яжении и самой страшной опасности... Что ты знаешь об этом... И ничего нет более волнующего... чем это... да-да... чем это поражение... Позади грянули выстрелы. С дребезжащим звуком пуля ударила по кузову. Глухо прокатилось эхо. Выстрелы в ночи... и дыхание у виска... Лавалетт вскочил, с силой выжал сцепление; одной рукой он держал руль, другой притянул к себе Гэм, прижал ее, безвольную, к себе, продолжая бешеную гонку. Дорога долго вела по прямой, уносилась прочь под гул мотора, похожий на органный напев. Автомобиль летел через ухабы, подскакивал, качался, выравнивался, мчался дальше. А следом -- чужие фары и молнии выстрелов в ночи. Лавалетт посмотрел на Гэм. Она бессильно обмякла, обхватив его руками за шею, и что-то лепетала. Буря в нем все нарастала. Он выпустил Гэм из объятий и схватился за оружие. Рука холодно сомкнулась, палец лег на курок. Он выстрелил. Грохот отозвался в джунглях, взбудоражил тысячи голосов. Лавалетт бросил руль, выпрямился в автомобиле во весь рост, крича и стреляя. Гэм судорожно вцепилась в его ногу, попыталась дернуть книзу, он пинком отшвырнул ее -- и все стрелял, стрелял и кричал, могучий, как песня, стрелял в приближающиеся огни, в бушующие потоки света, которые сливались в слепящую стену, стрелял, кричал, пел им навстречу, даже не стараясь пригнуться (автомобиль уже стоял), швырнул в ту сторону оружие, пошатнулся, отпрянул назад -- и упал, сраженный пулей, голова ударилась об обшивку... на изодранные руки Гэм потекло что-то теплое... и смертельное. Она поняла: это кровь... кровь... А потом все исчезло. ЭПИЛОГ День пробуждался вместе с утренним ветром и долго-долго поднимался из-за гор, пока не достигал в зените трепетной яркости, а потом, тускнея, вновь стекал к горизонтам. На горах еще лежали узкие полосы снега, -- правда, только на вершинах. В полдень снег сверкал так, что глаза слепило, будто он был самим солнцем, а не его отблеском. И вечером, когда на горы наплывала ночь, снег какое-то время одиноко блистал среди сумерек и в конце концов тоже угасал. Тогда ночь полностью вступала в свои права и совершала то, чего день совершить не мог, -- хватала за сердце. Она была так темна и так огромна, что ты не видел за нею никаких пределов; беспространственная, она была везде и всюду, можно предаться ей, без остатка, погрузиться в нее, не глядя, куда тебя уносит... И чем больше ты сливался с нею, тем больше она приливала к тебе... и корабли отчаяния, корабли вопросов, которые ты посылал в ее дали, возвращались от неведомых берегов, груженные успокоением. Туманы, мягкие, как подушки, вползали меж пониманием и миром, не позволяя им соприкоснуться. Все утрачивало четкость, контуры стирались, поверхности отступали. Бегство вещей. С особенной силой Гэм чувствовала это скольжение вещей из глубин пространства к поверхности в короткие сумерки, отделявшие день от тропической ночи. Сумерки приближали вещи друг к другу, отнимали у них привычный облик, превращали в нечто блеклое, лишенное связей, призрачно-абстрактное, плоское, чуждое и непостижимое. Они были холодны и девственны, и даже если жили и двигались, оставались чужды и находились вовне. Гэм неподвижно лежала в шезлонге и смотрела на окна. Когда служанка, поправив подушки, тихонько ушла, вместе с легкими удаляющимися шагами исчезла всякая причинность. Она чувствовала, как в душе нарастает подъем, вот сейчас, сейчас откроется редкое видение -- больше, чем память, -- которого она днем страшилась и которое пока оставалось в глубине. Гэм не хотела бежать его, иначе оно завладеет ею. И, зная это, Гэм уступила и предалась ему. Однако теперь, когда она была готова, прошлое вдруг отхлынуло назад. Безостановочной вереницей проносились перед глазами картины, но ни одна не выпадала из этой цепи и не захватывала ее своею мощью. Эпизоды скользили друг за другом, по странному закону слагаясь в бытие, которое Гэм воспринимала как некую параллельную жизнь, а не свою собственную. Что-то в ней откликалось, чувства вибрировали могучим резонансом -- но в глубине еще оставались области, которые в этом не участвовали и были ей покуда неведомы, она лишь инстинктивно знала, что однажды они поднимутся к поверхности, как коралловые атоллы из морских волн, и станут превыше всего. Она доверяла им слепо и безоговорочно, угадывая, что они и во сне излучают свои сокровенные силы, а потому с почти спокойной решимостью целиком предалась власти прошлого. Несколько недель она провела высоко в горах, в Нувара-Элии1, и не виделась ни с кем, кроме своей служанки. Вечер за вечером Гэм молча лежала в шезлонге, наблюдая, как в проеме окна возникал и менялся мир. Молчание было всем -- безмолвный познавал мир, а дышащий постигал смысл происходящего. И однажды вечером она поняла, что когда-то ей уже случалось ощутить всю эту мистику вещей. И тотчас почувствовала себя защищенной и вернувшейся -- будто увидела знакомый дорожный знак, говорящий, что путь верен. Мир отпрянул назад, опять стал прозрачен. Суждения распались, в том числе и последнее, уже по ту сторону этики. И открылась самая простая из всех истин: все всегда хорошо и справедливо. Кто следует себе, не блуждает. Кто теряет себя, находит мир. Кто находит мир, находит и себя. Кто ощущает себя, тот поднимается над всем и растворяется в вечности. Человек всегда ощущает только себя самого. На обратном пути Гэм на несколько дней остановилась в Канди. Жила она очень уединенно и избегала людей, но в последний вечер отправилась в храм. Погруженная в свои мысли, слушала однообразные молитвы толпы и медленно шла по святилищу. Внезапно перед нею возникло шафранное одеяние. Она узнала настоятеля и вспомнила его слова о том, что когда-нибудь она вернется сюда еще раз. Гэм не запротестовала -- чутьем угадывая безмятежность этого места, покорилась велению минуты. Лама провел ее в храмовую библиотеку. Она присела на каменный парапет, а когда взглянула ламе в лицо, ей почудилось, будто последний раз она была здесь лишь несколько часов назад, и все вещи вокруг еще сильнее, чем прежде, показались отрешенными, далекими, маловажными. -- У верующих в Тибете, -- начал лама, -- есть древний молитвенный обычай, который люди Запада не понимают и потому часто высмеивают. Тибетцы вращают свои молитвенные мельницы сто, тысячу, несчетное множество раз и при этом повторяют одни и те же слова: ом мани падме хум. В головах людей Запада живет неугомонный зверек, который у них зовется мышлением и все же таковым не является. Потому что и на Востоке мыслят, причем мыслят глубоко -- недаром ведь все религии ведут начало с Востока, -- но у людей Востока нет неугомонного зверька, мешающего им добраться до сути. Зато у них есть медитация. В однообразии тибетской молитвы, которую человек Запада презирает, заключена ее сила. Кто наполняет вещи своей волей, тот ускоряет их ход и тратит собственные силы, а когда эти силы иссякают, наступает конец. Кто отключает себя и уподобляется вещам, тот становится частью безмолвной мощи их внутренних законов. Он вступает в круговорот и не может ни затеряться, ни кончиться... Люди Запада все так высокомерны. -- Я на пороге конца, -- сказала Гэм. -- Всякий конец неизменно есть начало. Вы верите в конец и мыслите его, все люди Запада считают, что если они что-то измеряли этой несовершенной штукой, разумом, а оно оказалось неделимым и ускользнуло от них, то наступает конец. Еще они говорят, что смерть, эта самая грандиозная из всех метаморфоз и переходов, есть конец. Люди Запада хотят все постичь, но им трудно признать, что разум и логика годятся только для повседневной жизни, а не для того, что они называют метафизикой и трансцендентальностью. Животные, о которых ваши бессердечные западные религии даже не упоминают, тоже владеют разумом и логикой и по-настоящему в них нуждаются -- для поисков пищи, для поддержания и защиты существования. Но реки жизни текут и проникают куда глубже... Чем был бы мир, будь он по-человечески постижим и понятен?.. Лама спокойно и кротко взглянул на нее. -- Иные жизни проходят на равнине и сами суть равнина, иные, подобно холмам и горам, устремлены ввысь, и их вершина -- венец долгого подъема, иные же идут кругами: совершив один круг, замкнув его, они думают, что все кончено, ничего больше нет, и внезапно, без всякого перехода, оказываются в новом круге. Это жизни без подлинного прошлого, они возрождаются из собственного пепла. Для таких жизней опыт, который для других есть основа основ, не имеет значения, они подчинены мистическим законам, и корни их много глубже. В вас -- именно такая жизнь. Когда вы много месяцев назад были здесь, я увидел, что до завершения теперешнего круга ваша жизнь еще раз пройдет мимо меня. И вы пришли -- время исполнилось... Начинается новый круг... Гэм печально посмотрела на него. -- Я знаю, это невозвратно далеко... и еще знаю: если б все вернулось, я бы не знала, что с этим делать, и я уже едва помню его... Но отчего на сердце такая тяжесть? -- Несколько дней назад небо над Коломбо затянули черные тучи. Грянула буря и разбушевалась так, что волны вздымались выше пальм. Наутро небо опять было ясное и синее, можно подумать, бури вовсе и не было -- но ведь мы пережили ее. Море, однако, еще катило высокие валы. Кругом теплынь, тишина, безветрие -- поневоле хочется спросить: отчего же море так волнуется? Или можно спросить иначе: отчего оно еще волнуется? А дело все в том, что моря успокаиваются не сразу, им нужно время. Быстро успокаиваются только пруды. -- Он встал. -- Люди Запада редко навещают меня. Тот, чье бытие пересеклось с вашим, тоже был отмечен знаком. Он освободился, шагнув от немоты к молчанию. Немота означает невозможность говорить... Молчание -- быть по ту сторону слов... Вечное -- это перемены. Жизнь вечна. Живите той жизнью, что живет в вас. Это не закон... это начало... но начало -- это уже очень много... оно замыкает кольцо... а что только не замыкается в кольцо. Ночью в Коломбо Гэм проснулась от какого-то шума. Прислушалась к звону цикад и подумала было, что ящерица забралась в спальню и упала со стены, но тут шум повторился. Словно бы в соседней комнате кто-то осторожно, очень осторожно шагнул, но под ногой скрипнула половица. Гэм взяла револьвер и тихонько раздвинула полог. В той комнате никого не было. Но молочная белизна кисейных штор на окне зияла черной щелью. Чья-то рука отвела их в сторону, просунулась внутрь, за нею голова, потом тело. Чужак торопливо метнулся к стене и начал снимать и сворачивать ковер. Гэм присмотрелась, внезапно отложила оружие и прошла в комнату. Незваный гость вздрогнул, словно хотел ринуться вперед, -- по гибкому движению плеч она поняла, что не ошиблась: это был креол. Он отпрянул. Она повернула выключатель. Яркий свет залил немую сцену. Креол машинально схватил наполовину скатанный ковер и попятился к окну, чтобы выбросить добычу на улицу. Гэм жестом остановила его. Взгляд ее был серьезен. Под мышкой креол зажал зеленый молитвенный ковер, который когда-то подарил Гэм. -- Вы меня опередили, -- сказала Гэм, -- я все равно собиралась завтра отослать вам этот ковер. Я уезжаю в Европу. -- Вы больше не приедете сюда? -- Не знаю. -- И хотели отослать мне... -- Он всегда был вашей собственностью. Спасибо, что спросили сперва о моем отъезде, а потом о своем ковре. Я ценю это. -- Вы хотели вернуть его мне? -- недоуменно спросил он. -- Да, хотела, ведь он ваш. Нынешняя ситуация -- лучшее тому доказательство... -- Только не думайте, что я решил таким манером вернуть себе этот ковер, ну, скажем, из-за его ценности. Впрочем, вы так не подумаете. Но причина и не в том, о чем я не хочу сейчас говорить. Просто я не могу жить без этого ковра... я непременно должен был вернуть его. -- Вам незачем оправдываться, -- сказала Гэм. -- Ваш нынешний визит показывает, что в свое время я оценила вас не вполне правильно. Простите меня. Тем радостнее видеть, что после короткой эскапады вы снова стали самим собой... Я не иронизирую. Не смотрите на меня так мрачно. -- Странный вы человек... -- Оставим психологические трактаты... Я расстаюсь с Индией весело, с маленькой детской радостью, как будто мне что-то удалось, и это -- результат вашего визита. Спасибо вам... Гэм попросила отнести багаж в просторные светлые комнаты. Из широкого окна бывшего монастыря открывался вид на итальянскую равнину до самых горных хребтов, которые туманно синели вдали. Сбоку в эту картину вторгалась серебряная чаша озерного залива. По пыльному проселку тянулись в послеполуденном зное повозки, запряженные осликами. Порой, испуганные низким рокотом автомобиля, они теснились к обочине, а хозяева возбужденно размахивали руками. Колокола над дальней трапезной негромко звонили к Ангельскому привету. Ключницы уже начали говорить felissima notte1. Гэм выкладывала содержимое чемоданов в большие встроенные шкафы, потому что собиралась остаться здесь надолго. Никто ей не помогал, она специально попросила. За этими хлопотами настал вечер. А она и внимания не обратила, целиком погруженная в упорядочивание, раскладывание, развешивание. Из вороха кантонских и бирманских тканей выпал узкий пакетик, обернутый зеленым шелком. Она бездумно развернула его. Это была книга в блекло-красном кожаном переплете. С замочком из чеканного лингама и филигранного черепа. Текст выписан тушью, буквицы ярко иллюминованы. Каждая из семнадцати песней, составлявших содержание книги, снабжена иллюстрацией. Чистый бирюзовый тон, снова и снова. Это было старинное издание "Дивана" Абу-Нуваса, купленное три года назад в Каире. Сегодня она впервые с тех пор взяла его в руки. Гэм подошла с книгой к окну. Вечернее небо у горизонта сияло глубоким кармином, выше оно постепенно светлело, меняясь в окраске до нежнейших оттенков яблочно-зеленого и нефритового в зените. Снаружи царила тишина. Гэм листала страницы узкой книжки, словно каждая из них была страницей ее собственной жизни. Каждую она переворачивала бережно, а закрыла томик с таким чувством, словно закрывает и что-то еще. Ничего не произошло, и все же ей казалось, будто ее одарили дивным утешением, будто все наконец решилось. Но она не могла ничего вспомнить, хотя это наверняка случилось вот только что. Впрочем, подумала Гэм, возможно, что-то просто созрело, как яблоко, которое долгие недели бурь и гроз оставалось крепко связанным с ветвью -- и внезапно, в тихий погожий день, словно безо всякой причины, упало на землю, ибо пришло время. Конечно, сейчас было не совсем так, но образ запечатлелся. Что-то вернулось? Что-то возродилось? Что зазвучало вдруг так полно и знакомо? Зачем это нежное тепло, бегущее по жилам? Кому предназначено это ласковое блаженство ее крови? Она убрала томик. Он пришел к ней -- спустя три года. Она даже не вспоминала о нем, а он всегда был здесь -- и сегодня вернулся к ней в руки. Гэм не любила символов, но неожиданно осознала: все возвращается... Нарциссовые луга залиты потоками света. Стройные листья, точно стражи под бледными венцами лепестков. Бабочки в истоме висят на цветках, жуки проворно карабкаются по стеблям. Золотые и зеленые надкрылья мелькают среди травинок. Пчелы гудят, словно органные басы. Гэм шла и чувствовала каждое движение своего тела. Чувствовала, как ноги ступают по земле, как пальцы начинают шаг, как гибко перекатывается стопа. Суставы колен пружинили в такт походке. Бедра несли спину и двигались в том же ритме, что и плечи. Какая благодать -- поднять голову, запрокинуть ее... и ощутить на лице скольжение воздуха. Жизнь -- это все. Гэм ни о чем не думала, она просто шла и жила этим. Жизнь -- это все... Я ощущаю... божественное чувство... мир молод, как я... И пока я ощущаю себя, мир существует... Пока я живу собой, я живу всеми... За лугами начался лес. Дубы -- могучие, высокие, намного выше других деревьев. Под ними теснились молодые деревца. Подлесок... и кусты... густая чащоба вокруг ног. Упавшие стволы средь зарослей. Но и на них успели поселиться грибы и ползучие растения. Лес растет и растет... вечно... сильный, живой. Растет... растет... Гэм вдохнула запах земли и трав. Отломила кусочек коры, попробовала на вкус. Поднялся ветер. Новый год рождался из земных недр. Все было -- начало. Теперь Гэм знала все. И склонила голову... Ей показалось, что кто-то рядом произнес: я начинаю... я готов... 1924