Похоже было, что ей уже очень много лет, но никто и не думал чинить стол. В конце часа он все-таки спросил:
-- Можно задавать вопросы по риторике Аристотеля?
-- Если вы прочли материал, -- ответили ему. Он заметил в глазах профессора философии ту же самую сосредоточенность, что и в первый день на регистрации. По этому предупреждению он понял, что ему лучше читать материал очень тщательно; так он и сделал.



Дождь усиливается, и мы останавливаемся прикрепить к шлемам стекла. Потом едем дальше на умеренной скорости. Я слежу за выбоинами, песком и нефтяными пятнами.



К следующей неделе Федр прочитал материал и был готов разобрать положение о том, что риторика -- это искусство, поскольку ее можно свести к рациональной системе порядка. По этому критерию "Дженерал Моторз" производили чистое искусство, в то время как Пикассо -- нет. Если у Аристотеля имелись более глубокие значения, нежели доставал глаз, то почему бы в этом месте им не выйти на поверхность?
Но этот вопрос так никогда и не затронули. Федр поднял руку, чтобы это сделать, поймал микросекундную вспышку злобы в глазах преподавателя, как вдруг другой студент, почти перебив его, произнес:
-- Я думаю, здесь видны очень сомнительные утверждения.
-- Сэр, мы здесь не для того, чтобы учить то, что вы думаете! -- прошипел профессор философии. Как кислота. -- Мы здесь для того, чтобы учить то, что думал Аристотель! -- Прямо в лицо. -- Когда мы пожелаем узнать, что думаете вы, мы предоставим вам курс по этому предмету!
Тишина. Студент ошарашен. Все остальные -- тоже.
Но профессор философии еще не закончил. Он тычет в студента пальцем и вопрошает:
-- По Аристотелю: каковы три вида частной риторики согласно обсуждаемой сути предмета?
Опять тишина. Студент не знает.
-- Значит, вы не читали, не так ли?
И теперь, блеснув глазами, что выдает его намерение с самого начала, профессор философии переводит свой палец на Федра:
-- Вы, сэр: каковы три вида частной риторики согласно обсуждаемой сути предмета?
Но Федр готов:
-- Форенсическая, делиберативная и эпидейктическая(20), -- спокойно отвечает он.
-- Каковы эпидейктические приемы?
-- Прием идентифицирования подобий, прием восхваления, в том числе панегирик, и усиление.
-- Да-а-а... -- произносит профессор философии. Потом все затихает.
Другие студенты в шоке. Что же произошло? Знает только Федр -- и еще, может быть, профессор философии. Невинный студиозус получил то, что предназначалось Федру.
Теперь лица всех тщательно сосредотачиваются, защищаясь от дальнейших допросов такого рода. Профессор философии совершил ошибку. Он истратил свою дисциплинарную власть на невинного студента, в то время как Федр, виновный, враждебный, по-прежнему на свободе. И становится все свободнее и свободнее. Коль скоро он не задавал вопросов, его никак нельзя и срезать. И теперь, когда он видит, как будет отвечено на его вопросы, он, конечно же, не станет их задавать.
Невинный студент смотрит в стол, лицо покраснело, руки козырьком прикрывают глаза, его стыд становится гневом Федра. Ни в одном из своих классов он так не разговаривал с учащимся. Так вот как учат классике в Чикагском Университете. Теперь Федр знает профессора философии. Но профессор философии не знает Федра.



Серые дождливые небеса и усеянная знаками дорога опускаются в Креснт-Сити, Калифорния, тоже серый, холодный и мокрый, и мы с Крисом смотрим и видим воду -- океан -- вдалеке, между пирсами и зданиями. Я помню: все эти дни он был нашей великой целью. Мы заходим в ресторан с причудливым красным ковром, причудливым меню и крайне высокими ценами. Мы здесь -- единственные посетители. Едим молча, рассчитываемся и снова пускаемся в путь, теперь на юг, холодный и туманный.



На следующих семинарах опозоренного студента уже нет. Неудивительно. Класс абсолютно заморожен, -- что неизбежно, когда такие инциденты имеют место. На каждом семинаре говорит только один человек -- профессор философии, -- и он говорит, говорит и говорит лицам, обратившимся в маски безразличия.
Профессор философии, кажется, вполне осознает, что произошло. Его предыдущий взгляд, полный злобы и направленный на Федра, теперь полон страха. Он, кажется, понимает, что в этой ситуации в классе, когда придет время, с ним могут обойтись так же, и ни от кого сочувствия он не дождется. Он отбросил свое право на вежливость. Ему никак не предотвратить ответного удара -- если не оставаться прикрытым.
Но чтобы не подставляться, он должен усердно работать и говорить точно и верно. Федр и это понимает. Сохраняя молчание, он теперь поймет, когда возникнут выгодные обстоятельства.
В этот период Федр прилежно занимался, схватывал все крайне быстро и держал рот на замке, но неверно было бы даже отдаленно назвать его хоть чуточку хорошим студентом. Хороший студент ищет знаний честно и беспристрастно. Федр этого не делал. Он прятал топор, который надо было точить, и имелись средства сваливать все, что мешало ему его точить. У него не было ни времени, ни заинтересованности в Великих Книгах других людей. Он сидел в классе с единственной целью -- написать собственную Великую Книгу. Его отношение к Аристотелю было грубо несправедливым по той же причине, по которой Аристотель был несправедлив к своим предшественникам. Те поганили то, что он хотел сказать.
Аристотель расстроил то, что хотел сказать Федр, поместив риторику в безобразно незначительную категорию своего иерархического порядка вещей. Она являлась ветвью Практической Науки и находилась в каком-то придатковом отношении к другой категории, Теоретической Науке, которой, в основном, и занимался Аристотель. Будучи ветвью Практической Науки, она изолирована от любого касательства к Истине, Хорошему или Красоте, если не считать их использования в качестве орудий спора. Таким образом, Качество в системе Аристотеля полностью отлучено от риторики. Это презрение к риторике вместе с собственным аристотелевым ужасным качеством риторики способствовали столь полному отчуждению Федра, что он не мог читать ничего сказанного Аристотелем без того, чтобы не презирать это и не нападать на это.
Проблемы тут не было. Аристотель всегда, всю историю был в высшем смысле подвержен нападкам и в высшем смысле нападал сам, и охотиться на аристотелевы патентованные глупости, как и ловить рыбу в бочке, не приносило особенного удовлетворения. Не будь Федр столь пристрастен, он бы научился некоторым ценным приемам Аристотеля для втягивания себя в новые сферы знания -- для каковой цели и основали, на самом деле, Комиссию. Но не будь он столь пристрастен в своем поиске места, где можно было бы начать работу по Качеству, его не было бы там с самого начала, поэтому в действительности и ничего бы не было.
Профессор философии читал лекции, а Федр слушал как классическую форму, так и романтическую поверхность того, что говорилось. Профессор философии, кажется, неувереннее всего чувствовал себя на предмет "диалектического". Хотя Федр и не мог понять, почему -- в понятиях классической формы, его возрастающая романтическая чувствительность подсказывала, что он шел по следу чего-то -- добычи.
Диалектика, а?
С нее начиналась книга Аристотеля -- удовлетворительнее некуда. Риторика -- неотъемлемая часть диалектики, говорилось там, словно бы это имело величайшую важность, и все же почему это так важно, никто никак не объяснял. Это замечание сопровождалось рядом других разрозненных утверждений, производивших впечатление, что многое осталось несказанным -- или материал неверно собран, или наборщик что-то пропустил, потому что сколько бы он ни читал, ничего не выкристаллизовывалось. Единственно ясным оставалось то, что Аристотеля очень беспокоило отношение риторики к диалектике. Для слуха Федра в этом звучала та же самая неуверенность, что и у профессора философии.
Профессор философии определил диалектику, и Федр слушал очень внимательно, но в одно ухо у него влетало, а из другого вылетало, -- что часто свойственно философским утверждениям, когда в них что-то упущево. Позднее, на другом занятии другой студент, у которого, повидимому, были те же проблемы, попросил профессора философии дать определение диалектики еще раз; и на этот раз профессор взглянул на Федра с быстрым проблеском страха и ответил очень раздраженно. Федр даже начал задаваться вопросом, а не имеет ли "диалектика" какого-то особого значения, которое бы делало это слово опорным: так, чтобы оно смещало равновесие спора в зависимости от того, куда помещено. Так и оказалось.
Диалектический в общем означает "диалогической природы", то есть относящийся к разговору двух человек. Нынче же диалектика обозначает логическую аргументацию. Она включает в себя приемы перекрестного допроса, путем которого достигается истина. Таков речевой режим Сократа в "Диалогах" Платона. Платон верил, что диалектика -- единственный метод достижения истины. Один-единственный.
Потому-то она и есть опорное слово. Аристотель нападал на это убеждение, говоря, что диалектика пригодна для достижения лишь некоторых целей -- выяснить убеждения человека, достичь истин, касающихся вечных форм того, что известно как Идеи, закрепленные раз и навсегда, не менявшиеся и составлявшие для Платона реальность. Аристотель говорил, что, кроме этого, существует метод науки -- или "физический" метод, -- наблюдающий физические факты и приходящий к истинам о субстанциях, претерпевающих изменения. Эта дуальность формы и субстанции -- и научный метод достижения фактов о субстанциях -- были в философии Аристотеля центральными. Таким образом, низвержение диалектики с того места, на которое ее воздвигли Сократ и Платон, являлось абсолютно существенным для Аристотеля, и "диалектика" по-прежнему служила опорным словом.
Федр догадывался, что преуменьшение Аристотелем диалектики -- от платонова единственного метода достижения истины до "составной части риторики" -- может приводить в ярость современных платонистов так же, как и самого Платона. Поскольку профессор философии не знал "позиции" Федра, то именно это его раздражало. Он мог бояться, что Федр-платонист способен против него выступить. Если так, то ему, конечно, не о чем было беспокоиться. Федра не оскорбляло то, что диалектика низведена до уровня риторики. Его приводило в ярость то, что риторику низвели до уровня диалектики. Таково было смятение в то время.
Разъяснить это все мог бы, конечно, только Платон, и, к счастью, именно он должен был появиться следующим за круглым столом с трещиной через всю середину в тусклой, мрачной комнате через дорогу от больницы в Южном Чикаго.



Теперь мы едем по побережью, замерзшие, промокшие и подавленные. Дождь прекратился -- временно, -- но небо не дает никакой надежды. В одном месте я вижу пляж и каких-то людей, идущих по мокрому песку. Я устал и поэтому останавливаюсь.
Слезая, Крис спрашивает:
-- Зачем мы остановились?
-- Я устал, -- отвечаю я.
С океана дует холодный ветер, и там, где он наделал дюн, сейчас влажных и темных от дождя, который здесь, видимо, только что кончился, я нахожу местечко, чтобы прилечь, и так немного согреваюсь.
Однако, я не сплю. На верхушке дюны появляется маленькая девочка и смотрит на меня так, словно хочет, чтобы я пошел с нею поиграть. Через некоторое время она уходит.
Потом возвращается Крис; он хочет ехать. Он говорит, что нашел на камнях какие-то смешные растения с усиками, которые втягиваются, если их потрогать. Я иду с ним и между накатами волн вижу на камнях морские анемоны; они не растения, а животные. Я говорю ему, что их щупальца способны парализовать маленькую рыбешку. Должно быть, отлив -- в своей крайней точке, иначе мы бы их не увидели, говорю я. Краем глаза вижу, что девочка по другую сторону камней подобрала морскую звезду. Ее родители тоже несут морских звезд.
Мы садимся на мотоцикл и едем на юг. Иногда дождь припускает сильнее, и я пристегиваю защитное стекло, чтобы он не жалил лицо, но мне не нравится, и я его снимаю, когда дождь стихает. Мы должны доехать до Аркаты засветло, но я не хочу гнать слишком быстро по такой мокрой дороге.



Мне кажется, это Кольридж сказал, что все -- либо платонисты, либо аристотелевцы. Люди, которые терпеть не могут аристотелевой бесконечной специфичности деталей, -- естественным образом любят платановы парящие обобщения. Люди, не переносящие вечного высокопарного идеализма Платона, приветствуют приземленные факты Аристотеля. Платон, в сущности, -- искатель Будды, вновь и вновь возникающий в каждом поколении, продвигаясь вперед и вверх, к "одному". Аристотель -- вечный механик по мотоциклам, предпочитающий "много". Сам я в этом смысле достаточно аристотелевец: предпочитаю находить Будду в качестве фактов вокруг меня; Федр же был явным платонистом по темпераменту, и когда занятия переключились на Платона, он испытал громадное облегчение. Его Качество и платоново Хорошее были так схожи, что если бы от Федра не осталось нескольких заметок, то я бы думал, что они идентичны. Но он это отрицал, и со временем я начал понимать, насколько важно это отрицание.
Тем не менее, курс по Анализу Идей и Изучению Методов не касался платонова понятия Хорошего; он касался платонова понятия риторики. Риторика, очень ясно пишет Платон, никак не связана с Хорошим; риторика -- "Плохое". Люди, которых Платон больше всех ненавидит -- после тиранов -- р