улся о том, что ведь и они виноваты, они - сообщники... - Я знаю одно, нам следовало что-то предпринять, - сказал он, обращаясь ко всем сразу, и каждый по-своему посмотрел на него свысока. - А что вы предлагаете? - спросил Лутц. - В моем деле мы на мелкие кражи смотрим сквозь пальцы: что потеряешь на одном посетителе, наверстаешь на другом. У нас в бюджете есть особая статья: замена мелочей, которые легко унести... вы не поверите, что за барахольщики эти туристы, даже самые почтенные с виду, - льстятся на всякую безделушку, сущие сороки. Так что я не отношусь к этому серьезно... Лутц глянул на свои часы, потом на солнце. С востока опять, как и накануне, наплывали большие темные тучи. Остальные тоже стали смотреть на часы, и миссис Баумгартнер сказала: - Уже поздно. Если мы пойдем пешком, как бы не опоздать на корабль. - "Вера" нас подождет, - сказал Лутц. Но приятный дурман от выпитого всеми вина уже рассеивался. На всех лицах отразилось смущение, каждому стало неловко перед остальными; порядком напуганные, они окликнули коляску и с неожиданной торжественностью подкатили к самому подножью трапа - матросы и впрямь уже готовились его поднять. В последнюю минуту, еле переводя дух, вся компания поднялась на корабль и присоединилась к остальным пассажирам, которые уже высыпали к борту полюбоваться суматохой отплытия. Поговаривали, что в открытом море разгуливается волнение. Оркестр заиграл "Прощай, мой маленький гвардеец", и сирийцы, которые кишели на пристани, пытаясь всучить туристам овчинные коврики и опиум, стали расходиться. Между бортом "Веры" и причалом уже ширилась полоска воды, Санта-Крус, отдаляясь, опять хорошел, как хорош показался издали впервые, а тем временем у борта стеснилась испанская труппа и в настороженном молчании не сводила глаз с какой-то женщины на берегу: женщина в отчаянии рыдала и, потрясая кулаками, выкрикивала яростные обвинения и проклятия верхней палубе отходящего корабля. Один из патрульных национальных гвардейцев, грозного вида верзила, оставил своего напарника и пошел унимать неприличный беспорядок. Взял женщину за плечи, повернул и торопливо повел подальше от иностранного корабля и его пассажиров. В его обязанности входило не допускать подобной вредной пропаганды. Такое поведение рисует город в невыгодном свете, как будто здесь не рады гостям. - Убирайся отсюда, - сурово приказал он плачущей женщине. Она окутала голову шалью и пошла прочь, не оглядываясь. Дженни и Дэвид облокотились на поручни, и Дженни сказала: - Одну остановку проехали. Теперь вот что, Дэвид... в Виго я попробую получить визу во Францию... - Если мы зайдем в Виго, - сказал Дэвид. - Говорят, зайдем. Высадят этих танцоров... и тогда я останусь в Булони. - Если мы зайдем в Булонь, - сказал Дэвид. - "Вера" станет там на рейде, а за нами придет катер, - сказала Дженни. - И мы переправимся. - Кто сказал? - Казначей. - А кто это "мы"? - Миссис Тредуэл, и я, и эти дураки студенты. Ну, пожалуйста, Дэвид, поедем со мной. Мне просто думать тошно, неужели ты поедешь дальше. Что ты станешь делать один в Испании? - А что ты станешь делать в Париже? - Там видно будет, - сказала Дженни. Они перешли к другому борту. - Сегодня ночью мы пройдем вдоль побережья Африки... в Санта-Крусе ничего нового и удивительного не было, правда? Очень похоже на Мехико, кривые старые улочки, и говорят по-испански, и такие же лавчонки, и штукатурка тех же тонов... но ты заметил, странно было как раз в новой части города, в центре, где ведут торговлю и прочие дела со всем миром? Ты видел - там на кирпичной стене есть медная табличка - отделение банка Британской Западной Африки? - Не видал, а что? - Знаешь, на секунду мне показалось, что я далеко-далеко от дома, в очень чужой стране, и мне там совсем не нравится. - А где он, наш дом, Дженни, ангел? - спросил Дэвид. В голосе его прозвучала нежность, всегда такая неожиданная, и, как всегда, сердце Дженни растаяло; влажно блеснули глаза, она замигала и осторожно улыбнулась Дэвиду. - Не знаю, - сказала она. - Все еще не знаю, только до него очень далеко. Оба склонились над перилами борта, потерлись щекой о щеку, прильнули друг к другу, потом поцеловались, и Дэвид сказал внезапно, небрежно, словно между прочим, словно и не ждал, что его услышат: - Получим в Виго французские визы, пересядем в Булони на катер и на другой день будем в Париже. Мне надоело спорить, Дженни. Дженни обвила рукой его шею, уткнулась макушкой ему под подбородок. - Хочешь, я расплачусь у тебя на груди, лапочка? Буду тереться носом о твой галстук и ронять слезы тебе за воротник? И пускай на нас смотрят, мне все равно! - Перестань, Дженни, - сказал Дэвид. - Ты что, забыла, где находишься? Она выпрямилась, достала из кармана пудреницу. - А немножко позже мы поедем в Испанию, - пообещала она. - В Мадрид, и Авилу, и в Гранаду, и всюду-всюду. Или, хочешь, давай поедем сперва в Испанию, а уже потом в Париж... правда, лапочка, я не против. Теперь мне все равно, куда ехать. Сойдем в Хихоне, ладно? И оттуда - в Мадрид. Бешенство поднялось в Дэвиде, словно терпеливо таилось в засаде поблизости и только и ждало своего часа. Вот она, ее хитроумная уловка: всегда она упрямится, пока он не уступит, а тогда вдруг сама сдается, прикидывается такой покладистой, будто только того и хотела, и он остается в дураках. Но сперва он должен уступить. "Я перестану, если ты перестанешь...", "Я все сделаю по-твоему, только сперва ты сделай по-моему..." Вот и опять она взяла верх, а теперь, не угодно ли, отдает победу ему, показывает, как легко ей быть великодушной, идти за ним, куда ему хочется, в счастливом согласии... вот бы и пошла на это с самого начала, а не дергала его столько времени и не тянула из него жилы! Теперь-то, конечно, она начнет командовать поездкой по Испании, все переиначит по-своему, начнет с Хихона, а ему и в голову не приходило там высаживаться... Он молчал так долго, что Дженни встревожилась. - Дэвид? - Она тихонько прислонилась к нему и заговорила самым нежным голоском. - О чем ты думаешь? Правда, было бы славно высадиться в каком-нибудь месте, о котором мы никогда и не думали, а оттуда просто пойти пешком по стране до самого Мадрида? - А почему, собственно, до Мадрида? - спросил Дэвид. - Я вовсе не думал о Мадриде. Предпочел бы пока оставаться на побережье - может, в Сантандере, или в Сан-Себастьяне, или доехать до французской границы, в Ирун... Дженни ощутила холодок разочарования. - Что ж, - сказала она, - поедем, куда хочешь. - Ты, кажется, забыла, мы едем в Париж. Испания отпадает, вспомнила? Мы едем вместе в Париж, а там посмотрим... Джении повернулась к нему, окинула строгим, оценивающим взглядом - не сердитым, не огорченным, не испуганным, не обиженным, нет, попросту критически неодобрительным, - и заговорила самым обычным своим голосом, усиленно обычным, можно сказать, в энной степени, кисло усмехнулся в душе Дэвид. - Хотела бы я, чтобы ты хоть один раз что-то выбрал, Дэвид, и уж держался своего выбора, пока мы не доведем дело до конца, или что-то не решим, или даже... а то, знаешь, сколько раз так бывало: ты тащишь меня за две мили к девяти вечера в ресторан ужинать, а у самых дверей передумаешь и тащишь меня еще милю куда-то в другое место, и кончается тем, что мы где-нибудь на улице, на углу, едим зеленые tamales {Мексиканское блюдо: толченая кукуруза с мясом и перцем.}, разогретые прямо в консервной банке... Неужели и вся эта наша поездка так обернется? Тогда, может, просто сейчас прыгнем за борт, и точка? Дэвид, ну чего ты, в конце концов, хочешь? Этот поток слов мало трогал Дэвида, все равно как с гуся вода. Когда в Дженни просыпалась самая обыкновенная баба и все черты ее характера сплавлялись в бессмысленной чисто женской сути, выливались в слова, лишенные всякого подобия логики и разума, Дэвид испытывал огромное облегчение: ослабевал внутри тугой узел вечного напряжения, так приятно не принимать ее всерьез, не утруждать себя попытками что-то ответить, объяснить, успокоить; ссоры теряли всякую остроту, даже воспоминание о любви теряло всякий смысл; человек не обязан ни на волос поступаться своим мужским достоинством ради женщины, не обязан хоть на миг принимать ее во внимание и хоть на грош уважать, если она так его шпыняет, все равно что булавками тычет. Нет, право, какое облегчение видеть, что Дженни, такая особенная, удивительная, не похожая ни на одну женщину на свете, сливается с безымянной, безликой, неисправимой напастью, бичом мужчины, - с болтливой, сварливой, придирчивой самкой Высшего Примата. Прыгнуть за борт? Да чего ради? Он заметил, что волна стала круче, уже ощущалась качка. На сей раз Дженни наговорила больше глупостей, чем обычно, когда она начинала рассуждать по-женски. - Мой выбор сделан, - сказал он. - Ты меня не слушала, Дженни, ангел. Мы едем в Париж, это решено бесповоротно. - (Место ничуть не хуже других, там вполне можно покончить с этой историей раз и навсегда: Берлин, Мадрид, Париж - не все ли равно?) - Оставим пока что Испанию в покое. Пора заняться Францией. - Ты и займись, - сказала Дженни так мило, будто перед тем не произнесла ни одного недоброго слова. - Посмотрим, как оно получится в Виго. - И прибавила почти робко: - Ты такой душенька, что не рассердился на меня, когда я сейчас взвилась. Дэвид, ты, конечно, не поверишь, но я очень счастлива... очень. Пожалуйста, забудь все, что я наговорила... - Я уже забыл, - успокоил Дэвид, и веселая злость заиграла в нем, точно затаенная улыбка. Раздался горн к ужину, но они еще несколько минут помешкали. Корабль выходил из гавани, тут волнение так разыгралось, что катерок лоцмана едва не захлестнуло. Матрос у руля промок до нитки и с немалым трудом удерживался на ногах. Лоцман спустился по веревочному трапу, словно паук по паутинке, и спрыгнул в катер, который едва не опрокинулся. Взялся за руль и круто повернул суденышко. Яростная короткая схватка - и мотор заглох. Минуту-другую лоцман стоял неподвижно, удерживая рулевое колесо в нужном положении, и глядел вверх, на высоченный, угрожающе нависший над ним нос корабля. - Нет, ты только посмотри на него! - сказала Дженни. Она перегнулась через перила, сорвала с себя красный шарф и принялась вовсю им размахивать. Наконец лоцман заметил ее знаки; широким движением, полным изящества, он снял скромную лоцманскую фуражку и помахал в ответ. Дэвид стиснул пальцами перила и откачнулся назад, руки его напряглись, закаменели до самых плеч. Его передернуло. А Дженни все медлила у борта, шарф болтался в руке, черты смягчились, лицо так и светилось весельем и лаской. Дэвид взял ее за локоть и почти оттащил от борта. - Подожди, посмотрим еще, как он справится, - сказала она. Но Дэвид на сегодня был по горло сыт ее причудами. - Он прекрасно справится, а сейчас пора обедать, - сказал он. И Дженни пошла, как это изредка случалось, с хорошо разыгранной покорностью. Обычно это означало, что она уже обдумала для себя новую забаву, еще того похлеще. За ужином она подняла первый бокал вина и, глядя на Дэвида, сама не зная отчего почувствовала, что никогда в жизни ей не было так хорошо и весело. Дэвид задумался о чем-то своем; корабль сильно зарывается носом, и от качки должно бы, кажется, холодеть все внутри, но Дженни не ощущает холода. Все те же столики вокруг, и за ними все те же пассажиры - да, почти все здесь, и у всех обычные, уже хорошо знакомые лица. Дженни еще не пила, вовсе не канарское вино дурманит ее этой чудесной радостью. Вот, немного припоздав, явились танцоры, усаживаются за стол хмурые, молчаливые; даже Рику и Рэк изменила обычная живость. - Я слышала, детей ужасно избили из-за того жемчужного ожерелья... прямо до бесчувствия, - сказала Дженни. - Но по ним этого совсем не видно, правда? - Я ничего такого не слышал, кто тебе сказал? - Вильгельм Фрейтаг, а ему сказал казначей. А condesa остановилась в какой-то маленькой гостинице, и студенты проводили ее до самых дверей, потом накупили на рынке цветов, полную тележку, и расставили у нее под окнами и велели слугам убрать цветами ее балкон. Но condesa к ним не вышла и не захотела с ними говорить. - Кто тебе все это рассказал? - спросил Дэвид. - Фрейтаг, пока мы шли в гору, а ты крался по пятам. - Крался по пятам, - задумчиво повторил Дэвид. Потом спросил: - А откуда Фрейтаг так быстро это узнал? - Один агент тайной полиции все видел, а перед отплытием приходил на корабль. - Сдаюсь, - сказал Дэвид. - Не понимаю, когда можно было все это успеть. - Как-то успелось, - сказала Дженни. - Раз все это произошло. Дэвид заговорил о другом. Не без любопытства он наблюдал за испанцами. Они сосредоточенно ели, не разговаривая, почти не поднимая головы, набивали полный рот. - Прямо как немцы, - заметил Дэвид. - Что ж, наверно, когда полдня воруешь по магазинам, можно проголодаться. Дженни рассеянно потыкала вилкой увядший салат. - Ну скажи на милость, неужели нельзя было запастись на острове свежим салатом. - Можно и тифом и холерой, - кратко ответил Дэвид, не желая отрываться от Eisbein mit Sauerkohl und Erbsenpuree {Свиные ножки с кислой капустой и гороховым пюре (нем.).} и, конечно, от горки жареного лука. - Уж эти чистюли, - сказала Дженни. Жизнь в Мексике отнюдь не научила ее опасаться микробов, напротив, она прониклась искренним презрением к иностранцам, которые непременно все кипятят перед тем, как надеть или взять в рот, и не знают вкуса сочных плодов и восхитительных национальных блюд, что дымятся в глиняных горшках по индейским деревням. Сейчас она была не голодна, по крайней мере этой плотной, тяжелой еды вовсе не хотелось. Удивительно, Дэвид всегда с одинаковым аппетитом уплетает, что ни дадут, - будто на редкость прожорливый птенец поминутно разевает клюв и заглатывает без разбору все, что перед ним маячит. Но у него хотя бы отличные манеры, он не хватает жадно большие куски, не давится, не чавкает, не захлебывается, не разговаривает с набитым ртом. Старые тетки-скупердяйки хоть и морили его в детстве голодом, но то немногое, что давали, научили есть прилично. И все-таки поразительно, до чего неутомимо он очистил полную тарелку и положил себе еще. Всегда он доедает все до кусочка, до последней крохи, и не только за завтраком, обедом и ужином, но и в полдень допьет до капли бульон, и за вечерним чаем не оставит ни единой хлебной крошки. А меж тем, когда он опускает глаза или смотрит по сторонам, примериваясь, что бы еще съесть, веки его как-то жалко вздрагивают, губы приоткрываются - этакая фальшивая мина голодного несчастного сиротки... видя его таким, Дженни всегда ожесточалась. Вот и сейчас к ее веселости примешалась злость, и она стала про себя сочинять историю Дэвида заново. Он, конечно, подменыш, как в сказке, вот он кто. Проказники-эльфы выкрали младенчика из колыбели и взамен подкинули матери свое исчадие. Все приметы сходятся, бедный мой Дэвид. Такой ребеночек все ест, ест - и никак не насытится, и ничуть не прибавляет в весе; как бы нежно его ни любили, он не умеет полюбить в ответ; ничто не заставит его заплакать, и ему плевать, сколько горя он доставляет всем вокруг; он берет все, что только может, но никогда ничего не дает; а потом однажды он исчезает без следа, не простясь, ни слова не сказав. - Вот чем кончают эти негодники, - рассказывала старая няня-шотландка, когда Дженни было шесть лет. - Сколько есть на свете таких матерей: думает, бедняжка, что ее неслух сынок сбежал в матросы или пошел бродить по свету, в Индию там, или в Африку, или в пустыни Калифорнии, и удивляется, несчастная, я ж, мол, на него всю душу положила, а он какой неблагодарный. А того не знает, что все время пригревала на груди змею... нет, эти гаденыши промеж людей не остаются, они уж непременно воротятся к своей нечистой силе и потом весь свой век тоже выкрадывают младенцев, а в колыбели кладут подменышей! Лишь много лет спустя Дженни пришло в голову: а что же они делали с крадеными младенцами? - но поздно, задать этот вопрос было уже некому. Стюард наконец забрал у Дэвида тарелку и поставил перед ним большущее яблочное пирожное со взбитыми сливками. - Ну и проголодался же я, - признался Дэвид, дружески улыбаясь Дженни, и вонзил вилку в пирожное. А что же делали эльфы с крадеными младенцами? Дженни поглядела по сторонам. - Похоже, все устали. Так было и в Веракрусе, и в Гаване. Вспомнили, что все мы чужие и друг другу не нравимся. Все куда-то едем и рады будем друг с другом распрощаться. Брр, я до самой смерти не пожелаю даже открытку от когонибудь из них получить, просто думать противно! Дэвид подхватил еще кусок пирожного. - Даже от Фрейтага противно? - переспросил он. Дженни отложила ненужную вилку, взяла салфетку, бросила. - Ладно, Дэвид. Спокойной ночи. Приятных снов, - сказала она гневно. Поднялась - легко, стремительно, словно в ней распрямились не мышцы, а пружины, - и понеслась прочь летящей походкой, вся прямая, скользя, как на коньках... А Дэвид доел пирожное и выпил кофе. Пассажиры вразброд выходили из кают-компании, делали круг-другой по палубе и скрывались. В иллюминаторах рано погас свет. Капитан, стоя на мостике, проглотил таблетку висмута и отправился спать, махнув рукой на легенду, будто он, а не второй помощник выводит корабль в открытое море после того, как его покидает лоцман. Казначей послал за кофе и пирожным и, подкрепляясь, то и дело клевал носом над своими счетами и ведомостями. Доктор Шуман, двигаясь как во сне, пошел в обход по нижней палубе, осмотрел новорожденного с воспаленным пупком, дал успокаивающего человеку, который страдал от судорог, перевязал рану на лбу одному из участников недавней драки, и теперь старался худо ли хорошо ли скоротать эту злополучную ночь, и чувствовал, как все ширится океан, и даль, и само время, отделяя его от острова, которого ему больше не видать, да, в сущности, он и не увидел этот остров, а лишь крутую дорогу от порта в гору, и на дороге - маленькую белую коляску, что медленно взбиралась по склону и уносила с собой тщетные надежды и суетные мечты всей его жизни. Хорошо отцу Гарса говорить: "Обращайтесь с ней как с закоренелой грешницей, с неисправимой еретичкой, не попадитесь в ее тенета", ничего эти слова не меняют, ничего не значат. Доктор прошел по верхней палубе, приветственно махнул рукой музыкантам - они, сыграв что-то для порядка, уже убирали на ночь свои инструменты; уступил дорогу матросам, которые в этот час безраздельно хозяйничали на корабле - великолепные здоровые молодые животные, ни у кого ни одного издерганного нерва, такие счастливцы, во всей команде ни одного больного, разве только паренек с блуждающей почкой, да и тот все еще заправляет подвижными играми на палубе, и ему это, похоже, ничуть не вредит, и никто не обратил внимания на совет доктора Шумана подлечить и поберечь этого малого. Доктор Шуман подавил желание спросить, как он себя чувствует, и на ходу мельком, без обычной щемящей жалости, глянул, как молодой красавец, олицетворение бессмысленного здоровья, вывозит в кресле на колесах свихнувшегося умирающего старикашку - глотнуть перед сном свежего воздуха. В который раз доктор Шуман отметил на угрюмом, надутом лице красавца непоколебимую утробную уверенность в своем праве обижаться на весь свет и ощутил внезапный укол странной зависти: неплохо быть таким вот нелепым бессердечным глупцом. Похоже, они теперь идут вдоль берегов Африки, решил Глокен, ведя пальцем по карте атласа, взятого в судовой библиотеке. Он никак не мог отделаться от мыслей о минувшем дне в Санта-Крусе - вспоминался не город, не люди, но собственная неприглядная роль в том, что произошло на глазах у других пассажиров "Веры", - теперь они, конечно, станут его презирать за то, что ему не хватило присутствия духа, даже за трусость. Стоило мысленно произнести это слово, и его бросило в дрожь. Холод болью пронизал все тело, оледенил все кости и кровь в жилах, заныли зубы, даже двойная доза лекарства почти не облегчила страданий. Он все-таки поужинал - надо же как-то поддержать силы - и рано лег, чтобы хоть час побыть в каюте одному. Свернулся на боку под одеялом, взбил повыше подушки и раскрыл большую неудобную книгу, полную сведений, которые, пожалуй, помогут уснуть. "Новейшие карты, - обещало предисловие, - все страны... все государства... климатические пояса, - путешествия и открытия... статистические сведения об океанах, озерах, реках, островах, горах и звездах..." Водя пальцем по карте, Глокен ясно видел, что в эти часы корабль огибает ничем не примечательные берега Африки, тут даже нет ни одного порта. Не все ли равно, где он, Глокен, сейчас находится и что делает? И он уснул. Когда немного позже пришел Дэвид, свет в каюте еще горел, но Глокен дышал ровно, лицо его заслонял раскрытый атлас. Дэвид осторожно убрал книгу и погасил свет, не потревожив спящего. Потом вспомнил, что видел в баре Дэнни, который, кажется, уже насквозь пропитался спиртным, если вздумает закурить и чиркнет спичкой, того и гляди сам воспламенится. Хотя нет, не дождешься такого счастья; просто он явится среди ночи, пойдет спотыкаться обо все, что есть в каюте, наполнит ее вонью перегара и пота, пьяным бормотаньем... Поразмыслив, Дэвид задернул койку Глокена занавеской, снова зажег лампу, чтобы Дэнни не путался в темноте, лег в постель и тоже задернул занавеску. Сознание словно выключилось, не изменил лишь самый краешек, во всяком случае, слышна была лишь одна мыслишка, упрямый голос, что опять и опять твердил тупо, как попугай: "Все к черту. Удрать с корабля. Сойти в Виго и двинуть куда глаза глядят. Удрать с корабля. Все к черту..." Так оно и гудело в голове, пока Дэвид не сообразил, что с таким же успехом можно считать баранов. И стал медленно считать: один баран, два барана... и при этом глубоко, мерно дышать - этой хитрости его научила мать, когда ему минуло пять лет и колыбельные песенки и сказки его уже не усыпляли. И старое-престарое средство отлично подействовало: он проснулся наутро бодрый и свежий, над ухом громко зевал и что-то бурчал Дэнни, Глокен умолял кого-нибудь подать ему стакан воды, а за стенами каюты горн настойчиво звал завтракать. Дженни проснулась рано, выглянула в иллюминатор - какова погода? Небо белесое, солнца не видать, вода серая, и на ней впервые серебрятся барашки. Ей стало зябко, и, одеваясь, она натянула свитер. Ночью корабль пересек некую границу, тут было уже не лето, но ранняя осень. Эльза открыла глаза, потянулась, подошла к иллюминатору и с наслаждением вдохнула прохладную сырость. - О, посмотрите, - удивилась и тихо обрадовалась она,это совсем как в Европе, так туманно, и смутно, и мягко, теперь я вспоминаю. Как будто мы уже почти дома. Даже странно, что я когда-то жила в Мексике... - Но ведь в Швейцарии, я слышала, сплошь - солнце и яркие краски? - заметила Дженни. - Я думала, там никогда не бывает пасмурно. Только солнце и снег. Во всех путеводителях так сказано. Эльза, которая совсем было высунулась в иллюминатор, обернулась к ней. Не по-девичьи грубоватые черты ее смягчило подобие улыбки - не Бог весть какая обаятельная, она все же украсила это всегда унылое и недоумевающее лицо. - Нет-нет, - сказала девушка со странной горячностью, даже с гордостью, - у нас в Санкт-Галлене и туман бывает, и дождь, как повсюду. - И прибавила со вздохом, с надеждой отчаяния: - Может быть, там будет лучше жить. Доска объявлений вновь запестрела чисто морскими сведениями: прибытие и отправление кораблей, забастовки и Другие непорядки в разных портах мира; волнения на Кубе, волнения в Испании, волнения в Германии; узлы, широта, долгота, восход и заход солнца, в какой фазе Луна, какая погода ожидается на завтра; а кроме того - разные игры, "бега", кино, корабельный бильярд - и ко всему испанская труппа известила, что долгожданное празднество в честь уважаемого капитана "Веры" состоится нынче же вечером: будет ужин музыка, танцы, блестящее комическое представление силами артистов труппы - устроителей вечера и, наконец, будут разыграны великолепные призы для счастливцев, которые запаслись билетами вещевой лотереи. Приходите в масках, наряжайтесь как душе угодно. Праздничное новшество: все пересаживаются за любой стол, кому как захочется. Еще осталось i несколько непроданных билетов, донья Лола и донья Ампаро будут рады предложить их всем желающим. Утром в баре выставлены будут для всеобщего обозрения призы, которые предстоит разыграть в лотерее. Милости просим. Несколько пассажиров, которые прежде служили мишенью для грубых нападок из-за этой лотереи, теперь проходили мимо доски, осторожно, искоса на нее поглядывая - в том числе Глокен, Баумгартнеры; Рибер улучил минуту, когда Лиззи не было по соседству: мало ли что еще выдумают эти подонки; и даже Фрейтаг из чистого любопытства подошел и начал читать. - Совсем другой тон, - сказал он Гуттенам, которые подошли следом. - Я бы сказал, зловещая перемена. Что-то поздновато они надумали щеголять перед нами своими манерами. - Хорошими манерами, - поправил профессор. - Они уже довольно долго нам демонстрировали свои дурные манеры. Что ж, это перемена к лучшему. Я бы сказал, дорогой сэр, даже если перемена чисто внешняя, кратковременная и вызвана не слишком достойными побуждениями... - А какие у них еще могут быть побуждения? - спросил Фрейтаг. Он вдруг развеселился. В том, как господин профессор мгновенно ухватывает любую тему, любой предмет и любые обстоятельства, вливает в изложницу своего сознания и выдает вам уже переплавленную, отлитую в стандартную форму без единого шва и зазубринки, есть что-то донельзя потешное, подумал он не без злорадства. Это уже занудство на грани гениальности. Фрау Гуттен слегка дернула поводок, подавая знак Детке. Муж понял намек, и они отправились в бар. Супруге профессора не терпелось посмотреть, с какой же добычей вороватые танцоры возвратились на корабль. И не ее одну одолевало любопытство. Лола и Ампаро, на диво свеженькие и не такие неприветливые, как обычно, стояли по обе стороны своеобразной выставки: тут был длинный узкий стол на козлах и над ним полка, подобие витрины, которую соорудили общими силами буфетчик и судовой кладовщик, - то и другое заполнено очень недурными трофеями разбойничьего налета; больше всего тут было предметов по дамской части, предполагалось, что выиграют их женщины либо мужчины для своих дам. - Что ж, если вам по вкусу кружева, это годится, - заметил Дэвид, обращаясь к миссис Тредуэл. Она неопределенно улыбнулась. - Обычно кружева мне по вкусу, но не сегодня, - сказала она и прошла мимо. Выставлено было довольно много высоких резных черепаховых гребней тонкой работы, несколько кружевных скатертей, прозрачная черная кружевная мантилья, большая, расшитая цветами белая шаль, яркие шарфы, довольно грубое кружевное покрывало, немало белых и черных кружевных вееров, две нижние юбки со множеством оборок и солидный кусок воздушно легкой вышитой белой ткани. Фрау Шмитт не могла понять, то ли это материя на оборки для нижних юбок, то ли для алтарного покрова. Так или иначе, она запретила себе льститься на эту ткань или хотя бы восхищаться ею, ведь тут все краденое, и этих испанцев надо бы разоблачить и наказать. Но кто их разоблачит? И перед какими властями? Кто станет ее слушать? Довольно у нее своих забот и своего горя, нестерпима самая мысль из-за чего бы то ни было еще раз выслушать от кого-то грубые, унизительные слова. Ужасный мир, дурной и недобрый, и она в нем так беспомощна. Она протянула руку, осторожно двумя пальцами потрогала материю. - Очень красиво, - почти шепотом по-немецки сказала она Ампаро. Ампаро мигом выставила правую руку с билетами, левой вытянула один из пачки. - Четыре марки, - сказала она, как будто фрау Шмитт уже попросила билет. - Подождите, - задохнулась фрау Шмитт и принялась шарить в сумочке. Дэнни, изрядно помятый после вчерашнего, все же ухитрился на минуту перехватить Пастору. И вот они сидят за столиком в баре, неподалеку от стойки. Он для подкрепления сил пьет пиво, она маленькими глотками прихлебывает кофе и зорко присматривается к нему. Позднее он сообщил Дэвиду, что никак не может понять, в чем суть всей этой затеи с праздником, но по словам Пасторы выходит, будто предстоит отличная и вполне невинная забава, "самый настоящий baile {Бал, танцевальный вечер (исп.).}, - сказал он, - этакий общий пляс, в Браунсвилле и в окрестных городках мексикашки чуть не каждый день такие танцульки устраивают. Что ж, ладно. Так ли, эдак ли, а я сегодня от этой девки своего добьюсь или уж буду знать, какого черта она меня водит за нос". А пока он решил воздержаться от спиртного и на танцульку явиться в наилучшем виде. У господина Баумгартнера была излюбленная теория: участвовать во всяком празднестве, не нарушать компанию - святая обязанность каждого человека, и все равно, здоров ли ты, болен ли душой или телом, уклоняться от нее нельзя ни под каким видом. Его родители поначалу одобряли такое поведение сына, ведь все дети любят веселиться; потом стали огорчаться, видя, что он готов пренебречь всеми домашними обязанностями, забросить все уроки, нарушить подчас самым дерзким образом все установленные в семье правила и порядки ради самых пошлых мимолетных развлечений - и порой в самой нежелательной компании. Фрау Баумгартнер долгие годы терпела мужнины причуды и поневоле согласилась с его родителями: есть в нем какое-то неизлечимое легкомыслие, с этим ничего поделать нельзя. И однако она не могла удержаться, опять и опять наставляла и остерегала супруга, протестовала не против каких-нибудь невинных развлечений (кто же тут станет возражать?), но против возвращений среди ночи, неумеренной выпивки, бесконечной картежной игры с неизбежными проигрышами; протест вызывали чисто мужские забавы Turnverein, где без конца гоняли шары на бильярде, чуть не до утра хором горланили песни, размахивая пивными кружками; и напрасно он с оравой приятелей гоняет по ярмаркам, по уличным тирам и стреляет по глиняным мишеням, и до тошноты объедается острой мексиканской стряпней, а потом приносит домой охапки "трофеев" - безвкусные дрянные куклы, какие-то вазы, заводные игрушки, давно уже неинтересные даже Гансу, хоть он из вежливости притворяется, будто рад им. О, она старалась изо всех сил и однако, быть может, сама виновата, что мужа - а ведь он, конечно же, ее любит, и в первую пору их брака был такой восхитительно веселый, и до последних лет, надо признать, оставался преданным мужем, отцом и кормильцем семьи, - не она ли виновата, что его не удовлетворяют радости домашнего очага, мирные семейные обычаи, общество милых его сердцу жены и сына? Страшно подумать, но, кажется, никогда она этого не узнает. И потому она не удивилась, только смотрела с неудовольствием, когда среди дня он стал шарить по тесной каюте, отыскивая что-нибудь позанятнее из одежды, что пригодилось бы для карнавала, для корабельного маскарада. Он натянул на себя ее жакет из шотландки в белую и красную клетку - оказалось, жакет сидит на нем как раз настолько нескладно, что смешно смотреть. - Что ты делаешь? - спросила жена. Она заранее знала ответ. - Просто не понимаю! - воскликнула она, - С какой стати нам связываться с этими негодяями? Они уже выманили у нас деньги, а в Санта-Крусе тащили все, что попадалось под руку... мы же своими глазами видели. Ну зачем, зачем ты пойдешь на их праздник? - Все равно это праздник, - серьезно сказал Баумгартнер, примеряя фальшивую бороду, которая так напугала однажды маленькую кубинку. - Зачем же омрачать общее веселье. Детям, уж во всяком случае, можно немножко позабавиться. - И он улыбнулся Гансу, который так и сиял, глядя на отцовские приготовления. - Уж дети-то ни в чем не повинны, - прибавил Баумгартнер вкрадчиво, - зачем же их наказывать за грехи старших? - Ах, дети! - язвительно повторила жена и так сурово посмотрела на Ганса, что он поежился. - Это что ж, по-твоему, их бандиты близнецы ни в чем не повинны? Забыл, как они бросили за борт несчастную собаку и из-за них утонул тот бедняга с нижней палубы? Ты о них тоже заботишься? - А почему бы и нет? - спросил Баумгартнер, ни к селу ни к городу впадая в благочестивый тон, что всегда бесило жену. - Господь им судья, не нам их осуждать. И потом, еще не доказано, что это их рук дело. - Не доказано! - Миссис Баумгартнер изо всех сил сдерживалась и не повышала голоса. - Какие нужны доказательства? Кто еще на корабле и вообще в целом свете способен на такую гадость, кроме этой парочки? Нет, видно, ты сам - святая невинность, даже чересчур. - Что ж, надеюсь, хоть прошло немало лет, я сохранил крупицу такой святости, - самодовольно ответил супруг и нацепил огромный красный картонный нос, который держался, точно очки, на проволочных оглоблях. - Я поступлю очень просто. Раздобуду каких-нибудь игрушек для детей и постараюсь их немного позабавить. Но хотел бы я, чтобы ты относилась к этим безобидным развлечениям с толикой доброты моя дорогая. Жена была застигнута врасплох. - Но я же и не хочу быть недоброй... только иногда я не совсем понимаю... - Пожалуйста, нарядись и ты, - сказал муж. - Надень то миленькое крестьянское платье, в Мексике на наших праздниках ты всегда наряжалась баварской крестьянкой. Ну пожалуйста, ради меня! - упрашивал он, и глаза его увлажнились от нежности, которая не очень сочеталась с шутовским красным носом. - Я подумаю, - сказала жена, и он тотчас понял, что она исполнит просьбу. Ганс сидел в сторонке, на нем была бумажная ковбойская широкополая шляпа, на шее висел маленький барабан, и он, как всегда, терпеливо ждал, когда же родители все обсудят и что будет дальше. Но вот отец сказал: - Ну, Гансик... Мальчик вскочил, шагнул к двери. Но тотчас раздался голос матери, в котором звучала знакомая предостерегающая; нотка, - и он замер на месте, по затылку пошел холодок. - Поди сюда, поцелуй меня, - велела мать. Он послушался, и сейчас же они с отцом улизнули, отец вдруг нахмурился, точно у него опять заболел живот. Прежде чем выйти на палубу, Баумгартнер остановился, вытащил из заднего кармана бумажный колпак, который дал ему стюард, и нахлобучил до самых ушей. - Ну, - весело крикнул он и наклонился, чтобы Ганс получше его разглядел, - по-твоему, кто я такой? И запрыгал, заплясал по кругу: гоп-гоп-прыг-скок! - Румпельштильцхен! {Карлик, гном в немецких сказках.} - во все горло заорал Ганс. - Верно! - восторженно рявкнул отец. И они выбежали на палубу, для обоих праздник уже начался. Дженни сидела на краешке шезлонга и при лучах предвечернего солнца по памяти рисовала морскую чайку в полете. Исчеркала несколько страниц - тут и с полдюжины торопливых набросков, в которых кое-как угадывается летящая птица, и сухо, старательно вычерченная голова чайки, где каждое перышко отчетливо, как звено старинной кольчуги. По обыкновению все никуда не годится. Дэвид сидит рядом, перечитывает "Дон Кихота" - наверно, в десятый раз. "Лучший способ освежить свои познания в испанском", - говорит он. Его альбом для зарисовок, перевязанный тесемкой, прислонен к шезлонгу. С тех пор как Дженни не пожелала показать ему свой рисунок, прямо из рук вырвала, он больше не рисует, сидя рядом с ней, и никогда не спрашивает, над чем она работает. А она прикидывается, будто ничего не замечает... интересно знать, долго ли так может продолжаться. - Пожалуй, я пойду, пора переодеться, - сказала она. - Может быть, стюард лишний раз устроит для меня душ. Не поднимая глаз от книги, Дэвид сдержанно осведомился: - Ты что же, в самом деле собираешься наряжаться для этого дурацкого праздника? - Нет, я просто хочу переодеться, - сказала Дженни. - Вечером я всегда переодеваюсь. Ты разве не замечал? Господин Баумгартнер появился во главе процессии, взмахивая какой-то палкой, точно тамбурмажор; он выступал гусиным шагом, и так же гусиным шагом, толпясь и визжа, топали за ним детишки. Судовой кладовщик раздал им дудки, барабаны, трещотки, свистульки - и они дудели, свистели, трещали, барабанили всласть. Ганс шагал рядом с отцом, за ними - маленькие кубинцы, а близнецы замыкали шествие: Рик бил в барабан, Рэк стучала одну о другую сушеными тыквами, на лицах у обоих было непривычное, едва ли не впрямь ребяческое удовольствие. Когда процессия подошла ближе, Дженни улыбнулась и легонько зааплодировала. Баумгартнер сверкнул на нее глазами поверх картонного носа и крикнул с жаром, в котором не было никакого веселья: - Пошли бы с нами! Помогли бы! - На что вам моя помощь, - возразила Дженни. И все-таки пошла с ними. Дэвид со страхом затаил дыхание - не хватало еще ей перейти на гусиный шаг! От нее всего можно ждать, она способна в любую минуту выставить себя на посмешище. Он всегда терпеть не мог в женщинах шутовства и сейчас, как всегда в подобных случаях, с отчаянием думал, что Дженни очень свойственно кривляться и дурачиться. Вот она скрылась в баре вслед за маленьким карнавальным шествием, прошла обычной спокойной походкой, только мерно хлопала в ладоши: Баумгартнер с Гансом увлеченно запели: "ist das nicht ein gulden Ring? Ja, das ist ein gulden Ring" {Где колечко золотое? Вот колечко золотое (нем.).}, а близнецы и маленькие кубинцы только взвизгивали более или менее в такт. Они шагали между столиками, высоко выбрасывая несгибающиеся ноги, и все, кто сидел в баре, поспешно убирали подальше стаканы и рюмки. Баумгартнер на минуту перестал петь, посмотрел по сторонам и, озабоченно хмурясь, горестно воззвал ко всем присутствующим: - Пошли бы с нами! Помогли бы! Маленьких весельчаков удостоили снисходительными взглядами и сладкими улыбочками, как оно и положено в таких случаях: детские радости, увы, мимолетны и, разумеется, священны, как бы они нам порой ни докучали, - но никто не поднялся, даже головы не повернул, не поглядел вслед, когда беспокойные гости удалились; Баумгартнер постарался скрыть разочарование и вывел шествие на палубу, топая все тем же гусиным шагом, который болью отдавался в позвоночнике и который был ему ненавистен еще в годы военной службы. Он провел их по палубе вокруг всего корабля и отпустил, снова подойдя к бару, - пускай бегут к родителям... только Ганса он отослал в каюту к матери, точно в наказание неизвестно за что. Ганс пошел, унося игрушки и чуть не плача: что случилось, что он сделал плохого? Близнецы и кубинские малыши, каждый со своей добычей, тотчас разошлись в разные стороны, не обменялись ни словом, ни взглядом, про Баумгартнера они мгновенно забыли. А он только того и хотел - быть забытым и все забыть: остаться бы одному, укрыться от всех глаз, да бутылку бы коньяку!.. Но ничего этого не удалось, и он спросил большую кружку пива и сел, смущенный, виноватый, не смея приняться за коньяк, покуда не пришла жена - она взяла с него слово, что он никогда больше не станет пить в ее отсутствие. Так он уныло сидел несколько минут, потом спохватился и снял фальшивую бороду, картонный нос и колпак. Перед самым ужином к нему присоединились жена с Гансом; на ней был кружевной чепец с развевающимися лентами, сборчатая кофта и широчайшая юбка, она напудрилась, и