мецки. Передовые газет были ужасны - лживые, кровожадные, заносчивые. Весь мир за пределами Германии изображался дегенеративным, глупым, коварным. Выходило, что миру ничего другого не остается, как быть завоеванным Германией. Обе газеты, что я купил, были когда-то уважаемыми изданиями с хорошей репутацией. Теперь изменилось не только содержание. Изменился и стиль. Он стал совершенно невозможным. Я принялся наблюдать за человеком, сидящим рядом со мной. Он ел, пил и с удовольствием поглощал содержание газет. Многие в пивной тоже читали газеты, и никто не проявлял ни малейших признаков отвращения. Это была их ежедневная духовная пища, привычная, как пиво. Я продолжал читать. Среди мелких сообщений мне бросилось в глаза одно, касавшееся Оснабрюка. Оказывается, на Лоттерштрассе сгорел дом. Я сразу представил эту улицу. Если миновать городской вал и пройти к воротам Хегертор, начинается Лоттерштрассе, которая ведет из города. Я сложил газету. В эту минуту я вдруг почувствовал себя более одиноким, чем когда-либо раньше вне Германии. Медленно привыкал я к постоянной смене шока и апатии. Я уверял себя, что нахожусь теперь в большей безопасности. Однако я понимал, что угроза сразу возрастет, как только я окажусь вблизи Оснабрюка. Там были люди, которые знали меня. Я купил себе чемодан, немного белья и разную мелочь, необходимую в дороге, чтобы не возбуждать любопытства в гостиницах. Я еще не знал, как мне удастся увидеться с женой, и каждый час менял свои планы. Надо было положиться на случай. Ведь я даже не знал - не примирилась ли-она теперь со своими родными, которые была ярыми сторонниками существующего режима. Может быть, она вышла замуж за другого. Начитавшись газет, я упал духом: много ли надо, чтобы поверить во все это, если читаешь одно и то же каждый день! А сравнивать было не с чем: иностранные газеты в Германии были под строгой цензурой. В Мюнстере остановился в гостинице среднего пошиба. Не мог же я все ночи бодрствовать и отсыпаться днем на скамейках. Рано или поздно пришлось бы рискнуть и отдать в каком-нибудь немецком отеле паспорт для прописки. Вы знаете Мюнстер? - Немного, - ответил я. - Это не тот ли город с множеством церквей, где был заключен Вестфальский мир? Шварц кивнул. - В Мюнстере и Оснабрюке, после Тридцатилетней войны. Кто знает, сколько продлится нынешняя! - Если пойдет и дальше так, то недолго. Немцам потребовалось четыре недели, чтобы завоевать Францию. Подошел кельнер и объявил, что ресторан закрывается. Все посетители, кроме нас, уже ушли. - Нет ли поблизости какого-нибудь другого заведения, которое еще открыто? - спросил Шварц. Кельнер сказал, что в Лиссабоне нет широкой ночной жизни. Когда Шварц дал ему чаевые, он вспомнил, что есть одно заведение для избранных, русский ночной клуб. - Очень элегантный, - добавил он. - Нас впустят туда? - спросил я. - Конечно. Я просто хотел сказать, что там есть элегантные женщины. Всех наций. Немки тоже. - Долго ли бывает открыт клуб? - Пока есть посетители. Теперь он всегда полон. Есть и немцы. Довольно много. - Какие немцы? - Просто немцы. - С деньгами? - Конечно, с деньгами, - кельнер засмеялся. - Ведь клуб не из дешевых. Но очень веселый. Скажите, что послал Мануэль, и вас больше ни о чем не спросят. - А разве вообще нужно что-нибудь говорить? - Да, ничего! Просто портье запишет какое-нибудь вымышленное имя, и вы станете членами клуба. Пустая формальность. - Хорошо. Шварц заплатил по счету. Мы шли по улице с лестницами, которые вели вниз. Палевые дома спали, прислонившись друг к другу. Из окон доносились вздохи, храп, дыхание людей, не знавших никаких забот о паспортах. Шаги отдавались яснее, чем днем. - Электрический свет, - сказал Шварц. - Он вас тоже ошеломляет? - Да. Трудно отвыкнуть от затемненной Европы. Все время думаешь, что кто-то забыл повернуть выключатели и что вот-вот начнется воздушный налет. Шварц остановился. - Мы получили огонь в дар потому, что в нас было что-то от бога, - сказал он вдруг с силой. - И теперь мы прячем его, потому что убиваем в себе эту частицу бога. - Насколько я помню, огонь не был подарен нам. Его украл Прометей, - возразил я. - За это боги наградили его неизлечимым циррозом печени. Мне кажется, это больше отвечает нашему характеру. Шварц посмотрел на меня. - Я уже давно не могу иронизировать, - сказал он. - И испытывать страх перед громкими словами. Когда человек иронизирует и боится, он стремится принизить вещи. - Может быть, - согласился я. - Но разве так уж необходимо, став перед несбыточным, повторять себе: оно невозможно? Не лучше ли постараться преуменьшить его и тем самым оставить луч надежды? - Вы правы. Простите меня, я забыл, что у вас впереди дорога. Разве тут есть время думать о пропорциях вещей! - А вы разве никуда не едете? Шварц покачал головой: - Теперь уже нет. Я снова возвращаюсь обратно. - Куда? - спросил я удивленно. Я не мог поверить, что он опять собирается в Германию. - Назад, - сказал он. - Потом объясню. 3 Ночной клуб оказался типичным русским эмигрантским увеселительным заведением, каких после революции 1917 года множество возникло по всей Европе - от Берлина до Лиссабона. Те же аристократы в качестве кельнеров, те же хоры из бывших гвардейских офицеров, такие же высокие цены и та же меланхолия. Как я и ожидал, там горели такие же, как и везде, матовые лампы. Немцы, о которых говорил кельнер, конечно, не принадлежали к числу эмигрантов. Скорее всего - шпионы, сотрудники германского посольства или представители немецких фирм. - Русские успели устроиться лучше, чем мы, - сказал Шварц. - Правда, они попали в эмиграцию на пятнадцать лет раньше нас. А пятнадцать лет несчастья - это кое-что значит. Можно набраться опыта. - Это была первая волна эмиграции, - сказал я. - Им еще сочувствовали, давали разрешение на работу, снабжали бумагами, нансеновскими паспортами. Когда появились мы, сострадание мира было уже давно исчерпано. Мы были назойливы, как термиты, и не нашлось уже никого, кто поднял бы за нас голос. Мы не имели права работать, существовать и к тому же не имели документов. Очутившись здесь, я почувствовал себя не в своей тарелке. Причина заключалась, может быть, в том, что помещение было закрытым, а на окнах висели портьеры. Ко всему тут было много немцев, и я сидел слишком далеко от дверей, чтобы ускользнуть, если понадобится. У меня уже давно выработалась привычка всегда устраиваться возле выхода. Я нервничал еще и потому, что больше не видел корабля. Кто знает, может быть, он еще ночью поднимет якоря и уйдет раньше, чем указано, получив какое-нибудь предупреждение. Шварц, казалось, почувствовал мое беспокойство. Он достал оба билета и подал их мне. - Возьмите, Я не работорговец. Возьмите их и, если хотите, уходите. Я смущенно посмотрел на него. - Вы не так поняли. У меня есть время. Все время мира. Шварц не ответил. Он ждал. Я взял билеты и спрятал. - Я сел в поезд, который прибывал в Оснабрюк ранним вечером, - продолжал Шварц, словно ничего не случилось. - Мне вдруг показалось, что только теперь я перехожу границу. До этого была просто Германия. Теперь же со мной заговорило каждое дерево. Я узнавал деревни, мимо которых шел поезд. Некогда, еще школьником, я с товарищами бродил по этим местам. Здесь я был с Еленой в первые недели нашего знакомства. Я любил все, что лежало вокруг, как любил сам город, его дома и сады. Раньше чувство отвращения и тоски сливалось во мне в какую-то тяжелую, давящую глыбу. Я словно окаменел. Все, что произошло, парализовало чувства и мысли. Я даже не испытывал потребности анализировать прошлое. Я боялся этого. Теперь же заговорили вещи, которые стали частью ненавистного целого, хотя не имели к нему никакого отношения. Окрестности города не изменились. Все так же в сиянии спускающегося вечера стояли церковные колокольни, покрытые мягким зеленоватым налетом старины. Как всегда, река отражала небо. Она сразу напомнила мне о тех временах, когда я ловил здесь рыбу и грезил о приключениях в далеких странах. Мне пришлось их потом пережить, но совершенно иначе, чем я некогда себе представлял. И луга с бабочками и стрекозами, и склоны холмов с деревьями и полевыми цветами остались такими же. И юность моя лежала там погребенная или - если хотите - увековеченная. Я смотрел в окно поезда. Людей попадалось мало, а военных совсем не было видно. Вечер медленно затоплял окрестные холмы. В крошечных садиках путевых обходчиков цвели розы, лилии и георгины. Они были такими же, как всегда, - чума не уничтожила их. Они выглядывали из-за деревянных заборчиков так же, как во Франции. На лугах паслись коровы - так же, как они пасутся на швейцарских лугах, - черные, белые, без знака свастики, с такими же кроткими глазами, как всегда. Я увидел аиста на крыше крестьянского домика, он деловито щелкал клювом. И ласточки летали вокруг, как они летают везде. Только люди стали другими, я знал это. Они вовсе не были перекроены все на один лад, как я представлял раньше. В купе входили, выходили и снова заходили люди. Чиновников было мало. Все больше простой люд - с обычными разговорами, которые я слышал и во Франции, и в Швейцарии, - о погоде, об урожае, о повседневных делах, о страхе перед войной. Они все боялись ее, но в то время как в других странах знали, что воины хочет Германия, здесь говорили о том, что войну навязывают Германии другие. Как всегда перед катастрофой, все желали мира и говорили только об этом. Поезд остановился. Вместе с толпой пассажиров я покинул перрон. Вокзал не изменился, только показался мне меньше, запущеннее, чем прежде. Когда я вышел на привокзальную площадь, все, о чем я думал до сих пор, отлетело. Сгущались сумерки, было сыро, как после дождя. Я будто ослеп, и все во мне дрожало. Я знал, что теперь начиналось самое опасное, и в то же время был странно уверен, что со мной ничего не случится. Я шел словно под стеклянным колпаком. Он защищал меня, но мог разлететься вдребезги в следующее же мгновение. Я вернулся в зал и купил обратный билет до Мюнстера. Жить в Оснабрюке я не мог. Это было слишком опасно. - Когда уходит последний поезд в Мюнстер? - спросил я кассира, который восседал за своим окошечком, самоуверенный и неуязвимый, точно маленький Будда. Лысина его блестела в желтом свете электрических ламп. - Один - в двадцать два часа двадцать минут, другой - в двадцать три двенадцать. Потом в автомате я взял перронный билет на случай, если вдруг понадобится быстро исчезнуть. Конечно, на платформах прятаться трудновато, но зато в Оснабрюке их три, можно выбрать любую, если надо быстро вскочить в отходящий поезд, а кондуктору просто сказать, что ошибся, уплатить штраф и сойти на следующей остановке. Я, наконец, решил позвонить старому другу, который не был сторонником режима. По телефону я мог узнать, может ли он мне помочь. Позвонить прямо жене я не осмелился, не зная, одна она или нет. Я стоял в стеклянной телефонной кабине, держал в руках справочник и смотрел на аппарат. Я перелистывал грязные, засаленные страницы с номерами телефонов, а сердце у меня так колотилось, что, казалось, слышался его стук. Я все ниже наклонял лицо, чтобы нельзя было узнать меня. Машинально я открыл страницу с моей прежней фамилией и увидел телефон жены. Номер остался тот же, но адрес был другой. Площадь Рисмюллерплац теперь называлась Гитлерплац. Когда я увидел адрес, мне показалось, что мутная лампочка в кабине вспыхнула в тысячу раз ярче. Я даже оглянулся - так сильно было ощущение, будто я стою посреди глубокой ночи в ярко освещенном ящике или будто на меня направили луч прожектора. И опять безумие моей затеи пронизало меня и наполнило ужасом. Я вышел из кабины и прошел через полутемный зал. На стенах висели плакаты "Силы и радости" [фашистская спортивная организация] и рекламы немецких курортов. С ярко-синего неба угрожающе смотрели улыбающиеся жизнерадостные субъекты. Подошло два поезда. Поток пассажиров ринулся вверх по лестницам. Человек в форме войск СС отделился от толпы и направился ко мне. Я не бросился бежать. Может быть, он имел в виду вовсе не меня? Однако он остановился рядом. - Простите, можно у вас прикурить? - спросил он. - Прикурить? - переспросил я и быстро выпалил: - Да, да! Конечно! Вот спички! Я полез в карман. - Зачем? Ведь у вас горит сигарета! - эсэсовец удивленно посмотрел на меня. Я только теперь вспомнил, что курю, вынул изо рта сигарету и протянул ему. Он приложил свою и затянулся. - Что это вы такое курите? - спросил он с любопытством. - Пахнет, как первоклассная сигара. Это была французская сигарета. Я захватил с собой несколько пачек, переходя границу. - Подарок приятеля, - сказал я. - Французский табак. Привез из-за границы. Мне он кажется слишком крепким. Эсэсовец засмеялся. - Лучше всего, конечно, совсем бросить курить, как фюрер, а? Но кому это под силу, особенно в такие времена? Он поклонился и ушел. Шварц слабо усмехнулся. - Когда я еще был человеком, который имел право ходить, куда ему заблагорассудится, я часто впадал в сомнение, читая в книгах описание ужаса. Там говорилось, что у жертвы останавливалось сердце, что человек врастал в землю, как столб, что по жилам его пробегала ледяная струя и он обливался потом. Я считал это просто плохим стилем. Теперь я знаю, что все это правда. Подошел кельнер. - Могу предложить господам общество. - Не надо. Он наклонился ниже: - Прежде чем отказаться совсем, может быть вы взглянете на двух дам возле стойки? Я посмотрел на них. Одна показалась довольно элегантной. Обе были в вечерних платьях. Лиц я не мог рассмотреть. - Нет, - сказал я еще раз. - Это вполне приличные дамы, - сказал кельнер. - Та, что справа, немка. - Она вас прислала к нам? - Нет, что вы, - возразил кельнер с заискивающей улыбкой. - Это моя собственная идея. - Хорошо. Предадим ее забвению. Принесите нам лучше чего-нибудь поесть. - Что он хотел? - спросил Шварц. - Сосватать нам внучку Маты Хари [Мата Хари - немецкая разведчица эпохи первой мировой войны, расстреляна в 1917 году по приговору французского суда]. Вы, наверно, дали ему слишком много на чай. - Я совсем еще не платил. Вам кажется, что это шпионки? - Наверно. Правда на службе у самой могущественной международной организации - денег. - Немки? - Одна из них, говорит кельнер. - Вы думаете, она здесь для того, чтобы заманивать немцев? - Едва ли. По части похищения людей сейчас используют русских эмигрантов. Кельнер принес тарелку с бутербродами. Я заказал закуску, потому что почувствовал опьянение, а мне хотелось оставаться совершенно трезвым. - Вы не будете есть? - спросил я Шварца. Он с отсутствующим видом покачал головой. - Я совсем не думал, что меня могут выдать сигареты, - сказал он. - И еще раз проверил все, что со мной было. Спички из Франции я выбросил вместе с остатками сигарет и купил себе немецкие. Потом я подумал, что у меня в паспорте стояла французская виза и штамп о выезде во Францию, - все это могло объяснить наличие французских сигарет, если бы меня принялись обыскивать. Злясь на свой страх, весь мокрый от пота, я вернулся к телефонной будке. Пришлось подождать. Дама с большим фашистским значком набирала один за другим номера и выкрикивала какие-то приказания. Потом она выскочила из кабины. Я набрал номер моего друга. Ответил женский голос. - Попросите, пожалуйста, Мартенса, - сказал я, заметив, что голос у меня сел. - Кто просит? - спросила женщина. - Друг доктора Мартенса. Я не знал, кто это: жена доктора или горничная, никому из них довериться я не мог. - Как ваша фамилия? - последовал вопрос. - Я друг доктора Мартенса, - повторил я. - Пожалуйста, позовите его. Доктор Мартенс ждет моего звонка. - В таком случае вы могли бы сказать мне свое имя... Я в отчаянии молчал. На другом конце провода положили трубку. Я стоял на сером пыльном вокзале. Дули сквозняки. Первая попытка не удалась, и я не знал, что предпринять дальше. Прямо позвонить Елене было рискованно - меня мог узнать по голосу кто-нибудь из ее семьи. Можно было позвонить еще кому-нибудь - но кому? Кроме доктора Мартенса, никого другого я не мог вспомнить. Потом меня осенила идея, которая сразу пришла бы в голову даже десятилетнему мальчишке. Почему я не назвался братом моей жены? Мартенс прекрасно знал и не переносил его. Я позвонил опять, и мне ответил тот же женский голос. - Говорит Георг Юргенс, - резко сказал я. - Пригласите, пожалуйста, доктора Мартенса. - Это вы звонили только что? - Говорит штурмбаннфюрер Юргенс. Я хотел бы поговорить с доктором Мартенсом. Немедленно! - Да, да, - ответила женщина. - Минуточку, сейчас! Шварц посмотрел на меня. - Знаете ли вы этот ужасный тихий шелест в трубке, когда вы у телефона ждете: жить или умереть? Я кивнул: - Знаю. Так иногда заклинают судьбу, чтобы она была милостивее. - Доктор Мартенс у телефона, - услышал я наконец. Опять меня охватил страх. В горле пересохло. - Рудольф, - произнес я еле слышно. - Простите, как вы сказали? - Рудольф, - сказал я, - говорит родственник Елены Юргенс. - Я ничего не понимаю. Разве это не штурмбаннфюрер Юргенс? - За него говорю я, Рудольф. Говорю о Елене Юргенс. Теперь ты понимаешь? - Теперь я окончательно ничего не понимаю, - сказал он с раздражением. - У меня сейчас прием больных... - Могу я прийти к тебе во время приема, Рудольф? Ты очень занят? - Простите, пожалуйста. Я вас не знаю, а вы... - Громовая Рука, это ты, старина? Наконец-то я догадался употребить одно из тех имен, которыми мы называли друг друга в детстве, играя в индейцев. Это были фантастические прозвища из романов Карла Мая [Карл Май (1842-1912) - плодовитый немецкий писатель, автор многочисленных романов о североамериканских индейцах]. Мы с наслаждением поглощали их, когда были подростками. Секунду трубка молчала. Потом Мартенс тихо сказал: - Что? - Говорит Виннету, - отозвался я. - Неужели ты забыл старые имена? Ведь это из любимых книг фюрера. - Да, да, - согласился Мартенс. Всем было известно, что человек, развязавший вторую мировую войну, хранил у себя в спальне тридцать или больше томов приключенческих романов об индейцах, ковбоях, охотниках. Эти вещи навсегда остались для него излюбленным чтивом. - Виннету? - недоверчиво повторил Мартенс. - Да. Мне нужно тебя видеть. - Я не понимаю. Где вы? - Здесь. В Оснабрюке. Где мы можем встретиться? - У меня сейчас прием больных, - машинально повторил Мартенс. - Я болен. Я могу прийти во время приема? - И все же я ничего не понимаю, - повторил Мартенс. На этот раз в его голосе я почувствовал решимость. - Если вы больны, приходите, пожалуйста, на прием. К чему этот спешный вызов по телефону? - Когда? - Лучше всего в половине восьмого. В половине восьмого, - повторил он. - Не раньше... - Хорошо. В половине восьмого. Я положил трубку. Я снова был весь мокрый от пота. Медленно я пошел к выходу. На небе висел бледный месяц. Он то выглядывал, то скрывался за рваными облаками. Через неделю будет новолуние. Удобно для перехода границы. Я взглянул на часы. Оставалось еще сорок пять минут, С вокзала надо было уходить. Всякий, кто долго околачивается здесь, неминуемо вызывал подозрение. Я отправился вниз по самой темной и пустынной улице, которая вела к старому крепостному валу. Часть его в свое время срыли, там посадили деревья. Другая же часть, та, что шла по берегу реки, осталась, как и раньше. Я пошел вдоль вала, пересек небольшую площадь, миновал церковь Сердца Иисусова и взобрался чуть повыше. За рекой виднелись крыши домов и башни города. Купол кафедрального собора в стиле барокко слабо светился в тревожном мерцании заката. Мне был знаком этот вид, размноженный на тысячах почтовых открыток. Мне был знаком и запах воды, и аромат липовой аллеи, что шла рядом. На скамейках между деревьями сидели парочки. Отсюда все так же открывался прелестный вид на реку и город. Я опустился на пустую скамейку: полчаса, только полчаса, а потом я пойду к Мартенсу. В соборе зазвонили колокола. Я был так возбужден, что физически, телом ощущал колебание звуков. Это было похоже на теннис, в котором игроки обменивались мячами, поочередно посылая их друг другу. И одним из игроков был я - тот, прежний, пораженный страхом и боязнью, не смеющий даже задуматься над своим положением. Другим был тоже я, но только новый, вовсе не желающий задумываться, идущий на риск, словно ничего другого и не оставалось. Любопытная форма шизофрении, при которой в качестве зрителя присутствует еще третий - сдержанный и беспристрастный, как судья на ринге, но одержимый настойчивым желанием, чтобы победил второй. Я хорошо помню эти полчаса. Помню даже свое удивление тем, как я клинически-холодно анализировал свое состояние. Мне казалось порой, что я стою в пустой комнате. На противоположных стенах висят зеркала, отбрасывают мой облик в зияющую бесконечность, и за каждым моим отражением вырисовывается другое, выглядывающее из-за плеч. Зеркала старые, темные, и никак не удается рассмотреть, какое же у меня выражение лица: вопросительное, печальное или исполненное надежды. Все расплывается, меркнет в серебристом сумраке. Рядом со мной на скамейку села женщина. Не зная ее намерений, я подумал: может быть, под властью варваров и эти вещи низведены до уровня военных упражнений? Я поднялся и пошел прочь. Женщина позади меня засмеялась. Я никогда не забуду тихий, слегка презрительный, жалостливый смех незнакомой женщины у старого городского вала в Оснабрюке. 4 Приемная Мартенса была пуста. Растения с длинными, блестящими листьями стояли на этажерке у окна. На столике лежали журналы. С обложек их смотрели физиономии нацистских бонз, солдаты, марширующие отряды гитлеровской молодежи. Раздались быстрые шаги, вошел Мартенс. Он взглянул на меня, снял очки, прищурился. Свет был слабый, и он не сразу узнал меня. К тому же я отпустил усы. - Это я, Рудольф, - сказал я. - Иосиф. Он предостерегающе поднял руку. - Откуда ты явился? - прошептал он. Я пожал плечами. Разве это было важно? - Я здесь, это главное. Ты должен мне помочь. Он вопросительно посмотрел на меня. Его близорукие глаза в неясном освещении комнаты казались мне глазами рыбы, плавающей за толстым стеклом аквариума. - Тебе разрешено пребывание здесь? - Я сам себе разрешил. - Так ты перешел границу? - Не все ли равно? Я сейчас здесь для того, чтобы увидеться с Еленой. Он промолчал. - И только ради этого ты явился? - Да. Я вдруг успокоился. Странно, я не чувствовал себя уверенно, пока был один. Теперь же возбуждение исчезло, потому что мне приходилось размышлять, как успокоить испуганного доктора. - Только ради этого? - повторил он еще раз. - Да. И ты должен мне помочь. - Боже мой! - воскликнул он. - Что такое? Она умерла? - Нет, она не умерла. - Она здесь? - Да, она была здесь. По крайней мере неделю назад. - Мне надо с тобой поговорить. Можно? Мартенс кивнул. - Конечно. Медсестру я отослал. Так же могу поступить и с пациентами, если кто-нибудь явится. Но жить у меня ты не можешь. Я женат. Уже два года. Ты ведь понимаешь... Я все понимал. В тысячелетнем третьем рейхе нельзя было доверять даже родным. Спасителями Германии доносы давно уже были возведены в национальную добродетель. Я это испытал на себе. На меня донес брат моей жены. - Моя жена не член нацистской партии, - торопливо сообщил Мартенс, - но мы никогда не говорили с ней о том, как эти пришли к власти. И я не знаю, что она, в конце концов, думает. Заходи, - он открыл дверь в-кабинет. Мы вошли, и он тут же заперся. - Не надо, - сказал я. - Запертая дверь всегда вызывает подозрение. Он повернул ключ обратно и снова уставился на меня. - Иосиф, ради бога, что ты тут делаешь? Ты вернулся нелегально? - Да. Но ты можешь быть спокоен. Тебе не придется прятать меня. Я живу в гостинице за городом и пришел только за тем, чтобы попросить тебя известить Елену о моем приезде. Ведь я ничего не знаю, не слышал о ней целых пять лет. Может быть, она вышла замуж за другого? Если так, то... - И ради этого ты здесь? - Да. А что? - Тебя надо спрятать, - сказал он. - Ночь ты можешь провести здесь, в моем кабинете. Диван к твоим услугам. Часов в шесть я тебя разбужу, в семь приходит женщина, которая убирает квартиру. После восьми можно опять вернуться. Раньше одиннадцати посетителей у меня не бывает. - Она замужем? - спросил я. - Елена? - он покачал головой. - Я даже не знаю, развелась ли она с тобой. - Где она живет? На старой квартире? - По-моему, да. - Живет с ней кто-нибудь из родственников? Мать, сестра, брат? - Этого я, правда, не знаю. - Ты должен узнать, - сказал я. - И передать, что я здесь. - Почему ты сам не скажешь? - спросил Мартенс. - Вот телефон. - А если у нее кто-нибудь есть? Допустим, братец, который раз уже донес на меня? - Ты прав. Она, пожалуй, может растеряться, как и я. Это ее выдаст. - Я даже не знаю, Рудольф, как она теперь ко мне относится. Прошло пять лет. Мы были женаты только четыре года. Пять - больше четырех. А разлука - в десять раз длиннее совместной жизни. Он кивнул. - Да. И все-таки я тебя не понимаю. - Что поделаешь. Иногда я сам себя не понимаю. К тому же у нас разная жизнь. - Почему ты ей не написал? - Долго объяснять. Ступай к Елене, Рудольф. Поговори с ней. Постарайся узнать, что она думает. Скажи ей, что я здесь, если тебе покажется, что это можно сделать, И спроси, как я могу с ней увидеться. - Когда идти? - Немедленно. Когда же еще? Он оглянулся. - А где же ты перебудешь это время? Здесь небезопасно. Жена будет ждать меня и может послать сюда прислугу. Она привыкла, что я после приема поднимаюсь к себе наверх. Можно запереть дверь, но это все равно бросится в глаза. - Нет, я не хочу, чтобы ты меня запирал, - возразил я. - Жене ты можешь сказать, что пошел навестить пациента. - Нет, скажу ей после. Так будет лучше. В глазах его мелькнула искорка, и он будто слегка подмигнул. Это напомнило мне наши давние мальчишеские проказы. - Я буду ждать в соборе, - сказал я. - Церкви теперь почти так же безопасны, как в средние века. Когда тебе позвонить? - Через час. Скажешь, что звонит Отто Штурм. Как я тебя смогу найти, если вдруг понадобится? Не лучше ли тебе побыть где-нибудь возле телефона? - Где телефон, там опасность. - Может быть, - несколько мгновений он стоял как бы в нерешительности. - Скорее всего, ты прав. Если меня не будет дома, позвони еще раз или укажи, где ты находишься. - Хорошо. Я взял шляпу. - Иосиф, - сказал он. Я обернулся. - Ну, а как ты там, за границей? Совсем один? - Да, почти так. Один. Не совсем, правда. А ты здесь? Как будто не один - и в то же время один? - Да, - он прищурился. - В общем, плохо, Иосиф Все плохо. Но внешне все выглядит блестяще. Я пошел к собору по самым пустынным улицам. Это было недалеко. Мне повстречалась рота солдат. Они пели незнакомую песню. На соборной площади я опять увидел солдат. Чуть поодаль, у небольшой церкви, стояла плотная толпа человек в двести или триста. Почти все были в фашистской партийной форме. Слышался громкий голос, но оратора не было. Наконец, на небольшом постаменте я увидел черный громкоговоритель. Резко освещенный прожекторами, холодный, бездушный автомат стоял перед толпой и орал о праве на завоевание всех немецких земель, о великой Германии, о мщении, о том, что мир на земле может быть сохранен только в том случае, если остальные страны выполнят требования Германии и что именно это и есть справедливость. Стало ветрено. Ветви деревьев качались, бросая беспокойные, колеблющиеся тени на лица людей, на орущую машину и на немые каменные фигуры сзади, у церковной стены. Там были изображены распятые Христос и два грешника. На лицах у всех слушателей застыло одинаковое, идиотски-просветленное выражение. Они верили всему, что орал автомат. Это походило на странный массовый гипноз. И они аплодировали автомату, словно то был человек, хотя он не видел, не слышал их. Мне показалось, что пустая, мрачная одержимость - это знамение нашего времени. Люди в истерии и страхе следуют любым призывам, независимо от того, кто и с какой стороны начинает их выкрикивать, лишь бы только при этом крикун обещал человеческой массе принять на себя тяжелое бремя мысли и ответственности. Масса боится и не хочет этого бремени. Но можно поручиться, что ей не избежать ни того, ни другого. Я не ожидал, что в соборе окажется так много людей. Потом я вспомнил, что шли последние дни мая, время молитв и покаяний. Секунду я еще размышлял, не лучше ли мне отправиться в протестантскую церковь, но я не знал, открыта ли она вечером. Недалеко от входа я опустился на пустую скамью. Мерцали свечи у алтаря. Остальная часть храма была освещена еле-еле, и я не боялся, что меня узнают. Священник двигался у алтаря в облаке благовоний. Сверкала парча. Его окружали служки в красных сутанах и белых накидках, с кадилами в руках. Слышались звуки органа, гремел хор, и вдруг мне показалось, что я вижу те же одурманенные лица, что и Там, снаружи, те же глаза, пораженные сном наяву, исполненные безусловной верой, желанием покоя и безответственности. Конечно, здесь все было тише и мягче, чем там. Но любовь к богу, к ближнему своему не всегда была такой. Целыми столетиями церковь проливала потоки крови. И в те мгновения истории, когда ее не подвергали преследованиям, она начинала преследовать сама - пытками, кострами, огнем и мечом. Брат Елены сказал мне однажды в лагере, иронически усмехаясь: - Мы переняли методы вашей церкви. Ваша инквизиция с ее камерами пыток во славу божию научила нас, как нужно обращаться с врагами истинной веры. Но мы действуем мягче и живьем сжигаем сравнительно редко. В то время, как он со мной беседовал, я висел на перекладине. Это был еще более или менее безобидный способ выпытывания имен у заключенных. Священник поднял чашу со святыми дарами и благословил молящихся. Я сидел неподвижно, и мне казалось, будто я погружаюсь в туманное облако света, любви, утешения. Зазвучал последний псалом "В эту ночь будь моею стражей и защитой". Я пел его, когда был ребенком, и тогда темнота казалась мне наполненной угрозами; теперь, наоборот, - опасность таила свет. Толпа начала покидать храм. Мне надо было подождать минут пятнадцать, и я притаился в углу у высокой колонны, подпиравшей свод собора. И в это мгновение я заметил Елену. Сначала она возникла лишь как резкий водоворот в потоке, который выливался из храма. Я увидел, что кто-то прокладывает себе путь против течения, расталкивая людей и продвигаясь вперед. Несколько секунд передо мной плыло светлое, гневное, решительное лицо, и на секунду мне показалось, что это просто женщина, которая что-то забыла. Я не сразу. узнал ее, потому что не ожидал ее здесь встретить. И лишь когда люди расступились и она прошла совсем рядом, я увидел по движению плеч, которыми она вклинивалась в толпу, что это она. Она никого не коснулась, пройдя вперед, и, наконец, остановилась в широком проходе - маленькая, одинокая, - озаренная сиянием редких свечей, в синем и красном сумраке высоких романских окон. Я встал, стараясь перехватить ее взгляд. Кивнуть ей я не решился. Вокруг было еще слишком много людей, а в церкви на все обращают внимание. Она жива! - это была моя первая мысль. Она не умерла и не заболела! Странно, в нашем положении прежде всего думаешь об этом. Поражаешься, когда видишь, что по-прежнему кто-то до сих пор жив. Она быстро прошла дальше на хоры. Я последовал за ней и увидел, что она возвращается. Она медленно пошла по проходу, вглядываясь в людей, которые еще молились, стоя на коленях. Я остановился. Елена почти коснулась моей одежды и не заметила меня. Когда она опять остановилась, я приблизился и тихо сказал: - Элен, не оборачивайся. Иди к выходу. Здесь нельзя разговаривать. Она вздрогнула и пошла вперед. И зачем только она сюда пришла! Но ведь я сам не знал, что в соборе окажется столько народу. На ней был черный костюм и маленькая шапочка. Она шла, высоко подняв и слегка наклонив голову, словно прислушиваясь к моим шагам. Я пропустил ее вперед подальше. Я знал, как часто человека опознавали только потому, что он слишком близко следовал за кем-нибудь. Она прошла мимо каменного бассейна со святой водой в громадном портале храма и сейчас же свернула влево. Вдоль собора шла широкая, вымощенная белыми плитами, дорожка. От громадной соборной площади ее отделяла ограда из столбов песчаника, соединенных висячими железными цепями. Она перепрыгнула через цепь, сделала несколько шагов в темноту, остановилась и повернулась ко мне. Трудно сказать, что я почувствовал в это мгновение. Если я скажу, что тогда передо мной шла моя жизнь, что вдруг, остановившись, она обернулась и взглянула мне в лицо, - это опять будут одни слова. Это и правда и неправда. Я чувствовал все это и чувствовал что-то еще, чего нельзя передать. Я подошел к ней, к ее тонкой, темной фигуре, и увидел бледное лицо, глаза и рот; и все, что было со мною до этого, сразу осталось позади. Время разлуки не исчезло, осталось, но теперь оно было подобно чему-то далекому, о чем я читал, но чего не пережил сам. - Откуда ты? - спросила Елена, прежде чем я успел приблизиться к ней вплотную. Вопрос звучал почти враждебно. - Из Франции. - Тебе разрешили приехать? - Нет. Я перешел границу нелегально. Это были почти те же вопросы, которые задавал Мартенс. - Зачем? - Чтобы увидеть тебя. - Тебе не следовало приезжать. - Я знаю. - Так почему ты все-таки приехал? - Если бы я знал, почему, меня бы здесь не было. Я не решался поцеловать ее. Она стояла близко, совсем близко, но так напряженно, что казалось, тронь ее - и она сломается. Я не знал, что она думает. Но теперь уже было все равно. Я увидел ее. Она была жива. Теперь я мог уйти или узнать то, что мне было суждено. - Так, значит, ты этого не знаешь? - спросила она. - Может быть, я узнаю это завтра. Или через неделю. Или позже. Я взглянул на нее. Что знать? Что мы вообще знаем? Знание здесь - только пена, пляшущая на волне. Одно дуновение ветра - и пены нет. А волна есть и будет всегда. - Ты здесь. Ты приехал, - сказала она, и ее лицо потеряло неподвижность, стало мягче. Она шагнула навстречу. Я взял ее за руки, и она прижала свои ладони к моей груди, словно хотела оттолкнуть. У меня было такое чувство, что мы уже давно стоим так, друг против друга, на черной, ветреной площади, Совсем одни, и уличный шум глухо, будто сквозь стеклянную стену, доносится до нас. Слева, шагах в ста, на противоположной стороне площади высился ярко освещенный Городской театр с белыми ступенями, и я хорошо помню охватившее меня на мгновение смутное удивление, что Там еще играют, вместо того чтобы устроить тюрьму или казарму. Группа людей прошла мимо. Они смеялись. Кто-то оглянулся на нас. - Пойдем, - прошептала Елена. - Здесь нельзя оставаться. - Куда же мы пойдем? - К тебе домой. Мне показалось, я ослышался. - Куда? - спросил я еще раз. - К тебе домой. Куда же еще? - Но меня тут же узнают! Еще на лестнице! Ведь там, наверно, живут те же самые люди. - Тебя никто не увидит" - А прислуга? - Я отошлю ее на вечер. - А утром? Елена посмотрела на меня. - Неужели ты приехал сюда лишь для того, чтобы задавать мне эти вопросы? - Элен, я приехал не для того, чтобы меня арестовали и посадили в лагерь. Она вдруг улыбнулась. - Ты совсем не изменился, Иосиф. И как только ты решился на такое? - Я и сам не знаю, - ответил я и тоже улыбнулся. Мне вспомнилось, как раньше она тоже сердилась на меня за медлительность и педантичность. У меня вдруг пропало ощущение опасности. - Как видишь, я все-таки здесь. Она покачала головой. Глаза ее были полны слез. - Пойдем скорее, или нас и в самом деле арестуют. Все это выглядит так, словно я устраиваю сцену. Мы пошли через площадь. - Я не могу так сразу идти с тобой. Тебе надо сначала отослать прислугу. Я снял комнату в гостинице, в Мюнстере. Там меня не знают, и я хотел там остановиться. Она замерла. - Надолго? - Не знаю. Я не задумывался над тем, что будет. Мне надо было увидеть тебя, а потом как-нибудь вернуться обратно. - За границу? - А куда же еще? Она опустила голову. Я подумал о том, что теперь должен быть счастлив, но тогда не чувствовал этого. Это ощущение приходит позже. Теперь-то я знаю, что тогда я был счастлив. - Я должен позвонить Мартенсу, - сказал я. - Ты можешь это сделать из дому, - ответила Елена. Меня поражало каждый раз в ее устах слово "дом". Конечно, она говорила так нарочно. Я не знал, почему. - Я обещал Мартенсу позвонить через час, - сказал я. - Сейчас как раз время. Если я этого не сделаю, он подумает, что со мной что-нибудь случилось, и может совершить неосторожный шаг. - Он знает, что я пошла за тобой. Я взглянул на часы. Прошло уже лишних четверть часа. - Я смогу позвонить из ближайшей пивной, - сказал я. - На это уйдет минута. - Боже мой, Иосиф, - сердито сказала Елена, - ты и в самом деле не изменился. Ты стал еще большим педантом. - Это не педантичность, Элен. Это опыт. Я часто видел, как несчастья случаются из-за пренебрежения к мелочам. И я слишком хорошо знаю, что такое ожидание во время опасности. - Я взял ее за руку. - Если бы не педантизм этого рода, меня давно уже не было бы в живых, Элен. Она порывисто прижала к себе мою руку. - Я знаю, - прошептала она. - Разве ты не видишь, что я боюсь тебя оставить даже на минуту? Мне кажется, что тогда обязательно что-нибудь случится. Меня охватила теплая волна. - Ничего не случится, Элен, поверь. Мы будем осторожными. Она улыбнулась и подняла бледное лицо. - Ладно. Иди и позвони. Вон телефонная будка, видишь? Ее установили без тебя. Отсюда звонить безопаснее, чем из пивной. Я вошел в стеклянную кабину и набрал номер Мартенса. Он был занят. Я подождал и позвонил опять. Монета, звеня, упала вниз: номер был занят. Мною стало овладевать беспокойство. Сквозь стекло кабины я видел, как Елена настороженно ходила взад и вперед. Вытянув шею, она наблюдала за улицей, и это бросалось в глаза, хотя она старалась нести свой дозор незаметно. Только теперь я разглядел, что на моем ангеле-хранителе был хорошо сшитый костюм. Губы ее были подкрашены помадой. В желтом свете фонарей она казалась почти черной. Я подумал, что в нацистской Германий косметика почему-то не поощрялась. Наконец, в третий раз мне удалось дозвониться к Мартенсу. - Телефон занимала моя жена, - сказал он. - Почти целых полчаса. Я не мог прервать ее. Ты же знаешь, о чем могут говорить женщины, - о платьях, о детях, о надвигающейся войне. - Где она теперь? - На кухне. Я ничего не мог сделать. Ты меня понимаешь? - Да. У меня все в порядке. Благодарю тебя, Рудольф. Теперь ты можешь все забыть. - Где ты? - На улице. Еще раз спасибо, Рудольф, Теперь мне больше ничего не надо. Я нашел то, что искал. Мы вместе. Я посмотрел сквозь стекло на Елену и хотел уже положить трубку. - Ты хотя бы знаешь, где будешь жить? - спросил Мартенс. - Думаю, что да. Не беспокойся. Забудь об этом вечере, словно он тебе приснился. - Если тебе еще что-нибудь понадобится, - сказал он медленно, - дай мне знать. Ведь я сначала был просто ошеломлен. Ты понимаешь? - Да, Рудольф, понимаю. И если мне что-нибудь будет нужно, я обязательно дам тебе знать. - Если хочешь - можно переночевать здесь. Мы могли бы тогда поговорить с тобой...