лицейские сирены, смешиваясь с шумом потасовки. Анхель открыл комнату в конце зала, и Профейн мельком увидел Фину. Обнаженная, она лежала с растрепанными волосами на старой солдатской раскладушке и улыбалась. Ее глаза стали такими же полыми, как в ту ночь у Люсиль на бильярдном столе. Анхель повернулся, оскалив зубы. - Подождите, - сказал он. - Не входите. - Дверь затворилась, и вскоре они услышали, как он бьет Фину. Возможно, Анхель успокоится, лишь получив взамен ее жизнь, - Профейн не знал, как далеко заходит в этом смысле их кодекс. Он не мог войти и вмешаться. Да и не знал - хочет ли. Полицейские сирены звучали крещендо и резко смолкли. Драка прекратилась. Профейну показалось, что прекратилось даже нечто большее. Он пожелал Джеронимо спокойной ночи и вышел из клуба. Он ни разу не повернул голову посмотреть, что творится сзади на улице. Он решил больше к ним не возвращаться. Работа под улицей закончилась. Подошел к концу и покой в доме Мендоза. Он должен вновь выходить на поверхность - на улицу своих снов. Вскоре он нашел станцию метро, и уже через двадцать минут искал на окраине дешевую койку. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Она висит на западной стене В кабинете-резиденции на Парк-авеню дантист Дадли Айгенвэлью любовался своим сокровищем. На черном бархате в застекленном шкафу красного дерева, шедевре мебельного искусства, лежал набор вставных челюстей - все зубы из разных металлов. Правый верхний клык - из чистого титана - был для Айгенвэлью центральной точкой протеза. Оригинальную отливку он видел около года назад в литейном цехе неподалеку от Колорадо-Спрингз, куда летал на личном самолете некоего Клейтона Чиклица по прозвищу Кровавый, Чиклица из "Йойодины" - одной из крупнейших оборонных корпораций восточного побережья, филиалы которой были разбросаны по всей стране. Они с Айгенвэлью принадлежат к одному Кругу. Во всяком случае, так говорил энтузиаст Стенсил. И верил в это. Те, кто обращают внимание на такие вещи, не могли не заметить, как ближе к концу первого срока Эйзенхауэра на сером беспокойном фоне истории стали появляться яркие, смело трепещущие сигнальные флажки: моральная доминанта начала переходить к новой и невероятной профессии. В начале века психоанализ узурпировал у священников функции отца-исповедника. А теперь пришла пора аналитикам уступить место дантистам. На самом деле речь шла не просто о смене номенклатуры. Приемы в зубном кабинете превратились в настоящие сеансы, а глубокомысленные изречения о себе стали предваряться фразой: "Мой дантист говорит, что..." Подобно своим предшественникам, психодонтия выработала свой жаргон: невроз стал называться "неправильным прикусом", оральная, анальная и генитальная стадии - "прорезанием молочных зубов", Оно - "пульпой", а Суперэго - "эмалью". Пульпа у зуба мягкая и снабжена кровеносными капиллярами, нервами. А эмаль, состоящая, в основном, из кальция, - неодушевленное вещество. Они и являли собой Оно и Я психодонтии. Твердое, безжизненное Я покрывает собой теплое, пульсирующее Оно - защищает и предохраняет. Айгенвэлью зачарованно смотрел на тусклое мерцание титана и размышлял над фантазиями Стенсила (напрягшись, он представил их себе как периферическую амальгаму - сплав иллюзорного течения и блеска ртути с чистой истиной золота или серебра для заполнения трещин в защитной эмали - вдали от корня). Дырки в зубах образуются по вполне определенным причинам, - рассуждал Айгенвэлью. Но даже если их несколько на зуб, то здесь нет никакой сознательной организации, враждебной пульпе, никакого заговора. Но все равно находятся люди типа Стенсила, которые объединяют все случайные кариесы мира в заговорщицкие группировки. Селектор тихонько замигал и произнес: "Мистер Стенсил". Итак. Какой предлог на сей раз? Он потратил уже три приема для простой чистки зубов. Грациозной плавной походкой доктор Айгенвэлью вошел в комнату для ожидания. Стенсил встал и, запинаясь, поздоровался. - Зубы болят? - сочувственно предположил доктор. - Нет-нет, с зубами ничего, - вымолвил Стенсил. - Вы должны поговорить. Вы оба должны отбросить притворство. Уже в кабинете, сидя за столом, Айгенвэлью сказал: - Из вас плохой детектив и еще худший шпион. - Это - не шпионаж, - запротестовал Стенсил, - но Ситуация становится невыносимой. - Этот термин он узнал от отца. - Они распускают Аллигаторный патруль. Потихоньку, чтобы не привлекать внимание. - Думаете, это вы их спугнули? - Пожалуйста. - Он ужасно побледнел. Затем извлек трубку с кисетом и принялся набивать ее, рассыпая табак на огромный - от стенки до стенки - ковер. - Вы представляли мне Аллигаторный Патруль, - сказал Айгенвэлью, - в юмористическом свете. Ничего себе разговорчик, когда моя ассистентка работает у вас во рту. Вы хотели, чтобы у нее дрогнула рука? Или чтобы я обмер? Если бы вместо нее был я с бор-машиной, то подобная реакция вызвала бы весьма неприятные ощущения. - Стенсил набил трубку и теперь раскуривал ее. - Вы с чего-то взяли, что я подробно осведомлен о неком заговоре. В мире, который населяете вы, мистер Стенсил, любая группа явлений может превратиться в заговор. Поэтому, вне всяких сомнений, ваши подозрения вполне оправданы. Но почему вы обращаетесь за консультацией именно ко мне? Почему бы вам не порыться в Британской Энциклопедии? Она гораздо лучше знает о любых интересующих вас явлениях. Если только вы не любопытствуете по поводу зубоврачебной науки. - Насколько слабым казался он себе в этом кресле! Ведь ему пятьдесят пять, а выглядит на все семьдесят. В то время как Айгенвэлью, примерно ровесник, выглядит на тридцать пять. И чувствует себя молодым. - Какая область вас интересует? - продолжал доктор игриво. - Перидонтия, оральная хирургия, ортодонтия? Протезы? - Он думает, протезы, - чем застал Айгенвэлью врасплох. Стенсил выстраивал защитную завесу ароматного трубочного дыма, чтобы за ней оставаться непостижимым. Но его голос уже и без того обрел некоторую твердость. - Пойдемте, - сказал Айгенвэлью. Они вошли в заднюю комнату, где располагался музей. Щипцы, которые однажды держал в руках Фошар, первое издание "Хирурга-дантиста", Париж, 1728 год, кресло, где сидели пациенты Шапена Аарона Харриса, кирпич одного из первых зданий Балтиморского колледжа зубоврачебной хирургии. Айгенвэлью подвел Стенсила к шкафу красного дерева. - Это чей? - спросил Стенсил, глядя на протез. - Подобно принцу из "Золушки", - улыбнулся Айгенвэлью, - я ищу челюсть, к которой подошел бы этот протез. - Стенсил, возможно, ищет то же самое. Не исключено, что этот протез носила она. - Я сам сделал его, - сказал Айгенвэлью. - Кого бы вы ни искали, этот человек никогда его не видел. Только вы, я и еще пара привелегированных персон. - Стенсил не может быть уверен. - В том, что я говорю правду? Но-но, мистер Стенсил! Вставные зубы на стенде тоже улыбались, словно упрекая своим блеском. Когда они вернулись в кабинет, Айгенвэлью, пытаясь хоть что-то понять, поинтересовался: - Кто же такая В.? Но его спокойный разговорный тон не застал Стенсила врасплох, и он не выказал ни малейшего удивления по поводу осведомленности дантиста. - У психодонтии свои секреты, а у Стенсила - свои, - ответил Стенсил. - И что самое важное, у В. они тоже есть. Она оставила ему лишь жалкие останки досье. И большая часть из того, что у него есть - это предположения. Он не знает ни кто она, ни что она. Он пытается выяснить. Она - вроде отцовского наследства. За окном клубился полдень, колеблемый лишь слабым ветерком. Казалось, слова Стенсила бестелесной оболочкой падали в полый куб размером со стол Айгенвэлью. Не перебивая, дантист слушал рассказ Стенсила о том, как отцу случилось столкнуться с девушкой по имени В. Когда он закончил, Айгенвэлью произнес: - И вы, конечно, взялись за дело. По горячим следам. - Да. Но нашел немногим больше того, о чем Стенсил только что рассказал. - В этом-то все и дело. Казалось бы, несколько лет назад Флоренцию наводняли собой те же туристы, что и в начале века. Но кем бы В. ни была, ее, наверное, поглотили воздушные ренессансные пространства этого города, или приняли в себя тысячи Великих Полотен, - вот и все, что удалось определить Стенсилу. Однако он обнаружил один относящийся к делу факт: она была связана - хотя, возможно, лишь косвенно - с одним из тех великих заговоров, предвосхищений Армагеддона, что охватили всех здравомыслящих дипломатов накануне Первой мировой. В. и заговор. Конкретная форма последнего зависела лишь от случайных инцидентов в истории того времени. Быть может, ткань истории нашего века, - думал Айгенвэлью, - испещрена складками, причем если мы находимся - как, например, Стенсил - на дне одной из них, то невозможно определить основу, уток или узор в другом месте той же ткани. При этом в силу существования одной складки предполагается наличие других, разделенных и сгрупированных в сложные циклы, которые, в свою очередь, приобретают еще большее значение, чем даже структура ткани и разрушают какую бы то ни было целостность. Поэтому мы так очарованно смотрим на смешные автомобили тридцатых, любопытную моду двадцатых и на своеобразные моральные устои наших прародителей. Мы создаем и посещаем мюзиклы о них и вводим в самих себя фальшивые воспоминания, поддельную ностальгию, о том, какими они были. Соответственно, мы потеряли всякое понятие о традициях. Возможно, живи мы на вершине складки, все складывалось бы по-другому. Тогда мы, по крайней мере, могли бы оглядеться. I В апреле 1899 года ошалевший от весны юный Эван Годольфин, щеголяя в костюме, слишком, пожалуй, эстетском для такого пухлого парнишки, прибыл во Флоренцию. Загримированное каплями щедрого слепого дождя, хлынувшего на город в три часа пополудни, его лицо цветом и беспечным выражением напоминало свежий пирог со свининой. Выйдя на Стационе Сентрале, он остановил открытый экипаж, помахав ему зонтиком из светло-вишневого шелка, отрывисто бросил агенту из системы Кука адрес отеля, неуклюже исполнил двойной антраша, выкрикнул британское "джолли-хо!", не имевшее конкретного адресата, прыгнул в кэб, и, распевая веселые песни, поехал по Виа деи Пацани. Официально он прибыл сюда для встречи с отцом, капитаном Хью - членом Королевского географического общества и исследователем Антарктиды. Впрочем, Эван всегда был неслухом, не нуждающимся ни в каких основаниях для своих поступков - ни в официальных, ни в каких других. В семье его называли Эван Дурачок. За это в моменты игривого настроения он обзывал всех остальных Годольфинов Истэблишментом. Как и любые другие его высказывания, эта кличка не несла в себе никакой злобы: в детстве он с ужасом взирал на диккенсовского Толстяка как на вызов своей вере в то, что все толстяки обладают врожденными качествами Хорошего Парня, и впоследствие приложил немало усилий - не меньше, чем для того, чтобы оставаться неслухом, - для борьбы с таким оскорблением его породе. Ибо, несмотря на попытки Истэблишмента в обратном, бестолковость давалась Эвану нелегко. Он испытывал нежную привязанность к отцу, но не разделял его консерваторских взглядов: сколько он себя помнил, ему все время приходилось трудиться в тени капитана Хью - героя Империи, - и Эван изо всех сил сопротивлялся попыткам заставить его двигаться к славе, уготованной самой фамилией Годольфин. Но это была лишь особенность эпохи, и Эван, будучи, в сущности, неплохим парнем, не мог не измениться вместе с веком. Некоторое время он тешил себя мыслью о получении офицерского чина и плаваниях, - не затем, чтобы следовать по отцовской стезе, а просто чтобы удрать от Истэблишмента. Его юношеские мечтания во времена семейных стрессов состояли из молитвоподобных, экзотических слогов: Бахрейн, Дар-эс-Салам, Самаранг. Но на втором курсе его исключили из Дартмутского училища за предводительство нигилистской группы "Лига Красного Восхода", чей метод ускорения революции состоял в проведении буйных пьянок под окном коммодора. Разведя руками в коллективном отчаянии, семья сослала его на континент, надеясь, возможно, что он выкинет там какой-нибудь номер, который общество сочтет достаточным для заключения Эвана в тюрьму. Однажды вечером, восстанавливаясь в Дювилле после щедрого двухмесячного парижского распутства, он вернулся в отель на семнадцать тысяч франков богаче - спасибо гнедой Шер Баллон - и нашел там телеграмму от капитана Хью со следующим текстом: "Слышал тебя выгнали. Если нужно с кем-нибудь поделиться я на Пьяцца делла Синьориа пять восьмой этаж. Мне очень хотелось бы увидеть сына. Глупо в телеграмме писать лишнее. Вейссу. Ты понимаешь. ОТЕЦ." Вейссу. Конечно же. Вейссу - повестка, которую нельзя игнорировать. Он понимал. Еще бы: сколько Эван помнил себя, это была единственная его связь с отцом. К тому же, в каталоге заморских регионов, где нет власти Истэблишмента, Вейссу занимала ведущую позицию. Это - то, чем владели только они с отцом, хотя, когда Эвану было лет шестнадцать, он перестал верить в существование этого места. Первое впечатление по прочтении телеграммы - что капитан Хью под конец впал в старческий маразм или начал бредить, или то и другое - сменилось более снисходительными мыслями. Быть может, - рассудил Эван, - последняя южная экспедиция слишком переутомила престарелого мальчика. Но уже на пути в Пизу Эван начал ощущать некоторое беспокойство из-за самого тона телеграммы. В последнее время он из соображений литературного образования пристрастился к внимательному изучению любых печатных текстов - меню, расписаний поездов, объявлений на стенках; он принадлежал к тому поколению, которое перестало за глаза называть своих отцов "патерами", чтобы не путать их с автором "Ренессанса", и очень чувствительно относилось к таким вещам, как тон. А именно в тоне телеграммы было нечто "je ne sais quoi de sinistre", посылающее сквозь позвоночник наплывы приятного холодка. Его воображение разыгралось. "Глупо в телеграмме писать лишнее", - может, намек на заговор, интригу - великую и таинственную, да еще в сочетании с этим паролем - единственным их общим достоянием. Каждого их этих двух пунктов, взятых отдельно, было бы достаточно, чтобы Эвану сделалось стыдно: стыдно за галлюцинации, место которым в шпионском триллере, и даже более стыдно за внимание к чему-то, не существующему в реальности и основанному лишь на впечатлении, произведенном много лет назад обычной сказкой на ночь. Но взятые вместе, они были как ставки, сделанные одновременно на разных лошадей, где в результате может, конечно, получиться нечто цельное, но лишь посредством операции, еще более искусственной, чем простое сложение составляющих. Он непременно встретится с отцом. Несмотря на бродяжнические настроения сердца, светло-вишневый зонтик и сумасбродный костюм. Живет ли в его крови мятежный дух? Ему всегда было лень задаваться этим вопросом. Конечно, "Лига Красного Восхода" - не более, чем забава, и вообще он никак не мог заставить себя всерьез относиться к политике. Но зато Эван чувствовал сильную непримиримость в отношении старшего поколения, а это почти то же самое, что открытый мятеж. Чем дальше он выбирался из болота отроческого возраста, тем скучнее ему было слушать разговоры об Империи; всякое упоминание о славе действовало на него, словно колокольчик прокаженного. Китай, Судан, Вест-Индия, Вейссу сыграли свою роль, дав личную сферу влияния, примерно равную по объему его черепу, - колонии воображения, границы которых надежно защищены от грабительских вторжений Истэблишмента. Он хотел, чтобы его оставили в покое, всегда вел себя по-своему плохо и был полон решимости до последнего ленивого удара сердца защищать неприкосновенность дурачка. Экипаж свернул налево, пересек, громыхая костями, трамвайные пути и, свернув еще раз, въехал на Виа деи Векьетти. Эван замахал поднятой рукой и обругал извозчика, а тот лишь рассеянно улыбнулся. Сзади шумно подошел трамвай, и некоторое время они ехали рядом с ним. Эван повернул голову и увидел девушку в канифасовом платье. Она смотрела на него огромными мерцающими глазами. - Синьорина, - закричал он, - ah, brava fanciulla, sei tu inglesa? Вспыхнув, она принялась изучать узор на своем зонтике. Эван встал с сидения кэба, принял торжественную позу, подмигнул и начал петь "Deh, vieni alla finestra" из "Дон Жуана". Понимала она по-итальянски или нет, но песня произвела обратный эффект: девушка убрала голову из окна и спряталась в толпе итальянцев, стоявших в центральном проходе. Извозчик выбрал именно этот момент, чтобы погнать лошадей галопом и снова резко свернуть через пути прямо перед трамваем. Продолжая петь, Эван потерял равновесие и чуть не свалился назад - на сиденье. Он ухитрился одной рукой ухватиться за фартук кэба и после нескольких секунд неприглядного барахтанья съехал вниз. К тому времени они уже ехали по Виа Печори. Он обернулся и увидел, как девушка сходит с трамвая. Вздохнув, он поехал дальше - мимо колокольни Джотто, - подпрыгивая на своем кэбе и продолжая думать - не была ли она англичанкой. II Синьор Мантисса и его сообщник, потрепанный калабриец Чезаре, сидели напротив винного магазинчика на Понте Веккьо. Оба пили брольо и чувствовали себя несчастными. Шел дождь, и Чезаре пришло в голову, что он - пароход. Дождь, почти утихнув, превратился в легкую морось, из магазинов на мосту стали один за другим выползать английские туристы, и Чезаре принялся делиться своим открытием со всеми, кто находился в пределах слышимости. Для полноты иллюзии он подносил к губам горлышко бутылки и издавал короткие гудки: - Ту-ту! Ту-ту! Vaporetto, io. Синьор Мантисса не обращал внимания. Его пять футов и три дюйма чопорно покоились на складном стуле. Маленькое, хорошо сложенное тело казалось какой-то драгоценностью - забытым творением ювелира, возможно даже Челлини, накрытым темной саржей в ожидании аукциона. Розовые точки и линии на белках его глаз наводили на мысль о долгих годах горестных стенаний. Отражаясь от Арно и магазинных фасадов, солнце дробилось в спектр капельками дождя, падало на его светло-русые волосы, брови и усы и, казалось, запутывалось в них, превращая лицо в маску недостижимого экстаза и создавая контраст с печальным и усталым выражением глаз. Посмотрев в эти глаза однажды, вы непременно вновь вернетесь к ним после внимательного ознакомления с остальной частью лица, - любой "Путеводитель по синьору Мантиссе" уделил бы им специальный раздел, подчеркивая особое значение этих глаз, но не предлагая при этом разгадки их тайны, ибо они отражали свободно парящую грусть - рассредоточенную и неопределенную. "Женщина", - первое, что с уверенностью подумал бы случайный турист, но некий католический свет, плавающий у паутины глазных капилляров, поколебал бы эту уверенность. Если не женщина, то что же? Возможно, политика. Размышляя о Мадзини, обладателе нежного взора и светящихся снов, наблюдатель почувствовал бы некоторую хрупкость - поэта-либерала. Всмотревшись внимательнее, он заметил бы, как плазма этих глаз последовательно проходит все модные вариации грусти и горя - финансовые неприятности, упадок здоровья, сломленная вера, предательство, импотенция, убытки, - и тут нашего туриста озарило бы, что он здесь не на поминках, а скорее, на ярмарке печали во всю улицу длиной, где нет ни одного повторяющегося балагана, и которая не предлагает ничего достаточно солидного, на чем стоило бы задержать внимание. Причина была очевидной и разочаровывала: синьору Мантиссе самому пришлось пройти через все эти балаганы, в каждом из которых шло представление - кусочек из его биографии: лионская швея-блондинка, неудачная контрабанда табака через Пиренеи, мелкое покушение в Белграде. Все представленные здесь перемены в его жизни были зарегистрированы, и каждой из них он придавал одинаковый вес, не извлекая никаких уроков, кроме одного: все они рано или поздно повторятся. Подобно Макиавелли, он жил в изгнании, и его посещали призраки ритма и разложения. Мысли синьора Мантиссы не поддавались течению спокойной реки итальянского пессимизма, и он считал всех людей продажными: история вечно выдает одинаковые модели. Едва ли хоть в одной стране, где ступали его маленькие проворные ножки, есть на него досье. Казалось, властям нет до синьора Мантиссы никакого дела. Он принадлежал к вымирающему кругу мудрецов, чей взор могут затуманить лишь случайные слезы, - кругу, касательному окружностям Декадентов Англии и Франции и испанского Поколения 98-го года, что смотрят на Европу, будто на галерею - хорошо знакомую, но давным-давно успевшую надоесть, и годную лишь в качестве укрытия от дождя или от эпидемии неведомой болезни. Чезаре отпил из бутылки и запел: Il piove, dolor mia Ed anch'io piango... - Нет, - сказал синьор Мантисса, отстраняя предложенную бутылку. - Я больше не буду, пока он не придет. - Смотри, две английские леди! - закричал Чезаре. - Я спою для них. - Ради Бога... Vedi, donna vezzosa, questo poveretto, Sempre cantante d'amore come... - Ты не мог бы вести себя потише? - ... un vaporetto. - Он триумфально проорал раз, наверное, сто подряд одну и ту же ноту, повернувшись лицом к противоположному тротуару Понте Веккьо. Английские леди, сжавшись от страха, поспешили своей дорогой. Вскоре синьор Мантисса протянул руку под стул и вытащил новую бутылку. - А вот и Гаучо, - сказал он. Рядом нарисовался высокий неуклюжий человек в широкополой фетровой шляпе и, прищурясь, уставился на них. Синьора Мантиссу раздражал Чезаре. Покусывая большой палец, он нашел штопор, вставил между коленей бутылку и вытащил пробку. Гаучо уселся верхом на стул, взял вино и сделал большой глоток. - Брольо, - сказал синьор Мантисса, - самое лучшее. Гаучо некоторое время сидел и с отсутствующим видом мял пальцами края шляпы. Вдруг он взорвался: - Я - человек действия, синьор, и мне бы не хотелось терять время. Allora. К делу. Я обдумал твой план. Вчера вечером я не спрашивал о деталях. Терпеть не могу детали. Однако даже тех немногих подробностей, что вы мне предоставили, оказалось предостаточно. Извините, но у меня много возражений. Все это слишком хрупко. Слишком много вещей, которых нельзя предугадать. Сколько людей сейчас участвуют в деле? Ты, я и этот недоделок. - Чезаре расцвел. - На два человека больше, чем нужно. Ты должен сделать это в одиночку. Ты говорил, что хочешь дать взятку одному из смотрителей. Тогда получится уже четверо. Скольких еще нужно будет подкупить? Сколько совестей успокоить? Все больше шансов, что один из них сдаст нас полиции прежде, чем мы закончим это грязное дельце. Синьор Мантисса выпил, вытер усы и горестно улыбнулся. - Чезаре может устроить необходимые контакты, - возразил он, - и будет вне подозрений - его никто никогда не замечает. Баржа до Пизы, катер до Ниццы. Кто сможет это все организовать, если не... - Ты, мой друг! - угрожающе произнес Гаучо, тыкая штопором в ребра синьора Мантиссы. - Ты, в одиночку. Разве это так необходимо - торговаться с капитанами барж и катеров? Нет. Все, что нужно, - это пробраться на борт, спрятаться там и уплыть. Отныне будь напористей! Будь мужчиной! Если кто-нибудь из властей будет возражать... - Он с диким видом повернул штопор, накрутив на него пару квадратных дюймов белой льняной рубашки синьора Мантиссы. - Capisci? Словно пронзенная бабочка, синьор Мантисса замахал руками, скорчил гримассу и запрокинул свою золотоволосую голову. - Certo io, - наконец выговорил он, - конечно, синьор коммендаторе, для военного ума... прямое действие, конечно... но в столь деликатном деле... - Ба! - Гаучо оставил в покое штопор и свирепо уставился на синьора Мантиссу. Дождь кончился, солнце садилось. Мост заполнили туристы, возвращающиеся в свои гостиницы на Лунгарно. Чезаре добродушно разглядывал их. Все трое сидели молча; первым заговорил Гаучо - спокойно, но со скрытой страстью в голосе. - В прошлом году в Венесуэле все было не так. Вообще в Америке все было не так. Ни изворотов, ни хитрых маневров. Суть конфликта была проста: мы хотели свободы, а нам не хотели ее давать. Свобода или рабство, мой иезуитский друг, - это всего лишь два слова. Мы не нуждались в твоих фразах, трактатах, моралях и рассуждениях на темы политической справедливости. Мы знали, кто мы есть, и знали, кем в один прекрасный день станем. И когда дело доходило до сражений, мы были одинаково решительны. Ты применяешь все эти искусные ходы и в то же время мнишь себя макиавеллианцем. Ты слышал, что он говорил о льве и лисе, но сейчас твой изощренный мозг видит только лису. Что стало с силой, агрессивностью, природной знатностью льва? Что это за эпоха, когда человек становится врагом другому, только если тот стоит к нему спиной? К синьору Мантиссе частично вернулось самообладание. - Конечно, необходимо иметь обоих, - произнес он умиротворяюще. - Поэтому я и выбрал вас в напарники, коммендаторе. Вы - лев, а я, - со скромностью в голосе, - очень маленькая лисичка. - А он - свинья! - проревел Гаучо, хлопая Чезаре по плечу. - Браво! Прекрасный кадр! - Свинья, - счастливо повторил Чезаре, хватая бутылку. - Довольно, - сказал Гаучо. - Этот синьор потрудился построить для нас карточный домик. Хоть мне и не нравится в нем жить, я все же не позволю, чтобы твое пропитанное вином дыхание развалило его, пока ты что-то мямлишь с кашей во рту. - Он снова повернулся к синьору Мантиссе. - Нет, - продолжал он, - ты не истинный макиавеллианец. Он был апостолом свободы для всего человечества. Когда читаешь последнюю главу "Государя", невозможно усомниться в его стремлении к единой республиканской Италии. Как раз там, - он жестом указал на левый берег, где садилось солнце, - он жил и страдал под игом Медичи. Они были лисами, и он их ненавидел. Его последняя проповедь посвящалась льву - олицетворению силы, которая поднимется в Италии и навсегда загонит всех лис в норы. Его мораль была столь же проста и честна, как у моих товарищей в Южной Америке. А сейчас под его стягом ты хочешь увековечить отвратительную хитрость Медичи, которые так долго подавляли свободу в этом самом городе. Я безвозвратно обесчещен уже одним фактом, что знаюсь с тобой. - Если... - снова скорбная улыбка, - если коммендаторе имеет альтернативный план, мы были бы счастливы... - Конечно имеет, - отрезал Гаучо. - План другой, он же единственный. У тебя есть карта? - Синьор Мантисса энергично извлек из внутреннего кармана сложенный карандашный рисунок. Гаучо с отвращением принялся его разглядывать. - Итак, это - Уффици, - произнес он. - Никогда там не был. Хотя следует, наверное, туда сходить - сориентироваться на месте. Где объект? Синьор Мантисса указал на нижний левый угол. - Зал Лоренцо Монако, - сказал он. - Здесь, видите? Мне уже сделали ключ от главного входа. Три основных коридора - восточный, западный и короткий южный между ними. Из западного коридора, номер три, мы входим в тот, что поменьше, помеченный "Ritratti diversi". В конце направо - единственный вход в галерею. Она висит на западной стене. - Единственный вход и он же - единственный выход, - произнес Гаучо. - Нехорошо. Тупик. Чтобы выйти из здания, нужно пройти назад до восточного коридора и до лестницы, ведущей на Пьяцца делла Синьориа. - Там есть лифт, на котором можно опуститься до прохода, ведущего на Палаццо Веккьо. - Лифт, - усмехнулся Гаучо. - От тебя я другого и не ожидал. - Оскалив зубы, он наклонился вперед. - Ты и так уже предложил совершить акт наивысшего идиотизма - пройти по одному коридору, потом по другому, потом до середины третьего, а потом еще по одному до тупика и после этого вернуться тем же самым путем. Расстояние... - он быстро прикинул в уме, - около шестисот метров, полно охранников, готовых наброситься в любой момент, пока ты идешь по коридору или сворачиваешь за угол. Но даже это кажется тебе недостаточным. Ты хочешь сесть в лифт. - Кроме того, - вставил Чезаре, - она довольно большая. Гаучо сжал кулак. - Сколько? - Сто семьдесят пять на двести семьдесят девять сантиметров, - признал синьор Мантисса. - Capo di minghe! - Гаучо откинулся назад и затряс головой. Пытаясь сдерживать свои эмоции, он обратился к синьору Мантиссе: - Я не очень маленького роста, - терпеливо принялся объяснять он. - На самом деле я даже довольно крупный. И широкий. Я сложен, как лев. Возможно, это - расовая особенность. Я родом с севера, и не исключено, что в этих венах течет германская кровь. Германцы выше латинских народов. Выше и шире. Может, когда-нибудь это тело растолстеет, но пока оно состоит из одних мускулов. Итак, я большой, non e vero? Хорошо. Тогда позвольте вам сообщить, - его голос возрастал в неистовом крещендо, - что под этим чертовым Боттичелли помещусь не только я с самой жирной флорентийской шлюхой, но там останется место и для ее слоноподобной мамаши, выполняющей роль компаньонки! Как, скажи мне ради Христа, ты собираешься идти триста метров под этой поклажей? Ты что, спрячешь ее в карман? - Успокойтесь, коммендаторе, - взмолился синьор Мантисса. - Нас могут услышать. Это - детали, уверяю вас. Все предусмотрено. Цветочник, к которому Чезаре ходил вчера вечером... - Цветочник? Цветочник. Вы что, посвятили его в свои тайны? Так, может, вам лучше опубликовать свои намерения в вечерних газетах? - Но он безопасен. Он только сделает дерево. - Дерево? - Багряник. Небольшой, метра четыре, не выше. Чезаре работал все утро, выдалбливая ствол изнутри. Поэтому нам нужно все сделать поскорее, пока не завяли его лиловые цветы. - Простите мою ужасную тупость, - сказал Гаучо, - но, если я правильно вас понял, вы собираетесь свернуть "Рождение Венеры" в рулон, засунуть его в пустой ствол багряника, пронести его около трехсот метров мимо армии охранников, которые к тому времени уже будут знать о краже, и выйти с ним на Пьяцца делла Синьориа, где, предположительно, вы затеряетесь в толпе? - Именно. Ранний вечер - лучшее время для... - A rivederci. Синьор Мантисса вскочил на ноги. - Прошу вас, коммендаторе, - воскликнул он. - Aspetti. Мы с Чезаре оденемся рабочими, понимаете? Уффици сейчас реставрируется, и в этом не будет ничего необычного... - Простите, - сказал Гаучо, - но вы оба - психи. - Но ваша помощь очень важна для нас. Нам нужен лев, искушенный в военной тактике, стратегии... - Очень хорошо. - Гаучо вернулся и встал, словно башня, над синьором Мантиссой. - Я предлагаю вот что. В зале Лоренцо Монако есть окна, ведь так? - На них тяжелые решетки. - Ну и что? Бомба, небольшая бомба, я вам ее достану. Любой при попытке вмешаться будет устранен. Через окно мы попадем к Поста Сентрале. Где будет баржа? - Под Понте Сан Тринита. - Значит, четыреста-пятьсот ярдов по Лунгарно. Можете реквизировать экипаж. Пусть ваша баржа ждет в полночь. Это - мое предложение. Можете принимать его или нет. До ужина я буду в Уффици производить разведку. Потом до девяти я буду дома делать бомбу. Потом - в пивной Шайссфогеля. Свяжитесь со мной до десяти. - А как же дерево, коммендаторе? Оно обошлось нам почти в двести лир. - Выбросите его к чертовой матери. - Сделав резкий поворот кругом, Гаучо широко зашагал к правому берегу. Солнце парило над Арно. Его угасающие лучи подкрашивали бледно-красным жидкость, собравшуюся в глазах синьора Мантиссы, как если бы выпитое им вино, переполнив туловище, начало выливаться из глаз слезами. Чезаре утешающей рукой обнял его тонкие плечи. - Все будет хорошо, - сказал он. - Гаучо - варвар. Он слишком долго просидел в джунглях и многого не понимает. - Она так прекрасна, - прошептал синьор Мантисса. - Davvero. Я тоже люблю ее. Мы - товарищи по любви. - Синьор Мантисса не ответил. Через некоторое время он потянулся за вином. III Мисс Виктория Рэн - не так давно считавшаяся родом из Лардвика, Йоркшир, но теперь объявившая себя космополиткой, - набожно склонила колени у заднего ряда в церкви на выезде из Виа делло Студио. Она выполняла акт покаяния. Час назад на Виа деи Веккьетти, когда она наблюдала за пухленьким английским юношей, дурачившимся в кэбе, ее посетили нечестивые мысли, и сейчас Виктория искренне сожалела об этом. В девятнадцать лет - прошлой осенью - она прошла через один серьезный роман: в Каире она соблазнила некоего Гудфеллоу, агента британского Министерства иностранных дел. Но такова пластичность молодости - Виктория уже успела забыть его лицо. Впоследствии они оба обвинили в ее дефлорации мощный эмоциональный поток, возникающий обычно в периоды международной напряженности (тогда имел место Фашодский кризис). Сейчас, шесть или семь месяцев спустя, она не смогла бы определить - что входило тогда в ее планы, а что находилось вне контроля. Эта связь была своевременно раскрыта ее овдовевшим отцом, сэром Алистером, с которым Виктория и сестренка Милдред путешествовали по Египту. И однажды днем под деревьями сада Езбекия прозвучало множество всхлипываний, слов, угроз и оскорблений, - все это в присутствии пораженной и рыдающей Милдред (один Бог знает, какие шрамы легли тогда на ее сердце). Тот разговор Виктория окончила ледяным "прощайте" и клятвой никогда не возвращаться в Англию; сэр Алистер кивнул и взял Милдред за руку. Никто из них не обернулся. Средства на жизнь доставались ей легко. Благоразумными сбережениями Виктория скопила около четырехсот фунтов - от виноторговца на Антибах, польского лейтенанта-кавалериста в Афинах и римского дельца по картинам. Она приехала во Флоренцию договориться о покупке небольшого салона кутюрье на левом берегу. У нее, молодой предпринимательницы, появились даже некоторые политические убеждения: она начинала ненавидеть анархистов, фабианцев и, почему-то, графа Роузбери. С тех пор, как ей исполнилось восемнадцать, она несла свою невинность, словно свечку под неокольцованной рукой - по-детски пухлой и нежной: от всех пороков ее спасали маленький рот, девичье тело и искренние глаза - всегда столь же честные, как во время акта покаяния. Итак, она опустилась на колени; на ней не было никаких украшений, кроме гребня, выглядывающего из по-английски роскошных каштановых волос. Гребень слоновой кости, пять зубцов - пять распятий, у каждого из которых - одна общая рука. Они не имели отношения к религии, а были солдатами британской армии. Она купила этот гребень на одном из каирских базаров. Очевидно, он был вырезан каким-нибудь Фуззи-Вуззи - махдистом-ремесленником - в честь казней через распятие в 83-м году на востоке страны - в осажденном Хартуме. Мотивы ее покупки были столь же инстинктивны и несложны, как у любой девушки, выбирающей платье или безделушку определенного цвета и формы. Сейчас она уже не думала о встречах с Гудфеллоу или с теми тремя после него как о грехе, а Гудфеллоу помнила лишь потому, что он был первым. Не то, чтобы эксцентричный фасон ее римского католицизма позволял ей смотреть сквозь пальцы на определяемое Церковью как грех, - это была не просто санкция, но безоговорочное восприятие тех четырех эпизодов как внешних и видимых признаков внутренней и духовной добродетели, принадлежавшей только Виктории и больше никому. Несколько недель она провела на послушании, готовясь стать сестрой (наверное, болезнь того поколения), но к девятнадцати годам у нее сформировался монашеский темперамент, доведенный до наиболее опасных крайностей. Хоть она так и не постриглась, но все равно воспринимала Христа как мужа и достигала физического обладания Им, используя несовершенные смертные версии, которых, к настоящему моменту, насчитывалось четыре. И если Ему нужны агенты для выполнения супружеских обязанностей, их будет столько, сколько Он сочтет нужным. Без труда можно понять, куда способна завести такая логика: в Париже подобным образом настроенные женщины посещали Черные Мессы, а в Италии они жили в прерафаэлитской роскоши - любовницы архиепископов и кардиналов. Так получилось, что Виктория была не столь уж исключительна. Она встала и пошла по центральному проходу вглубь церкви. Окунув пальцы в святую воду, она стала опускаться на колени, как вдруг сзади ее кто-то толкнул. Испугавшись, Виктория обернулась и увидела пожилого мужчину, на голову ниже ее - руки выставлены вперед, а в глазах - ужас. - Вы - англичанка? - произнес он. - Да. - Вы должны мне помочь. Я попал в беду, но не могу пойти к генеральному консулу. С виду он не был похож на попрошайку или туриста с опустевшим кошельком. Он немного напомнил ей Гудфеллоу. - В таком случае, вы - шпион? Старик безрадостно засмеялся. - Да. В некотором смысле я замешан в шпионаже. Но помимо своей воли, понимаете? Я не хотел, чтобы так вышло. - И голосом человека, обезумевшего от горя: - Вы разве не видите, я хочу исповедаться? Я - в церкви, а церковь - это как раз то место, где исповедуются... - Пойдемте, - прошептала она. - Нет, не на улице. За кафе наблюдают. Она взяла его за руку. - Кажется, сзади есть садик. Сюда, через ризницу. Он покорно пошел за ней. В ризнице стоял коленопреклоненный священник и читал требник. Проходя мимо, Виктория подала ему десять сольди. Он не поднял глаз. Небольшая аркада с крестовым сводом вела в миниатюрный, окруженный мшистыми стенами садик, состоявший из чахлой сосенки, редкой травки и бассейна с карпами. Они подошли к каменной скамье рядом с бассейном. Случайные порывы ветра заносили в садик дождь. Старик расстелил на скамье газету, которую до этого держал подмышкой, и они сели. Виктория открыла зонт, а старик, не торопясь, прикурил сигару "Кавур". Он выпустил в дождь пару порций дыма и начал: - Я уверен, вы никогда не слыхали о месте под названием Вейссу. - Не слыхала. И он принялся рассказывать о Вейссу. Как они туда добирались - на верблюдах через бескрайнюю степь, мимо дольменов и храмов мертвых городов, пока не выехали к широкой реке, которая никогда не видит солнца - столь густо укрыта она листвой. По реке они плыли на длинных тиковых лодках, вырезанных в форме драконов и управляемых смуглыми людьми, говорившими на известном только им языке. Потом их восемь дней несли через предательские болота до зеленого озера, на другом берегу которого виднелись подножия гор, окружающих Вейссу. Местные проводники далеко не пойдут. Они лишь укажут дорогу и вернутся назад. Одну или две недели, в зависимости от погоды, нужно пробираться через морены, отвесные гранитные скалы и твердый синий лед, пока не достигнешь границ Вейссу. - Так вы побывали там, - сказала она. Он побывал там. Пятнадцать лет назад. И с тех самых пор охвачен безумием. Даже в Антарктике, когда, съежившись, он прятался от зимних бурь в наспех состряпанном убежище или ставил палатку высоко на уступе еще не названного ледника, он чувствовал, бывало, еле слышный запах благовоний, извлекаемых этими людьми из крылышек черных мотыльков. Иногда сентиментальные кусочки их музыки прорывались сквозь ветер; а воспоминания о тусклых фресках, изображающих древние битвы и еще более древние любовные приключения их богов, внезапно возникали в полярном сиянии. - Вы - Годольфин, - сказала она таким тоном, будто все время об этом знала. Он кивнул и еле заметно улыбнулся: - Надеюсь, вы не связаны с прессой. - Она затрясла головой, разбрасывая капельки дождя. - Это - не для огласки, - продолжал он. - И, может, эт