ога из Куронна в Мартиг, зажатая между морем, виноградниками и кипарисами, торчмя стоящими на холмах, вьется змейкой по каменистой местности, поросшей реденькой травкой. Разговаривали они мало. А все же о чем? О Жан-Жаке, которого перевели в пятый класс, о Симоне, которая неплохо успевает в начальной школе, На следующий день, когда они уже собрались было уезжать с пляжа, Жан-Жак снова привел учителя. -- Я смущен, мадам, но ваш сын так настаивал. -- И хорошо сделал. А как было потом? Ах, да. На следующий день по дороге в Куронн Жан-Жак увидел учителя, караулившего автобус у въезда на мост. -- Фидель Кастро! Мама, останови. Он сходил за ним. -- Мне очень неловко, мадам, но мою машину отремонтируют не раньше конца месяца. Подвозить его туда и обратно стало привычкой. На пляже они разлучались. Он присоединялся к молодежи и стукал мячом. Она располагалась на песке и занималась Ивом. Жан-Жак был страшно горд. Особенно в тот день, когда его приняли играть в волейбол, а уж когда учитель заплыл с ним в море -- и подавно. Я смотрела, как они уплывали, не спуская глаз с Ива, которого так и тянуло к воде. Видела, как они превратились в две черные точки на горизонте. Мне стало страшно. Когда они вернулись, я обрушилась на Жан-Жака: -- Ты надоедаешь мосье Марфону... -- Нисколько. Жан-Жак превосходный пловец. -- Он заплыл слишком далеко. -- Вы беспокоились? -- Нет... Нет... -- Это моя вина. Извините. Я больше не буду. Он говорил с видом провинившегося мальчишки. Она улыбнулась ему, как улыбаются большому ребенку, который так же мало отвечает за свои поступки, как и ее дети. Он присел на песок. Жак тоже. Он говорил в основном с Жан-Жаком -- о будущем учебном годе, о переводах с латыни. -- Тебе придется заняться комментариями Юлия Цезаря "De bello gallico" ["О Галльской войне" (лат.)]. -- Это интересно? -- Да. -- А трудно? -- У тебя получится... Он давал мальчику советы, объяснял, рассказывал. Время от времени Жан-Жак задавал вопросы. Я слушала. Я всегда горевала, что не получила настоящего образования, и считала это ужасным упущением. Жан-Жак знает куда больше моего. Мне за ним уже не угнаться, даже если я буду читать все его учебники и пособия. Я узнаю массу вещей, но пробелы все равно остаются. Он хорошо говорил, учитель. С Луи мы говорим только об одном: его работа, деньги, счета. И вечно одни и те же слова! -- Вы будете учить его греческому, мадам? -- спросил учитель. -- Я не знаю. -- Греческому? Уже латынь, когда Жан-Жак занимался в шестом классическом, была для меня за семью печатями. -- А как считает его отец? Луи? Он не больно интересовался учебой детей. Он даже подшучивал над сыном и прозвал его "Ученый Жан-Жак". В прошлом году она спрашивала, что он думает об этой злосчастной латыни. Он ответил: "Почем я знаю... пусть делает, что хочет". -- Мы об этом не говорили. Он так мало бывает дома. -- Ваш муж, кажется, каменщик? -- Да, точнее -- штукатур. Он работает сдельно. Это страшно утомительно. -- Я знаю. Разговаривая, он смотрел на ноги Мари, на ее ногти, блестевшие под солнцем, словно зеркальца. Она утопила пальцы в песок, чтобы спрятать их от его взора, из чувства стыдливости, тем более нелепого, что была, можно сказать, совсем голая -- в купальных трусиках и лифчике. А перед этим она наклонилась стряхнуть песок с Ива и не испытала ни малейшего стеснения, когда стоявший перед ней молодой учитель отвел глаза от ее груди, приоткрывшейся в вырезе лифчика. Трое детей -- казалось Мари -- делают ее старше его, и намного. Ему, похоже, лет двадцать семь -- двадцать восемь -- разница между ними примерно в два года; но он выглядел моложаво, да и борода, наверное, свидетельствует о молодости. С тех пор, как был выстроен двускатный, более длинный мост взамен старого моста через Птичье зеркало, где грузовые и легковые машины вечно увязали в грязи, город получил выход на окружную дорогу. В прежнее время непрерывный поток автомобильного транспорта создавал нескончаемый затор, сопровождавшийся гудками и перебранкой. Нынче же грузовые и легковые машины на полной скорости въезжают в город через мост, на торжественном открытии объявленный единственным в своем роде на всю Европу. Первое время жители Мартига с гордостью ходили на него смотреть. А спустя несколько месяцев привыкли. Шедевр современной техники -- пропуская суда в залив, его разводили и смыкали за три минуты, -- он прочно вписался в пейзаж, хотя и подавлял своей массой древние домишки вокруг. Свет фар нащупывает дорожные ограждения. Движение, ускорившись, свивается в нескончаемые водовороты. Город окружен крепостными валами заводов и беспрерывными потоками машин, которые атакуют его снаружи, точно неприятельские войска, под прикрытием мерцающей световой завесы. Мари находится как бы внутри этой крепости, осаждаемая ветром от потока машин, окруженная лучами фар, вздымающих в широком и спокойном канале целые волны света. Она -- крохотное создание, затерянное в этом механизированном мире, -- сплошные толчки крови, бегущей по жилам. При каждом нажатии на тормоза загораются задние фонари -- их красные огоньки влекут за собой по дороге световые пятна, затем они уменьшаются и превращаются в точки. При въезде на мост взрывается сверкающий фейерверк малиновых, пунцовых, алых, ярко-красных, гранатовых, пурпурных отсветов. Тьма над самым шоссе словно бы истыкана в кровь клинками. Мари беспомощно взирает на эту безумную гонку. То же самое испытывает она, вперившись как завороженная в телевизор, бессознательно, как алкоголь, заглатывая мелькающие одна за другой картинки; она позволяет вовлечь себя то в африканский танец, то в хирургическую операцию, когда у нее на глазах вдруг чудовищно запульсирует чье-то вскрытое сердце. На малюсеньком экране мир разыгрывает свои драмы и комедии. Великие люди становятся близкими, но и еще более непонятными, чем прежде. Жизнь приобретает размер почтовой открытки и расширяется до масштабов вселенной. Мари пропитывается картингами насквозь, но они, толкаясь, накладываются одна на другую, оставляя в ее душе едва заметный отпечаток, тайну, которую ей хотелось бы разгадать в каждой следующей передаче. Кабацкая песенка прогоняет волнение. Быть может, теперь человек стал еще более одинок, чем раньше, когда вообще ничего не было известно о происходящем вокруг, хотя бы о том, как выглядят люди разных стран, и каждый тревожно ощущает свою отчужденность от мира. Все мы просто зрители, не имеющие даже возможности, -- поскольку в этом театре на дому сидим в одиночку, -- присоединить свои аплодисменты, свистки, размышления к аплодисментам, свисткам, размышлениям других. И здесь, возле этого моста, шум одного мотора сменяет шум другого, один красный или белый блик стирается другим. А под конец не остается ничего, кроме страха перед неведомым, ничего, кроме сознания собственной потерянности и беззащитности. Восемь часов. Мари в нерешительности. Мать наверняка уже сама отвела Ива домой. Должно быть, все они беспокоятся. Луи, конечно, проснулся, с нетерпением ждет ее и нервничает. Помнит ли он о том, как только что, заразив ее своим желанием, сам так и рухнул от усталости. Скорее всего нет. Он погряз в эгоизме. Если бы Луи был с ними на пляже, когда она встретила учителя, все бы произошло точно так же, разве что кто-нибудь из детей, возможно Жан-Жак, сел бы вперед, а она сзади, и машину повел Луи. Я ничего не сказала Луи -- вовсе не из желания что-то скрыть, там и скрывать-то нечего было, а потому, что мы с ним почти не видимся -- мало-помалу каждый стал жить сам по себе, и даже в тех редких случаях, когда мы вместе, нам нечего сказать друг другу. Он всегда говорит одинаково. И произносит одни и те же слова. Как правило, рабочие женятся по любви, но жизнь ставит для этой любви преграды. Материальные трудности, работа, закабаляющая личность, умножают помехи. Когда в любви основное -- физическая близость, она разрушается быстро. Семейная пара уже не более чем союз для совместного воспитания детей. Мужчина мало меняется. Он долго остается молодым, ведь его жизнь с юных лет течет так, как и текла, в стенах завода или в замкнутом пространстве стройки. Женщина, на которую сваливаются все семейные дела, преображается, созревает духовно. Ее потребности и личность меняются. От двадцати пяти до тридцати пяти лет мужчина становится другим только внешне. Он отчасти утратил радость жизни, погряз в своих привычках, но его душевный склад нисколько не изменился. Тридцатилетняя женщина сильно отличается от восемнадцатилетней девушки. Как правило, она взяла в свои руки хозяйство, и ее способность суждения укрепилась. Она переоценила мужа, некогда казавшегося ей таким сильным. Теперь она знает его мальчишеские слабости. Разрыв между ними становится все явственнее. Между Мари и Луи пролегла бездна, зияющая пустота. Чья это вина? Все дело в условиях жизни -- и только в них. К чему это приведет? К такому краху, какой они пережили недавно. Этот крах не случаен. От него страдают не только Мари, и не только Луи, а их семейный очаг. Луи стал для своих детей чужим, он вечно отсутствует, и отсутствие это особого рода. Моряк или коммивояжер тоже редко бывают дома, но их возвращения ждут. Их отсутствие -- форма присутствия. Для Луи дом свелся к спальне. В те редкие минуты, которые он проводит с семьей, он молча злится. Все его раздражает: плач Ива, болтовня Симоны, вопросы Жан-Жака. Как-то вечером прошлой зимой Мари заставила Жан-Жака пересказать на память латинский текст. Луи нетерпеливо барабанил пальцем по столу, потом иронически сказал: -- Ты что, Мари, стала понимать по-английски? -- Но, папа, это латынь, -- с оттенком презрения поправил отца Жан-Жак. Луи закричал: -- Латынь это или английский, мне все едино. Просто меня разбирает смех, когда твоя мать разыгрывает из себя ученую. -- Я вовсе не разыгрываю из себя ученую. Я пытаюсь помогать сыну, как умею. Не хочу, чтоб он был рабочим. Помню, как Жан-Жак, перейдя в шестой, сунул мне в руки учебник латыни. -- Мама, проверь, как я выучил наизусть. -- Но я же не знаю латыни, я ничего не пойму. -- А ты только следи глазами и увидишь, ошибаюсь я или нет. Я выслушала его и, заметив ошибку, испытала удовольствие. -- Нет, не так. Погоди: rosarum -- розы. Долго, как песня, звучали в моей памяти эти слова. Звучат и до сих пор: именительный: rosa -- роза; родительный: rosae -- розы... ИНТЕРЛЮДИЯ ВТОРАЯ Не заносись, мол, смертный, не к лицу тебе. Вины колосья -- вот плоды кичливости, Расцветшей пышно. Горек урожай такой. [Перевод С. Апта] Эсхил Персы Быстрый рост производительного капитала вызывает столь же быстрое возрастание богатства, роскоши, общественных потребностей и общественных наслаждений. Таким образом, хотя доступные рабочему наслаждения возросли, однако то общественное удовлетворение, которое они доставляют, уменьшилось по сравнению с увеличившимися наслаждениями капиталиста, которые рабочему недоступны, и вообще по сравнению с уровнем развития общества. Наши потребности и наслаждения порождаются обществом; поэтому мы прилагаем к ним общественную мерку, а не измеряем их предметами, служащими для их удовлетворения. Так как наши потребности и наслаждения носят общественный характер, они относительны. [Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 6, с. 428] Карл Маркс, Наемный труд и капитал У меня двухлетняя дочь. Мы усаживаем ее перед телевизором. Она смотрит его, потом говорит: "Выключи, мама". Меня бы огорчило, если бы моя дочь перестала интересоваться телевидением. Письмо читательницы в газету "Дейли миррор". Есть только одна категория людей, которая больше думает о деньгах, чем богачи, -- это бедняки. ОскарУайльд Звонок у входной двери разбудил Луи. Ему нужно время, чтоб выбраться из теплых простынь и натянуть брюки. А кому-то не терпится, звонок звенит снова. Он открывает. Это Симона. -- А-а, папа! Ты уже дома? Она чмокает отца. -- Что, мамы нет? -- Нет. Она ушла. -- Что ты делал? -- Ничего. -- Спал? -- Неважно. Откуда ты явилась? -- Да из школы же. Откуда еще? -- Не знаю. Луи не удивляется. Уроки кончаются в половине пятого, а сейчас восьмой час. Он не знает, что Симона два-три раза в неделю заходит к двоюродной сестренке поиграть. В кухне, где трубка дневного света на желтом потолке освещает голубые стены, где властвуют белые боги домашнего очага -- холодильник, стиральная машина, колонка для подогрева воды, -- в этой кухне, где он трудился столько дней, отодвигая перегородку, меняя плиту, оборудуя стенные шкафы, соскабливая пятна сырости с потолка, перекрашивая стены, Луи уже не чувствует себя как дома. В дальней комнате, которую он, приспособив под гостиную, оклеил по совету журнала "Эль" разными обоями веселых тонов, Симона включила прямоугольное око телевизора. -- Который час, папа? -- Восьмой. -- Хорошо. Значит, продолжения "Литературной передачи" еще не было. Где газета? -- Газета? Не знаю. -- А программа телепередач? -- Не знаю. -- Ничегошеньки ты не знаешь. Он не осаживает ее за грубость. Совершенно верно, он мало что знает об их жизни. Симона выросла, окрепла. Сколько ей лет? Что за глупость! Неужели он не помнит? Он хотел бы ее спросить. Но не решается. Ах да, девять. Он с ней робеет. Боится показаться еще более чужим, чем на самом деле. Мари под душем, Симона, похожая на мать своей уже формирующейся фигуркой, квартира, где для него нет места, -- все застигает его врасплох, все непривычно сместилось, живет своей, обособленной жизнью. Снова звонок. Симона бежит открывать. -- А-а! Это ты! -- А кто же еще? Папа римский?.. Мама! Мама! -- кричит Жан-Жак. Увидев посреди кухни отца, он удивляется: -- А-а, пап, ты уже дома! Все как один удивляются -- Мари, Симона, Жан-Жак. -- Где мама? -- Не знаю. Недавно ушла. -- Пошла к бабульке за Ивом? -- Не знаю... Может быть. -- Ну и скучища! -- говорит Симона, сидя перед телевизором. -- Археология -- увлекательное занятие для любителей приключений... Пап, иди посмотри про археологию. Это тебя не интересует? Древние камни... -- Нет. Знаешь, меня интересуют главным образом новые камни. -- Что показывают сегодня вечером, Жан-Жак? -- "Афалию"... Хоть бы скорее пришла мама и мы быстренько бы поели... Не хочу пропустить "Афалию". -- Папа, а что такое "Афалия"? -- интересуется Симона. -- Что? -- "Афалия" -- что это такое? -- Не знаю. -- Это трагедия Расина, -- объясняет Жан-Жак. -- Мы ее проходим. А мамы еще нету. -- Пап, тебе нравится смотреть по телевизору трагедии? -- продолжает спрашивать Симона. -- По-моему, это жуткая скука. -- Оставь меня в покое, не приставай с вопросами. Решительно, здесь все ему чуждо -- дети, дом, телевизор, хозяйственные приборы и даже нагота собственной жены. -- Опять ты рылась в моих книгах, -- кричит Жан-Жак сестре, появляясь из своей комнаты. -- На что мне сдались твои книжки? -- Никак не могу найти "Афалию". -- Ищи получше, растеряха, и не кричи, сейчас начнется литературная передача... -- Отдай мою книгу. -- Не брала я твою "Афалию"! Крики все громче, а на экране между тем возникает Жаклин Юэ: -- А теперь мы продолжим для наших юных друзей и всех остальных телезрителей передачу "Дон Сезар де Базан". Брат и сестра уселись перед телевизором. -- Иди, пап, -- приглашает Симона. -- Он вчера женился, этот Дон Сезар... О-о! Он еще в тюрьме! Тсс! Луи смотрит картинки: мужчина в черном плаще, тюремщики играют в кости, тюремная камера, мужчина с поразительной легкостью срывает решетку с окна, прыгает из него прямо на белую лошадь, скачет. Звонок у входной двери... Никто не двигается с места. ...Лошадь несется галопом по улочкам города. Звонок повторяется. Наконец Луи идет открывать. Входит теща с уснувшим Ивом на руках. -- А-а, Луи. Здрасьте. Вы дома? Луи и теща проходят на кухню. Она невольно приглушает голос: из телевизора несутся вопли, крики, завязывается отчаянный поединок на шпагах. -- В чем дело? Я ждала-ждала Мари и забеспокоилась. Она должна была прийти за малышом в семь. А уже скоро восемь. Откуда мне было знать, что вы дома? Мари!! -- Ее нет. Она вышла. -- Когда? -- Не знаю, около шести. Я вернулся в полшестого. Я давно так рано не приходил. -- Вы поссорились? -- Нет. Я уснул. Когда я пришел, она принимала душ, потом... -- Потом? -- Ничего. Не рассказывать же ей о том, что произошло, или, вернее, что не произошло. Спящий Ив вертится на руках у бабушки. -- А почему Ив был у вас? -- Я два-три раза в неделю беру его после обеда. И этого он не знал. Ив у бабушки, дети в школе, Мари моется под душем в пять часов вечера. Луи отгоняет неприятную мысль. -- Наверное, она ушла, пока я спал. -- Она вам не сказала, что пойдет ко мне? -- Нет. Она сказала только: "Ступай в спальню, дети придут с минуты на минуту". -- Она ничего вам не сказала, вы уверены? -- Говорю вам, ничего. Пока не пришла Симона, он спал, как скотина, раздавленный усталостью -- с каждым вечером она становится все более и более тяжкой. Он не сразу припоминает голос Мари, голос сухой, возмущенный. Она рассердилась. Нет, нет, не может быть. Она рассердилась потому, что... Он улыбнулся. Смешно, если после двенадцати лет замужества Мари обиделась на него за то, что он уснул. Разве он на нее обижается -- а ведь она вот уже несколько лет дает ему понять, что ее это больше не интересует. И если ночью к нему приходило желание, либо отталкивала его, либо равнодушно принимала его ласки. И все же надо признать, когда он вынес ее на руках из-под душа, она была не похожа на себя -- глаза блестят, ластится, как кошка, а потом бросилась на диван в гостиной, будто до спальни так уж далеко. Да ведь они уже не первый год женаты. Ну, уснул он. Подумаешь, трагедия. Разве что он своим приходом расстроил ее планы. -- Пойду уложу Ива. Я его покормила перед уходом. Вы бы закрыли ставни. -- Где "Телепрограмма"? -- бубнит Жан-Жак. -- Восемь часов. Мы пропустим начало "Афалии". Отдай мою книгу. -- Кто ищет, тот найдет, -- дразнится Симона. -- Я тебе покажу. Луи открывает окно и видит два полотенца -- пестрое и белое. Сигнал? Луи не любит ломать голову. Он захлопывает ставни, потом окно и бежит разнимать детей. Каждый схлопотал по весомой оплеухе -- руки Луи огрубели от штукатурки. Симона ревет. Жан-Жак сжимает губы и, бросив на отца мрачный взгляд, скрывается у себя в комнате. Пестрое полотенце, белое полотенце, тревожное удивление Мари, когда он пришел! Квартиру заполнил голос Леона Зитрона, сообщающего новости дня, но между отдельными словами прорывается другой голос -- голос Алонсо, призывающий в свидетели хозяина бистро -- тот разливает анисовку. -- Все бабы -- Мари-шлюхи, Мари -- всегда пожалуйста, Мари... -- Мою жену тоже зовут Мари. -- Извини меня, Луи, из песни слова не выкинешь. Короче, все они шлюхи. У тебя на душе спокойно. Ты на работе, а милашка твоя сидит дома. Что, ты думаешь, она делает: стряпает разносолы, чтоб тебя побаловать? Балда ты этакая, не знаешь, что, пока тебя нет дома, ей кто-то расстегивает халатик. -- Брось трепаться. -- Мне-то что, доверяй ей и дальше. Конечно же, твоя женушка -- особая статья. Не возражаю! Привет ей от меня. Шах королю, господин Луи. Только если в один прекрасный день ты застукаешь ее, как я свою застукал... с сенегальцем... -- А я думал, с америкашкой, -- перебивает хозяин бистро, подмигивая. -- Сенегалец, говорю я тебе, совсем черный и совсем голый. Но я не расист. Да и она тоже. Налей-ка нам по второй. Глупо вспоминать истории Алонсо, он всегда только об одном и говорит, в его рассказах меняются разве что партнеры мадам Алонсо Гонзалес, цвет их кожи и национальность -- в зависимости от числа пропущенных стаканчиков. Глупо думать об этом, так же глупо, как думать о белом и цветном полотенцах, вывешенных здесь, вроде как сигнальные флажки на корабле. -- Он даже не проснулся, когда я его переодевала. Счастливый возраст. Никаких забот. -- Да, -- подтверждает Луи. -- Лишь бы с ней ничего не стряслось. -- С кем? -- С Мари. -- Нашел, нашел, -- победно кричит Жан-Жак, размахивая книжонкой из классической серии, -- она лежала на радиоприемнике. Должно быть, ее читала мама. Послушай, бабуленька: Да, я пришел во храм -- предвечного почтить; Пришел мольбу мою с твоей соединить, День приснопамятный издревле поминая, Когда дарован был Завет с высот Синая. Как изменился век!.. [Ж. Расин. "Афалия". Сочинения, т. 2. М.-Л., 1937, действие I, явление 1-е] -- Ну и скучища эта "Афалия", -- орет Симона. -- "Как изменился век!.. Бывало, трубный глас..." -- Бабуленька, четверть девятого. -- Куда же запропастилась Мари? -- Я хочу есть... Я хочу успеть поесть, прежде чем начнется "Афалия". -- Не успеешь... Не успеешь, -- дразнится Симона. Она валяется в столовой на диване. -- Изволь-ка встать. У тебя грязные туфли. Мама не разрешает... Телевизор горланит. Жан-Жак твердит: -- Я хочу есть... Я хочу есть... Симона сучит ногами, цепляется за бабушку -- та пытается стащить ее с дивана. Как это ни странно, Луи все сильнее ощущает свое одиночество среди этого невообразимого шума и гама, который бьет ему по мозгам. Он с размаху хлопает ладонью по столу: -- Замолчите, черт возьми, замолчите и выключите телевизор. Стоит сойти с автострады 568, которая сливается с кольцевой дорогой номер 5, пересекает город и на выезде опять разветвляется, одна ветка идет на Пор-де-Бук, другая -- на Истр, как попадаешь на тихие, будто не тронутые временем улочки. Мари надо бы торопиться, но она погружается в эту тишину, которая засасывает и оглушает ее, как только что оглушая шум от карусели автомобилей и грузовиков. Здесь город опять становится большой деревней, какой он и был до недавнего времени. Лампочки, освещающие витрину, слабо помаргивают в полумраке. Над маленькой площадью, на которую выходят пять переулков, словно бы витают какие-то призраки, и Мари кажется, что она задевает их головой. Кошки шныряют у кучи отбросов. Подворотни вбирают в себя всю черноту фасадов. Только белоснежная статуя мадонны ярко сияет в нише. Угол стены густо зарос диким виноградом, В переулках угадываются юные пары. Еще немного, и Жан-Жак придет сюда с девушкой искать прибежища во тьме, а там, глядишь, и Симона затрепещет здесь в объятьях какого-нибудь парня. Как бежит время! Я превращусь в старуху, так почти и не увидав жизни -- одни лишь ее отражения, которые вечер за вечером приносит телеэкран. А здесь, в этой глухой тишине, неохота ни задаваться вопросами, ни искать ответа на них, ни тревожиться по разным поводам. Остается одно желание -- наслаждаться спокойствием, которое тотчас утрачиваешь, стоит лишь поднять глаза к небу, где скрещиваются лучи, отбрасываемые фарами автомобилей, что, минуя мост, выезжают на дорогу в Марсель. И нет никаких проблем. Проблемы бывают у людей богатых и праздных, а еще ими напичканы душещипательные романы, фильмы и пьесы, показываемые по телевизору. У меня муж, трое ребят, и в тридцать -- нет, в двадцать девять лет стоит ли беситься, если желание мужа угасло, едва загоревшись. Соседки и подруги завидуют мне: у нас машина, холодильник, уютная квартирка -- хотя за нее предстоит еще целых двадцать лет выплачивать ссуду в банк, да и машина еще не выплачена. Я кокетничаю, словно молодуха, -- на это прозрачно намекала Жанна, -- срамлюсь перед людьми, разъезжаю в машине с учителем, а ведь он со мной просто вежлив, да и я смотрю на него скорее как на товарища Жан-Жака, чем как на мужчину. -- У тебя не жизнь, а макари [Макари -- в XIX веке владелец ресторана, расположенного на Лазурном побережье. Ресторан славился своей кухней, в особенности рыбной похлебкой. Выражение "Это Макари" вошло в обиход и стало равнозначным выражению "лучше некуда". (Прим. авт.)], -- иногда говорит мне мама. -- Что ни захочешь, все есть. Ах! Нынешним рабочим не на что жаловаться. Разве такая жизнь была у твоего бедного отца. День работает, день безработный. Когда ты родилась, у нас не было ни гроша. К счастью, в тридцать шестом нам немного полегчало, ну а потом война, я овдовела, когда тебе было пять лет. Поганая жизнь. -- Думаешь, нам легко? -- Сейчас да. Первые годы твоего замужества, не спорю, было трудновато, но в последнее время Луи неплохо зарабатывает для каменщика, ты живешь как барыня. После таких разговоров станешь ли рассказывать ей о своем одиночестве, о своих тревогах; а от Луи чуть не каждый вечер несет анисовкой: быть может, он является домой поздно не только из-за работы. Мама лишь плечами пожмет и примется выкладывать рассуждения, подслушанные в бакалейном или мясном магазине: -- Знаешь, мужчине нужна разрядка, в особенности если он вкалывает так, как твой. Пока мы жили стесненно, Луи просил у меня денег на курево, на пиво, выпить с приятелями. Теперь не просит. Должно быть, оставляет себе заначку от субботней и воскресной халтуры. Станешь ли рассказывать, что после рождения Ива отношения наши стали совсем прохладными, а сегодня и вовсе пошатнулись. Такова жизнь. У меня есть занятие -- ребятишки, и развлечение есть -- телевизор. Боже ты мой, телевизор! Уже девятый час, а Жан-Жак так мечтал увидеть "Афалию". Я читала про нее в хрестоматии Жан-Жака. Наверное, по телевизору это красиво. Она бежит. "Теперь они не успеют поужинать, да и Луи в кои-то веки мог бы посмотреть спектакль. Мари застает дома полный кавардак. На диване, отталкивая бабушку, дрыгает ногами Симона, Жан-Жак ревет в углу. Телевизор не включен. Луи в бешенстве. -- Сегодня никто смотреть телевизор не будет. Все за стол, а потом марш в постель. Он грозно идет к ней: -- Пришла-таки! Откуда заявилась? У него вид судьи, и этот важный вид вызывает у Мари новый приступ злобы. Мятая от лежанья рубашка плохо заправлена в висящие мешком брюки. Как он обрюзг, разжирел, каким стал хамом и самодуром! -- Ходила подышать воздухом, пока ты отсыпался. -- Где ты была? -- Гуляла. -- Больше двух часов? А я тебя ждал-ждал. -- Уж прямо! Значит, он ничего не понял. Он спал и теперь бесится -- ему хочется, чтобы она была под рукой, когда бы ему ни приспичило. -- Мам, а мам, -- хнычет Жан-Жак, -- папа не разрешает нам смотреть телевизор. -- Почему? -- Потому что так я решил. У нас, как в сумасшедшем доме! Каждый делает, что в голову взбредет. Мадам где-то бродит. Дети командуют. Сразу видно, что я редко бываю дома. Пожав плечами, Мари включает телевизор. Луи тянется выключить его. -- Оставь, Луи. Учитель Жан-Жака рекомендовал посмотреть эту пьесу. Ее проходят в лицее. -- Ерунда. Сегодня вечером все лягут спать пораньше. -- Нет. Ты зря уперся. Ведь детьми занимаюсь я, я хожу к учителям, я забочусь о них, тебя ведь никогда нет дома. -- Уж не для собственного ли я удовольствия день-деньской штукатурю? А это не так-то просто! -- Но и не для моего же удовольствия ты каждый вечер шляешься по барам. -- Это я шляюсь по барам! -- Ладно, замнем для ясности... ты затеваешь ссору, чтобы оправдаться... -- А в чем мне, собственно, оправдываться? -- Прикажешь объяснить при детях? Он самодовольно смеется, он ничуть не смутился -- подходит к Мари, надув грудь, как голубь, красующийся перед голубкой, и обнимает ее за талию. -- Вот видишь, у меня есть причины отправить всех спать: надо наверстать упущенное. -- Отстань! Мари вырывается. Пропасть между ними увеличивается. Тупость мужчин просто поразительна, более того -- безнадежна! Видать, он по старинке считает, что женщина предмет, отданный ему на потребу, что ее дело -- ублажать его по первому же призыву. Он думает, что брак ничуть не изменился со времен средневековья, когда прекрасная дама терпеливо ждала, пока ее господин и повелитель вернется с войны или из крестовых походов! Луи топчется в трясине, в которую попал по своей вине. Да при этом еще весело подмигивает. Мари чувствует себя такой оскорбленной и униженной, как в тот день, когда к ней пристал на улице какой-то пошляк. Ее взгляд задерживается на округлом, натянувшем штаны брюшке Луи, и внезапно наплывом -- излюбленный' прием телевизионщиков -- перед ее взором возникает загорелая худощавая фигура учителя Жан-Жака. -- Садитесь за стол. Поедим по-быстрому. Поужинаешь с нами, мама? -- спрашивает Мари как нельзя естественней, хотя в горле у нее пересохло и она едва сдерживает слезы возмущения и досады. -- Нет, я сыта. Пойду домой. -- Посмотри с нами телевизор. -- Пойду лучше домой. Не люблю вечером расхаживать одна. -- Я подвезу тебя на машине -- Опять уйдешь из дому, -- сухо обрывает Луи. -- Да! А тебе-то что? -- Но я же устал, и будет слишком поздно, чтобы... -- Уже давно слишком поздно. Мари зажгла газ под суповой кастрюлей. Став на цыпочки, достала тарелки из стенного шкафа над раковиной. Платье, задравшись, обнажило полноватые загорелые ноги выше колен. -- Не смей носить это платье! -- А что в нем плохого? -- Оно чуть ли не до пупа. -- Сейчас так модно, -- обрывает бабушка. -- Вы, мужчины, ничего в модах не смыслите. Платье чуть выше колен. Многие носят еще короче. И поверите, даже женщины моего возраста. Тебе его мадам Антельм сшила? -- Нет, я купила его в Марселе в магазине готового платья. -- Ты мне об этом не говорила, -- отчитывает ее Луи. -- С каких это пор тебя волнуют мои платья? Вот это, например, я ношу уже больше полугода, и ты вдруг заявляешь, что оно чересчур короткое. -- Ни разу не видел его на тебе. Платье премиленькое. Оно подчеркивает талию и свободно в груди, большой квадратный вырез открывает плечи, руки. -- Ну, будем мы есть или нет? -- требует Жан-Жак. -- Новости дня уже заканчиваются. Жан-Жак заглатывает суп, не сводя глаз с экрана: на нем опять возникает Жаклин Юэ, на этот раз она объявляет: -- По случаю визита во Францию его величества короля Норвегии Олафа центр гражданской информации показывает передачу Кристиана Барбье о Норвегии. -- Вот хорошо, -- говорит Жан-Жак, первым доев суп. Луи роняет кусок хлеба и, нагнувшись за ним, видит, что платье Мари задралось намного выше колен. Мари идет за вторым. Луи выпрямляется. Ему стыдно, словно он подглядывал в замочную скважину. Те же чувства он испытывал, когда сидел перед занавеской душа. В нем бушует глухая злоба. Он готов выругаться. Этот дом перестал быть его домом, эта женщина -- его женой. Он только гость, прохожий, чья жизнь протекает не здесь, а где-то по дороге со стройки на стройку. -- Мама, -- спрашивает Жан-Жак, пока Мари раздает баранье рагу, -- это ты брала мою книжку? -- Какую книжку? -- "Афалию". -- Да. -- Ты прочла ее? -- Да. Раздражение Луи растет. Дети обращаются к Мари, задают ей вопросы, делятся с ней. -- Сегодня учитель рассказывал нам об этой пьесе. -- Что же он вам сказал? Торопливо глотая непрожеванные куски мяса, Жан-Жак говорит, говорит. Он пересказывает объяснение учителя. Мари слушает внимательно, чуть ли не благоговейно. Бабушка с восхищением смотрит на внука. "Они его балуют", -- думает Луи. Ему все больше не по себе, он дома как неприкаянный. Беда в том, что не только жена стала ему чужой, -- он не понимает уже и сына, который произносит незнакомые, едва угадываемые по смыслу слова. -- После "Эсфири"... Расин... для барышень из Сен-Сира... Афалия... Иодай... Абнер... Иезавель... Иоас, царь иудейский... Ему тоже было двенадцать лет. -- Тебе только одиннадцать, -- перебивает бабушка. -- И не говори с полным ртом, -- продолжает Луи. -- Помолчи. Дети за столом не разговаривают. -- Дай ему досказать, -- говорит Мари. -- Афалия -- дочь Иезавели, которую сожрали псы. Она хотела убить Иоаса сразу после рождения, но его спасли. Погоди, жену Иодая, первосвященника, звали... звали... -- Иосавет. -- Да, Иосавет. А ты и вправду читала пьесу. Я кончил есть. -- Возьми апельсин. -- Хорошо, мама. Он встает, одной рукой забирает со стиральной машины книгу, второй берет апельсин. -- Нам задали на понедельник выучить наизусть отрывок. Погоди, стих тысяча триста двадцать пятый, страница сорок девятая, говорит Иодай. -- Первосвященник? -- Да. Вот перед Вами царь, все Ваше упованье! Я охранял его и не жалел забот. О слуги господа, отныне Ваш черед! [Там же, действие IV, явление 3-е] -- Съешь свой апельсин, -- говорит Мари. -- Хочешь сыру, Луи? На, бери. Встав, она споро убирает со стола, ставит тарелки в мойку, ополаскивает руки. Луи, перевернув тарелку, кладет сверху кусочек сыру. Он знает, что Мари этого терпеть не может, но делает так ей назло, для самоутверждения. Его растерянность усиливается, все та же растерянность, которую он испытал, застав под душем голую женщину. Изящная и красивая Мари его молодости -- да ведь он ее давно потерял и теперь не узнает; тот прежний образ почти забыт, он растворился в женщине, которую в те вечера, когда он является домой пораньше или в воскресенье утром, если у него нет халтуры, он привык видеть в халате. Жена, хлопочущая по хозяйству, мать, пестующая детей, мало-помалу вытеснила женщину, которой он, бывало, так гордился, когда они вместе гуляли по улицам. Во всяком случае, эта женщина заставила его себя признать. Луи трудно идти с ней в ногу, приноровиться к ее образу жизни. В его сознании перемешался образ Мари с образом вырытой из земли статуи. Теперь эта кокетливая женщина чем-то напоминает соблазнительных девиц с зазывной походкой, за которыми, отпуская сальные шуточки, увязывались его товарищи на работе, или посетительниц, являвшихся осматривать свои будущие квартиры, чьи тоненькие ножки они украдкой разглядывали, стоя на замусоренной лестничной площадке в своих спецовках, замызганных известью и цементом. Луи не понимает, почему он испытывает не радость, а щемящую боль, видя, как Мари молода и красива. Когда она, вытирая стол, чуть наклоняется к мужу, он видит ее открытые плечи, грудь, вздымающуюся с каждым вздохом. Кожа Мари позолочена солнцем. Должно быть, все лето она исправно загорала на пляже. На пляже в Куронне или Жаи... Не на городском же пляже в Мартиге, где в море плавает нефть... Туда бегали все мальчишки. Парни играли плечами, красуясь перед девушками своими роскошными мышцами. А семьи устраивали там по воскресеньям пикник. Пляж по-прежнему существует для многих, многих людей. Бывало, и они с Мари растягивались на песке в обнимку. Не было лета, чтобы солнце и море не покрывало их загаром, чтобы они не радовались жизни, плавая в голубой, с солнечными бликами воде и, перегревшись, не искали под соснами прохлады, наполненной треском стрекоз... Ни одного лета, исключая трех последних. Он играл там с Жан-Жаком, Симоной, но с Ивом -- ни разу. Он лишился всего -- отдалился от родных, с Мари у него полный разлад. Желтые стены кухни упираются в голубой потолок. Кухонные приборы тянутся вверх, подобно струям белого дыма. От экрана, в который уже уставились Жан-Жак, Симона и бабушка, доносятся вспышки и треск, как от игральных автоматов, когда шарик ударяется а контакты. Его словно бы несет на этих гудящих волнах, качает от рубленых фраз телевизора, от вида Мари, склонившейся к нему с блестящими глазами, в то время как он погружается в небытие. -- Мари!! Она еще ниже склоняется над столом, оттирая клеенку губкой. Тревога омрачает все. Стараясь себя растормошить, он глядит на ее загорелые плечи. Мысль скользит, как вода по стакану, беспрестанно возвращаясь к отправной точке: а что, если непреодолимый сегодняшний сон не случайность?.. Сколько времени он уже засыпает рядом с Мари, как бесчувственное животное? Две недели, месяц, три месяца? Погоди, Луи, подумай. В тот день была гроза... Нет, я ходил клеить обои к Мариани... Нет, это было... Я уже позабыл когда. Он теряет самообладание и чувствует себя конченым человеком, отупевшим от работы и усталости, автоматом из автоматов. Он встает. В зеркальце на стене отражается доходяга: под глазами круги, лицо отекшее, хотя кожа, обожженная цементом и солнцем, вроде кажется здоровой. Слово, которого он боится, вонзается в его сознание, как заноза в палец: импотент! Мари проходит мимо него в гостиную, он хватает ее за руку. -- Мари, пойдем в спальню. Мне надо тебе что-то сказать. Она неласково отталкивает его. -- Ты спятил. Что это вдруг на тебя нашло? Еще не хватало -- при ребятах. Не надо было спать. -- Мари, умоляю! -- Я пойду смотреть пьесу... Вот, уже начинается. Осколок камня ранит руку. Фраза ранит душу. На экране двое мужчин в длинных белых, украшенных позументами одеяниях говорят, необычно растягивая слова... Мы осуждаем трон царицы самовластной... [Там же, действие IV, явление 3-е] Луи замыкается в своих неотвязных мыслях. Он бесполезен. Все бесполезно: дом, машина, нескончаемые дни, когда он словно наперегонки с товарищами затирает штукатурку на стенах. Все вертится вокруг стройки. Все сводится к лесам и пыли, к домам, которые растут, широко раскрыв полые глазницы окон, к мосткам над пустотой, к кучам цемента и гашеной извести, к трубам, подающим воду на этажи, к воющему оркестру экскаваторов и компрессоров. -- Иди к нам или ступай спать, -- кричит Мари, -- только погаси свет, он мешает. Луи послушно усаживается позади жены, чуть сбоку. Она сидит, положив ногу на ногу. Ему сдается, что она с каждым днем охладевает к нему все больше. Он смотрит на освещенный четырехугольник, на котором движутся большущие лица с удлиненными гримом глазами. Он слушает, давая потоку слов себя убаюкать: Любимых сродников мечом своим пронзим И руки кровью их, неверных, освятим... [Там же, действие V, явление 2-е] Симона ерзает на стуле, болтает ногами. Ей скучно. Как хорошо он понимает дочь! -- Сиди смирно! -- одергивает ее Мари. Она вся напряглась, уносясь в запредельные дали этих волшебных картин, отдаваясь музыке стихов. Она убежала от повседневности, скуки, однообразия. Рядом с ней Жан-Жак. Вид у него такой, словно его загипнотизировали. Бабушка, усевшись в кресло, сонно кивает головой. Они вместе. Смотрят одну передачу, но каждый обособлен и более чем когда-либо одинок. Один мужчина уходит -- тот, у кого на одежде особенно много блестящих нашивок. Вместо него между колоннами храма появляется женщина, потом группа девушек, чем-то похожих на джиннов, -- этих певиц он уже видел по телевизору. Они поют, но протяжно-протяжно, так что это почти и не песня. Еще там появляется женщина, с виду немая, которая ни с того ни с сего бросает фразу: Дни Элиакима сочтены. Интересно, кто тут Элиаким? Пока эти чужестранные имена укладываются в его мозгу, веки все больше слипаются. Бабушкина голова свисает все ниже. Вздрогнув, она трет глаза, усаживается в кресло поудобнее. Луи борется с неотвязным сном, стараясь сдерживать храп, который все же вырывается из