ушке, что мне нужны доказательства, чтобы поверить, - как я могу считать, что что-то существует, если я его не вижу и не могу потрогать руками? А если мне явится ангел, скажу я ей, я буду считать это неопровержимым доказательством того, что бог существует, и буду ему поклоняться, не ведая сомнений; бабушка, конечно, это поймет. Рисковать я ничем не рискую, потому что никакой ангел мне, естественно, никогда не явится, а если явится, я сию же минуту брошусь к врачу, на это у меня ума хватит. Я загорелся этой мыслью. Надо поскорей успокоить бабушку, пусть она не убивается так из-за моей гибнущей души, пусть знает, что не совсем уж я погряз во зле и грехах, ее страстные призывы и мольбы не прошли мимо моего слуха. И, повернувшись к бабушке, я прошептал ей на ухо: - Знаешь, бабушка, если бы мне тоже явился ангел, как Иакову, я бы поверил. Бабушка вздрогнула и с изумлением воззрилась на меня; потом ее морщинистое белое лицо осветилось улыбкой, она кивнула и ласково похлопала меня по руке. Слава богу, теперь она хоть ненадолго оставит меня в покое. Во время проповеди бабушка то и дело взглядывала на меня и улыбалась. Ну вот, теперь она знает, что я не остался глух к ее мольбам... Довольный, что моя выдумка удалась, я с чистой совестью продолжал любоваться пасторской женой, думая, как приятно было бы поцеловать ее и испытать те ощущения, о которых я читал в книгах. Служба кончилась, бабушка бросилась к кафедре и начала что-то взволнованно рассказывать пастору; я увидел, что пастор с удивлением глядит на меня. Ах ты черт, с яростью подумал я, проболталась-таки! Если бы я только знал, о чем она ему рассказывает... Пастор быстро подошел ко мне. Я машинально встал. Он протянул мне руку, я ее пожал. - Бабушка мне все сказала, - торжественно произнес он. Я онемел от ярости. - Кто ее просил? - наконец произнес я. - Она говорит, ты видел ангела. Его слова прозвучали буквально как гром среди ясного неба. От бешенства я скрипнул зубами. Наконец дар речи ко мне вернулся. - Да нет, сэр, что вы! Какой ангел? - залепетал я, хватая его за руку. - Ничего такого я ей не говорил, она перепутала. Вот уж не думал попасть в такую передрягу. Пастор в недоумении хлопал глазами. - А что же ты ей сказал? - спросил он. - Сказал, что, если бы мне когда-нибудь явился ангел, я бы поверил. Господи, как мне было стыдно, каким я чувствовал себя идиотом, как себя ненавидел и жалел мою доверчивую бабушку. Лицо пастора помрачнело и вытянулось. Разочарование было слишком велико, он никак не мог его осмыслить. - Значит, ты... ты ангела не видел? - спросил он. - Ну, конечно, нет, сэр! - горячо сказал я и изо всех сил затряс головой, чтобы у него не осталось и тени сомнения. - Понятно, - протянул пастор и вздохнул. И вдруг с надеждой устремил взгляд в угол. - Для бога нет ничего невозможного, ты ведь знаешь, - ободряюще намекнул он. - Но я-то ничего не видел, - возразил я. - Что же делать, я бы и рад... - Молись, и бог снизойдет к тебе, - сказал он. Мне вдруг стало душно, я хотел опрометью броситься вон из церкви и никогда в жизни сюда не возвращаться. Но пастор крепко держал меня за руку, я не мог уйти. - Сэр, это ошибка, разве я думал, что так получится, - уверял его я. - Послушай, Ричард, я старше тебя, - сказал он. - Твое сердце требует веры, я чувствую. - Наверно, лицо мое выразило сомнение, потому что он добавил: - Поверь мне, прошу тебя. - Сэр, пожалуйста, не рассказывайте об этом никому, - попросил я. Лицо его снова озарилось слабой надеждой. - Может, ты просто стесняешься, потому и просишь меня не рассказывать? - высказал он предположение. - Слушай, ведь дело-то серьезное. Если ты в самом деле видел ангела, не скрывай от меня, скажи. Доказывать ему я уже был не в силах, я лишь молча качал головой. Рядом с его надеждой все слова теряли смысл. - Обещай мне молиться. Если ты будешь молиться, бог не оставит твою молитву без ответа, - сказал он. Я отвернулся, стыдясь за него, я чувствовал, что, дав ему повод для несбыточных надежд, я нечаянно совершил что-то непристойное, мне было жаль его за эти надежды и хотелось поскорее от него уйти. Наконец он отпустил меня, прошептав: - Мы с тобой как-нибудь еще поговорим. Прихожане глядели на меня во все глаза. Я сжал кулаки. Все во мне клокотало, а бабушка сияла счастливой, простодушной улыбкой. Ведь она жила в постоянном ожидании чуда, вот почему и произошло это недоразумение. И она рассказала о "чуде" всем, кто был в церкви, и все теперь знают, даже жена пастора! Вон они все стоят и шепчутся, и на лицах их изумление и восторг. Если бы я в эту минуту поднялся на кафедру и стал говорить, я, может быть, увлек бы их всех за собой, может быть, я пережил бы тогда миг своего величайшего торжества! Бабушка подбежала ко мне, плача от радости, крепко прижала к груди. И тут меня словно прорвало, я накинулся на нее с упреками: она не поняла меня, она ошиблась! Наверное, я говорил слишком громко и резко - вся церковь собралась вокруг нас, - потому что бабушка вдруг отпрянула, ушла в дальний угол и вперила оттуда в меня холодный, остановившийся взгляд. Я был раздавлен. Подошел к ней, хотел объяснить, как все было. - Зачем, зачем ты мне это сказал? - проговорила она срывающимся голосом, и я понял, как велико ее горе. До самого дома она не проронила ни слова. Я шел рядом, встревоженно заглядывая в ее старое, усталое белое лицо, я видел морщинистую шею, черные ждущие глаза в глубоких глазницах, сухонькое тело и думал, что ведь я лучше ее понимаю, зачем нужна человеку религия, как стремится человеческое сердце к тому, чего нет и никогда не будет, как жаждет человеческий дух вырваться за узкие пределы, поставленные неумолимой жизнью. Мне удалось убедить бабушку, что я не хотел ее расстраивать, и она ухватилась за это проявление заботы о ней, чтобы еще раз попытаться обратить мое сердце к богу. Она плача уговаривала меня молиться, молиться по-настоящему, горячо, со слезами... - Бабушка, не требуй с меня обещания, - попросил я. - Нет, обещай мне, ради спасения своей души обещай, - настаивала она. Я дал ей обещание, я должен был как-то искупить свою вину за то, что выставил ее нечаянно перед всей церковью на посмешище. Каждый день я поднимался к себе в комнату, запирал дверь, становился на колени и пытался молиться, но ничего путного придумать не мог. Однажды я вдруг увидел, до чего все это глупо, и прямо на коленях громко расхохотался. Нет, я не могу молиться и никогда не смогу, нечего и время терять. Но я скрыл от всех свою неудачу. Я был уверен, что, если у меня когда-нибудь что-нибудь и выйдет с молитвой, слова мои бесшумно взлетят к потолку и тихо опустятся на меня, как пух. Попытки молиться изводили меня, отравляли жизнь, я горько жалел, что дал бабушке обещание. Но потом я сообразил, что можно прекрасно проводить время у себя в комнате и не молясь, часы теперь летели как минуты. Я брал Библию, бумагу с карандашом и словарь рифм и принимался сочинять тексты гимнов. В оправдание себе я говорил, что, если мне удастся сочинить хороший гимн, бабушка, может быть, простит меня. Но даже это мне не удалось, святой дух упорно не желал осенить меня... В один прекрасный день, придумывая, как бы убить время, отведенное для молитвы, я вспомнил многотомную историю индейцев, которую читал в прошлом году. Ага, теперь я знаю, чем заняться: напишу-ка я рассказ об индейцах. Так, кто же у меня будет герой? Ну, скажем, девушка-индианка... Я стал описывать девушку, прекрасную и молчаливую, она сидела одна на берегу тихой реки под сенью вековых деревьев и ждала... Ей предстояло выполнить какую-то тайную клятву; что делать с этой девушкой дальше, я не знал и потому решил: она должна умереть. Вот она медленно поднимается с камня и идет к темной воде, лицо ее непроницаемо и величаво, она ступает в реку и идет, погружаясь все глубже, вот вода ей уже по грудь, по плечи... вот она закрыла ее с головой; Даже умирая, девушка не издала ни стона, ни вздоха. "Спустилась ночь и тихо поцеловала зеркальную гладь подводной могилы. Стояло безмолвие, лишь одиноко шелестела во тьме листва вековых деревьев", - написал я и поставил точку. Я был в ужасном волнении. Перечитал рассказ и почувствовал, что в нем многого не хватает, нет сюжета, действия, есть только настроение, тоска, смерть. Но ведь я никогда в жизни ничего не сочинял, может быть, рассказ и плохой, но он уже есть, существует, и создал его я... Кому его показать? Родным? Ни за что - они подумают, что я рехнулся. Прочту молодой женщине, которая живет по соседству. Когда я к ней пришел, она мыла посуду. Я взял с нее клятву, что она никогда никому не расскажет, и стал читать свой опус вслух. Когда я кончил, она глядела на меня со странной улыбкой, изумленно и озадаченно. - А зачем это? - спросила она. - Просто так. - Для чего ты это написал-то? - Захотелось. - Но кто тебя научил? Я гордо вскинул голову и сунул рукопись в карман со снисходительной усмешкой - дескать, подумаешь, я каждый день такие рассказы пишу, это проще простого, надо только уметь. Но вслух ответил тихо и смиренно: - Никто не научил. Сам придумал. - И что ты с ним будешь делать? - Ничего. Бог ее знает, что она подумала. Для людей, которые меня окружали, не было врага злее, чем сочинительство, желание выразить себя на бумаге. И я до конца своих дней не забуду оторопелое, изумленное лицо молодой женщины, когда я кончил читать свой рассказ и посмотрел на нее. Ее неспособность понять, что же я такое сделал и чего я хочу, вознаградила меня за все. Когда я потом вспоминал, как ошарашило ее мое произведение, я радостно улыбался, сам не зная чему. 5 Я почувствовал, что снова могу дышать, жить, словно я вышел из тюрьмы на свободу. Мистический страх исчез, и я вернулся к обычной жизни, которая с каждым днем увлекала меня все сильнее. Я перестал мучительно размышлять, не пытался больше молиться, а играл с ребятами, дружил и с мальчиками и с девочками, свободно чувствовал себя в компании, жил ее интересами, удовлетворял свою жажду бытия, жажду жизни. Бабушка и тетя Эдди ко мне переменились, они махнули на меня рукой, считая погибшим. Они говорили мне, что мир, в котором я живу, для них не существует, и потому даже родственники по крови, погрязшие в этом мире, для них все равно что умерли. Навязчивая забота сменилась холодной враждебностью. Только мать, которой к тому времени стало немного лучше, сохраняла ко мне интерес, уговаривала учиться, наверстывать потерянное время. Свобода принесла свои проблемы. Мне были нужны учебники - чтобы купить их, пришлось ждать много месяцев. Бабушка заявила, что отказывается покупать светские книги. Ходить мне было не в чем. Бабушка и тетя Эдди так сердились на меня, что заставили самому себе стирать и гладить. Питались мы по-прежнему плохо - картошка со свиным салом и овощи, но я уже давно к такой еде привык. Я стал учиться, чувствуя, что важны не знания сами по себе, а приобщение к миру других людей. До поступления в школу Джима Хилла я проучился без перерыва только один год в приходской школе, а так каждый раз сразу после начала занятий что-нибудь случалось, и я школу бросал. Развивался я однобоко, в людских чувствах разбирался куда лучше, чем в жизни. И мог ли я знать, что мне всего-то и осталось учиться четыре года и что на этом мое официальное образование закончится. В первый день в школе меня встретили, как встречают всех новичков, но я был к этому готов. Какое место сумею я здесь занять и сохранить? С карандашом и блокнотом я небрежной походочкой вошел в школьный двор; на голове у меня была новенькая дешевая соломенная шляпа. Я смешался с толпой ребят, надеясь, что сразу-то они не обратят на меня внимания, хотя в конце концов, конечно, распознают новичка. Долго мне ждать не пришлось. Кто-то из парней налетел на меня сзади, сбил шляпу на землю и закричал: - Эй, огородное пугало! Я поднял шляпу, но другой мальчишка тут же выбил ее у меня из рук и поддал ногой. - Огородное пугало! Я снова поднял ее, выпрямился и стал ждать. Орал уже чуть не весь двор. Мальчишки меня окружили, показывали на меня пальцами, пронзительно визжали: - Пугало! Огородное пугало! Пока что настоящего повода для драки не было, никто из мальчишек, по сути, на бой меня не вызывал. Я надеялся, что скоро им все это надоест, а завтра я приду без шляпы. Но парень, который первый начал задираться, снова подскочил ко мне. - Ах, мамочка купила ему такую красивую соломенную шляпу, - кривлялся он. - Заткнись, дурак, - предупредил его я. - Глядите, он, оказывается, умеет разговаривать! Ватага разразилась хохотом; все ждали, что будет дальше. - Откуда ты взялся такой? - спросил тот самый парень. - Не твое собачье дело, - сказал я. - Эй ты, полегче на поворотах, а то схлопочешь у меня. - Ты мне рот не затыкай, - сказал я. Мальчишка поднял с земли камень, положил его себе на плечо и снова подошел ко мне. - Попробуй сбей, - подначивал он. Я помедлил минуту, потом молниеносно сбил камень с его плеча, нагнулся, схватил его за ноги и повалил на землю. Из ребячьих глоток вырвался восторженный вопль. Я кинулся на упавшего мальчишку и принялся его дубасить. Но кто-то рывком поднял меня - ага, на очереди еще один. О моей растоптанной шляпе уже давно забыли. - Это мой брат, не смей его бить! - крикнул второй мальчишка. - Двое на одного - нечестно! - закричал я. Теперь они шли на меня вдвоем. Вдруг меня ударили в затылок. Я обернулся - по земле катился кусок кирпича, спину обожгла кровь. Я быстро оглядел двор и увидел груду кирпичных обломков. Схватил несколько штук. Братья отступили. Я размахнулся, чтобы запустить в них кирпичом, и тогда один из них повернулся спиной и кинулся наутек. Я бросил кирпич и попал прямо ему в спину. Он заорал. Я погнался по двору за другим. Ребята верещали от восторга, они меня окружили и наперебой твердили, как здорово я отделал братьев, ведь это самые большие драчуны в школе. Но вдруг толпа затихла и расступилась. Ко мне приближалась учительница. Я ощупал шею: рука вся была в крови. - Это ты бросил кирпич? - спросила она. - Они полезли двое на одного. - Пойдем, - сказала она и взяла меня за руку. Я вошел в школу в сопровождении учительницы, точно арестованный. Она привела меня в учительскую, там уже сидели братья-драчуны. - Это они? - спросила она. - Они вдвоем полезли, - сказал я. - А я просто защищался. - Он первый меня ударил! - крикнул один из братьев. - Врешь! - закричал я. - Не смей здесь так выражаться, - сказала учительница. - Они вас обманывают, - сказал я. - Я здесь новенький, а они разодрали мою шляпу. - Он первый меня ударил, - повторил мальчишка. Я шмыгнул мимо учительницы, которая стояла между нами, и врезал ему по физиономии. Он с воплем бросился на меня. Учительница схватила нас за руки. - Да ты что! - закричала она на меня. - Как ты смеешь драться в школе! Ты с ума сошел? - Он врет, - упрямо твердил я. Она велела мне сесть, я сел, но не сводил глаз с братьев. Она выпроводила их из комнаты; я сидел, ждал, когда она вернется. - Ладно, на этот раз я тебя прощаю, - сказала она. - Я не виноват. - Знаю. Но ты ударял одного из них прямо здесь, - сказала она. - Извините. Она спросила, как меня зовут, и отправила в класс. Не знаю почему, но меня посадили в пятый класс. Они же, наверное, сразу поймут, что мне там не место. Я сидел и ждал. Меня спросили, сколько мне лет, я ответил, и мне разрешили остаться. Я занимался день и ночь, и через две недели меня перевели в шестой класс. Радостный, прибежал я домой и с порога выложил свою новость. Дома сначала не поверили - ведь я такой никчемный, испорченный мальчишка. Я торжественно объявил, что хочу стать врачом, буду заниматься научными исследованиями, делать открытия. Опьяненный успехом, я и не задумывался о том, на какие средства я буду учиться в медицинском институте. Но раз я сумел за две недели перейти в следующий класс, для меня все возможно, я все могу. Теперь я все время был с ребятами, мы учились, спорили, болтали обо всем на свете; я воспрянул духом, почувствовал необыкновенный прилив жизненных сил. Я знал, что живу в мире, с которым мне придется сойтись лицом к лицу, когда я буду взрослым. Будущее вдруг стало для меня близким и осязаемым, насколько это может почувствовать черный мальчишка из штата Миссисипи. Большинство моих школьных товарищей работали по утрам, вечерам и в субботу, они зарабатывали себе на одежду, на книги, у них всегда были карманные деньги. Если я видел, как кто-то из наших ребят заходит днем на перемене в бакалейную лавку, обводит глазами полки и покупает, что ему хочется - пусть даже всего на десять центов, - это для меня было подлинное чудо. Но когда я сказал бабушке, что тоже хочу работать, она и слушать меня не захотела: пока я живу под ее кровом, ни о какой работе и речи быть не может. Я спорил, доказывал, что суббота - единственный день, когда я могу хоть что-то заработать, а бабушка смотрела мне в глаза и цитировала Священное писание: - А день седьмый - суббота Господу, Богу твоему: не делай в оный никакого дела ни ты, ни сын твой, ни дочь твоя, ни раб твой, ни рабыня твоя, ни скот твой, ни пришлец, который в жилищах твоих; чтобы раб твой и рабыня твоя могли отдохнуть, как и ты сам... Решение было окончательное и обжалованию не подлежало. Мы уже давно жили впроголодь, но бабушку не прельщало мое обещание отдавать ей половину или даже две трети моего заработка; нет, никогда - Твердила она. Ее отказ привел меня в бешенство, я проклинал судьбу за то, что вынужден жить с такими сумасшедшими дурехами. Я сказал бабушке, что нечего ей заботиться о моей душе, а она ответила, что я еще мал, что мою душу поручил ей господь, а я вообще ничего не понимаю и должен молчать. Чтобы защититься от назойливых вопросов о моем доме и моей жизни, чтобы избежать приглашений, которых я не мог принять, я держался в школе особняком и, хотя искал общества ребят, старался, чтобы они не догадались, как далек я от мира, в котором живут они; я ценил их дружбу, хоть и не показывал этого; был болезненно застенчив, но скрывал это веселой улыбкой и привычными остротами. Каждый день в большую перемену я ходил с ребятами и девчонками в лавку на углу, стоял у стены и глядел, как они покупают бутерброды, а когда меня спрашивали: "А ты чего не завтракаешь?", я пожимал плечами и говорил: "Я днем не хочу есть". У меня слюнки текли, когда на моих глазах разрезали булочки и клали на них сочные сардины. Я снова и снова давал себе клятву, что когда-нибудь я покончу с этой нуждой, голодом, отверженностью, стану таким, как все, и не подозревал, что никогда не сумею сблизиться с людьми, что я обречен жить рядом с ними, не разделяя их жизни, что у меня моя собственная, одинокая дорога и что потом, через многие годы, люди будут удивляться, как я смог ее одолеть. Мир открывался передо мной все шире, потому что я мог теперь его изучать; это значило, что после школы я не иду домой, а брожу по улицам, наблюдаю, спрашиваю, говорю с людьми. Если бы я зашел домой поесть, бабушка меня больше уже не отпустила бы, поэтому за бродяжничество я расплачивался тем, что ничего не ел по двенадцати часов кряду. В восемь утра я ел кашу, а в семь вечера или позже - рагу из овощей. Платить ценой голода за познание окружающей жизни было неразумно, но разумно ли было голодать? Перебросив ремень с книгами через плечо, мы с ребятами отправлялись в лес, на речку, к озеру, в деловые районы города, к бильярдным, в кино - если удавалось проскользнуть в зал без билета, - на спортивные площадки, на кирпичный завод, на лесосклад, на фабрику, где жали хлопковое масло, посмотреть, как там работают. Иной раз меня шатало от голода, казалось, я вот-вот упаду, потом начиналось неистовое сердцебиение, меня бросало в дрожь, прерывалось дыхание; но что был голод в сравнении с радостью свободы, что были физические муки, я научился их подавлять и даже порой забывал о голоде. Был у нас в классе один парень, высокий, сильный, очень черный, он хорошо учился, но не признавал никакой дисциплины и никому не подчинялся; он мог в любую минуту взбаламутить весь класс, а учитель ничего не мог с ним поделать. Этот-то парнишка и заметил, что я отчаянно голодаю, и предложил способ заработать денег. - Чего же ты целыми днями не ешь, разве так можно, - сказал он. - А мне не на что, - ответил я. - А ты заработай. Я вон зарабатываю. - Как? - Газеты продаю. - Я хотел, да не я один такой умный - опоздал, - сказал я. - А газеты продавать хорошо, я бы стад их читать. А то мне читать нечего. - Ага, и ты тоже? - засмеялся он. - Что я тоже? - спросил я. - Вроде меня - я продаю газеты, потому что люблю читать, а как еще раздобудешь газету? - объяснил он. - Твои родители не хотят, чтобы ты читал? - Еще бы! Отец просто бесится. - Ты какую газету продаешь? - Она выходит в Чикаго раз в неделю, и к ней есть приложение. - Что же это за газета? - А я ее никогда не читаю - чепуха. Зато приложение - вот это да! Сейчас печатают "Багровые жертвы" Зейна Грея. Я глядел на него во все глаза: - Ух ты - "Багровые жертвы"! - Ага. - А мне можно продавать эту газету? - Почему ж нет? Я вон зарабатываю по пятьдесят центов в неделю и читаю что хочу, - сказал он. Я пошел к нему домой, и он дал мне номер газеты с приложением. Газета была тоненькая, напечатана плохо и предназначалась для белых фермеров-протестантов. - Давай ты тоже начинай продавать газеты, - уговаривал он меня, - будет с кем поговорить о "Жертвах"! Я обещал ему, что сегодня же попрошу пачку газет. Домой я шел в сгущающихся сумерках и читал на ходу, почти не отрываясь от страницы и налетая на прохожих. Я с головой ушел в приключения знаменитого ученого, у которого в подвале дворца была таинственная железная комната. Он завлекал в эту комнату свои жертвы, включал рубильник и насосом начинал медленно-медленно выкачивать из комнаты воздух, а жертвы умирали в нечеловеческих муках, причем сначала они делались багровыми, потом сипели, потом чернели. Вот это приключения, как раз то, что мне нужно! Я ведь едва начал приобщаться к литературе и ничего в ней еще не понимал - главное, чтобы книга была интересной. Наконец-то я смогу читать дома, и бабушка не будет возражать! Я уже добился от нее разрешения продавать газеты. Какое счастье, что она не умела читать! Она всегда сжигала книги, которые я приносил в дом, говорила, что все это - "измышления дьявола", но с газетами ей придется смириться, иначе она нарушит свое слово. Тетя Эдди не в счет, для нее я что есть, что нет, она считает меня погибшим. Я сказал бабушке, что хочу продавать газеты, чтобы заработать денег, и она согласилась, решив, что наконец-то я образумился и становлюсь на правильный путь. В тот вечер я заказал для себя пачку газет и ждал их с нетерпением. И вот она у меня в руках, и я иду по улицам негритянского квартала, то один, то другой прохожий покупает у меня газету - не потому, что хочет ее прочесть, а потому, что знает меня... Теперь по вечерам, возвратившись домой, я запирался в своей комнате и с головой уходил в необыкновенные подвиги, совершаемые необыкновенными людьми в далеких, необыкновенных странах. Я начал узнавать о современном мире, о больших городах, и они манили меня к себе; я полюбил их жизнь. Я принимал все эти выдумки за чистую монету, потому что мне хотелось в них верить, потому что я жаждал другой жизни, жаждал чего-то нового. Эта дешевая макулатура расширила мои представления о мире куда больше, чем все остальное. Что я до сих пор знал, что видел? Депо, пристань, пивной зал. А чтение перевернуло всю мою жизнь, открыло двери в новый мир. Я был счастлив и так бы и продолжал продавать эту газету и журнальное приложение к ней, если бы не один из друзей нашей семьи. Это был высокий, спокойный, трезвый, рассудительный негр, плотник по профессии. Как-то вечером я принес ему домой газету. Он дал мне десять центов и как-то странно посмотрел на меня. - Конечно, сынок, - сказал он, - я рад, что ты начал немножко зарабатывать. - Спасибо, сэр, - сказал я. - Только скажи мне, кто велел тебе продавать эту газету? - спросил он. - Никто. - Откуда ты ее берешь? - Из Чикаго. - Ты ее читаешь? - Конечно. Я читаю приложение, - объяснил я. - Саму-то газету я никогда не читаю. Он помолчал немного, потом спросил: - Кто просил тебя продавать эту газету - белые? - Нет, сэр, - ответил я изумленно. - Почему вы так решили? - А твои родные знают, что ты продаешь эту газету? - Знают, сэр. Чего же тут плохого? - Как ты узнал, куда написать, чтобы тебе ее присылали? - спросил он, оставив мой вопрос без внимания. - Их продает мой приятель. Он дал мне адрес. - Этот твои приятель - белый? - Нет, сэр. Он цветной. Почему вы спрашиваете? Ничего мне не ответив, он медленно встал со ступенек крыльца, на которых сидел. - Подожди минуту, сынок, - сказал он. - Я тебе сейчас кое-что покажу. Да что же это такое? Газета как газета, так мне, во всяком случае, казалось. Я ждал, расстроенный, мне хотелось как можно скорее распродать свою пачку, прийти домой, лечь в постель и читать следующую часть жутких приключений. Наш знакомый вернулся с аккуратно сложенной газетой в руке и протянул ее мне. - Ты это видел? - спросил он, показывая какую-то карикатуру. - Нет, сэр, - сказал я. - Я же не читаю газету, я читаю только приложение. - Ну так посмотри. И скажи, что ты об этом думаешь. Номер был за прошлую неделю. Я смотрел на картинку: громадный негр с грязным потным лицом, толстыми губами, приплюснутым носом и золотыми зубами сидел во вращающемся кресле, положив ноги в желтых, начищенных до блеска ботинках на большой полированный стол. Его толстые губы посасывали большую черную сигару, на конце которой белел целый дюйм пепла. Белый в красный горошек галстук украшала гигантская булавка в форме подковы. На негре были красные подтяжки, шелковая рубашка в полоску, на толстых черных пальцах сверкали огромные брильянты. По животу вилась массивная золотая цепочка, на ней вместо брелока висела заячья лапа. Возле стола стояла заплеванная до краев плевательница. На стене комнаты, где сидел негр, была огромная надпись: БЕЛЫЙ ДОМ. Под надписью висел портрет Авраама Линкольна - ни дать ни взять разбойник с большой дороги. Я посмотрел выше и прочел: "Мечта каждого черномазого - стать президентом и спать с белыми женщинами! Американцы, неужели мы это допустим? Организуйтесь, спасайте нашу прекрасную страну и наших белых женщин!" Я смотрел, стараясь постичь смысл рисунка и подписей, думая, почему все это так дико и все же так знакомо. - Ты понимаешь, что это значит? - спросил плотник. - Нет, не понимаю, - признался я. - Ты когда-нибудь слышал про ку-клукс-клан? - спросил он тихо. - Конечно, а что? - Ты знаешь, что делают куклуксклановцы с цветными? - Убивают. Не дают нам голосовать и получать хорошую работу, - сказал я. - Так вот, газета, которую ты продаешь, проповедует идеи ку-клукс-клана, - сказал он. - Не может быть! - закричал я. - Сынок, она у тебя в руках. - Я читал приложение, газету я никогда не читал, - потрясение пролепетал я. - Слушай, сынок, - сказал плотник, - слушай. Ты черный парнишка и хочешь заработать немного денег. Очень хорошо. Если ты хочешь продавать эту газету, продавай, я не буду тебе запрещать. Но я читаю ее вот уже два месяца и понял, чего они хотят. Если ты станешь и дальше продавать ее, то будешь помогать белым убивать самого себя. - Но ведь газета приходит из Чикаго, - наивно возразил я, не зная, во что же теперь можно верить, - ведь газета издавалась в Чикаго - городе, куда негры стекались тысячами, как же там могли печатать расистскую пропаганду? - Неважно, откуда она приходит, - сказал он. - Ты лучше послушай. Он прочитал мне длинную статью, автор которой ратовал за суд Линча как за единственное решение негритянской проблемы. Я слушал и не верил своим ушам. - Дайте посмотреть, - сказал я. Я взял газету и присел на крыльцо. В сумерках листал я страницы и читал статьи, проникнутые такой бешеной ненавистью к неграм, что кожа моя покрылась мурашками. - Ну что, нравится? - спросил он. - Нет, сэр, - прошептал я. - Теперь ты понимаешь, что ты делаешь? - Я не знал, - пробормотал я. - Будешь и дальше продавать газеты? - Нет, сэр, никогда. - Я слыхал, ты хорошо учишься, и, когда я стал читать газету, которую ты продаешь, я не знал, что и думать. Тогда я сказал себе, что парень просто не знает, что продает. Многие хотели поговорить с тобой, да боялись. Думали, ты спутался с белыми куклуксклановцами, и если мы скажем тебе: "Не продавай газету", ты наведешь куклуксклановцев на нас. Но я сказал: "Ерунда, просто парень не ведает, что творит". Я протянул ему десять центов обратно, но он не взял. - Оставь себе, сынок, - сказал он. - Но ради господа бога, продавай что-нибудь другое. В тот вечер я не стал больше никому предлагать газету; я шел домой, держа кипу под мышкой, я боялся, что какой-нибудь негр выскочит из кустов или из-за забора и прибьет меня. Как я мог допустить такую страшную ошибку? Все произошло очень просто и в то же время совершенно неправдоподобно. Я так увлекся приключениями в приложении, что не прочел ни одного номера газеты. Я решил никому не рассказывать о своей оплошности, никому не открывать, что стал невольным распространителем ку-клукс-клановской литературы. Я выбросил газеты на помойку и, придя домой, просто и спокойно объяснил бабушке, что компания не будет больше посылать мне газету, у них и без меня достаточно агентов в Джексоне - увы, я сильно смягчил краски. Но бабушке, в общем-то, было все равно: зарабатывал я так мало, что почти не облегчал бремени домашних расходов. Отец того парня, который уговорил меня продавать эту газету, также раскусил ее пропагандистскую сущность и запретил сыну ее продавать. Мы с ним никогда не говорили об этой истории, нам было стыдно. Однажды он осторожно спросил: - Скажи, ты все еще продаешь газету? - Бросил. Времени нет, - сказал я, избегая его взгляда. - У меня тоже, - сказал он, скривив губы. - Дел по горло. Учился я с наслаждением. В начале года проглатывал учебники по истории, географии и английскому и потом открывал их только на уроках. Задачи по математике я всегда решал заранее, а в классе, когда не стоял у доски, читал потрепанные, побывавшие во многих руках еженедельники "Детективов Флинна" и сборники рассказов "Аргоси" или же мечтал о городах, которых никогда не видел, и о людях, которых никогда не встречал. Начались летние каникулы. Я не мог найти работу, которая дала бы мне возможность отдыхать по священным для бабушки субботам. Тоскливо тянулись долгие жаркие дни. Я сидел дома, предаваясь размышлениям и пытаясь унять духовный и физический голод. К вечеру, когда солнце пекло уже не так сильно, я гонял мяч с соседскими ребятами. Потом сидел на крыльце и безучастно разглядывал прохожих, повозки, автомобили... В один из таких томительных, душных вечеров бабушка, мама и тетя Эдди сидели на крыльце и вели какой-то религиозный спор. Я сидел рядом, уткнувшись подбородком в колени, и угрюмо молчал, мечтая о чем-то своем и вполуха прислушиваясь к разговору взрослых. Вдруг мне пришла в голову какая-то мысль, и я, забыв, что не имею права вступать в разговор без разрешения, тут же ее высказал. Наверное, мысль была поистине еретическая, потому что бабушка крикнула: "Как ты смеешь!" - и хотела, как всегда, ударить меня по губам. Я давно уже научился уклоняться от ударов и быстро нагнул голову, а бабушка не удержалась и со всего размаху упала вниз, в щель между крыльцом и забором. Я вскочил. Тетя Эдди и мать закричали, бросились поднимать бабушку, но никак не могли ее вытащить. Позвали дедушку, и он сломал несколько штакетин. Кажется, бабушка была без сознания. Ее уложили в постель и вызвали доктора. Ну и испугался же я! Убежал к себе в комнату и заперся, думая, что дед не оставит на мне живого места. Правильно я сделал или нет? Если бы я сидел неподвижно и позволил бабушке меня ударить, она бы не упала. Но разве не естественно уклониться от удара? Я дрожал от страха и ждал. Но никто ко мне не пришел. В доме было тихо. Может быть, бабушка умерла? Через несколько часов я открыл дверь и прокрался вниз. Ну, что же, говорил я себе, если бабушка умерла, я уйду из дома. Больше ничего не остается. В передней я увидел тетю Эдди, она глядела на меня пылающими черными глазами. - Видишь, что ты сделал с бабушкой! - сказала она. - Я к ней не притрагивался, - сказал я. Я хотел спросить, как бабушка себя чувствует, но от страха забыл. - Ты хотел ее убить, - сказала тетя Эдди. - Я не дотрагивался до бабушки, ты это знаешь! - Негодяй! От тебя одно зло! - Я только наклонил голову. Она же хотела меня ударить. Я ничего не сделал... Губы ее шевелились, точно она подбирала слова, которые пригвоздили бы меня к позорному столбу. - Зачем ты вмешиваешься, когда взрослые разговаривают? - Она наконец нашла оружие против меня. - Мне тоже хотелось поговорить, - угрюмо сказал я. - Сижу дома день-деньской, и даже слова сказать нельзя. - Впредь держи язык за зубами, пока к тебе не обратятся. - Пусть бабушка меня больше не бьет, - сказал я, как можно осторожнее выбирая слова. - Ах ты, наглец! Смеешь указывать, что бабушке делать, а чего нет! - вспыхнула она, встав на твердую почву обвинения. - Научись помалкивать, а то и я тебя буду бить! - Я только хотел объяснить, почему бабушка упала. - Замолчи сейчас же, дурак, или я оторву тебе башку! - Сама ты дура! - рассердился я. Она затряслась от ярости. - Ну, держись! - прошипела она и бросилась на меня. Я вильнул в сторону, проскользнул в кухню и схватил длинный нож для хлеба. Она вбежала в кухню за мной. Я повернулся и пошел на нее. Я уже не помнил себя, из моих глаз лились слезы. - Если ты тронешь меня пальцем, я тебя зарежу! - прошептал я, давясь от рыданий. - Я уйду отсюда, как только смогу зарабатывать себе на жизнь. Но пока я здесь, ты лучше меня не трогай. Мы смотрели друг другу в глаза, и нас обоих трясло от ненависти. - Ну ладно, даром тебе это не пройдет, - тихо поклялась она. - Я до тебя доберусь, когда у тебя не будет ножа. - Нож теперь всегда будет со мной. - Ляжешь ночью спать, - она даже всхлипывала от бешенства, - вот тогда и получишь свое. - Посмей только войти ко мне ночью - убью, - сказал я. Она пнула дверь ногой и вышла из кухни. Тетя Эдди всегда хлопала дверьми: если дверь была приоткрыта, она распахивала ее резким ударом, а потом лягала ногой; если дверь была закрыта плотно, она слегка приоткрывала ее, а затем пинала. Казалось, прежде, чем войти в комнату, она хочет подсмотреть, что там происходит, - а вдруг ее глазам предстанет какое-то страшное, постыдное зрелище. Целый месяц потом, ложась спать, я клал кухонный нож под подушку, на тот случай, если придет тетя Эдди. Но она так и не пришла. Наверное, все время молилась. Бабушка пролежала в постели полтора месяца: она вывихнула ключицу, когда хотела ударить меня и упала. В нашем глубоко религиозном семействе было куда больше ссор и скандалов, чем в доме какого-нибудь гангстера, взломщика, проститутки, - я осторожно намекнул на это бабушке и, разумеется, только пуще ее обозлил. Бабушка проповедовала милосердие и любовь к ближнему и вечно со всеми ссорилась. Мир и согласие были нам всем неведомы. Я тоже ссорился и бунтовал, иначе мне было не выдержать постоянной осады, не выжить среди этих дрязг. Но бабушка и тетя Эдди ссорились не только со мной, но и друг с другом из-за ничтожно мелких различий в толковании догм своего вероучения или из-за того, что кто-то якобы нарушил "нравственные принципы", как они это называли. Когда бы я в своей жизни ни сталкивался с религией, я всегда видел борьбу, попытку одного человека или группы людей подчинить себе остальных во имя бога. Чем более оголтело рвешься к власти, тем громче распеваешь церковные гимны. Когда лето пошло на убыль, я нашел себе довольно необычную работу. Наш сосед, привратник, решил сменить род занятий и стать страховым агентом. Однако он был неграмотный и потому предложил мне ездить вместе с ним по плантациям, писать и считать вместо него и получать за это пять долларов в неделю. И вот я стал ездить с братом Мэнсом - так его звали, - мы обходили лачуги на плантациях, спали на матрацах, набитых кукурузной соломой, ели солонину с горохом на завтрак, обед и ужин и пили - впервые в моей жизни - вдоволь молока. Я почти уже забыл, что родился на плантации, и был поражен невежеством детей, которых встречал там. Я жалел себя, потому что мне нечего было читать, теперь я видел детей, которые никогда не держали в руках книги. Они были такие робкие, рядом с ними я казался смелым, разбитным горожанином: зовет какая-нибудь негритянка своих детишек в дом со мной поздороваться, а они стоят под дверью, глядят на меня исподлобья и неудержимо хихикают. Вечером, сидя за грубо сколоченным столом под керосиновой лампой, я заполнял страховые свидетельства, а семья издольщика, только что вернувшаяся с поля, стояла и в изумлении глазела на меня. Брат Мэнс ходил по комнате, превознося мое умение писать и считать. Многие негритянские семьи страховались у нас в наивной надежде, что этим они помогут своим детям научиться "писать и говорить, как тот славный парнишка из Джексона". Поездки были тяжелые. Где поездом, где автобусом, где на телеге ехали мы с утра до ночи, от лачуги к лачуге, от плантации к плантации. Я заполнял бланки заявлений, и веки у меня смыкались от усталости. Передо мной была голая, неприкрашенная правда негритянской жизни, и я ненавидел ее; люди были похожи друг на друга, их жилища одинаковы, их фермы неотличимы одна от другой. По воскресеньям брат Мэнс отправлялся в ближайшую деревенскую церковь и произносил рекламную речь, облеченную в форму проповеди, прихлопывал в ладоши, сплевывал на пол для выразительности, притопывал ногой в такт своим фразам, и все это завораживало издольщиков. После представления пьяная толпа стекалась к брату Мэнсу, и я заполнял столько заявлений, что у меня немели пальцы. Домой я возвращался с полним карманом денег, но они тут же исчезали, не облегчая нашей беспросветной нужды. Мать гордилась мною, даже тетя Эдди ненадолго смягчилась. Бабушка считала, что со мной произошло чудесное превращение, и даже простила некоторые из моих грехов, ибо, по ее мнению, успех мог сопутствовать лишь добродетели, грех же карался неудачей. Однако зимой бог призвал брата Мэнса к себе, и, так как страховая компания не желала иметь своим агентом подростка, мой статус стал мирским; святое семейство по-прежнему тяготилось заблудшим отпрыском, который вопреки всему продолжал погрязать во грехе. Кончились каникулы, я пошел в седьмой класс. Голодал все так же, но, видно, правда, что не хлебом единым жив человек. Наверное, солнце, свежий воздух и зелень поддерживали во мне жизнь. По вечерам я читал в своей комнате, до меня вдруг доносился запах жареного мяса из соседского дома, и я думал, господи, неужели кто-то ест мяса вдоволь? Я предавался безудержным мечтам, представлял себе, что живу в семье, где мясо подают на стол несколько раз в день; потом проникался отвращением к этим грезам, вставал и закрывал окно, чтобы запахи меня не мучили. Однажды утром, спустившись в столовую съесть тарелку каши со свиным салом, я почувствовал, что приключилась беда. Дедушки, как о