аско настрано" на каменный стол, что стоял на лужайке позади дома, и пошел в комнату за стаканами. Вернувшись, я увидел, что Елена спускается по лужайке к озеру. Я помедлил, налил два полных стакана; вино - в бледном сиянии неба и озера - казалось черным. Я медленно пошел по зеленой траве вниз, к пальмам и олеандрам, что росли на берегу. Неясная тревога как-то вдруг охватила меня. Я облегченно вздохнул, увидев Елену. Она стояла у самой воды, понурившись, опустив плечи. Вид у нее был странный, будто она ждала какого-то зова или чего-то, что должно было возникнуть перед ней из озера. Я замер, - не для того, чтобы подсматривать за ней, - я боялся ее испугать. В следующее мгновение она вздохнула, выпрямилась и вошла в воду. Увидев, что она поплыла, я вернулся в дом и принес махровую простыню и купальный халат. Затем я присел на гранитном валуне и стал ждать. Я смотрел на ее голову с высоким узлом волос - она казалась такой маленькой на водной глади - и думал о том, что, кроме нее, у меня никого и ничего нет. Мне хотелось позвать ее, крикнуть, чтобы она вернулась. Но я смутно чувствовал, что она стремилась победить что-то неизвестное мне и что это совершалось именно в то мгновение. Вода предстала перед ней в роли судьбы, вопроса и ответа, и она сама должна была преодолеть то, что стояло перед ней. Так поступает каждый, и самое большее, что может сделать другой, - это быть рядом на тот случай, когда потребуется немножко тепла. Елена описала дугу, повернула и поплыла к берегу, прямо на меня. Какое это было счастье - видеть, как она приближается, смотреть на ее темную голову на лиловой поверхности озера. Она поднялась из воды - тонкая, светлая и быстро подошла ко мне. - Холодно. И жутко. Прислуга рассказывала, что на дне под островом живет гигантский спрут. - Крупнее щук здесь ничего нет, - сказал я, закутывая ее в простыню. - Тем более - спрутов. Их можно найти теперь только в Германии - с 1933 года. А вечером вода всегда производит жуткое впечатление. - Если мы думаем, что есть спруты, они должны быть, - заявила Елена. - Мы не можем вообразить себе того, чего нет на свете. - Прекрасное доказательство бытия божия. - А ты разве не веришь? - В эту ночь я верю во все. Она прижалась ко мне. Я отбросил влажную простыню и подал ей купальный халат. - Как ты думаешь, это правда, что мы живем несколько раз? - спросила она. - Да, - ответил я, не раздумывая. - Слава богу! - она вздохнула. - Сейчас я уже не могу спорить об этом. Я устала и замерзла. Ведь это горное озеро. Из ресторанчика в Ронко я, кроме вина, захватил еще бутылку "граппы" - виноградной водки наподобие "марка" во Франции. Она острая и крепкая и очень хороша в такие минуты. Я принес ее и дал Елене целый стакан. Она медленно выпила. - Я не хочу уезжать отсюда, - сказала она. - Завтра ты забудешь об этом, - ответил я. - Мы поедем в Париж. Это самый чудесный город на свете. - Самый чудесный город - тот, где человек счастлив. Я выражаюсь общими фразами? Я засмеялся. - К черту заботы о стиле! Пусть общих фраз будет еще больше. Особенно таких. Тебе понравилась "граппа"? Хочешь еще? Она кивнула. Я налил стакан и себе. Мы сидели на лужайке у столика из камня. Елену начало клонить ко сну. Я отнес ее в постель. Она заснула рядом со мной. Ночь густела. В открытую дверь была видна лужайка, Она постепенно стала синей, потом серебристой от росы, Через час Елена проснулась. Она встала и пошла на кухню за водой. Вернулась она с письмом в руках. Оно пришло, пока мы были в Ронко. - От Мартенса, - сказала она. Она прочла и отложила письмо в сторону. - Он знает, что ты здесь? - спросил я. Она кивнула. - Он сказал моим родственникам, что я по его совету поехала в Швейцарию показаться врачам и останусь недели на две. - Он лечил тебя? - Иногда. - Что у тебя было? - Ничего особенного, - сказала она и положила письмо в сумочку. Она не дала мне его прочесть. - А откуда у тебя, собственно говоря, этот шрам? - спросил я. Тонкая белая линия пересекала ее живот. Я заметил ее еще раньше, но теперь она выступила яснее на загорелой коже. - Маленькая операция. Так, пустяки. - Какая операция? - Милый, об этом не говорят. Знаешь, у женщин бывают иногда разные случаи. Она погасила свет. - Хорошо, что ты приехал и забрал меня, - прошептала она. - Я больше не могла бы выдержать. Люби меня! Люби, и ни о чем не спрашивай. Ни о чем. Никогда. 10 - Счастье... - медленно сказал Шварц. - Как оно сжимается, садится в воспоминании! Будто дешевая ткань после стирки. Сосчитать можно только несчастья. Мы приехали в Париж и сняли квартиру в маленьком отеле на левом берегу Сены, на набережной Августинцев. Лифта в гостинице не было, лестницы были старые, кривые, комнатки маленькие. Зато из них видны были прилавки букинистов на набережной, Сена, Консьержери [знаменитая тюрьма в Париже], собор Парижской богоматери. У нас были паспорта, и мы чувствовали себя людьми. Мы были людьми до сентября 1939 года. И до тех пор, собственно говоря, не имело значения, настоящие у нас паспорта или фальшивые. Правда, это оказалось далеко небезразличным, когда началась "странная война" [период затишья на франко-германском фронте в первые месяцы второй мировой войны]. - Чем ты жил здесь? - спросила меня Елена однажды в июле, дня через два после нашего приезда. - Ты мог работать? - Конечно, нет. Я не смел даже существовать. Как же я мог получить разрешение на работу? - Чем же ты жил тогда? - Ей-богу, не знаю. Я перепробовал много профессии. Зарабатывал от случая к случаю. Во Франции, к счастью, не все распоряжения выполняются в точности. Иногда можно наняться на какую-нибудь мелкую работу исподтишка. Я грузил и разгружал ящики на рынке. Был кельнером, торговал сорочками, галстуками и воротничками. Преподавал немецкий. Иногда мне перепадало кое-что из комитета помощи эмигрантам. Продавал вещи, которые у меня еще были. Работал шофером. Писал заметки для швейцарских газет. - А ты не мог снова стать журналистом? - Нет. Для этого надо иметь вид на жительство и разрешение для работы. Моим последним занятием было надписывание адресов на конвертах. Потом явился Шварц, и началось апокрифическое бытие. - Почему апокрифическое? - Подставное, скрытое, анонимное - жить под эгидой мертвого. - Мне бы хотелось, чтобы ты назвал это как-нибудь иначе, - сказала Елена. - Можно назвать как угодно: двойная жизнь, жизнь в подполье, вторая жизнь. Скорее всего - вторая. Такой она мне кажется. Мы - будто потерпевшие кораблекрушение, лишенные всех воспоминаний. Нам не о чем сожалеть. Потому что воспоминание - это всегда еще и сожаление о хорошем, что отняло у нас время, и о плохом, что не удалось исправить. Елена засмеялась: - Кто же мы такие теперь? Мошенники, мертвые, духи? - С точки зрения закона - туристы. Нам разрешено здесь жить, но не разрешено работать. - Прекрасно, - сказала она. - Раз так, не будем работать. Поедем на остров Святого Людовика [остров на Сене], сядем на скамеечку и будем греться на солнышке, а потом отправимся в кафе "Франс" и пообедаем за столиком на улице. Неплохая программа? - Чудесная. На том мы и порешили. Больше я не искал случайных заработков. С утра до утра мы были вместе и не разлучались неделями. Время шумело где-то в стороне, наполненное специальными выпусками газет, тревожными сообщениями, чрезвычайными заседаниями. Но мы его не чувствовали. Мы жили вне времени. Если все затоплено чувством, места для времени не остается, словно достигаешь другого берега, за его пределами. Вы в это не верите? На лице Шварца опять появилось напряженное, отчаянное выражение, которое я уже видел несколько раз. - Вы не верите в это? - повторил он. Я устал, против воли мной начало овладевать нетерпение. Слушать рассказы о счастье было неинтересно, как и рассуждения Шварца о вечности. - Не знаю, - машинально ответил я. - Может быть, это счастье, когда умираешь в таком состоянии. Тогда, время и его календарная обыденная мера теряют свою власть. Но если продолжаешь жить дальше, то несмотря ни на что это опять становится куском времени, чем-то преходящим. И тут уж ничего нельзя поделать. - Но это не должно умирать! - сказал вдруг Шварц горячо. - Оно должно остановиться, окаменеть, как статуя из мрамора, не превращаясь в песочный домик, который каждый день осыпается и тает под порывами ветра! Иначе - что же будет с мертвыми, которых мы любим? Где же они могут пребывать, как не в нашем воспоминании? А если нет - то не становимся ли мы невольно убийцами? Неужели я должен смириться с тем, что время своим напильником сотрет то лицо, которое знаю я один? Да, я уверен, оно поблекнет и изменится во мне, если я не извлеку и не воздвигну его вне себя, - чтобы ложь моего живущего сознания не обвила и не уничтожила его, как плющ. Потому что иначе оно станет просто удобрением для паразитирующего времени и уцелеет один только плющ! Я знаю это! Потому-то я и должен спасти его прежде всего от себя самого, от пожирающего эгоизма воли к жизни, воли, которая стремится забыть его и уничтожить! Разве вы этого не понимаете? - Понимаю, господин Шварц, - осторожно сказал я. - Ведь именно поэтому вы и говорите со мной, чтобы спасти его от самого себя. Я рассердился на себя за то, что перед этим ответил ему так небрежно. Ведь человек, сидевший передо мной, был сумасшедшим - все равно - в логическом или поэтическом значении этого слова, и если я хотел узнать, как далеко он может зайти, - мне нужно было помнить о той боли, что его терзала. - Если мне удастся, - сказал Шварц и запнулся. - Если мне удастся, то дело сделано, я спасу его от себя. Вы понимаете? - Да, господин Шварц. Наша память - это не ларец из слоновой кости в пропитанном пылью музее. Это существо, которое живет, пожирает и переваривает. Оно пожирает и себя, как легендарный феникс, чтобы мы могли жить, чтобы оно не разрушило нас самих. Вот этому вы и хотите воспрепятствовать. - Да! - Шварц взглянул на меня с благодарностью. - Вы сказали - только тогда, когда умираешь, память обращается в камень. Вот я и умру. - То, что я сказал, - нелепость, - устало проговорил я. Я ненавидел подобные разговоры. Я встречал слишком много ненормальных. В изгнании они росли, как грибы после дождя. - Нет, я не думаю лишать себя жизни, - сказал вдруг Шварц и усмехнулся, будто догадавшись, о чем я думал. - К тому же жизнь сейчас слишком нужна для других целей. Просто я умру как Иосиф Шварц. Рано утром, когда мы попрощаемся, его больше не будет. У меня вдруг вспыхнула дикая надежда. - Что вы хотите сделать? - спросил я. - Исчезнуть. - В качестве Иосифа Шварца? - Да. - В качестве имени? - В качестве всего, чем был во мне Иосиф Шварц. И даже в качестве того, чем я был раньше. - А что вы сделаете со своим паспортом? - Он мне больше не нужен. - У вас есть другой? Шварц покачал головой. - Мне никакой больше не нужен. - А в том есть американская виза? - Да. - Может быть, вы продадите его мне? - спросил я, хотя денег у меня не было. Шварц опять покачал головой. - Почему? - Я не могу его продавать, - сказал Шварц. - Мне его подарили. Он может вам пригодиться? - Боже мой! - сказал я, едва дыша. - Пригодиться! Он спасет меня! В моем паспорте нет американской визы. И я еще не знаю, как ее раздобыть завтра до полудня. Шварц грустно усмехнулся. - Как все повторяется! Вы напомнили мне о том времени, когда я сидел в комнате умирающего Шварца и думал лишь о паспорте, который опять мог сделать меня человеком. Хорошо, я отдам вам свой. Нужно только переменить фотографию. Возраст, наверно, подойдет. - Тридцать пять лет, - сказал я. - Ну, что ж, станете на год старше. Знаете ли вы тут кого-нибудь, кто умеет обращаться с паспортами? - Знаю, - ответил я. - А фотографию сменить не так уж трудно. Шварц кивнул. - Легче, чем свое я. - Мгновение он смотрел прямо перед собой. - И разве не странно, что теперь вы тоже привяжетесь к Снимку, как некогда мертвый Шварц, а потом - я? Я не мог ничего с собой поделать и вздрогнул от ужаса. - Паспорт - это всего только кусок бумаги, - сказал я. - Тут нет никакой магии. - Разве? - спросил Шварц. - Может быть, и есть, но не такая, как вы думаете, - ответил я. - Долго ли вы были в Париже? Меня так взволновало обещание Шварца отдать паспорт, что я не слышал, что он говорил. Я думал только о том, что надо предпринять, чтобы получить визу и для Рут. Может быть, представить ее в консульстве как мою сестру? Вряд ли это поможет, порядки в американских консульствах строгие. И все-таки придется попытаться, если до того не случится еще одного чуда. Тут я вновь услышал голос Шварца: - Он внезапно вырос в дверях нашей комнаты; через полтора месяца, но он все-таки нас нашел. На этот раз он не стал подсылать чиновников из немецкого консульства, явился сам и теперь стоял посреди номера, обклеенного обоями с игривыми рисунками в стиле восемнадцатого века, - Георг Юргенс, обер-штурмбаннфюрер, брат Елены, высокий, широкоплечий, в двести фунтов весом. Он был в штатском, но немецкой спесью от него разило в сто раз больше, чем в Оснабрюке. - Итак, все ложь, - сказал он. - Недаром мне сразу показалось что тут дурно пахнет. - Чему же тут удивляться? - возразил я. - Всюду, где появляетесь вы, начинает вонять. Елена засмеялась. - Перестань! - прорычал Георг. - Лучше вы перестаньте, - сказал я. - Или я прикажу выкинуть вас за дверь. - Почему вы не попробуете сделать это сами? Я покачал головой. - Вы на сорок фунтов тяжелее, чем я. Ни один рефери не свел бы нас в схватке на ринге. Что вам здесь надо? - Это вас не касается, вы дерьмо, изменник. Вон отсюда! Я хочу говорить с моей сестрой. - Останься! - быстро сказала Елена. Глаза ее сверкали от гнева. Она медленно поднялась и взяла в руки мраморную пепельницу. - Еще одно слово в таком тоне, и я швырну ее в твою физиономию. Она сказала это совершенно спокойно. - Ты не в Германии, - добавила она. - К сожалению, еще нет. Но подождите - и здесь скоро будет Германия. - Нет, здесь никогда не будет Германии, - сказала Елена. - Может быть, ваша вшивая солдатня и завоюет эту землю на время, но она все же останется Францией. Ты явился для того, чтобы обсуждать именно этот вопрос? - Я явился для того, чтобы увезти тебя домой. Ты представляешь, что с тобой будет, если обрушится война? - Довольно слабо. - Тебя посадят в тюрьму. Я увидел, что она на секунду растерялась. - Может быть, нас посадят в лагерь, но это будет лагерь для интернированных, а не концлагерь, как в Германии, - сказал я. - Что вы-то знаете об этом! - вскричал Георг. - Не так уж мало, - ответил я. - Был в одном из ваших концлагерей благодаря вам. - Вы, червяк, вы были только в воспитательном лагере, - презрительно заметил Георг. - Но вам это не пошло в прок. Вы дезертировали после того, как вас выпустили. - Ну и словечки вы находите, - усмехнулся я. - Если кому-нибудь удалось ускользнуть от вас, значит, он - дезертир. - Вам было приказано не покидать Германии! Я отвернулся. У меня было с ним довольно разговоров на эту тему еще до того, как он обрел власть сажать за разговоры в тюрьму. - Георг всегда был идиотом, - сказала Елена. - Мускулистый недоносок. Ему нужно панцирное мировоззрение, как корсет толстой бабе, иначе он расплывется. Не спорь с ним. Он беснуется, чувствуя свою слабость. - Оставим это, - сказал Георг более миролюбиво, чем я ожидал. - Укладывай вещи, Элен. Сегодня вечером едем обратно. Дело серьезное. - Чем же оно серьезное? - Будет война. Иначе я бы не приехал. - Нет, ты все равно приехал бы, - возразила она. - Тебе просто неудобно, что сестра такого преданного члена фашистской партии, как ты, не хочет жить в Германии. Два года назад, в Швейцарии, тебе удалось добиться того, чтобы я вернулась. Но теперь я останусь здесь. Георг ненавидяще уставился на нее. - И все из-за этого жалкого негодяя? Значит, он опять тебя уговорил? Елена засмеялась. - "Негодяй", - как давно уже я не слышала этих слов. У вас и в самом деле допотопный словарь. Нет, мой муж меня не уговаривал. Наоборот, он сделал все, чтобы я осталась там. И доводы у него были получше твоих. - Я хочу поговорить с тобой наедине, - сказал Георг. - Это тебе не поможет. - Все-таки мы брат и сестра. - Я замужем, это важнее. - Это не узы крови, - сказал Георг. - А мне ты даже не предложила сесть, - добавил он вдруг с детской обидой. - Едешь от самого Оснабрюка, и вдруг тебя заставляют разговаривать стоя. Елена засмеялась. - Это не моя комната. За нее платит мой муж. - Садитесь, обер-штурмбаннфюрер, гитлеровский холуй, - сказал я. - И поскорее уходите. Георг злобно взглянул на меня и уселся на старый диван, который жалобно заскрипел под ним. - Неужели вы не понимаете, что я хотел бы поговорить со своей сестрой наедине? - сказал он. - А когда вы меня арестовали, вы дали мне поговорить с ней без свидетелей? - Это совсем другое, - проворчал Георг. - У Георга и его любимых "партайгеноссе" всегда все другое, даже если они делают то же, что и другие, - заметила Елена саркастически. - Если они убивают людей других взглядов, то тем самым они защищают свободу мысли; если они отправляют тебя в концлагерь, то они только защищают честь родины. Ведь так, Георг? - Точно! - Кроме того, он всегда прав, - продолжала Елена. - У него никогда не бывает сомнений или угрызений совести. Он всегда на стороне силы. Подобно фюреру, он самый миролюбивый человек в мире, лишь бы только другие делали по его. Возмутители спокойствия всегда другие. Разве не так, Георг? - Какое это сейчас имеет отношение к нам? - Никакого, - сказала Елена. - И самое прямое. Разве ты не видишь, что ты - столп самоуправства - смешон в этом беспечном городе? Даже в штатском ты чувствуешь на ногах сапоги, которыми тебе хотелось бы пройти по телам других. Но здесь у тебя нет власти. Пока еще нет! Здесь ты не можешь заставить меня записаться в вашу вульгарную, пропахшую потом, женскую организацию! Здесь ты не можешь стеречь меня, как заключенную! Здесь я могу думать, и здесь я хочу дышать. - У тебя немецкий паспорт! Будет война. Тебя посадят в тюрьму. - Пока этого еще не случилось! А потом - все-таки лучше здесь, чем у вас! Потому что вы все равно меня посадили бы! Потому что я не смогла бы бродить там после того, как я вдохнула ветер свободы и почувствовала отвращение к вашим казармам, камерам пыток, к вашему жалкому словоблудию. Я встал. Мне было неприятно смотреть на то, как она раскрывалась перед этой национал-социалистской дубиной, которая никогда не сможет понять ее. - Это он во всем виноват! - прохрипел Георг. Проклятый космополит. Это он тебя испортил! Подожди, парень, мы еще с тобой рассчитаемся! Он тоже встал. Ему ничего не стоило прибить меня. Он был намного сильнее, а моя правая рука к тому же плохо сгибалась в локтевом суставе - память об одном из дней "воспитания" в концлагере. - Не трогай его! - тихо сказала Елена. - Защищаешь труса? - спросил Георг. - Сам он не может этого сделать! Шварц посмотрел на меня. - Странная вещь - физическое превосходство. Это самое примитивное, что есть на свете. Оно не имеет ничего общего со смелостью или мужеством. Револьвер в руках какого-нибудь калеки сразу сводит это превосходство на нет. Все дело просто в количестве фунтов веса и мускулов. И все же чувствуешь себя обескураженным, когда перед тобой вырастает их мертвящая сила. Каждый знает, что подлинное мужество - это нечто совсем другое и что в минуту настоящего испытания гора мускулов может вдруг жалко спасовать. И все-таки в такой ситуации всегда приходится искать спасение в сбивчивых объяснениях, излишних извинениях и все же чувствовать себя пристыженным оттого, что не дал себя искалечить в безнадежной схватке. Разве это не так? Я кивнул. - Бессмысленно - и оттого еще обиднее. - Конечно, я оправдываюсь, - сказал Шварц, но что делать? Я поднял руку: - Мне вовсе не нужно это объяснять, господин Шварц. Он слабо улыбнулся. - Видите, как глубоко это сидит, если даже сейчас мне хочется что-то объяснить? Будто крючок, намертво засевший в теле. Когда мы излечимся хоть немного от этого мужского тщеславия? - Что же было потом? - спросил я. - Дело дошло до драки? - Нет. Елена вдруг начала смеяться. - Посмотри на этого идиота! - сказала она мне. - Он, пожалуй, думает, что если прибьет тебя, то я настолько разочаруюсь в твоих мужских качествах, что тут же с раскаянием возвращусь в страну, где безраздельно правит кулак! Она повернулась к Георгу. - Тебе ли болтать о мужестве и трусости! Он, - Елена показала на меня, - обладает большим мужеством, чем ты в состоянии представить себе! Знаешь ли ты, что он приезжал туда за мной и увез меня? - Что? - Георг вытаращил на меня глаза. - В Германию? Елена овладела собой. - Не все ли равно. Я здесь и не вернусь назад. - Увез? - не унимался Георг. - Кто же ему помог? - Никто, - ответила Елена. - Ты, конечно, начал уже соображать, кого бы там арестовать за это? Я никогда не видел ее такой. Она была переполнена протестом, отвращением, ненавистью и дрожала от радости, что удалось спастись. И тут вдруг меня осенила, будто молния, мысль о мщении. Ведь Георг здесь бессилен! Он не мог, свистнув, вызвать гестапо. Он был один. Эта мысль привела меня в такое смятение, что я не знал, на что решиться в следующее мгновение. Драться я не мог да и не хотел. Я просто был одержим желанием уничтожить тварь. Когда искореняют зло, не нужны никакие приговоры. Не нужны они и для Георга, так мне казалось. Уничтожить его - значит, не только совершить акт возмездия, но и спасти десятки неведомых жертв в будущем. Я встал и, как во сне, пошел к двери. Удивительно, я не чувствовал колебаний. Мне только хотелось остаться одному, чтобы обдумать все. Елена внимательно посмотрела на меня и ничего не сказала. Георг проводил меня презрительным взглядом и вновь уселся. Я пошел вниз по лестнице. Пахло обедом, где-то жарили рыбу. На лестничной площадке стоял сундук итальянской работы. Я каждый день проходил мимо, не обращая на него внимания, а теперь вдруг увидел мельчайшие детали резьбы. Я смотрел пристально и изучающе, словно собирался купить эту вещь. Я двигался, как лунатик. На втором этаже я вошел в открытую дверь. Комната была выкрашена в светло-зеленый цвет. Окна стояли раскрытые настежь. Горничная взбивала на кровати постель. Странно, в такие минуты замечаешь все, хотя почему-то думаешь, что от волнения человек теряет способность видеть. Я пошел дальше. На первом этаже я постучал в комнату одного знакомого. Его звали Фишер. Как-то он показывал мне револьвер. Он находил, что с этой штукой жить легче. Оружие давало ему странную иллюзию свободы, позволяло вести скудное, безрадостное существование эмигранта лишь до тех пор, пока были возможность и желание. Выбор оставался за ним: жизнь оборвется, как только он этого пожелает. Фишера не было, но комната оказалась незапертой. Ему нечего было прятать. Я еще не знал толком своих намерений, хотя понимал, что явился затем, чтобы попросить револьвер. Убить Георга в гостинице, конечно, было невозможно. Это повредило бы Елене, мне и другим эмигрантам, которые здесь жили. Я сел на стул и попытался успокоиться. В комнате вдруг запела канарейка. Она висела в проволочной клетке между окнами. Я сначала не заметил ее и теперь испугался, будто меня кто-то толкнул. Вслед за этим вошла Елена. - Что ты тут делаешь? - Ничего. Где Георг? - Он ушел. Я не знал, как долго я просидел в этой комнате. Мне казалось - недолго. - Он придет опять? - спросил я. - Не знаю. Он очень настойчив. Почему ты ушел? Чтобы оставить нас одних? - Нет, - ответил я. - Просто я не мог его больше видеть. Она стояла в дверях и смотрела на меня. - Ты меня ненавидишь? - Ненавижу? Тебя? - Я был поражен. - Почему? - Мне это вдруг пришло в голову, когда Георг ушел. Если бы ты не женился на мне, ничего этого с тобой не случилось бы. - Могло быть еще хуже. Георг, пожалуй, на свой лад щадит тебя. Меня не погнали на проволоку под током и не подвесили на крюк, как скотину. За что же мне ненавидеть тебя? И как ты могла об этом подумать? За окнами комнаты Фишера я вдруг опять увидел зеленое лето во веси красе. Посреди двора рос большой каштан. Сквозь листья светило солнце. Мучительная тяжесть в затылке вдруг исчезла, как след похмелья поздним вечером. Я опомнился: я вновь чувствовал лето за окном, я знал опять, что я в Париже и что людей в конце концов не стреляют, как зайцев. - Скорее я мог подумать, что ты будешь меня ненавидеть, - сказал я. - Потому что я не смог оградить тебя от приставаний твоего братца. Потому что я... Я замолчал. Только что пережитые минуты стали вдруг невероятно далекими. - Что мы здесь делаем? - сказал я. - В этой комнате? Мы пошли наверх. - Все, что сказал Георг, правда, - сказал я. - Ты должна это знать! Если начнется война, мы окажемся подданными враждебного государства. Елена раскрыла окна и дверь. - Здесь пахнет солдатскими сапогами и террором, - сказала она. - Пусть сюда войдет август. Откроем окна настежь и уйдем. Кажется, время обеда? - Да. Кроме того, пора уезжать из Парижа. - Почему? - Георг попытается донести на меня. - Ну, он не так умен. Он даже не знает, что ты живешь здесь под чужим именем. - Рано или поздно он догадаемся и вернется. - Тогда я его вышвырну из комнаты. Пойдем. Мы пошли в маленький ресторан позади Дворца правосудия и пообедали за столиком на тротуаре. Мы ели паштет, говядину, салат, сыр. Выпили бутылку "Вуврэ" и кофе. Я помню отчетливо все, что было тогда, даже золотистую корочку хлеба и надтреснутые чашки для кофе. В тот полдень ничего уже не оставалось, кроме глубокой. неведомой благодарности. Мне казалось, будто я выбрался из темной канавы с нечистотами. Оглянуться назад я не мог, потому что когда-то я сам был частью этой грязи, сам того не сознавая. Я выкарабкался - и сидел теперь в безопасности за столиком, покрытым красно-белой клетчатой скатертью, - чистый, спокойный, - и солнце бросало желтые блики на вино в бокалах, и воробьи ссорились над кучкой навоза, а кошка хозяина с сытым видом равнодушно поглядывала на них, и легкий ветер гулял по тихой площади, и жизнь опять была прекрасна, какою она только может быть в нашей мечте. Потом мы шли через Париж, и вечер был окрашен солнечным медом. Мы задержались перед витриной небольшого, ателье. - Тебе надо купить новое платье, - сказал я. - Как раз теперь? - спросила Елена. - Прямо перед войной? Это нелепость. - Именно теперь. И именно потому, что это нелепость. Она поцеловала меня. - Хорошо! Я сидел в кресле у двери в заднюю комнату, где шла примерка. Хозяйка принесла платья, и Елена скоро так занялась рассматриванием, что почти забыла обо мне. Я слышал голоса женщин, слышал, как они ходили взад и вперед, видел в открытую дверь, как мелькали платья, видел обнаженную, загорелую спину Елены, и меня окутывала сладкая усталость, похожая на медленное угасание. Слегка пристыженный, я понимал, почему мне захотелось купить платье. Это был протест против того, что принес день, против Георга, против моей беспомощности - ребяческая попытка еще более ребяческого стремления к самооправданию. Я очнулся, увидев перед собой Елену в широкой пестрой юбке и черном, плотно облегающем коротком свитере. - Как раз то, что надо! - сказал я. - Это мы и возьмем. - Это очень дорого, - сказала Елена. Хозяйка ателье принялась уверять, что это фасон известного дома моделей. Мы знали, что это всего лишь прекрасная ложь, но единодушно решили тут же купить комплект. Хорошо иногда, думал я, покупать бесполезные вещи. Легкомыслие этого шага сдуло тогда остатки тени Георга. Елена надела обновку вечером, и потом еще раз ночью, когда мы встали и, прислонившись к окну, смотрели на город в лунном свете. Мы не могли оторваться, мы были ненасытны, нам жаль было засыпать, ибо мы знали, что времени осталось мало. 11 - Что же, в конце концов, остается? - сказал Шварц. - Уже сейчас, я чувствую, время садится, словно сорочка, из которой выстирали весь крахмал. И даль времени - перспектива его - вдруг исчезает. То, что было ландшафтом, превращается в плоскую фотографию. Из потока воспоминаний выплывают разрозненные видения - окна гостиницы, обнаженное плечо, слова, сказанные шепотом и продолжающие во мне таинственную жизнь, свет над зелеными крышами, запах ночной реки, луна над серой каменной громадой собора, и открытое, преданное лицо - и оно же другое, позже, в Провансе, и в Пиренеях, и - окаменевшее, последнее, которое невозможно узнать, но которое вдруг вытеснило все другие, словно все они, прежние, были только ошибкой. Он поднял голову. Лицо было опять искажено болью, и он тщетно пытался улыбнуться. - Все это только здесь, - сказал он и показал на свою голову. И даже здесь оно уже словно платье в шкафу, побитое молью. Ваша память не будет стараться, как моя, поглотить эти образы, чтобы спасти их. А со мной происходит что-то неладное. Я чувствую, что это последнее окаменевшее лицо вгрызается, как рак, в другие - милые прежние лица, - тут голос его окреп, - но другие были все-таки, черт возьми, и это были мы сами - я и она, - а не то незнакомое, ужасное, последнее... - Вы остались в Париже? - спросил я. - Георг приходил снова, - сказал Шварц. - Он грозил, взывал к чувствам. Меня не было. Я увидел его, когда он выходил из гостиницы. - Ты, босяк, - сказал он мне тихо. - Ты погубил мою сестру! Но, подожди! Через пару недель вы оба будете у нас в руках! И тогда, мальчик, я сам позабочусь о тебе. Ты еще будешь ползать передо мной на коленях и умолять прикончить тебя - если еще сможешь говорить! - Довольно ясно представляю, - ответил я. - Нет, ты не можешь себе это представить! Иначе ты убрался бы за тридевять земель. Даю тебе еще один шанс. Если моя сестра через три дня будет в Оснабрюке, я постараюсь кое-что забыть. Через три дня. Понял? - Вас нетрудно понять. - Так вот, запомни - моя сестра должна вернуться. Ведь ты тоже знаешь это, негодяй! Или ты хочешь меня уверить, будто не знаешь, что она больна? Я молча смотрел на него. Я не знал, выдумал ли он это сейчас или пересказывал мне то, что говорила ему когда-то Елена, чтобы уехать в Швейцарию. - Нет, - сказал я. - Этого я не знаю! - В самом деле? Или ты не желаешь этим заниматься? Ей нужно немедленно к врачу, понимаешь, ты, лжец?! Сейчас же! Напиши, если хочешь, Мартенсу и спроси его. Он все знает! Две темные фигуры вошли в парадное из ликующего летнего полдня. - Через три дня, - прошептал Георг. - Или тебе придется потом по сантиметру выхаркивать свою душонку. Я скоро буду здесь. В мундире! Он протиснулся между вошедшими, которые стояли теперь в вестибюле, и вышел наружу. Двое мужчин обогнули меня и пошли вверх по лестнице. Я постоял и последовал за ними. Елена стояла в своей комнате у окна. - Ты встретился с ним? - спросила она. - Да. Он сказал, что ты больна и должна обязательно вернуться! Она покачала головой. - Ты больна? - спросил я. - Вот чепуха! - ответила она. - Ведь это была моя выдумка, чтобы уехать. - Он сказал, что Мартенс тоже знает. Елена засмеялась. - Конечно, знает. Разве ты не помнишь - он писал мне в Аскону. Все это я проделала с его помощью. - Значит, ты не больна, Элен? - Разве я похожа на больную? - Нет, но это ничего не значит. Ты не больна? - Нет, - нетерпеливо сказала она. - Тебе Георг еще что-нибудь говорил? - Все то же. Угрозы. Что ему надо было от тебя? - Все то же. Не думаю, что он придет еще раз. - Зачем же он все-таки приходил? Елена странно улыбнулась. - Он всегда был таким. Еще в детстве. Братья часто ведут себя так. Он уверен, что заботится о благе семьи. Ненавижу. - Только из-за этого? - Я ненавижу его и сказала ему об этом. Но война будет. Он, знает... Мы замолчали. Шум автомобилей на набережной Августинцев, казалось, стал сильнее. Позади Консьержери, в ясном небе, высилась игла церкви Сен-Шапель. Доносились крики газетчиков. Они подчеркивали глухое рычание моторов, как чайки - шум моря. - Я не смогу тебя защищать, - сказал я. - Я знаю. - Тебя интернируют. - А тебя? Я пожал плечами. - Меня, наверно, тоже. Возможно, что нас разлучат. Она кивнула. - А тюрьмы во Франции - это не санатории. - И в Германии - тоже. - В Германии тебя бы не арестовали. Елена сделала нетерпеливое движение. - Я остаюсь здесь! Ты выполнил свой долг и предупредил меня. Не думай больше об этом. Я остаюсь и не вернусь ни за что. Я посмотрел на нее. - К черту заботы о безопасности! - сказала она. - Мне это надоело! Я обнял ее за плечи. - Это легко сказать, Элен... Она оттолкнула меня. - Тогда уходи! - вскричала она вдруг. - Уходи, если ты боишься ответственности! Я обойдусь без тебя! Она смотрела на меня, как на Георга. - Ты мокрая курица! Что тебе надо? Не души меня своей заботой и боязнью ответственности. Я ушла не из-за тебя. Пойми это наконец Не из-за тебя! Из-за себя! - Я понимаю. Она подошла ко мне. - Поверь мне, - нежно сказала Елена, - я хотела уехать прочь! То, что появился ты, - это случайность. Пойми же это! Безопасность - это еще далеко не все. - Это правда, - сказал я. - Но она нужна, если любишь кого-то. Для другого. - Безопасности вообще нет. Ее нет, - повторила она. - Не говори ничего, я знаю лучше, чем ты! Боже, как давно уже я знаю это! Но не будем больше говорить об этом, любимый. Там, за стенами дома, стоит вечер и ждет нас. - Разве ты не можешь уехать в Швейцарию, если не хочешь возвращаться в Германию? - Георг говорит, что нацисты ринутся через Швейцарию, как через Бельгию в ту войну. - Георг не все знает. - Может быть, он вообще лжет. Откуда он может в точности знать, что должно произойти? Однажды уже казалось, вот-вот вспыхнет война. А потом пришел Мюнхен. Почему не может быть второго Мюнхена? Я не знал, верила ли она в то, что говорила, или просто хотела убедить меня. В самом деле, как Франция могла решиться на войну? Чего ради она должна сражаться из-за Польши? Ведь ради Чехословакии не пошевелили и пальцем. Десять дней спустя границы были перекрыты. Началась война. - Вас сразу арестовали, господин Шварц? - спросил я. - Нет, у нас в запасе оказалась неделя. Нам не разрешено было покидать город. Дьявольская ирония: в течение пяти лет меня то и дело высылали. Теперь в мгновение ока все переменилось: меня не хотели выпускать. Где тогда были вы? - В Париже, - сказал я. - Вас тоже держали на велодроме? - Конечно. - Ваше лицо мне незнакомо. - На велодроме были толпы эмигрантов, господин Шварц. - Помните эти дни, когда началась война и в Париже было объявлено затемнение? - Конечно! Казалось, затемнен весь мир. - И эти маленькие синие огоньки, - продолжал Шварц, - которые тлели на перекрестках улиц в темноте, будто глаза чахоточных. Город не только стал темным, он заболел в этом холодном синем сумраке. Люди зябли, хотя еще было лето. В эти дни я продал один из рисунков, унаследованных от мертвого Шварца. Мне хотелось иметь побольше наличных денег. Но время для продажи стало очень неподходящим. Торговец, к которому я обратился, предложил совсем мало. Я не согласился. В конце концов я продал рисунок богатому кинодельцу, тоже эмигранту, который считал такой капитал более надежным, чем деньги. Последний рисунок я оставил у владельца гостиницы. После обеда явилась полиция. Их было двое. Они заявили, что я должен попрощаться с Еленой. Она стояла рядом - бледная, с потухшими глазами. - Это невозможно, - сказала она. - Возможно, - сказал я. - Вполне. Позже они тебя арестуют. Поэтому лучше не выбрасывай наши паспорта, а сохрани. - Да, так лучше, - сказал один из полицейских на хорошем немецком языке. - Спасибо, - ответил я. - Могу я попрощаться наедине? Полицейский взглянул на дверь. - Если бы я хотел удрать, я мог бы сделать это раньше, - сказал я. Он кивнул. Мы перешли в ее комнату. - Видишь, сколько об этом ни говоришь заранее, наяву выглядит совсем иначе, - сказал я и обнял ее. Она освободилась из моих рук. - Что мне сделать, чтобы остаться с тобой? Разговор был сбивчивый, торопливый. Для связи у нас было только два адреса: гостиница и один знакомый француз. Полицейский постучал в дверь. - Возьмите с собой одеяло, - сказал он. - Вас задержат только на день-два. Но все-таки лучше иметь одеяло и что-нибудь поесть. - У меня нет одеяла. - Я принесу, - сказала Елена. Она быстро собрала, что у нас было из еды. - Вы говорите - только на день или два? - спросила она. - Не больше, - подтвердил полицейский. - Просто проверка документов и так далее. Война, мадам. Теперь нам то и дело приходилось слышать это. Шварц вынул из кармана сигарету и закурил. - Все это вам, конечно, известно: ожидание в полицейском участке, куда приводят все новых эмигрантов, которых разыскивают словно отъявленных нацистов; путь к префектуре в машине за решеткой и бесконечные часы ожидания в префектуре. Вы тоже были в зале Лепэна? [Луи Лепэн (1846-1933) - префект французской полиции с 1893 по 1912 г.] Я кивнул. Залом Лепэна называлось в префектуре большое помещение, где обычно показывались учебные фильмы для чинов полиции. Там были экран и сотни две стульев. - Я пробыл там два дня. На ночь нас уводили в угольный подвал, где стояли скамейки. Наутро мы выглядели, как трубочисты. - Мы целыми днями сидели на стульях, выстроенных длинными рядами, - продолжал Шварц. - Грязные, мы стали похожи на преступников, за которых нас и считали. Вот тут Георг с запозданием, совершенно нечаянно, и отомстил мне. В свое время он справлялся о наших адресах в префектуре, причем не скрывал своей принадлежности к национал-социалистской партии. И вот из-за этого меня теперь допрашивали по четыре раза в день, как нацистского шпиона. Сначала я смеялся, это было уж чересчур нелепо. Только потом я заметил, что и нелепости могут стать опасными, как, например, само существование фашистской партии в Германии. Но теперь получалось, что и Франция, страна разума, под объединенным воздействием бюрократии и войны, не была уже застрахована от нелепостей; Георг, сам того не ведая, оставил бомбу с часовым механизмом. Подозрение в шпионаже во время войны - не шутка. Каждый день прибывали все новые группы испуганных людей. На фронте еще не был убит ни один человек - шла "странная война", как выражались остряки того времени, - но уже повсюду нависла зловещая атмосфера утраты уважения к личности человека, которую неизбежно, как чума, приносит с собой война. Люди больше не были людьми, они подвергались классификации по чисто военным признакам - на солдат, на годных или негодных к воинской службе и на врагов. На третий день, совершенно измученный, я сидел в зале Лепэна. Вокруг разговаривали вполголоса, спали, ели, Уже тогда потребности наши были сведены до минимума. По сравнению с немецким концлагерем мы вели шикарную жизнь. Самое большое - нас нагружали пинками или тумаками, если кто недостаточно быстро выходил по вызову. Сила есть сила, а полицейский в любой стране - это полицейский. Я очень уставал от допросов. На возвышении, рядом с экраном, в форме, с оружием в руках, вытянув ноги, сидели стражники. Сумрачный зал, грязный, пустой экран, и мы под ним - все это казалось олицетворением жизни арестованных или конвойных, когда только от самого себя зависит, что именно воображать на пустом полотне экрана: учебный фильм, комедию или трагедию. Грубая сила вечна, она оставалась и после того, как гасли все экраны. Та