ет на ведьму. Но глаза светлые, довольно красивые, черные волосы причесаны просто, на прямой пробор, - судя по всему, она из этих молодых, передовых и эмансипированных, богема. Оба умолкли, и фрау Риттерсдорф заметила, что, когда они молчат, у него лицо угрюмое, а у женщины - нетерпеливое. Но вдруг оба вскинули головы, дружно рассмеялись, и лица у обоих преобразились - веселые, добродушные, немножко шалые. Фрау Риттерсдорф невольно улыбнулась, услышав этот славный, звонкий смех, такой молодой и счастливый, - и они заметили ее улыбку. И, словно отрезвленные, равнодушно отвернулись от нее. Но она видела достаточно, чтобы убедиться: это странная, необычная пара, что-то в них есть непонятное и очень неприятное. С такими попутчиками она отнюдь не намерена заводить знакомство. Она вернулась к своему шезлонгу, старательно расправила юбку на коленях, откинулась назад (ей очень не хватало мягкой подушечки) и достала записную книжку. У фрау Риттерсдорф была плохая память и притом страсть записывать до малейших мелочей все, что случилось с нею за день - даже если она неосторожно проглотила ложку чересчур горячего супа или забыла наклеить марку на письмо, - перемежая такие вот подробности философическими замечаниями, наблюдениями, воспоминаниями и размышлениями. Долгие годы она краткими заметками, выведенными мелким, четким почерком, заполняла одну записную книжку за другой, а исписанные аккуратно прятала и никогда в них больше не заглядывала. И сейчас, встряхнув самопишущую ручку с золотым ободком, она принялась писать по-английски: "У этих молодых американцев престранная манера, они всегда называют друг друга полностью по имени и по фамилии - кажется, никаких других формальностей они между собой не соблюдают, и выходит это у них очень gauche {Неловко, неестественно (франц.).}, а может быть, это для них единственный способ обратить на себя внимание. В их поведении и одежде чувствуется какая-то нравственная неустойчивость - не могу определить и описать точнее. От них исходит некий неуловимый душок. А имена у них даже красивые, хотя звучат немного сентиментально: Дженни-Ангел - на самом деле, наверно, Джейн, по-немецки, наверно, было бы куда лучше - Иоганна, - и Дэвид-Лапочка. Это, по-моему, очень распространенная у американцев фамилия и в то же время ласковое обращение, среди холодных чопорных англичан оно встречается гораздо реже... по совести сказать, семь долгих лет в Англии были для меня каторгой, и я так и не привыкла к их манере разговаривать. Разумеется, английским я овладела в совершенстве, еще когда училась в Мюнхене, привыкла слышать отличное произношение, и английская небрежная речь после этого казалась мне очень грубой. Ох уж эти горькие годы изгнания! Ох уж эти ужасные, двуличные маленькие англичане! Мне так и не удалось добиться их привязанности, и они совершенно не способны выучиться немецкому... Что до американцев, они даже свой язык изучают просто фонетически, "по слуху", как они выражаются, потому что терпеть не могут читать... В какой-то мере это даже любопытно". Перечитав написанное, фрау Риттерсдорф решила, что такие тонкие наблюдения жаль оставлять втуне - она вставит их в письмо к своей лучшей приятельнице, подруге далеких школьных лет, Софи Бисмарк - Софи из очень знатной семьи, несчастлива в замужестве, живет в Мюнхене и поистине утопает в роскоши. У глупенькой Софи голова кругом пойдет, она-то никогда не блистала умом, нелегко ей будет уследить за блистательными рассуждениями школьной подруги. И фрау Риттерсдорф сделала на полях пометку: "Fur liebe Sophie {Для милой Софи (нем.).}, перевести на случай, если она уже забыла английский", положила записную книжку в свою большую плоскую сумку и отправилась на обычную прогулку: девять кругов по палубе. Моцион предохраняет от морской болезни, полезен для печени, повышает аппетит, короче говоря - прекрасная вещь, хоть и скучная; а могучий океан, катящий из края в край свои валы, наводит на возвышенные мысли. Всему этому научил фрау Риттерсдорф ее дорогой супруг. Он был человек необычайно деятельный и непоколебимо верил (как же он был прав!), что без прочного здоровья нет прочных нравственных устоев. Сколько раз, когда они пересекали Ла-Манш, он буквально силой таскал ее взад и вперед по палубе в самую мерзкую погоду (он даже радовался мерзкой погоде как приятнейшему испытанию бодрости и мужества), и приходилось хвататься за что попало, чтобы удержаться на ногах и не захлебнуться, и не смыло бы волной. И конечно же, сейчас ее дорогой Отто, олицетворение мужества, павший в расцвете сил и красоты в битве под Ипром, одобрительно смотрит с безмятежно синих небес, как его добродетельная, послушная Наннерль круг за кругом прогуливается по палубе - и притом одна, Отто, одна! - ради своего здоровья, как этого желал бы он. На седьмом круге она почувствовала, что больше не в силах шагу ступить на высоченных трехдюймовых каблуках, присела на ручку своего шезлонга и опять достала записную книжку. "Если эти молодые американцы не женаты, им следовало бы пожениться. Но в этой ужасной стране все отношения, особенно между мужчинами и женщинами, настолько извращены, что невозможно подходить к ним с мерками истинной цивилизации". Фрау Риттерсдорф перечитала запись и решила, что это ее недостойно. Где же тем временем блуждали ее мысли? Она жирно зачеркнула весь абзац и надписала сверху: "Божественная погода, хотя, пожалуй, чересчур жарко, чудесная прогулка, свежее дыхание моря овевает мое лицо, думаю о моем дорогом Отто и о блаженных днях нашего счастливого, но слишком недолгого супружества. R. I. Р. {Да почиет в мире (лат.).}, августа года". И добродетельно отправилась совершить еще два круга (не мелочь ли - боль в ногах перед блаженным сознанием, что ты верна своему Отто?), держа в руках раскрытый дневник, точно молитвенник. Навстречу ей попались новобрачные - они тоже прогуливались, взявшись за руки и слегка ими покачивая на ходу, оба во всем белом и очень красивые; и они казались на удивленье свежими и беззаботными, а ведь это начало медового месяца. Но когда пара приблизилась, фрау Риттерсдорф заметила, что хоть лицо у новобрачной безмятежное, она бледновата, а под глазами темные круги - может быть, ей нездоровится? Что ж, так и надо, одобрительно подумала сия многоопытная матрона. Очень подозрительны молодые жены, чей облик и манеры после свадьбы нисколько не меняются. Как ни счастлива ты в новом своем качестве, а все-таки переход от девичества к испытаниям и тяготам брака Даром не дается. Что ни говорите, а нет розы без шипов. Фрау Риттерсдорф еще поразмыслила и решила, что мысль ее сворачивает на запретный путь. "Даже в самых пылких объятиях мужа чистая женщина не позволит себе нечистых мыслей", - не раз наставлял ее покойный Отто. Сурово сказано, но, без сомнения, справедливо. И она решительно обратилась умом к предметам более возвышенным, снова отложив память об Отто в пеструю сокровищницу священного прошлого. Ранним прохладным утром, когда между небом и океаном разлилась прозрачная голубизна, Дженни выпила на палубе кофе и принялась делать наброски пером: похожий на смирное привидение с распростертыми руками парусиновый навес над зарешеченным люком, под которым помещается "столовая" пассажиров третьего класса; тяжеловесно разлегшийся на брюхе пес Детка - он, видимо, поправляется после морской болезни; Эльза, соседка по каюте (Дженни рисовала ее по памяти), причесывается, подняв большие, полные руки; матрос несет ведро с водой; украдкой огляделась и наскоро набросала силуэт Глокена - удивительное уродство, в нем даже есть своеобразная гармония. Дженни чувствовала себя свободно и легко, ее маленькое складное тело почти не доставляло ей хлопот, разве что по любви изголодалось, и она лениво подумала - каково-то существовать в таком уродливом туловище, как у Глокена. Эта мысль ужаснула ее, она вздрогнула, уронила самопишущую ручку, едва не задохнулась в безумном, слепом страхе, как когда-то ребенком, когда бабушка заперла ее в стенной шкаф, тесный, точно гроб. Крепко зажмурилась, а когда опять открыла глаза, перед нею пошли радужные круги - и из яркого радужного сияния к ней размашисто, но не без изящества шагнул Вильгельм Фрейтаг и протянул упавшую ручку. Он остановился перед нею, с виду такой жизнерадостный и приветливый, выслушал благодарность и ждал, не предложит ли она ему сесть. Она подвинула ноги, давая ему место на подножке шезлонга. - А я не помешаю вашим занятиям? - спросил он. - Это так, от нечего делать, - сказала Дженни. - Вроде пасьянса. Предпочитаю немножко поболтать. Наклонилась к нему и вновь ощутила, как вечная досада, горечь и грусть, что одолевают ее, едва она останется одна, мгновенно рассеиваются от звука голосов, от близости людей - даже если люди эти ей безразличны и слова их ничего не значат. Этого малого избаловали женщины, подумалось ей, он слишком уверен, что неотразим, - а впрочем, в обществе человека, у которого нет особых забот и неприятностей, можно бы, пожалуй, отдохнуть, уж очень тяжело даются отношения с Дэвидом. Фрейтаг рад был посплетничать и весело рассказал ей, что на пароходе есть таинственный пассажир, самый настоящий политический изгнанник, по слухам высланный с Кубы в связи со студенческими волнениями, из-за которых закрыли тамошний университет. Этого человека держат взаперти в каюте, а потом высадят в городе Санта-Крус-де-Тенерифе. - В цепях, надо думать, - сказала Дженни. - А что он натворил? - Собственно говоря, это женщина. - А не все ли равно? - Надеюсь, что нет, - сказал Фрейтаг. - И ко всему она испанская графиня, а нашему капитану, скажу я вам, это очень даже не все равно. Он всем приказал окружить ее величайшим вниманием и всякий раз самолично посылает узнать, не надо ли ей чего. Нет, нашей узнице живется неплохо. У нее отдельная роскошная каюта на верхней палубе - я и сам хотел такую получить, да не вышло! - На таких условиях я тоже не прочь бы стать узницей, - сказала Дженни. - Ну еще бы. Я больше всего люблю простор, а попал в одну каюту с Хансеном - знаете, швед, детина семи футов ростом, он спит на верхней койке, ноги у него торчат наружу, не умещаются, и я каждое утро стукаюсь о них головой. - Моя соседка тоже не маленькая, - сказала Дженни, - но она очень славная, и мы почти не мешаем друг другу. - Как, а я думал, вы тут с мужем? - удивился Фрейтаг, и в глазах у него вспыхнуло живое, откровенное любопытство, перед которым просто невозможно было устоять. - Мы не женаты, - сказала Дженни. Провела еще несколько резких штрихов на рисунке с парусиновым навесом и мысленно выругала себя за то, что едва не прибавила: "Мы просто друзья и случайно оказались на одном пароходе". Неужели она может дойти до такой низости? Нет, всему есть границы, и, надо думать, она еще не все их перешла. Да и вопрос был не так уж наивен. Она внимательным, оценивающим взглядом посмотрела на Фрейтага. Может быть, вовсе он не по наивности спросил, а просто ляпнул сдуру и сам это понимает. Вправду ли он на миг смутился и помрачнел, или она приписывает ему чувствительность, которой он вовсе не страдает? Он взял ее наброски и начал перебирать, но ясно было, ничуть они ему не интересны. Задержался на профиле Глокена, сказал не сразу: Страшно похоже. Любопытно, как бы ему это понравилось. - Он никогда этого не увидит, - сказала Дженни, взяла у Фрейтага рисунки и сложила в папку. - А я и не знал, что вы художница, - заметил Фрейтаг. И Дженни ответила, как всегда отвечала на такие слова: - Я не художница, но, может быть, когда-нибудь стану художницей. Темная минута прошла, но таким минутам счета не будет, они везде ее настигнут. Все ясней она понимала, на что себя обрекла, когда связалась с Дэвидом. И вдруг нахлынули сомнения: пожалуй, она обманывалась всю жизнь - с самого рождения что ни шаг, то новая ошибка... нет, это уже слишком! Не допущу, чтобы эта история вконец выбила меня из колеи! Вот Эльза думает, что она какой-то несчастный урод; знай она про меня, у нее стало бы легче на душе. Но я хочу жить ясно и просто, говорить, что думаю, если да, значит, да, а если нет - нет, и чтобы меня так и понимали, без дураков. Ненавижу половинчатость, полуправду, нелепые ложные положения, надуманные чувства, наигранную любовь, раздутую ненависть. Ненавижу самодовольных и самовлюбленных. Я хочу, чтобы все было прямо и открыто, или уж, если все запутано, все вкривь и вкось, я хочу это видеть так, как есть. А иначе все мерзко, и жизнь моя мерзкая, и мне за нее стыдно. И я хожу вся в павлиньих перьях, а ведь вовсе об этом не старалась. Даже не знаю, откуда они взялись. Фрейтаг предложил ей сигарету. - Погуляем немножко, хотите? - Да, наверно, уже самое время расхаживать по палубе и всем и каждому говорить "Gruss Gott". - А что, звучит славно, вполне христианское приветствие, - добродушно сказал Фрейтаг. - Но мне больше нравится, как индейцы говорят Adios {Прощайте, букв.: с Богом (исп.).}. Правда, боюсь, это не в их стиле, - прибавил он, кивая на испанских танцоров - те как раз проходили мимо. - Вот кто не из мягкосердечных, правда? "С Богом" - такое напутствие от них отскочит, как мяч от стены. - А смотреть на них приятно, - заметил Фрейтаг. - Но, пожалуй, компания небезопасная. - Они опасны потому, что мы это позволяем, - сказала Дженни. - С какой стати им потакать? В сущности, надо только смотреть, чтоб они не залезли к нам в карман. А в остальном они, по-моему, просто скучные и вся эта живописность довольно сомнительна... А какой день хороший, веселый, правда? - И она грустно посмотрела в ясное небо. Они прогуливались не спеша, кивали встречным, которых уже, на пятидесятый раз, более или менее узнавали в лицо. Обменялись смеющимися взглядами, увидав, что Арне Хансен гуляет с Эльзой, а приземистые родители рослой дочери со скромным видом деликатно следуют за ними, приотстав на несколько шагов. Эльза совсем одеревенела от робости, на макушке у нее торчал нелепый, чересчур маленький белый берет. Хансен шагал молча, устремив застывший взгляд куда-то вдаль. У Дженни с Фрейтагом завязалась своеобразная доверительная беседа, какие легко возникают в дороге между людьми, которые рассказывают о себе, зная, что знакомство их едва ли продолжится, - это подобие откровенности возникает оттого, что затем нетрудно перейти к равнодушию. Фрейтаг рассказал, что хоть он и немец, но в нем течет также английская и шотландская кровь и даже венгерская - бабушка его была родом из Австро-Венгрии. Предки по той линии выбирали себе мужей и жен весьма легкомысленно - чем неожиданней, тем лучше. А что было до бабушки, одному Богу известно, лучше в это и не углубляться. Дженни тоже - и не без гордости - пересказала свою довольно пеструю родословную. - Настоящая западная мешанина, - сказала она. - Никаких татар, ни евреев, ни китайцев, ни африканцев, все очень обыкновенно: англо-шотландско-ирландско-валлийская смесь, выходцы из Голландии, из Франции, да одна прапрабабушка с испанским именем, но все равно наполовину ирландка... даже ни одного венгра и, главное, ни одного немца. Немецкой крови ни капли. Фрейтаг поинтересовался, откуда у нее такая уверенность, при том что тут столько смешалось национальностей и все они, в конце концов, сродни - она что же, не любит немцев? Из-за той паршивой войны? Так ведь в войне виноваты были все и все от нее пострадали, а немцы больше всех; если бы американцы стали тогда на сторону Германии, будущее всего мира стало бы другим, куда лучше! Глаза Фрейтага загорелись, он даже стал красноречив. Дженни слегка улыбнулась: кто бы ни был виноват, а она рада, что ее страна не была заодно с немцами. Но тут ей стало совестно, и она прибавила: - Даже не воевала заодно. Она человек без предрассудков, говорила Дженни. Она рано лишилась матери, и ее воспитывали главным образом бабушка с дедушкой, родители отца, а это были люди старомодные, рационалисты в духе восемнадцатого века, прямые потомки Дидро и Даламбера, как говаривал дед, и они полагали, что хотя бы в малой мере осуждать кого-то или что-то по соображениям национальным или религиозным - признак величайшей пошлости и невежества. Все это касалось хороших манер, ибо они вытекают из нравственных норм. - Негры-то, конечно, появлялись у нас только с черного хода, - говорила Дженни, - и я ни разу не видела за нашим столом краснокожего индейца или даже индуса, и еще самых разных людей в доме не принимали по той или иной причине, больше потому, что они дурно воспитанные или скучные; но дедушка с бабушкой объясняли мне - это, мол, они просто считаются с местными обычаями, или - имеют же они право выбирать себе знакомых, и то и другое неотделимо от хороших манер и воспитанности. Ну и воспитание же это было, прямо хоть в музей! - сказала Дженни. - Но мне все это ужасно нравилось, я верила каждому слову, до сих пор верю... так что я безнадежно отстала от своего поколения. Я увязла в сетях возвышенных понятий, а применить их негде! Мои друзья из радикалов смотрят на меня, как на молодого бронтозавра. В их устах слово "леди" звучит точно непристойность; а один как-то сказал: "Вы только послушайте, как она произносит "шантильи" - сразу ясно, кто она такая!" - Откуда у вас друзья-радикалы? - удивился Фрейтаг. - Все радикалы, каких мне случалось встречать, были нестриженые, с грязными ногтями и вечно выпрашивали сигареты, а потом гасили их в чашке из-под кофе. Ваши тоже такие? - Есть и такие, - не очень охотно согласилась Дженни. - Но среди них есть очень умные, интересные люди. - Что им еще остается, - заметил Фрейтаг. - А ваш друг мистер Скотт тоже отстаивает радикальные взгляды? - Иногда, - сказала Дженни. - Чтобы поспорить. Это зависит от того, какие взгляды у противника. Это рассмешило Фрейтага, и Дженни тоже чуть-чуть посмеялась. Немного помолчали, а потом, как рано или поздно получалось у него в любом разговоре, он заговорил о своей жене. Волосы у нее золотистые, точно спелая пшеница, и чудесный цвет лица - истинная дева с берегов Рейна, ему все это в ней так мило; и у нее очаровательное имя. - Ее зовут Мари Шампань, - сказал он с нежностью, - Мне кажется, я прежде всего влюбился в ее имя. Теперь он стал рассказывать, что жена всегда выбирала для него костюмы, да так удачно, сам он не сумел бы так одеваться, сказал он, явно довольный собой. В человеке другого склада такое самодовольство было бы отвратительно, решила Дженни. И сказала - чтобы выбирать для мужчины галстуки, женщина должна быть необыкновенно уверенной в себе. Вот она никогда бы на это не осмелилась. Фрейтаг возразил - тут все зависит от мужчины. - Вы не поверите, как я уважаю вкус и суждения моей жены во всем... ну, почти во всем, - сказал он. Они опять замолчали, и Дженни хмуро подумала о скучных черных вязаных галстуках Дэвида. Самомнение Дэвида в другом роде, чем у Фрейтага, - и право же, куда хуже: у этого хотя бы чувствуется душевная теплота и щедрость. А бедняга Дэвид замкнулся в себе, словно отшельник в пещере, - даже самыми жалкими крохами своего существа ни за что и ни с кем не поделится. - Моя жена сейчас в Мангейме, у своей матери, - сказал Фрейтаг. - Я увезу их обеих в Мексику. Мы решили совсем туда переселиться. От него все жарче веяло радостной уверенностью и довольством, так иные люди пышут здоровьем или излучают таинственное обаяние красоты. И Дженни почувствовала - это его довольство собой идет не от тщеславия, но как-то по-особенному все у него сложилось, чем-то необыкновенным он обладает, что-то такое нашел или получил в дар. В чем-то он счастливчик, и сам знает, что счастливчик. И когда они дошли до носа корабля и повернули, она слегка наклонилась к Фрейтагу: внутри все пусто и уныло, вдохнуть бы это тепло счастья и удачи, она так по нему изголодалась. Непринужденно откинувшись в шезлонгах, сидели рядом новобрачные. Она была очень хороша собой, вся - безмолвная грация и естественность, словно прелестный робкий зверек. Когда бы эти двое ни появились на люди, все окидывали их беглым взглядом и тотчас отводили глаза. Рассеянная, улыбающаяся, молодая женщина весь день сидела или прогуливалась с мужем, ее узкая ладонь бессильно лежала в его руке. А он такой нешумно веселый, подумалось Дженни; ей нравились неправильные тонкие черты его живого, подвижного лица; должно быть, он гораздо умнее жены и с самого начала стал в семье главою и наставником. - Прелестная пара, правда? - сказала Дженни; оставалось только надеяться, что голос не выдал ее печали и зависти. - Приятно на них посмотреть, да? - Вот бы все молодые жены были такие, - сказал Фрейтаг. - Она выглядит в точности так, как надо. Не могу толком объяснить, но уж я не ошибусь. Рай сразу после грехопадения. Те самые минуты, когда они уже согрешили, но хитрый, ревнивый и мстительный Бог их еще не изгнал. Кто не испытал таких минут хоть раз в жизни - а чаще, может, и не бывает, - тот несчастный человек, пускай ему повезло во всем остальном. - Да, возможно, - сухо отозвалась Дженни. - Вы, наверно, назовете это немецкой чувствительностью. И Фрейтаг улыбнулся словно про себя, словно подумал о чем-то очень хорошем, о чем никому не станет рассказывать. - Понятия не имею, что это такое, но звучит очень мило, - сказала Дженни. Ее тон никак не соответствовал словам, в нем послышалось что-то резкое, недоброе, и Фрейтага покоробило. Опять он ощутил неприязнь, какую вызвала у него Дженни с первого взгляда, когда они еще ни словом не обменялись. Он промолчал, только ступил на шаг в сторону, и расстояние между ними стало шире. Дженни это заметила, и ей стало зябко и неуютно. Этой болтовней про грехопадение ты, видно, стараешься меня завлечь, будто знаешь какой-то секрет, который и мне позарез нужно узнать, и готов меня в него посвятить. Может быть, мне надо в тебя влюбиться, может быть, я уже и влюбилась, как это всегда со мной бывает: увлекусь совершенно чужим человеком и тону с головой, точно в омуте, а потом все проходит - и я остаюсь на мели. Я рада, что ничего о тебе не знаю, только вот по внешности ты такой, какие мне нравятся - во всяком случае, и такие тоже нравятся, - и еще знаю, ты женат и жаждешь мне втолковать, что любишь жену. Не старайся, я и так охотно верю. А если узнаю тебя поближе, ты мне, пожалуй, вовсе не понравишься... да ты мне уже и сейчас не нравишься. И я тоже никогда не понравлюсь тебе, да, конечно, ты меня просто возненавидишь. Сойдись мы ближе, в этом, наверно, оказалось бы что-то для меня невыносимое. Неважно что, да и представить не могу... Если б мы могли без больших хлопот провести вместе ночь и забыться вдвоем, мне опять стало бы легко и просто и не было бы такой путаницы в голове. Только дело в том... как же это случилось? Я просто погибаю от голода и холода; мой любовник ничем со мной не желает делиться, ему бы все только для себя. Как это говорит испанская пословица - "То ли хлеб вкусный, то ли я голодный". Или еще: "Какая собака откажется, если ей кинут мяса?" Но это уже, конечно, про тебя. Они опять подошли к ее креслу. - Я нагулялась, хватит, - сказала Дженни, уже не давая себе труда притворяться, будто ей с Фрейтагом интересно. Но он вовсе не желал, чтобы от него так бесцеремонно отделались. - Может быть, выпьем пива? - предложил он. - С утра недурно, я, например, очень не прочь. Даже не взглянув на него, Дженни с мимолетной брезгливой гримаской покачала головой. Он тотчас повернулся и пошел прочь, через три шага к нему присоединились Гуттены со своим Деткой, все трое явно ему обрадовались. Дженни знала, сейчас эта компания рассядется за столом со своими пивными кружками, ничего им не надо друг другу объяснять и друг от друга скрывать. Все они такие упитанные, каждый сыт и доволен на свой лад, и никакой иной пищи ему не требуется. Будут лениво посиживать в свое удовольствие, и не сядешь молчаливо рядом, точно изголодавшееся животное, чья пища - ветер бесплодных грез наяву, горький безмолвный разговор с собой, который без конца вгрызается в мозг; и не станешь некстати вслух нести всякий вздор - совсем чужая, глядя на них глазами мертвеца из-под маски вполне, в общем-то, недурной плоти. Дженни снова взялась за отложенный рисунок. Но внимание поминутно отвлекалось от того, что набрасывала на листе рука, - донимали все те же мысли: как быть, что решать с Европой, с Дэвидом... экая несообразность! Нелепо мерить той же меркой одного человека и целый континент, они не могут быть, не должны быть для тебя одинаково важны - пусть бы уж тогда по-разному, нельзя же так путать и смешивать совсем разные вещи, решила она, вечная раба своих представлений о том, как все должно быть в жизни, и желания лепить, направлять, переделывать все так, как хочется; нет, если она позволит Дэвиду испортить ей эту поездку в Европу, значит, она совсем дура, еще хуже, чем сама боялась! Дженни опустила рисунки на колени, откинулась в кресле и, уставясь сухими глазами в чистейшее голубое небо такого чудесного, для самой светлой радости созданного дня, предалась немому, беспросветному отчаянию. Нелегко признаться себе, что ты дура, но, с какой стороны ни посмотри, так оно и выходит. Пора надеть власяницу, подсказывал Дженни ее демон-хранитель. Пора читать молитвы. Нечего каяться, точно пропащая душа, это очень глупо и скучно, возражала она себе (она всегда сходилась со своим вторым "я" лицом к лицу и подбирала в споре с ним самые убедительные слова), никакая я не пропащая, и не была пропащей, и не буду никогда, разве что вот сейчас можно считать себя пропащей. Нет, я не пропала, не так это просто и однозначно. Только не знаю, как же случилось, что я запуталась, и как мне выбраться, зато отлично знаю, куда угодила. Репетиция того, что ждет в преисподней, - варишься в кипящей смоле и каешься! Но мне здесь не место, совсем я сюда не хотела, я-то думала, что мой путь ведет совсем в другую сторону... но, может быть, такого места, куда мне хочется, и нет на свете, по крайней мере для меня. Ну, ничего, дорогая, возьмем себя в руки - мы еще выберемся. Она пересмотрела сделанные за утро наброски - плохо, не закончено, не отделано, поверхностный взгляд и никакого чувства. Все чувства потрачены на жалость к себе и на потакание собственным слабостям, а рука выводила скучные, жесткие линии, и в них ровно ничего не вложено, пустота. Какой вздор! Лживые слова, которые она сказала Фрейтагу, - будто для нее рисовать занятие вроде пасьянса - вдруг обрушились на нее жестокой, сокрушительной правдой. Из самосохранения она дала волю бешенству, ненависти к Дэвиду. Яростно скомкала обеими руками рисунки - будто в каждом кулаке стиснула живое существо и оно кричит от боли, - стремительно подошла к поручням, швырнула скомканные листы за борт и отошла, не оглянувшись. Черное по белому - не для нее, довольно. Она будет писать прямо красками на холсте, как прежде, и черт возьми Дэвида с его советами. Я продалась за чечевичную похлебку - и даже похлебки (не получила, сказала она себе. О Господи, надо же! Позволила, чтобы этот малый учил меня, как надо рисовать. Нет, хватит, скоро я положу этому конец. Она вытянулась в шезлонге, опустила на глаза темно-синий шарф, заслоняясь от ненавистного яркого света, но еще долго ее несчастное, виноватое раздвоившееся "я" продолжало этот внутренний спор. Она всячески пыталась объяснить и оправдать перед поселившимся в душе врагом свои промахи и безнадежные ошибки - и ответом было все то же ледяное, несокрушимое недоверие. "Нет, - слышалось ей, - это "все не оправдание. Ты знаешь, что делаешь, знаешь, что происходит и чем это кончится, - давай начистоту: чего ради ты впуталась в такую скверную историю? Ну же, не молчи, давай хоть раз посмотрим правде в глаза, если ты способна наконец признать, в чем она, правда..." Докучный голос этот с тупой и вместе дьявольской настойчивостью гнул свое, и под конец, измучась этим самоистязанием, Дженни повернула голову и, припав щекой к изголовью, уснула тяжелым сном, воспаленные веки ее вздрагивали под шарфом, который чуть колыхался на ветру; тайный ужас и теперь не отпускал ее, не давал ни минуты покоя, и ничего ей не прощалось, и снились дурные сны. Лиззи Шпекенкикер бежала, то и дело оглядываясь, точно спасаясь от преследования, и налетела на капитана Тиле, который решил в это утро показаться на палубе. Вот в ком мгновенно, безошибочно распознал бы истинного капитана самый что ни на есть сухопутный глаз. Ослепительно белая туго накрахмаленная форма, золотые галуны и письмена - знак его высокого ранга - на воротнике, на груди и плечах, строжайшая выправка и преисполненное важности лицо мелкого божка - божка, которого постоянные усилия поддержать свой престиж сделали раздражительным и даже злобным. Недовольством дышала каждая черта его лица - узкий лоб, близко посаженные хитрые маленькие глазки, длинный острый нос, что отбрасывал тень на плотно сжатые губы и на упрямый подбородок. Казалось, самая суть этого человека вылепила ему лицо себе под стать; и вот он шагает в одиночестве и в ответ на почтительные поклоны пассажиров нехотя, чуть заметно кивает головой, которую венчает огромная белоснежная, пышно изукрашенная золотом фуражка. Лиззи с разлету едва не опрокинула его, споткнулась и сама упала бы, но капитан мигом обрел устойчивость и присутствие духа. Багровый от гнева, он обхватил Лиззи за талию и удержал на ногах; а Лиззи покраснела, заахала, захихикала, затрепыхалась и отчаянно обхватила его за шею - можно было подумать, что она тонет. Потом она опустила руки, попятилась и визгливо закричала: - Ах, капитан Тиле, какой ужас! Ради Бога извините, умоляю вас! Господи, какая же я неуклюжая! Капитан смерил ее свирепым и обиженным взглядом. - Пустяки, дорогая фрейлейн, пустяки, - процедил он и, Досадливо и сердито покусывая нижнюю губу, величественно зашагал дальше. Ему робко, нерешительно поклонился Левенталь, но капитан посмотрел сквозь него и не ответил. Оскорбленный Левенталь был уязвлен до глубины души и совсем расстроился, Даже зубы заныли, еще долгие часы он не мог оправиться от этого унижения. Прошел на корму, опустил голову на руки и молча, угрюмо смотрел на воду и рад был бы умереть - по тайней мере так ему казалось. Он укрылся в темном, душном гетто своей души и там излил свои жалобы среди других рыдающих и скорбящих - ибо здесь, в глубине своей души, он никогда не бывал одинок. Он сидел, подперев лоб рукой, и горевал вместе со своим обреченным злой судьбе народом, без слов оплакивал вечные, неизъяснимые его обиды и страдания; потом на сердце стало полегче, глубоко внутри встрепенулся неукротимый дух и начал искать извечных оправданий и мечтать об отмщении. Но не скоро придет и тайным будет отмщение. На плечо его упала тень, и он отодвинулся, не оборачиваясь - не хотелось встретить еще один равнодушный и враждебный взгляд. - Вы первый раз плывете в Европу? - спросил самый обыкновенный спокойный голос с американским акцентом. И Левенталь сразу приободрился и нашел в себе силы ответить не без гордости: - Вот уже десять лет я совершаю это путешествие два раза в год; я всюду разъезжаю, у меня небольшое международное предприятие. Его собеседником оказался американец Дэнни; он удобно расположился рядом с Левенталем, вид у него был вполне дружелюбный и безобидный. - Ого, вон как? - с живым интересом отозвался он. - У меня дела в Южной Америке, - сказал Левенталь, - во всей Европе, особенно в Испании, и, конечно, в Мексике. В Мексике главная контора фирмы: меньше налоги, дешевле рабочая сила, ниже плата за помещение, меньше всяких накладных расходов, дешевле сырье, и эти пеоны, знаете, они, можно сказать, из ничего делают замечательные вещицы, а посмотрели бы вы, что они мастерят, когда им даешь хороший материал. У меня найдутся покупатели всюду, где есть католическая церковь, - продолжал Левенталь. - Четки, гипсовые и деревянные фигурки святых, иногда и раскрашенные, и с настоящими золотыми и серебряными украшениями; и всякая утварь для алтаря. Все это приносит деньги. Индеец может жить впроголодь, но уж фигурку святого он купит! Я бы вам показал образцы моего товара, хотя бы только четки. У меня они всех сортов - и самые простые деревянные, и серебряные ручной работы. Некоторые делаются по моим рисункам, и это уже настоящие драгоценности, скажу я вам, тут и опал, и янтарь, и даже мексиканская яшма. Я даже пробовал обсидиан, но его обрабатывать невыгодно, он слишком твердый. А спрос на такой товар всегда обеспечен. Он осекся: на лице у Дэнни все явственней проступала хмурая враждебность. Левенталь смотрел встревоженный, озадаченный - отчего бы это? - На мой взгляд, если есть на свете религия, достойная презрения, так это католики, - заявил Дэнни. - Терпеть их не могу. В моих краях католической веры держатся одни подонки - мексикашки, итальяшки, полячишки всякие - ну и пусть их, они лучшего не стоят. Левенталь улыбнулся, все лицо его, толстые, круто вырезанные губы, тяжелые веки сморщила недобрая усмешка. С облегчением он ухватился за эту объединяющую их неприязнь, и они с пользой провели несколько минут, воздавая по заслугам католической церкви. Что позволяют себе патеры, исповедуя молоденьких женщин, какие секреты таятся в монастырских стенах, как торгуют отпущением грехов и поклоняются идолам - все эти провинности они перебрали заново и осудили безоговорочно. Левенталь до того разоткровенничался, что рассказал, как его милая бабушка, уроженка города Кракова, "прекраснейшая женщина, лучше и умнее я в жизни не встречал", постоянно его предостерегала, когда он был маленький, чтобы ни в коем случае не ходил в полночь мимо католической церкви: в этот час двери распахиваются и призраки всех прихожан, которые умерли за год, во образе свиней выбегают наружу и, попадись он им, тут же на месте его сожрут. И много лет, даже средь бела дня, когда он проходил мимо католического храма, у него волосы дыбом вставали от страха. Он и сейчас в точности помнит слова своей почтеннейшей бабушки: "Эти мерзкие кровожадные иноверцы... они пожирают даже своих сородичей - свиней! А после смерти они сами обращаются в свиней и поедают маленьких еврейских мальчиков!" Тут Дэнни нахмурился, покосился на Левенталя, будто вдруг вспомнил о чем-то, и заметил не без осуждения: - Не понимаю, зачем было браться за это дело, раз вы так относитесь к католикам. Я считаю, верующему над верующим насмехаться не следует, даже если вера у них разная. Вот я вообще неверующий, потому и волен говорить, что хочу. Просто я терпеть не могу католиков, так и торговать бы с ними не стал. Левенталь в волнении воздел руки к небесам: - А я так думаю, дело есть дело. Мои чувства тут ни при чем. Я так думаю, тут можно торговать, и если я им этот товар не продам, другой продаст. Тогда почему бы мне не продавать? Вера до этого никак не касается, вот мое мнение. Мое мнение такое, что вера сама по себе. Я так скажу: это просто-напросто торговля, а чувства тут ни при чем. Дэнни повернулся, чтобы уйти. - Ну да, понимаю, - сдержанно согласился он. - Дело есть дело. Но лично я не стал бы этим заниматься. Левенталь посмотрел ему вслед со смутным ощущением, что беседа все-таки не удалась; может быть, он что-то сказал не так, или, может быть, этому американцу просто его физиономия не нравится... ему, Левенталю, физиономия Дэнни тоже не очень-то нравится, но это другой вопрос. Все равно он огорчился и растерялся; общество Дэнни не так уж приятно, а все-таки, может быть, пошли бы и вместе выпили по стаканчику. Пожалуй, ошибка в этом: надо было предложить американцу выпить... Ну, может, в другой раз больше повезет. Он опять вспомнил капитана, на этот раз с гневом. Экая свинья! И в кают-компании его посадили одного, на отшибе. И есть дают всякую дрянь... он вынужден питаться только яйцами, фруктами да жареной сельдью. На многих кораблях ему удавалось получить кошерную еду. Да, надо вести себя осторожней и умней... иногда его охватывал страх: вдруг он чего-то не предусмотрит и с ним сыграют какую-нибудь злую шутку, а он это поймет, когда будет уже слишком поздно. Не раз ему приходила мысль, что живет он в мире, полном опасностей, даже непонятно, как тут осмеливаешься спать по ночам. И однако в эту самую минуту его клонило ко сну. Покачиваясь на коротких ножках, чтобы вернее сохранить равновесие, косолапо шлепая по палубе, он подошел к своему шезлонгу, сел, тяжело вздохнул, одолеваемый смутными опасениями, пригладил ладонью густые курчавые волосы. Сейчас он уснет и позабудет обо всех своих тревогах и огорчениях. А когда проснется, можно будет поесть яиц, или рыбы, или, может быть, рыбных консервов. Хоть бы уж скорей оказаться в Дюссельдорфе, в славном уютном доме двоюродной сестры Сары, где ждет славная, сытная и дозволенная еда. Рано поутру, до завтрака, мать Эльзы по-матерински строго и решительно поговорила с дочерью: вовсе незачем, объясняла она, держаться с мужчинами так чопорно. Разумеется, не следует удостаивать хотя бы взглядом этих ужасных испанцев или сумасбродных студентов с Кубы, но, в конце концов, на корабле есть и очень милые люди. Вот Фрейтаг, хоть и женатый человек, прекрасно танцует, нет ничего плохого в том, чтобы скромно потанцевать с приличным кавалером, все равно, женат он или холост; и этот Дэнни, хоть и американец, тоже может быть подходящим кавалером; во всяком случае, можно разок попробовать. И против шведа Хансена тоже возразить нечего. - Когда я тебя учу: Эльза, будь скромна, будь сдержанна, это совсем не значит - сиди как деревянная, по сторонам не смотри и словечка не скажи, а на герра Хансена я могу положиться. Такому человеку можно доверять, он при любых обстоятельствах будет с девушкой вести себя как джентльмен. - Мне он не нравится, у него такое угрюмое лицо, - с неожиданным жаром возразила Эльза. - Не следует судить о мужчине по внешности, - сказала мать. - Красивые мужчины чаще всего обманщики. Когда думаешь о замужестве, ищи мужчину с твердым характером, чтобы стал настоящим хозяином в доме. Настоящего надежного мужчину. По-моему, Хансен вовсе не угрюмый, просто он серьезный. А большинство пассажиров тут сущий сброд, я, кажется, хуже не видывала... все эти франты-танцоры со своими беспутными танцорками - это же просто стыд и срам! - Герр Хансен с одной танцовщицы глаз не сводит, - уныло сказала Эльза, - С той, которую зовут Ампаро. Ты же понимаешь, мама, если она ему нравится, так я никогда не понравлюсь. Сегодня утром я видела, они стояли совсем рядом, и он дал ей деньги; это были деньги, я уверена. - Эльза! - возмутилась мать. - Что это значит? Ты понимаешь, что говоришь? Тебе совершенно не следует замечать такие гадости! - Я же не слепая, - грустно сказала Эльза. - Я как раз вышла из каюты, а они стоят тут же в коридоре, в нескольких шагах, мне надо было пройти мимо них. Они на меня и не поглядели. И уж наверно, я не могу понравиться герру Хансену. - Ничего, деточка, - сказала мать. - У тебя есть свои достоинства и добродетели, и нечего тебе опасаться дурных женщин. В конце концов мужчины всегда возвращаются от ДУРНЫХ женщин к порядочным. Придет время, и у тебя будет хороший муж, а эта испанка плохо кончит. Так что не раскаивайся. Этот разговор отнюдь не придал Эльзе бодрости, напротив, она совсем приуныла.