ть палубу: сейчас через верхнюю палубу начнется выгрузка пассажиров третьего класса. Внимание! Пассажиров первого класса убедительно просят... Зрители нехотя стали отходить от борта; Дженни увидала среди них Дэвида и шагнула было к нему, но ее перехватил Вильгельм Фрейтаг - протянул руку, мягко преграждая ей путь. - Тут есть на что посмотреть, - сказал он. - Кому сейчас охота завтракать? Дэвиду охота, подумала Дженни и поглядела вслед: вот он и скрылся из виду. - Пойдемте сюда. - Фрейтаг взял ее за локоть. - Тут мы увидим, как они двинутся. Пассажиры, которым предстояло сойти на берег, плотной толпой теснились на нижней палубе у подножья крутого железного трапа; они взвалили на плечи свои пожитки в разбухших узлах, на узлы посадили детишек поменьше; все лица запрокинуты кверху в ожидании: вот сейчас дан будет знак, что можно подняться на простор верхней палубы, прозвучит долгожданное слово и позволено будет спуститься по сходням и вновь ступить на родную землю. Каждое лицо по-своему отражало тайную надежду, тревожную радость, безмерное волнение; каждый подался всем телом вперед, всем существом тянулся вверх - и ни слова, ни движения, только дыханье толпы сливалось как бы в чуть слышный стон да ощущалась в ней дрожь еле сдерживаемого напряжения. Невысокий молодой парень с грубоватым добродушным лицом, отливающими синевой после бритья щеками и спутанной гривой черных волос вдруг неудержимо кинулся вверх по трапу, подбежал к борту, упористо расставил босые ступни на досках палубы, и взор его птицей полетел к селениям и городишкам, что расположились на каменистом подножье острова и взбирались по его склонам. Юноша самозабвенно улыбался, круглые простодушные глаза его были полны слез. Вильгельм Фрейтаг посмотрел на него с завистью - как же он счастлив, что вернулся домой! Дженни сказала: - Наверно, это чудесно - плакать от радости! И в эту самую минуту молодой помощник капитана, возмущенный таким нарушением порядка, ринулся к счастливцу, словно готовый его ударить, но остановился в двух шагах и заорал во все горло: - Эй ты, убирайся вниз! А тот не слышал крика. - Убирайся вниз! - в непристойном бешенстве взревел моряк, он весь побагровел и до неузнаваемости коверкал испанские слова. Миссис Тредуэл, направляясь в кают-компанию завтракать, приостановилась и не без любопытства посмотрела на моряка. Да, несомненно, тот самый, что танцевал с нею и щеголял безупречными манерами воспитаннейшего человека. Она прошла дальше, чуть приподняв одну бровь. Юноша у борта заморгал, он наконец услышал крик, понял и обернулся к взбешенному начальству все с той же улыбкой, полной нежности, блестя глазами, полными слез, и по-прежнему улыбаясь, размахивая узелком с пожитками, кротко, без обиды, точно пес, спустился по трапу и влился в толпу. Не успел он опять обернуться, как сердитый помощник капитана нагнулся и заорал вниз замершим в ожидании людям: - Давайте поднимайтесь, вы, там, поживей, сходите с корабля! Да не толпитесь, по трое в ряд, живей, живей! Так он без умолку бранился и понукал, а внизу несколько матросов подгоняли и направляли толпу. Юноша, которого только что прогнали от борта, первым мгновенно рванулся вперед и повел за собой остальных. Им пришлась по душе его храбрость, они и сами приободрились. И вот они карабкаются наверх, спотыкаются, добродушно, играючи подталкивают друг друга, громко смеются, перебрасываются шутками - голоса звучат вольно, люди уже не угнетены, не запуганы, они возвратились домой после долгого изгнания, к давно знакомым заботам, здесь родина, и здесь твоя жизнь и смерть - дело твое, а не чужих. И неважно, что там вопит, по-дурацки коверкая испанские слова, багровый от злости человечек: как бы он ни кипятился, что бы ни сказал на любом языке - им уже все равно, они спешат поскорей сойти на берег. Оборачиваются и выкрикивают слова благословения и прощания тем, кто еще остается на корабле, - а те разделяют их радость и ободряюще кричат в ответ. Медленно поднялись на палубу семь женщин, у которых за время плаванья родились дети; они шли все вместе, прижимая к груди туго запеленутых младенцев; иных поддерживали мужья, другие опирались на руки подруг. Все роженицы - бледные, вялые, у некоторых на лбу и щеках бурые пятна, дряблые животы обвисли, выцветшие платья на груди в потеках от молока. За их юбки крепко уцепились дети постарше - печальные глаза их смотрят сиротливо, потерянно. Мальчишка лет двенадцати, выйдя наверх, сверкнул ослепительной улыбкой, обернулся - и увидел матерей с младенцами. - Ole, ole! - выкрикнул он и помахал в воздухе сжатым кулаком. - Нашего полку прибыло! Одна из матерей подняла голову - лицо темное, измученное, но крикнула она с торжеством: - Да, прибыло, и все до одного - мужчины! Дружный веселый хохот прокатился по толпе. Шумной приливной волной она захлестнула верхнюю палубу, разлилась, оттеснила командующих высадкой моряков и глазеющих пассажиров к поручням, заставила отступить к дверям - и в полном порядке, сужаясь ручейком, заструилась по сходням, потекла на берег; никто не бросил прощального взгляда на корабль. Тот помощник капитана, что командовал высадкой, отвернулся, судорожно сморщился, будто одолевая тошноту. И встретился глазами с доктором Шуманом, который шел проститься со своей больной и помочь ей в сборах: condesa тоже должна была сойти на берег. - Фу, до чего они воняют, - сказал сердитый помощник капитана. - И плодятся, как... как клопы! Доктор Шуман промолчал, молодой моряк истолковал его рассеянный взгляд как сочувственный и немного успокоился. Доктор смотрел, как два матроса под руки ведут наверх толстяка с разбитой головой. На толстяке та же темно-красная рубаха, в которой он садился на корабль в Веракрусе, но он еле передвигает ноги и тяжело виснет на руках матросов. Доктор Шуман только недавно спускался к нему на нижнюю палубу, осмотрел и перевязал его заново, рана отлично заживает. Толстяк, несомненно, поправится и еще немало набаламутит. Проходя мимо, он из-под толстого слоя бинтов, точно из-под шлема, в упор посмотрел на доктора, но как будто не узнал его. Доктор Шуман взялся за дверную ручку, и собственная рука удивила его - совсем бескровная, еле заметно просвечивает зеленоватый узор вен. До чего же он ослаб и устал, надо было пойти выпить кофе. Condesa, уже совсем одетая, даже в розовой бархатной шляпке, со спущенной на лицо короткой и редкой черной вуалью, лежала навзничь, будто позируя для изваяния на надгробной плите, тонкие щиколотки скрещены, дорожная сумочка через плечо, в левой руке пара коротких белых кожаных перчаток. Она слегка повернула голову и улыбнулась доктору. Горничная (она давно уже по-своему оценила странные отношения этих двоих - а еще старики, могли бы вести себя и поумнее, в такие-то годы!) почтительно поклонилась доктору, поспешно закрыла маленький саквояж, куда укладывала последние вещи, и тотчас вышла. Остальной багаж графини уже вынесли, свет погасили, каюта была совсем пустая, серая и унылая. Доктор Шуман остановился возле постели, и такое у него было серьезное, удрученное и озабоченное лицо, что condesa чуть отстранилась, веки ее дрогнули и голос зазвенел испуганно: - Они пришли за мной? - Да, они уже здесь. Подождите, выслушайте. Капитан и я расспросили их, выяснили, как им ведено с вами поступить. У них есть приказ. Они вас не тронут, даже не подойдут к вам. Они должны только ждать внизу у сходней - и не оглядывайтесь, вам вовсе незачем их видеть, их дело удостовериться, что вы сошли на берег и останетесь на острове, когда корабль снова отчалит... - Когда корабль снова отчалит, - повторила condesa. - Подумать только, все-таки для меня это плаванье кончится. - Вам совершенно нечего бояться, - сказал доктор и взял ее за руку, нащупывая пульс. Он и сейчас гнал от себя сомнения: быть может, он с самого начала обращался с нею неправильно - словно кому-то хоть когда-нибудь дается уверенность в своей правоте! - но ведь иного выхода не было. Condesa отдернула руку. - Что теперь за важность, какой пульс? - сказала она. - Со всем этим тоже покончено. Вам легко говорить, чтобы я не боялась, вы-то возвращаетесь на родину! А меня ждет тюрьма. Можете не сомневаться, как только я попаду к ним в руки, они засадят меня совсем одну в какую-нибудь гнусную мрачную дыру. Доктор Шуман присел на край постели и крепко сжал руку своей пациентки. - Вы не попадете в тюрьму, разве что тюрьмой для вас будет весь остров, - сказал он. - А это прекрасный остров, и вы можете жить где захотите и как захотите. - Как захочу? - это не прозвучало вопросом. - Совсем одна? Без друзей? Без единого centavito {Гроша (исп.).}? Без моих детей? Я даже не знаю, где они! И разве они теперь смогут когда-нибудь меня разыскать? Друг мой, неужели вы совсем помешались на благочестии, на добродетели и уже не способны чувствовать по-человечески? Как вы могли забыть, что значит страдать? - Подождите, - сказал доктор. - Подождите. Он достал шприц и ампулу и начал старательно готовить новый укол. Condesa следила за его движениями вялым, медлительным взглядом без всегдашнего живого лукавства. Молча села, сняла жакет, расстегнула манжету блузки, медленно закатала рукав и коротко, сквозь зубы втянула воздух, когда игла впилась в руку. - Ох, как мне этого будет не хватать! Что я буду делать без моего лекарства? - Когда оно будет вам по-настоящему нужно, вы его получите, - успокоил доктор Шуман. - Я даю вам рецепт и особо - записку для врача, которого вы для себя найдете. Думаю, любой врач с нею посчитается. Едва ли допустят, чтобы вы страдали. Condesa сжала его руку в своих, спросила с мольбой: - Ну почему вы не хотите мне сказать, что это за лекарство? А лучше дайте мне его, я сама буду себе колоть... я умею обращаться со шприцем. - Не сомневаюсь, - сказал доктор Шуман, - но этого я сделать не могу. Вы слишком безрассудны, на вас нельзя положиться, вы мне сами это говорили - помните? - Так ведь когда это было! - весело воскликнула condesa, надевая жакет. - Я стала совсем другая, сами видите - ваш хороший пример заразителен! - Она спустила ноги с кровати и села рядом с доктором. - Хочу вас кое о чем спросить. Вы же знаете, мы больше никогда не увидимся. Так почему бы нам не поговорить, как будто мы друзья или даже любовники или как будто мы снова встретились уже в загробной жизни. Нет, правда, давайте сделаем вид, будто мы - безгрешные души с крылышками и встретились в раю после долгого-долгого пребывания в чистилище! - Но ведь вы мне говорили, что не верите в загробную жизнь, а в души и в рай и того меньше, - с улыбкой возразил доктор Шуман. - Ну, не верю - какая разница? Все равно мы там встретимся. Но почему бы вам сейчас не ответить на мой вопрос? Она наклонилась к нему так близко, что он ощутил ее легкое дыхание, и спросила совсем просто, без особого волнения: - Правда, что вы вчера поздно ночью пришли и поцеловали меня? Правда? Обняли, приподняли с подушки и сказали: ты - моя любовь? Сказали: спи, любовь моя, - это правда? Или мне приснилось? Скажите... Доктор Шуман повернулся, горячо обнял ее, склонил голову ей на плечо и притянул к себе, так что щека ее коснулась его щеки. - Да-да, все это было, - простонал он. - Я приходил, родная. - Но почему, почему тогда, когда я не могла разобрать, сон это или явь? Почему вы ни разу не поцеловали меня, когда я знала бы наверняка, когда я была бы от этого счастлива? - Нет, нет, - сказал доктор. Он поднял голову и опять обнял ее. Condesa начала слегка покачиваться из стороны в сторону, словно баюкала младенца; потом мягко высвободилась, положила руки ему на плечи и немного отстранилась. - Стало быть, мне только приснилось... а знаете ли вы, что это значит - это пришло так поздно, так странно, не удивительно, что я никак не могла понять. Это и есть чистая романтическая любовь, она так нужна была мне в мои далекие девичьи годы. Но никто не любил меня чистой, невинной любовью, а если бы и полюбил, я бы уж так его высмеяла!.. И вот что с нами случилось. Невинная любовь - самая мучительная, правда? - Моя любовь к вам не невинная, а греховная, - сказал доктор Шуман, - вам я причинил много вреда, а свою жизнь загубил... - А моя жизнь давным-давно загублена, - сказала сопdesa. - Я уже забыла, какая она была до того. Так что из-за меня можете не казниться. И не думайте, что я буду спать на голом полу и питаться только хлебом и водой, этого не будет... это не в моем стиле. Мне это не идет. Какой-нибудь выход я найду. А теперь... теперь, любовь моя, поцелуемся по-настоящему, средь бела дня, и пожелаем друг другу всего доброго: пора прощаться. - Смерть, смерть, - сказал доктор Шуман словно бы кому-то, стоящему рядом, чья черная тень упала на них обоих. - Смерть, - повторил он и со страхом почувствовал: сердце вот-вот разорвется. - Ну конечно, смерть, - согласилась condesa, будто снисходя к его прихоти, - но это еще не сейчас! Они не поцеловались, condesa лишь взяла его руку и на минуту прижалась к ней щекою. Доктора била дрожь, с трудом он написал обещанный рецепт и записку. Открыл ее сумочку и вложил туда обе бумажки. Больше не сказано было ни слова. Он проводил ее до сходней, подал ей маленький саквояж. Condesa так и не подняла глаз. Он смотрел ей вслед, видел, как она села на пристани в элегантную белую коляску, в которую заложена была отнюдь не элегантная мохнатая лошаденка; и сейчас же какие-то двое, с виду серенькие, неприметные, наняли первого попавшегося извозчика и, дав белой коляске немного отъехать, неторопливо покатили следом. - Какие у вас планы? - спросил Фрейтаг. Они с Дженни задержались у сходней, по которым гуськом, вприскочку спускались студенты и хором во все горло распевали "Кукарачу". - До чего надоедливый народ! - сказала про крикунов Дженни. - Нет у меня никаких планов. Я жду Дэвида. - Тогда я пошел, - беспечно сказал Фрейтаг. - Может, потом встретимся где-нибудь на острове, выпьем все вместе. - Может быть. Дженни посмотрела ему вслед - прямая осанка, размашистая мужественная походка, ни дать ни взять красавец актер на роли героев - едва выйдет на сцену, сразу всех затмит. Он ловко свернул, пропуская встречных; вверх по сходням брели гурьбой довольно оборванные и грязноватые люди - мужчины, женщины, двое или трое детей - продавать пассажирам всякую всячину: куски шелка и полотна, какие-то мелкие корявые вещички, на которые и смотреть-то не стоило. Очень смуглая молодая цыганка шагнула к Дженни с таким видом, будто давно ее разыскивала, чтобы сообщить добрую весть. - Стой! - сказала она по-испански. - Такое тебе скажу, удивишься. Она подошла совсем близко, на Дженни пахнуло перцем и чесноком от ее дыхания, звериным запахом немытого тела, чем-то затхлым - от широченных цветастых красно-оранжевых юбок. Она взяла руку Дженни, повернула ладонью кверху. - Куда едешь - та страна не для тебя, и мужчина с тобой неподходящий. Но скоро приедешь в страну тебе по сердцу, и мужчину найдешь, какой тебе сужден. Не горюй, будет еще у тебя счастливая любовь! Позолоти ручку! Она крепко держала Дженни за руку, глядела колючими нахальными глазами и улыбалась, не разжимая зубов, будто скалилась. - Поди прочь, цыганка, - сказала Дженни по-английски. - Ты слишком мало знаешь. У тебя ограниченный умишко. Не хочу я никакого другого мужчины, от одной мысли жуть берет. Предпочитаю старую мороку, она хоть привычна. У меня в жизни еще много всего будет такого, что в сто раз интересней любого мужчины, - с глубочайшей серьезностью заверила она цыганку, - вот про это я бы с удовольствием послушала! Гадалка все не выпускала руку Дженни, не желала уйти, не получив монету. Но теперь уже Дженни повернула цыганкину руку ладонью вверх и внимательно ее изучала. И заговорила на сей раз по-испански: - А вот у тебя впереди дальняя дорога, и встретишь ты дурного человека... Цыганка вырвала руку и отшатнулась. - Ты чего мне наговорила? - спросила она в бешенстве. - Предсказала судьбу, - ответила Дженни по-испански. - Даром. Ты родилась счастливой. - И вложила ей в руку бумажный доллар. - Valgame Dios {Господи помилуй (исп.).}, - с неожиданной кротостью сказала цыганка и перекрестилась. Смуглые пальцы стиснули бумажку - и мгновенно лицо преобразилось, вспыхнуло безмерным презрением, торжеством, свирепая ненависть искривила губы, под налетом грязи проступила бледность. Цыганка круто повернулась, взмахнула юбками так, что разлетелись несчетные оборки, и через плечо бросила слово, которого Дженни не поняла бы, если бы не тон и выражение цыганкина лица. И Дженни по-испански отчетливо, звонко и вполне уверенно откликнулась: - От такой слышу! - Ты в самом деле поняла, как она тебя обозвала? - спросил Дэвид, он вдруг возник рядом, точно некий дух из пустоты. - Уж конечно, как-нибудь метко, не в бровь, а в глаз, - сказала Дженни. - Но я ей отплатила тем же. - А ты не можешь не ругаться с цыганками? - спросил Дэвид без малейшего любопытства. - И что же, выучилась у нее чему-нибудь новенькому? - Поживем - увидим, - весело отвечала Дженни. - И не суй нос не в свое дело. В гробовом молчании они спустились по сходням вслед за Гуттенами с Деткой, а за ними, чуть не по пятам, шли Эльза с родителями и чета Баумгартнер с Гансом. Фрейтага уже не было видно; миссис Тредуэл, в черной шляпе с широчайшими полями и ни больше ни меньше как с кружевным зонтиком, села во вторую ожидавшую на пристани коляску, и та унесла ее, казалось, навсегда. Студенты взгромоздились в экипаж более вместительный, из него во все стороны торчали их руки и ноги, высовывались тесно сдвинутые головы, и все это походило на крикливый птичий выводок в гнезде. Танцоры-испанцы сошли на берег тесной гурьбой, в необычном молчании, не глядя по сторонам, лица у всех замкнутые, суровые. Рик и Рэк, все еще изрядно помятые, угрюмо плелись сзади. На всех женщинах - черные шелковые, расшитые цветами шали с длинной бахромой, на детях короткие курточки с большими карманами, на мужчинах впервые за все время плавания самые обыкновенные полотняные костюмы, только уж слишком в обтяжку. И все они без малейших усилий кого угодно испугают своим разбойничьим видом. Сойдя на пристань, они сомкнули ряды и зашагали по мостовой в город так быстро и решительно, словно опаздывали на деловое свидание. Хансен и Дэнни так заспешили, стараясь не упустить танцоров (у каждого были на то свои причины), что даже столкнулись на сходнях. - Они удирают, - зло и растерянно сказал Дэнни, пытаясь опередить Хансена. Но Хансен, черный как туча, грубо оттолкнул его плечом, обгоняя, рявкнул: - А ваше какое дело? Идут, куда хотят, вас не спросили! "Зря бесишься, дубина долговязая", - подумал Дэнни, а вслух сказал: - Бьюсь об заклад, отправились на разбой, - но больше не пытался пройти первым. Верзила швед наверняка охоч до драки, во всяком случае, сейчас с ним лучше не связываться. Хансен надеялся отозвать Пастору от ее компании, но испанцы далеко опередили беспорядочную толпу, уходящую с пристани, а к тому времени, когда Дэнни и Хансен добрались до берега, они уже и вовсе скрылись из глаз. Пассажиры третьего класса, которым еще предстояло плыть до Виго, теснились у борта и, облокотясь на перила, внимательно, но без зависти, следили за своими недавними спутниками - за теми явились на пристань какие-то чиновники, согнали в кучу, точно стадо, и пересчитывали заново. На верхней палубе Иоганн подкатил дядю поближе к сходням, прислонил его кресло к перилам, а сам, щурясь, с бьющимся сердцем вглядывался в стройные фигурки, окутанные черными шалями, - они удаляются, грациозно покачиваясь, и Уже не узнать, которая из них Конча. Из груди Иоганна вырвался тяжкий вздох, полный такого отчаяния, что старик Графф встрепенулся. - Что с тобой, милый мальчик? - спросил он. - У тебя что-нибудь болит? Иоганн с досадой пнул ближайшее колесо, больного тряхнуло в кресле, он поморщился, громко застонал, оглянулся, точно хотел призвать какого-нибудь случайного прохожего в свидетели жестокости бессовестного племянника. Иоганн тоже огляделся по сторонам, сказал негромко: - Не твое дело. Обоим стало не по себе от тишины, что здесь, в гавани, воцарилась на почти опустевшем корабле, - словно рухнула ограда, за которой они чувствовали себя в безопасности. Тут подле них остановился доктор Шуман - заложив руки за спину, он медленно, неохотно, чуть ли не со страхом шел к себе в каюту. - Сегодня утром вы прекрасно выглядите, - сказал он Граффу. - Надеюсь, это плаванье доставляет вам удовольствие. - В душе моей мир, где бы я ни был, - не слишком приветливо заверил его старик. - А в море я или на суше - неважно. - Ваше счастье, - любезно сказал доктор. - Вам можно позавидовать. - На все милость Господня, - сказал Графф, он сильно недолюбливал всех врачей и лекарей на свете, ибо видел в них конкурентов, по некоему внушению свыше понимал: они стоят ему поперек дороги, не дают, исполняя волю Божью, свободно исцелить души и тела, - Что толку во всех ваших лекарствах, если недужна душа? - В этом, быть может, самая уязвимая сторона медицины и лекарств. Лично я стараюсь делать то, что в силах человеческих, а остальное вверяю Господу Богу, - кротко заметил доктор Шуман. Ибо он всегда отвечал уважительно даже людям с помраченным рассудком и самыми дикими заблуждениями; а в этот час мучительное сознание собственной вины медленно затягивало его в пучину, где бессильно барахтается несчетное множество людей, в пучину жалости ко всем страждущим, столь темную и полную смятения, что уже не отличить, кто на кого посягнул, кто над кем вершит насилие, кто угнетен, а кто угнетатель, кто любит, а кто ненавидит, или издевается, или равнодушен. Все исполинское здание, которому двойной опорой служат справедливость и любовь - два нераздельных столпа, возносящихся от земли в вечность, по ним душа человеческая ступень за ступенью поднялась от простейших понятий о добре и зле, от обыденных правил, принятых в обиходе меж людьми, к тончайшим, еле уловимым различиям и оттенкам в чувствах и верованиях, учениях и таинствах, - вся эта величественная башня рушилась вокруг доктора и рассыпалась в прах в минуты, когда он стоял подле маленького умирающего фанатика и тот смотрел на него со снисходительной насмешкой на иссохшем личике. Чудеса творятся мгновенно, их не вызовешь по своей воле, они совершаются сами собой, обычно в самые неподходящие минуты и с теми, кто их меньше всего ждет. Однако порой они избирают престранных посредников - так, чудо, которое спасло доктора Шумана, совершилось через весьма земной и прозаический взгляд господина Граффа: взгляд его явственно говорил, что доктор просто жалкое ничтожество, невежда и плохой христианин, - и стрела эта без промаха попала прямо в цель. Доктор содрогнулся, точно душу его поразила молния, вмиг рассеялись мглистые испарения чувств, что окутывали его густым туманом, и перед ним предстала истина, пронзила болью почти невыносимой, но знакомой, такую боль он признает безоговорочно и сумеет с нею справиться. Итак, когда он в последнее время поддался чувствительности и учинил чудовищную, преступную жестокость, это был лишь признак нравственного падения: он не желал сознаться себе, что вредил своей больной, он воспользовался тем, что condesa была на положении узницы, он мучил ее своей грешной любовью - и притом лишил ее, да и себя, всех человеческих радостей, какие могла бы им дать эта любовь. И он предоставил бедной женщине уйти без малейшей надежды, ни намеком не пообещал в будущем ни помощи, ни избавления. Ну и трус, ну и негодяй, холодно сказал себе доктор Шуман, омытый разоблачающим светом Граффова презрения, но не только же, не до конца же он трус и негодяй, если сам не пожелает на том и успокоиться! Он приветливо пожелал Граффу на прощанье доброго утра, развеяв тем самым нависшее над ним ядовитое облако, чреватое богословским спором, и прошел в одну из маленьких гостиных; написал короткое письмо к своей недавней пациентке и вручил казначею - тот уж сумеет найти подходящего человека из полицейских, чтобы передать его по адресу. Доктор Шуман выражает графине свое почтение, прилагает адрес своего врачебного кабинета в родном городе, свой номер телефона, адрес отделения Международного Красного Креста в Женеве и Убедительно просит графиню немедленно написать ему и сообщить, по какому адресу следует посылать письма, чтобы в любое время ее разыскать. Он, доктор Шуман, желает знать о ее самочувствии и надеется получить ответ еще до отплытия корабля, которое назначено на четыре часа дня. Он остается ее, графини, верным и преданным слугою - следует подпись. Затем доктор Шуман заглянул в судовой лазарет, там были только два матроса, но оба уже, можно считать, поправились и пошел в обход по нижней палубе - здесь у одного новорожденного слегка воспалился пупок, возможно заражение. Промыть, смазать, перевязать - на это ушло несколько минут, но вот все сделано, а впереди еще долгий день, и как его убить - неизвестно. Доктор медленно зашагал по верхней палубе, с некоторым облегчением заметил, что старика Граффа и его злющего племянника больше не видно; однако он уже устал ходить взад и вперед. Наконец он сдался и пошел к себе в каюту отдыхать. И вот он лежит, по привычке, точно надгробная статуя раннего средневековья, скрещены ноги в щиколотках, руки крест-накрест на груди, и противоестественная влюбленность его начинает меркнуть, а вместе с тем рассеивается и недоверие и ненависть к недавней любви... все это был просто какой-то долгий сон наяву. Жаркой волной захлестнула и душу, и тело доктора горькая жалость к несчастной, обреченной женщине, которой, может быть, ни он и ни один человек на свете уже не в силах помочь, - и волна эта принесла с собою исцеление. Какая нелепость - говорить "обречен" о том, кто еще жив, нельзя этого знать до последнего дыхания! Неторопливо, отчетливо, прочно складывался у него простой, разумный, безукоризненно практичный план: он искупит содеянное зло; он позаботится, чтобы она ни в чем не нуждалась, будет у нее и уход, и защита, и необходимое лечение; за ней надо присматривать, оберечь и спасти от ее самоубийственного романтического безумия. И ничего в этом не будет предосудительного - простое милосердие, тут и объяснять нечего, все это можно обеспечить на расстоянии, и жене вовсе незачем об этом знать. О жене подумалось с привычной нежностью - ему так близки и ее неизменная сила, и неожиданные, всегда изменчивые слабости и капризы. Жена - вот средоточие, основа и смысл его семьи, вокруг нее росла и складывалась его жизнь, точно некий живой организм; что бы там ни было, а ее нельзя тревожить. Зло, которое он причинил, он искупит молча, и это тоже станет ему наказанием... Доктор Шуман блаженно засыпал, утешенный, умиротворенный божественным наркотиком надежды и успокоенной совести. Проснулся он от знакомой суматохи, скрипа, грохота, криков, от качки и тряски - старуха "Вера" опять пускалась в путь, и доктор Шуман несколько минут лежал, забавляясь этой нелепостью: так смехотворно соединились в его жизни совсем домашняя привычная неразбериха и суровые корабельные порядки на этой старой посудине, где, право же, может стрястись все что угодно. Сон освежил доктора, на душе стало легко и отрадно, губы вновь и вновь трогала невольная улыбка. Он поглядел в иллюминатор - остров Тенерифе остался позади, его уже окутала дымка дали, редкие огни мигали, словно свечи на рождественской елке. Там его любимая, теперь она уже знает, что она не одинока, не покинута, не брошена на произвол судьбы, - милая заблудшая душа, с ней ни минуты не следовало обращаться сурово. Теперь ему станет спокойнее, хорошо знать, что она пробудет там, на острове, недолго, только пока он не найдет способа ее освободить; но почему стюард до сих пор не принес ему ответа на письмо? Надо пойти наверх. Да и горн уже зовет обедать, в отсутствие капитана доктору Шуману всегда следует выходить к столу. По дороге он заглянул к казначею за ответом на свое письмо. Казначей, конечно, уже отправился обедать, но все сведения передал своему молодому помощнику. И помощник, стоя перед доктором Шуманом навытяжку, старательно доложил: полицейский агент отдал письмо доктора госпоже графине. Она тут же, при нем прочитала письмо, и агент сказал, что он охотно подождет ответа. Доктор шагнул вперед и протянул руку ладонью вверх. - Где же ответ? - спросил он, и голос его прервался. - Сэр, - отчеканил помощник казначея, словно повторяя затверженный урок, - госпожа графиня поблагодарила агента и сказала, что ответа не будет. - Дэвид, лапочка, давай опять станем туристами, - предложила Дженни и тут же воскликнула в восторге: - Смотри, смотри, тут столько всякого, мы такого еще не видали! - Например? - лениво спросил Дэвид, не поворачивая головы. - Что тут нового? Пальмы? Ослики? Красная черепица на крышах? Босоногая немытая деревенщина? Уже насмотрелись в Мексике и еще насмотримся в Испании... Опять они оказались в знакомом тупике: никак не сговорятся, что делать дальше. Они сидели на скамье на краю маленькой площади, сюда их привела осененная мимозами и пальмами узкая каменная улочка, взбегающая по крутому склону до половины холма. - Например, верблюды, глупый, - терпеливо пояснила Дженни. - Верблюды с огромными тюками меж горбов, и погоняет их босоногая немытая деревенщина, но притом в тюрбанах! - Это просто вариации все той же темы, - сказал Дэвид. - Почему бы не посидеть тут, а вся эта живописность пускай сама проходит перед нами? Нет, на это Дженни согласиться не может. Она взбудоражена, Дэвид знает - ей надо еще чего-то кроме живописных красот. Она сидит на краешке скамьи, вся подалась вперед, озирается по сторонам, готовая вскочить по первому знаку, - и вдруг в самом деле вскакивает, машет рукой и зовет, будто завидела старых, долгожданных друзей, а это всего лишь тяжело взбираются в гору, к городскому базару, Эльза и ее скучнейшие родители. Эльза степенно машет в ответ. Папаша и мамаша Лутц кивают важно, без улыбки, ибо фрау Лутц полагает, что Дженни особа легкомысленная и не слишком подходящая соседка по каюте для их дочери. - Ладно, Дэвид, - живо говорит Дженни, - сиди тут и обрастай мохом, а я пойду бродить на воле с цыганской дикою семьей! И Дэвид остался в который раз ворочать в голове непостижимую истину: Дженни порой предпочитает проводить время с кем попало, только бы не с ним... Мимо него потянулось недлинное шествие: Дженни с Лутцами, чуть поотстав - Фрейтаг с миссис Тредуэл, еще подальше Рибер и фрейлейн Шпекенкикер, эти, как всегда, шумны и крикливы, размахивают руками и гогочут. Дальше тащится чета Баумгартнер и между ними Ганс. Еще дальше - новобрачные, они обняли друг друга за талию, склоненные головы прижались висок к виску, на лицах - блаженный чувственный восторг. Дэвида захлестнула жгучая зависть и желание; эти двое всегда держатся так скромно, им явно и в мысль не приходит, что на них смотрят; но сейчас бросается в глаза, что медовый месяц их в самом разгаре. Мало-помалу они преодолели первую робость и застенчивость, у обоих под глазами темные круги, у новобрачной на щеке красное пятно. Иногда они по утрам остаются на палубе, сидят в шезлонгах, взявшись за руки, и сразу засыпают. Днем скрываются в каюте, а к ужину выходят измученные, молчаливые, и лица у них неподвижные, замкнутые, и они обмениваются такими взглядами... Дэвид резко поднялся, тряхнул головой, кровь прихлынула ко всем самым чувствительным местам, каждый нерв - как струна, в мозгу дикая пляска эротических картин и ощущений, жгуче сладостных и уже по одному этому ненавистных. Он шагнул вперед, готовый пойти вслед за Дженни. Новобрачные увидели его и мигом разомкнули объятия, молодая жена тихо взяла мужа под руку, и они чопорно прошествовали дальше. Дэвид почувствовал себя круглым дураком. Он безмерно презирал грязную игру воображения, похоть, которая пробуждается от любой эротической сценки или музыки, от услышанного или прочитанного слова, от танцев и похабных анекдотов, презирал любителей подглядывать и подслушивать, давать волю рукам, пожимать под столом ножки, искать прикосновений в тесноте, в публичных местах, завсегдатаев стриптиза и просто мечтателей, которые могут довести себя до высшего экстаза, попросту сидя на месте и глядя в одну точку. Сам он, по крайней мере, издавна привык действовать напрямик. Если уж приспичило, шел и находил какую-нибудь юбку. Когда работал на руднике, раза два решался на рискованную затею - завести себе постоянную девчонку. Но это сразу же становилось невыносимо: женщин понять невозможно. Он готов ручаться головой - нет на свете такой шлюхи, которая не уверена, что найдется рано или поздно чудак, влюбится в нее, и уведет за собою, и устроит ей жизнь роскошную или хотя бы праздную. Иные мечтают даже о законном браке - ведь и такое иногда случалось... Дэвида потянуло в ту пору к чумазой девчонке, наполовину индианке, у нее под ногтями был вечный траур, а в чудесных блестящих густых волосах - вши. Он вымочил ей волосы в керосине (девчонка не доверяла этой жидкости и не умела с ней обращаться), разогрел у себя в тесном патио, обнесенном высокой стеной, прорву воды в котле и среди дня, на солнышке долго отмывал и оттирал ее всю, с головы до пят, включая волосы и ногти. А под конец облил ее вест-индской лавровишневой водой. Но когда лакомство было столь тщательно приготовлено, оказалось - всякий аппетит пропал. Кончилось тем, что он дал ей пять песо и, к ее изумлению, велел убираться на все четыре стороны. А она, надевая бесчисленные юбки, спросила деловито: - Почему ж ты на мне не женишься? Я буду хорошей женой, я это умею! Он объяснил, что жениться ему еще рано, и она ушла, веселая, уверенная в себе, однако по лицу ее, по всей повадке видно было, она приняла его за какого-то евнуха либо за очередного чужеземца со странностями, - и, уходя, она сказала: - Когда почувствуешь себя мужчиной, дай мне знать! Вон куда занесся он в мыслях, лишь бы выбраться из этой каши... Дэвид дал новобрачным пройти и поплелся в хвосте процессии. Поневоле заметил, что Дженни теперь идет вместе с Фрейтагом и миссис Тредуэл, и почувствовал себя оскорбленным, когда она вдруг радостно подпрыгнула и в восторге показала на что-то впереди. Все остановились, завертели головами. Дэвид тоже посмотрел в ту сторону - да, это было странно, и ново, и прекрасно; никогда больше ему такого не видать - и не забыть никогда. Впереди бежит тоненькая девушка, гибкая и сильная, точно балерина, из-под тесного и коротенького черного платья мелькают голые смуглые ножки, голову окутал квадратный черный платок, и низко на лоб надвинута крохотная, совсем кукольная шапочка, видимо как-то укрепленная под платком, под тяжелым узлом волос; перебежала им дорогу, метнулась вверх по скалистому откосу, круто свернула влево, на тропинку поуже, - легконогая и стремительная, точно дикая лань. На голове у нее огромный плоский поднос, уставленный помятыми бидонами с водой, - и с этой ношей она почти бегом взлетает в гору в своих изношенных тапочках, прямая, стройная, высоко вскинута голова, круто покачиваются бедра, руки распахнуты, словно крылья. А потом оказалось, что девушка эта не единственная. Куда бы ни пошли в тот день пассажиры "Веры", всюду и везде на острове сновали вверх и вниз водоноши, юные красивые девушки - точеные носы, нежная линия губ, цвет лица точно слоновая кость, такой увидишь только у испанок. Изредка встречались и женщины постарше, лет тридцати, все еще прекрасные изяществом и стройностью тренированных гимнасток. Фрейтаг с восхищением смотрел, как они непрерывно и словно бы ничуть не уставая пробегают по откосам. - Такая работа за неделю убила бы двух портовых грузчиков, - сказал он. - Просто не может быть, чтобы они подолгу это выдерживали. Все приезжие пришли в восторг, им непременно хотелось понять, в чем тут секрет. А могли бы сообразить, что нет тут ничего загадочного. Сообща подозвали первого же местного жителя, который проходил мимо, - босоногого, всклокоченного, в закатанных до колен холщовых штанах, с бесформенным тюком за плечами, - и профессор Гуттен стал его расспрашивать о непонятном явлении. Местный житель постоянно встречал подходящие к острову корабли и туристов давно изучил, а потому начал, как всегда, совсем просто: все девушки, которые носят воду, - очень порядочные девушки и зарабатывают свой хлеб честным трудом. Он знал, у туристов - и не только у мужчин - престранные понятия о том, как ведут себя молодые женщины в чужих странах. И, несмотря на свой долгий опыт, не мог одолеть изумления: почему, сколько ни приходит сюда кораблей, никак приезжие люди не возьмут в толк, что для молодых девушек носить воду - самое обыкновенное, простое и естественное занятие. Кому же еще носить воду? Спокон веку это обычная домашняя женская работа. Таков строгий порядок в каждой семье, и девушки должны повиноваться... Их нанимает компания, которая ведает доставкой воды, и, ясное дело, они носят форму. Тут рассказчика перебили, как всегда, вечно волнующим туристов вопросом: для чего эта черная игрушечная шапочка, для чего каждая девушка надвигает ее на лоб под своим подносом? Островитянин не знал: никто этого не знает, никто на острове сроду про это не спрашивал. Таков обычай, и все тут. Это часть их форменной одежды. Если девушка не наденет такую шапочку, ее не допустят носить воду. Проще простого, а вот туристы никак не поймут! Потом Фрейтаг задал еще один неизбежный вопрос: - А почему все они такие красивые? И всклокоченный местный житель с удовольствием ответил то, что отвечал всегда: - Нам тут, на острове, выбирать не приходится. Что Бог даст, на том и спасибо. У нас тут все девушки красивые и все добродетельные. Этот ответ неизменно встречали почтительным молчанием. Баумгартнеры с Гансом, Фрейтаг и миссис Тредуэл, семейство Лутц и Дженни, Гуттены, которые тоже их догнали, и Глокен в красном галстуке - вся компания сгрудилась теперь вокруг островитянина. Туристы - значит, сплошь варвары, дело известное, - и он предлагает показать им здешние достопримечательности и обо всем, как положено, рассказать, если ему заплатят по столько-то с человека. Вот уж этого никто не желал - и компания рассеялась, все пошли врозь, поодаль друг от друга, но в одном направлении, так что рано или поздно не миновать было снова сойтись в одних и тех же уголках и примерно за теми же занятиями. Глокен прежде плелся далеко позади всех, но за время этой остановки наверстал упущенное. Проходя мимо Дэвида, он приветливо помахал рукой, улыбнулся своей страдальческой улыбкой. - Поторапливайтесь! - ободряюще крикнул он. - Отстанете! Дэвид двинулся следом, не теряя их всех из виду, но и не пытаясь догнать. И с удовлетворением думал - до чего они все нелепы и неуместны здесь, несуразно одетые и уж вовсе не для такого похода обутые. Ну и разношерстное сборище; Дженни и та кажется нескладной в мешковатом балахоне из рогожки, вечно она его надевает не к месту и не ко времени, потому что он, мол, ручной работы. Поглядела бы на себя со стороны! Да, беспощадны к ним ко всем здешний чистейший, прозрачнейший воздух, тени пальм и солнечные зайчики на кривых, узких старинных улочках (они уже подошли к городку), - бросается в глаза, до чего эти люди ужасающе тусклые и скучные, в том числе и Дженни... Мимо Дэ